Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иерусалимский журнал 2012, 43

Я покажу тебе места

Стихи

Название

Юлия Драбкина

 

я покажу тебе места

 

* * *

 

Пойдём, я покажу тебе места

на самом дне житейского колодца,

где каждый вечер с чистого листа,

на случай, если утро не начнётся,

где боль уходит на ночь только в стих,

где каждый слог поэтому неистов,

где солнце смертоносно для своих,

но воплощает радость для туристов,

где полной тишины на полчаса

навряд дождёшься, терпелив и кроток,

где режут слух густые голоса

прокуренных насквозь восточных тёток,

где, веря, что останутся в раю,

спешат занять места в воротах рая,

как те, что проживают жизнь свою,

молитвенником книги заменяя,

где, выбрав подешевле из отрав,

я, нетрезва, разнузданно-игрива,

как девка, стыд и совесть потеряв,

вползаю на колени Тель-Авива,

где умирать умеют налегке,

нарочно не зализывая раны,

где, думая на русском языке,

я так устала жить на иностранном,

где по ночам бормочет на луну

какой-то полоумный местный тесла...

Пойдём, я покажу тебе страну,

в которой, вопреки всему, воскресла.

 

 

 

* * *

 

Мне пять веселых лет. Автопортреты, каракули, пространство-решето

и на резинке варежки, продеты сквозь рвущуюся вешалку пальто.

Ещё я всех горластей и вихрастей, ни страхов нет, ни бед, ни горьких дат,

меня хранит от всяческих напастей весёлый симпатичный Бог-солдат.

Дворовые гуляния на ужин, зачитанная книжка вместо сна,

мне транспорт никакой пока не нужен, мне так по нраву пешая весна.

И, презирая время-лженауку, я отпускаю свой кабриолет:

Бог-лейтенант ведет меня за руку, как и бывает в десять с лишним лет.

 

Как будто на себя карикатура, смешная у любви в большой горсти,

как тысячи других, как просто дура, как женщина неполных двадцати,

срываю якоря, молчит охрана, плевать, что по дороге утону:

в сопровожденье Бога-капитана пока не страшно даже на Луну.

 

Отсчитываю время четверть века – и хохочу, судьбу перемолов,

а Бог-майор с глазами человека опять идёт со мной без лишних слов

туда, где в золотых семейных клетях, как на душе один переполох,

где нет спасенья, только если в детях, недолгое, длиной в последний вдох.

 

Но к тридцати опять забудешь, кто ты, да зеркало твердит «Не тот, не тот»,

кривляясь, отражаются пустоты, и хочется подальше от пустот

бежать, как обреченный уголовник от следствия. А где-то за спиной

немолодой угрюмый Бог-полковник, уже не поспевающий за мной.

 

Зайдём в кафе, усталый мой смотритель, прости меня, шальную, не серчай...

И Бог, снимая генеральский китель, из рук моих берёт горячий чай.

И мы вдвоем на побережье Леты, два клоуна под крышей шапито,

болтаемся как варежки, продеты сквозь рвущуюся вешалку пальто.

 

 

 

* * *

 

На пустой остановке, одной из своих переправ,

позабыла Пандора потрёпанный старенький ящик.

 

Аккуратно останки надежды оттуда забрав,

я уйду незаметно.

Я сяду в трамвай дребезжащий

и поеду назад.

 

Загудят, затрещат провода

на наречии детства. Окажется, сколько ни странствуй,

все дороги уводят в безумие (это туда,

где разлажены связи и время в раздоре с пространством). 

По пути промелькнут: на верёвках гирлянды белья,

в синих лавочках двор, где стоит аромат самогонки,

где, уже не чужая, судьба, но ещё не моя,

у подъезда в кустах залегла, потирая ручонки,

где из окон знакомых на улице Кирова свет,

и не веришь глазам это божья внезапная милость:

видишь машет своим молоточком в сапожницкой дед,

видишь бабушка грустно над швейной машинкой склонилась.

Невозможно понять, что за век, что за месяц и год.

Впрочем, что мне? Имеет значение только минута...

Одинокий трамвай по знакомому кругу идёт,

не найдя среди прочих возможных вернее маршрута.

И в попытке умерить озноб, обмотавшись плащом,

прижимаюсь к стеклу, на рассудок едва уповая.

И горит светофор на развилке времён, и ещё

далеко до безумия десять минут на трамвае...

 

 

 

* * *

 

Врывается ночь хулиганом в закрытые настежь дома,

где, в бедном покое диванном свернувшись, скучает зима.

Её не берут на работу, её не зовут на балы,

ей выпал доверия вотум носить на себе кандалы.

Лишь ночь, сердобольный охранник, погладит белесую прядь

и зиму, без шума и паник, выводит во двор погулять,

от жара на время спасая. И в золоте уличных смальт

зима, оборванка босая, ступает на битый асфальт,

но вдруг ударяется оземь: «Прости, что тебе не мила.

Ах, мамочка, мамочка-осень, зачем ты меня родила?»

А ночь, эта вечная сводня, ей тянет бутылку мерло:

мол, выпьем за то, чтоб сегодня тебе до утра повезло.

И, чувствуя тяжесть в подвздошной, идёт на свиданку зима,

касаясь волшебной подошвой прибрежья, равнины, холма,

бродяг, алкашей, проституток, ночных рыбаков на воде,

водителей поздних маршруток и прочих случайных людей.

И ты среди этих, которых зима, задевая стопой,

уводит от всех кредиторов на время. Как будто слепой,

идёшь никому на потребу. Не видно вокруг ни черта,

вздымается к чёрному небу на холоде пар изо рта.

Две трети безадресной боли и счастья на целую треть

тебе внутривенно вкололи вот так бы сейчас умереть,

вот в эту, шальную погоду, вот в эту свою благодать,

и только успеть бы по ходу в транскрипции боль записать,

чтоб вкус болевого субстрата сберечь у души взаперти,

чтоб в новом рожденье когда-то точнее воспроизвести.

 

 

 

* * *

 

Легко подняв ночные якоря,

всплыла на небо новая заря

и марево, и облачная пена.

Заметив эту розовую высь,

из точки А всем тельцем подались

два мотылька на свет одновременно.

 

Тогда же, пробираясь наугад,

девчонка тихо выскользнула в сад

в заляпанном передничке в полоску,

себе под нос мурлыча ерунду,

из пункта Б пошла на поводу

неясного глухого отголоска.

 

Не зная, прилетят куда, пока

летели два веселых мотылька,

не задаваясь каверзным вопросом,

а им навстречу шла, но вдалеке,

с сачком, зажатым в маленькой руке,

с веснушками на личике курносом

 

та самая, последняя в судьбе,

что и ко мне идёт из пункта Б,

нечёсаная, чуждая престижу.

А новый день рвёт солнце на клочки,

и я иду по солнцу, сняв очки,

и кто там вдалеке – без них не вижу…

 

 

 

* * *

 

Мы сбежали в сентябрь, в расписание ночи без сна,

наши лёгкие души знобит, нам близка тишина,

что, взлетев от горячей земли, над водою повисла.

Ни намека на черные пятна в душе и в дали,

и такая судьба, что, на сколько ее ни дели,

все равно никогда не получатся целые числа.

 

Мы положим две жизни в общак и не будем делить,

между нами невидимым богом натянута нить.

«Ты моя, говоришь, навсегда и жена, и невеста».

И целуешь до боли, до странных бессмысленных слёз,

до нехватки дыханья, до спутанных мокрых волос;

и на этой планете мы заняли лучшее место.

 

Мы лежим в темноте над рекой, нас не видно нигде,

наши звёзды, упав, растекаются в сонной воде, 

наше время забросило якорь в прибрежную тину,

и сочится тепло через карстовый тонкий разлом,

и сплетаются наши вселенные мёртвым узлом,

и неоновый отблеск луны обрамляет картину.

 

Мы болтаем о том, что полгода всего до весны,

что отсюда начало возьмём, что преступно юны,

что у нас на сегодняшний день ни копейки, ни крова.

По воде на безвёсельной лодке надежда плывёт...

«Через год, говоришь, ты мне сына родишь». Через год 

мы погибнем в Освенциме. Осенью 42-го.

 

 

 

* * *

 

Проснёшься через тридцать-сорок лет,

внезапно растерявшись где ты, кто ты?

Знакомая дорога в туалет,

под раковиной в кухне нечистоты;

крадёшься, скрипом старых половиц

наигрывая что-то под Шопена;

сосед, красноречиво краснолиц,

дрянное пойло сёрбает степенно

под домом, в провонявшем зипуне,

с густой стеклянной тяжестью во взгляде;

помётом голубиным на окне

прогноз, как приговор, написан на день.

Схватив портфель, слетаешь вниз на раз,

забросив мамин ключ в почтовый ящик;

старушки, несмотря на ранний час,

на лавочку присев, глаза таращат...

 

И далее, и всё в таком ключе

банальном – вот, мол, счастье априори,

и никакого опыта вообще,

и ни одной из каверзных теорий...

 

Как правильно не знать, что всё пройдёт,

во времени, в пространстве, в человеке,

что много-много лет тому вперёд,

в другой стране, в другом окне и веке

ты будешь удивлённо наблюдать,

осознавая данную как милость

подсвеченную солнцем благодать,

что ничего такого не случилось,

что дышишь и покуда не убит,

а просто опалён житейской домной;

и родина спросонья заболит

нещадной болью, режущей, фантомной...

 

 

 

* * *

 

У тебя распорядок, работа, стремления, дети,

у тебя биография – нечего ставить на вид.

У меня – словно чёрная сотня чудовищных йети

поселилась в душе, превращая ее в неликвид. 

 

Ты неплохо живёшь и доволен судьбою своею,

ты настолько здоров, что не знаешь дороги к врачу.

Я себя заразила тобой и все время болею,

я в хронической стадии, то есть себя не лечу.

 

У тебя даже ангел-хранитель, холёный и гладкий,

безмятежно расслабившись, курит кальян в стороне.

У меня настроения – ноль, и пальто без подкладки,

и под ним, отморожено, сердце щемит по весне. 

 

Но не видит никто, как поспешно, неловко, нелепо,

в суете не беря ничего из поклажи дневной,

вот из этого тёплого, тихого, светлого склепа,

оставляя горящим пространство за влажной спиной,

 

ты сбегаешь ко мне, без остатков надежды и веры,

в мой затерянный мир непогоды под крышей дождя.

Так бегут от любви светоносной прекрасной Венеры,

с наступлением тьмы к Прозерпине в Аид приходя.

 

 

 

* * *

 

Коптит июнь. Расплавлен потолок.

Кипящий воздух разум истолок.

Всё умерло – воскреснет после лета.

По Алленби фланируют киты. 

«Куда? Откуда?» спрашиваешь ты. 

Но те, смеясь, уходят от ответа.

Невидимые маги всех мастей

на сотни лет грядущих новостей

в большой блокнот записывают сводки.

К полудню солнце входит в полный раж, 

лучами плотно штопая пейзаж,

как штопают последние колготки.

Поребрики дымятся и горят,

горят дома, поставленные в ряд.

Уткнувшись носом в грязную подушку,

бродяга то ли умер, то ли спит,

а рядом, напевая, царь Давид

вывешивает небо на просушку.

Такие, брат, нестройные дела.

Из Яффо голосят колокола,

напрасно призывая ветродуя.

Душа полдня играет болеро 

в шкатулке микрогорода Зеро,

где у прибрежной линии иду я,

не чуя ног, по кромке голубой,

впустую рассыпая за собой

густые кириллические знаки...

Так серенькой пичужке не дано,

усевшись на раскрытое окно,

выстукивать трактат о Пастернаке.

 

 

 

* * *

 

Вижу: время, как имя, изъято из всех картотек.

Как бывают одни старики, молчаливо-спокойный,

двадцать первый, усталый, к концу приближается век,

пережив на веку своём счастье, несчастья и войны.

 

Вижу: силясь бежать от какой-нибудь новой чумы,

испивая любовей и горечей полные чаши,

по земле неприкаянно ходят смешные не мы,

отмеряя по-нашему годы и вёрсты не наши.

 

Но вертлявое время никак не зажать в кулаке,

но остаток земного пути не измерить аршином.

Вижу: внуки мои, говоря на чужом языке,

продают мои русские книги на рынке блошином.

 

Это всё не случилось, но как же сценарий знаком:

лишь мгновенье в чужой стороне постоять у пригрева.

Потому-то, наверное, жизнь и идёт кувырком,

что мой Бог, иностранец, писал её справа налево.

 

Это всё не случилось пока, потому что дана

в виде маленькой девочки мне ненадолго отсрочка.

И качается день, и по-русски молчит тишина,

та, которой боюсь. Говори, говори со мной, дочка.

 

 

 

* * *

 

Крупицу кислорода зачерпнуть

в закат из ниоткуда тихо выйдешь.

Земля, приём, ответьте кто-нибудь,

на хинди, эсперанто или идиш.

Молчат. Остаток солнечной зимы

с шипеньем умирает в Иордане.

Смотри туда, однажды так и мы,

но не сейчас, 

когда-нибудь, 

когда-ни...

 

Когда скривит земное время рот,

по-блядски напомаженный и яркий,

нас будут ждать у адовых ворот

(«Жидам собраться в 9 возле арки»).

Угрюмый город сер, осиротел

задержит вдох, приспустятся знамёна,

и все придут, и мы с тобой в хвосте,

и нас по списку сверят поимённо.

И бог, отставив в сторону стакан,

наполненный бессилием до края,

как есть сентиментальный старикан,

всплакнёт, по-детски сопли вытирая.

 

Прислушайся, как бьётся о карниз

мелодия скрипично-дождевая:

то капли божьих слёз спадают вниз.

Лишь на такую скрипку уповая,

старательно учу её азы,

и ей не в такт, затягивая действо,

всё льётся, льётся русский мой язык

сквозь призрачное сито иудейства.

 

Версия для печати