Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иерусалимский журнал 2010, 33

Послесловие

Стихи

Ася Векслер


ПОСЛЕСЛОВИЕ


СВИДЕТЕЛЬСТВО

Это всё ещё я.
“С возвращеньем из небытия”, –
мог сказать бы мне кто-нибудь встречный.
Не на полном ходу
я себя из починки веду,
не изведав поломки конечной.

Есть срок годности нам.
А истекших времен черепкам
есть их прежнее место в кувшине:
мгле и мору назло
можно древнее склеить стекло
для бессмертья в музейной витрине.

Там же, где я была,
только первоначальная мгла –
тьма над бездною до созиданья.
Не в раю, не в аду,
те края не имеют в виду
ни луча вдалеке, ни сознанья.

Это в жизни мы мчим
сквозь туннель и по свету за ним, –
повезло на побывку покуда.
Так что – здесь и теперь,
перед тем, как закроется дверь.
И, увы, без гарантий на чудо.

 
 
НА ПАМЯТЬ О ПОБЕРЕЖЬЕ

Не до прихотей. Однако,
без обиды на судьбу
вижу порт, подобный Акко,
как в подзорную трубу.

Налицо былые мили
купоросно-синей мглы,
запах рыбы, тины, или
древесины и смолы.

Там совсем немноголюдно,
там работа – не вопрос,
там на мачтовое судно
не спешит попасть матрос.

Он торопится иначе:
узнаёт, кто у руля
и каков запас удачи
капитана корабля.

Он не промах, – промахнётся
шторм, а может быть, разбой.
Он, Бог даст, назад вернётся
за века до нас с тобой.

Знать бы смолоду, как надо
отправляться в океан
тем, кто сам себе команда,
рулевой и капитан.

Цвета моря стеклотара.
На губах не молоко.
Уже горло Гибралтара,
чем игольное ушко.

 
 
586 ГОД ДО Н. Э.

Н. Локшиной
Я рисую людскую цепочку.
Семьи, пары, а кто – в одиночку,
окружённые стражей, сквозь дым
оставляют Иерусалим.

Между бычьих повозок и конских
вслед верблюдам до рек вавилонских
обжигать им ступни о песок,
выдыхаясь, идти на восток.

Соплеменники, родичи, предки.
Налицо родословные ветки,
ропот с гомоном, под ноги взгляд
больше ста поколений назад.

Давит ноша, сутулятся спины,
вьются кудри, волнятся седины.
Чётко вижу не со стороны:
нет ни тени на них, ни вины.

Но над каждым из них, от пророка
до младенца, нацеленность рока.
Но лучист и воздушен покров
их имён. И во веки веков

этот день будь не к ночи помянут.
Лишь иерусалимский пергамент
в силах выдержать зримый повтор
среди тех же, что в древности, гор.

 
 
МЕЖДУ ТЕРАКТАМИ

Я знаю, чего я хочу: на автобус успеть.
Я знаю, чего я боюсь: полчаса потерять
в той жизни, от коей осталась неполная треть,
а может, всего шаг-другой и одна только пядь.

Я знаю благое незнанье, – хотелось бы впредь,
задавшись вопросом, ответ не расслышать опять.
Вконец ли себя исчерпает закатная медь,
а может, она не успеет себя исчерпать?

Чёт-нечет. Орёл, или решка. Добро, или зло.
На то и случайность, – настигнув, застанет врасплох.
Как многим, на улицах этих мне дважды везло.
И тот, кто считает, пусть не застревает на трёх.

 
 
ПЕСЕНКА МАРИОНЕТКИ

Вновь сердце обрывается
в подёргиваньи ниточном.
А то, что не сбывается,
рискует стать несбыточным.

Но к площади Бесправия
подкрался случай-путаник.
Над ширмою заглавия
не тронь меня, мой кукольник.

Твоих шарнирных выскочек
раскручено бесчисленно.
А я сама, без ниточек,
теперь танцую мысленно.

Бедовая? Нисколечко.
К развязке действо начато,
но вытанцевать кое-что
мне всё же предназначено.

Отныне я не пленница
и даже не попутчица.
Пусть лучше не успеется,
не на все сто получится.

Зато, чураясь лёгкости
и не прельстясь обманкою,
не перейму неловкости
вертеться самозванкою.

 
* * *

Отстранив года и числа,
не усматривая смысла,
ускорять износ,
хорошо бы научиться
к этой жизни относиться
не вполне всерьёз.

Притомясь, ослабить вожжи,
не считать, кто сколько прожил,
много ли успел;
наконец, сменив повадки,
меньше печься об остатке
планов или дел.

Не ловить судьбу на слове,
не гадать, что уготовил
вечный небосклон.
А ещё бы научиться
проще к смерти относиться:
был – да вышел вон.

 
 
* * *

Во что бы то ни стало, уберечь.
Уже в дверях, пока ещё возможно,
произнести скороговоркой речь,
сводимую к словам “будь осторожна”,
“будь осмотрителен”. И тут себе
отдать отчет в конечном превосходстве
судьбы. Кто может диктовать судьбе,
пытаясь настоять на благородстве.

 
 
НАТЮРМОРТ С МУЗЫКАЛЬНЫМИ ИНСТРУМЕНТАМИ

Стираю пыль. Всю жизнь стираю пыль,
хоть с нею солидарны новь и быль,
хоть я – от сих до сих, а пыль бессрочна,
и победит она, уж это точно,
меня с моим стараньем. Между тем
давным-давно с ней ладил без проблем
художник, оценив её не сдуру
и глядя на неё как на натуру.

Он был с тончайшей кисточкой на ты.
Воспроизвел он пыльные листы,
под ними том, – Овидий ли, Проперций, –
и никаких, избави Бог, концепций,
ни сквозняка, ни времени, ни миль.
Творил он след руки, задевшей пыль,
на дальней лютне и на ближней лютне,
пока в потёмки не скользили будни.

О, этот холст! Я видела его.
Забыв, что есть на свете мастерство,
моя рука взметнулась, но повисла
в невольном жесте, не имевшем смысла.

 
 
ХАМД УЛЭЛА

Написался вдруг с лёгкостью стих о длине
и о краткости жизни. Притом не вчерне –
без помарок почти, хоть во мне велико
недоверье к тому, что даётся легко.

А потом я с трудом оставляла труды.
Предстояло не менее часа езды
между двух городов, так что стоило днём
сесть в автобус и вникнуть в простор за окном.

Вот бок о бок попутчица. Очень юна,
в бирюзовое с чёрным одета она.
Непроглядная ночь, ранний свет голубой,
рай и ад без зазора сошлись меж собой.

У неё в ноутбуке арабская вязь.
У меня на уме – как бы не взорвалась.
Хорошо, если вовсе на ней нет греха.
Если вспышка стиха – только вспышка стиха.
Выходила я раньше. И все-то дела.
Пусть простит, что сказала ей: хамд Улэла
слава Богу, – с учётом того, что на миг
я смягчила ивритом арабский язык.

 
 
ЛОДЖИЯ

Для мастерской здесь тесно. Но окно
простором переполнено. Оно,
округу измеряя в километрах,
чтит равновесие и заодно,
вникая в труд, вовнутрь обращено.

Стол у стены наружной. А спиной
художник ощущает мир иной,
до коего не больше полуметра.
И вот, как на весах, вопрос двойной:
“С трудом я слажу, или он со мной?”

Тревога не беспочвенна: успеть
осуществить полдела, или треть,
вполне владея мастерством, обидно.
Иллюзий мало: как ни посмотреть,
разменян возраст золотой на медь.

Ну, что ж, – до туч с дождём наперевес
и впрямь, выходит, времени в обрез.
Ещё одной попытки нет в запасе.
Пустырь. Дуга шоссе. Размах небес.
Нагорный иерусалимский лес.
День, заглянув, уходит восвояси.
 
 
ГОЙЯ. АВТОПОРТРЕТ

Всё, как есть, – одно и другое
самому себе, неприкрыто,
молча глядя, говорит Гойя
где-то там, в пределах Мадрида.

Укреплён зеркальный осколок.
Жаль, что день световой краток.
Масло, холст сорок шесть на сорок.
Скоро семьдесят – и остаток.

Всё его при нём. А химеры
не прошли временное сито.
Но талант или труд без меры
от невзгод ему не защита.
Эмигрантская ждёт морока.
Это лучше, чем ждать расправы.
И умрёт он в Бордо – до срока
отдалённой – всемирной – славы.

Не потерпит живопись краха.
Да и он бровей не насупит.
Краше всех была его маха.
Но молочница – не уступит.

Не пройдёт и безумье мира –
роковая тщета бунтарства
перед выстрелом кирасира, –
ведь от этого нет лекарства.

…Часть пространственного отсека.
За стеной неспокойный город.
Душно так, что почти два века
нараспашку его ворот.
 
 
ГЛОРИЯ АЗАРИЯ

Словосочетанием, годным для гербария,
звали эту женщину: Глория Азария.
Так звучало-значилось в прорезях конвертных
год спустя, не менее, на счетах посмертных.

Служба скорой помощи, крупные компании
душу её числили в должниках, как ранее.
Но её пособие, воду и мараки
больше не делили с ней кошки да собаки.

Я о ней не ведала. Я её не видела.
Но о ней говорено: мухи не обидела.
И не всуе сказано, что жила не сварой,
а ушла без времени, умерла не старой.

Заново побелены стены с потолками.
Новые настелены плитки под ногами.
Краской водостойкой и цементной пылью
быстро можно справиться с неказистой былью.

Так что на жилплощади свежая история.
Тут мы и покрутимся, как при жизни Глория.
На ходу присмотришься – вдруг уколет жалость:
только имя редкое от неё осталось.
Но бытует аура: дали заоконные,
крыши черепичные, линии наклонные,
беглые мгновения, огонёк домашний,
тёмный час нестрашный – нынешний, вчерашний.

 
 
ГРАНАТ

Не только украшенье, а сюжет.
Накал страстей, условности и вкусы.
Дань Куприну – гранатовый браслет.
И побоку – гранатовые бусы.

По молодости лет – мечта мечтой:
нет ни его, ни денег на старинный.
Гранатовый, пусть не совсем такой,
пусть поздновато, вот он, за витриной.

Лежит себе на улице Кинг Джордж,
и, знать не зная короля Георга,
вне всех границ, он чересчур хорош,
а я не лажу с навыками торга.

“Примерите? Он будет по руке”.
Защёлкнув свой замочек честь по чести,
готов он сразу быть накоротке.
Плати, бери, – и хоть куда с ним вместе.

Но так близка вечерняя заря,
так велика былых судеб обуза.
Не та пора. По правде говоря,
теперь и без того хватает груза.

След старины сумеет предпочесть
одна из юных, лёгких, смугловатых.
А мне – взамен несбыточности – есть
гранатовые зёрнышки в гранатах.

Найду часок, рассказ тот вновь прочту.
Но есть и послесловие: годами –
гранатовое дерево в цвету,
гранатовое дерево с плодами.

А если место знать – наискосок
от ювелирной лавки, то, наверно,
гранатовый пусть отожмут вам сок, –
он в шекелях дешевле, чем на евро.

Версия для печати