Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иерусалимский журнал 2009, 31

«Что ты здесь делаешь?»

Запись вечера с Ренатой Мухой, который состоялся в Ашдоде 7 февраля 2004 года. Редакция сердечно благодарит Вита Гуткина за предоставленную запись.

Нам – Светлане и Александру Менделевым и мне – посчастливилось выступать с Ренатой Мухой на одной сцене... Вел вечер Марк Камцан. От этого концерта осталась старая видеокассета, и я иногда пересматривал ее, а сейчас смог сесть и просто как можно более точно записать её слова. Представляя Ренату, ведущий зачитал, правда, не без труда, с нескольких попыток, название её диссертации: “Синхронические и диахронические процессы в становлении сложной синтаксической конструкции прямой речи и транскоммуникативный характер ее предикативности”.

Вит Гуткин

 

Это был первый раз, когда человек практически без ошибок произнес это название! Я стояла там за сценой и клялась себе, что меня ничто не заставит выйти после музыки, и спасибо Марику, что он несколько загасил эту музыкальность транскоммуникативной предикативностью.

Я хочу вам рассказать, какую роль в моих литературных занятиях, или как говорят про себя живые люди, “творчестве” играет ...обувь. Дело в том, что когда я приехала в Израиль, то в течении лет шести не могла уйти от одной темы – потому что, когда меня приглашали, то естественно задавали один вопрос: “А как вы начали писать стихи?” или “Когда вы начали писать стихи?” Но тут я навострилась отвечать: “Я начала писать стихи поздно, а закончила рано”, что чистая правда, но потом это все неизменно выходило на первое придуманное мною стихотворение; хорошо, что оно было такое короткое:

Жили в одном коридоре калоши,
Левый – дырявый, и правый – хороший.

Я много раз рассказывала это по телевидению, по радио, живьем, в разных странах, и теперь уже научила почти всех, что в этом стихотворении, в двух строчках, я сделала одну ошибку. Когда я спросила: “Хорошее ли это стихотворение?”, мне ответила моя подруга – преподаватель русского языка: “Будет хорошее, когда исправишь ошибку! Слово “калоша” – женского рода”. И много лет я не могла, и даже не смогла исправить это стихотворение, это сделал за меня мой друг, Ефим Бейдер, который подарил мне на день рождения такое стихотворение:

Жили в одном коридоре калоши,
левый – дырявый, а правый – хороший.
Им бы гулять по дождливой погоде,
если стояли бы в правильном роде.

От этих калош совершенно было некуда деться, потому что я начинала это рассказывать, потому что начинать-то надо сначала, а к тому времени, как эта трагедия с калошами заканчивалась, – заканчивалось и время, отпущенное на это. И я дала себе великую и серьезную клятву – я больше про калоши рассказывать не буду!. Я, может быть, даже когда-нибудь это напишу, название у меня есть – “Неисправимые калоши”, а теперь я буду рассказывать про что-то новое, тем более теперь, за последние годы, когда я пишу очень редко и очень мало, у меня все-таки собралось некоторое количество стихотворений. И я подумала – вот и начну новую тему. С чего же? Но тут произошло нечто, психологический сдвиг и поворот в моей жизни: у меня была довольно круглая дата, и, отпраздновав этот не очень радостный юбилей, мне стало все больше казаться, что то, что начато, надо заканчивать, а то, что не начато, не надо начинать, стихотворения надо дописывать, или то, что дописано, надо хотя бы опубликовать. Правда, у меня всегда до этого руки не доходили, и, наверное, под влиянием вот такого настроения я однажды подошла к шкафчику, где стояли туфли, начала выбирать какую-то пару, а их там скопилось довольно много, и вдруг у меня получилось стихотворение, которое открывало новый этап творчества (не про калоши):

Все в комнате стихло, все лампы потухли,
Лишь ходят по кухне домашние туфли.
И шепчут в тоске, и вздыхают в обиде, –
Так что, мы на улицу так и не выйдем?
Стоим мы здесь месяцы, дни и недели,
И нас никогда никуда не надели.

И так это было грустно, что у меня жизнь теперь идет под этим ощущением, я открываю шкаф, и платья просто кричат мне: “Висим мы здесь месяцы, дни и недели, и нас никогда никуда не надели”. Достаю черновики со стихами, и они говорят мне: “Лежим мы здесь месяцы, дни и недели, нас никогда и нигде не опубликовали”, и я начала торопиться и решила, что в первое же следующее выступление, а оно было за месяц до этого, расскажу что-то новое. Поскольку у меня было приглашение в Тель-Авив, и была очень дождливая погода, я решила, что обязательно расскажу это стихотворение про туфли, вспомнила про туфли и решила, что надо будет взять с собой туфли, так меня предупредили еще в Америке: “Что угодно можешь забыть, но туфли должны быть на каблуке!”. Я взяла эти туфли на каблуке, сказала им: “Ну не плачьте, вот я вас сейчас надеваю”, но были жуткие дожди, и поэтому я решила, что туфли пока положу в сумочку, а сама пошла в чем стояла, ну почти в комнатных тапочках. Мы пошли на вокзал, я имею в виду – мой сын и мой муж, мы все вместе ехали в Тель-Авив, а поскольку собиралась читать новые стихотворения, то положила в эту сумочку туфли и новые написанные стихотворения; положила все в великолепную сумку и взяла ее. Тут подошел муж, который сказал: “Дай сумку”. “Я старый турист,  – сказала я, – человек должен сам нести свой груз и сам за него отвечать”, но он поступил грубо, он сказал: “Я не позволю тебе нести эту сумку”, он вырвал ее у меня из рук, и мы приехали на вокзал. Приехали на вокзал, подождали поезда, зашли в вагон, уселись, и я сказала: “Ну, дайте мне мою сумку, начну готовиться к выступлению”. Он успел сказать: “А где сумка?”, я успела увидеть, как на платформе остается сине-красно-желтая сумка, и в ней туфли на высоких каблуках, которые жаловались, что их никогда никуда не надели, и новый период творчества. Я вам уже сказала, что я старый турист и очень люблю владеть собой. Первое, что я сделала, – кинулась к дверям, а двери, первое, что сделали – закрылись, автоматически. Я начала владеть собой и получать удовольствие, потому что, честно вам скажу, больше всего я люблю, когда неправ оказывается мой муж! Который в большинстве случаев в нашей жизни оказывался прав. Поэтому я готова уплатить любую цену (правда, не такую, чтобы в комнатных тапочках выступать на концерте), чтобы он оказался неправ. И он оказался настолько неправ, что я ему об этом даже ничего не сказала. Муж побежал по поезду в направлении паровоза, не знаю, зачем... а я ему ничего не говорю, смотрю на него мягко и понимающе, он этого не видит, потому что смотрит в сторону, но за ним приходит какой-то человек и что-то у него спрашивает, он спрашивает: “Какого цвета сумка?”. А у меня еще перед глазами эта платформа, на которой никого нет, и на длинной скамье – красно-желто-синяя сумка. И на этот вопрос мой муж, который волновался и еще немножко дальтоник, отвечает: “Сумка зеленая!” Но поскольку я привыкла, что он всегда прав, то раз сказал “зеленая”, значит, так, наверное, надо. Этот человек позвонил по телефону; выяснилось, что он успел предупредить, чтобы не расстреляли мои туфли. Вы можете себе представить, они лежали-лежали, просили, чтобы их надели – и вот пожалуйста... Значит, полпроблемы было решено – туфли обещали не взрывать и не расстреливать, а стихи, что? Когда мы приехали в Тель-Авив, я вырвалась и побежала в первый же магазин обуви, но он меня догнал, он уже забыл, как был неправ, и сказал, что мы не успеем. И вот, когда я пришла туда, начала думать мучительно, где и как я буду стоять, или сидеть, и если каким-то чудом меня не загонят на сцену, то ничего не скажу про туфли, а если загонят, надо будет объясняться. И было все очень хорошо, потому что поставили стол; я считала, что не очень видны мои тапочки, и начала что-то рассказывать, и начался крик: “Нет, ее не слышно, пусть идет на сцену”. И тогда я покаялась, рассказала людям, что произошло, и объяснила им про туфли. Но когда мы приехали, нам не отдали эти туфли, потому что приказ был “Не расстреливать туфли из зеленой сумки”, а она была красная, желтая и немножко синяя... Вот такое было стихотворение, и такой красной нитью проходит тема обуви через мое, как сейчас про себя говорят живые люди, “творчество”.

По поводу фамилии... В какой бы аудитории я ни выступала, если есть время на вопросы, знаю, что первый вопрос будет обязательно такой: “Скажите, почему у вас такой псевдоним?” И тогда я отвечаю чистую правду: “Это не псевдоним, это моя девичья фамилия, от которой я с четвертого класса мечтала избавиться, потому что сочетание имени “Рената” и фамилии “Муха” меня в детстве уже доставало”. Но особенно начало доставать, когда к нам в класс пришла учительница английского языка – Джульетта Спиридоновна. И я решила, что второй Джульеттой Спиридоновной я не буду. Моя мама сказала: “Пока я тебе ничем не могу помочь, подрастешь, найдешь мужа с подходящей фамилией”. Поэтому я думала о том, чтобы найти мужа с подходящей фамилией – с четвертого класса; мне попадались подходящие фамилии, но они были не совсем подходящие мужья, или были подходящие мужья и подходящие фамилии, но я им не подходила, и мне пришлось согласиться в конце концов на мужа с фамилией Ткаченко. Рената Ткаченко, конечно, лучше, чем Рената Муха, но я – преподаватель английского языка, и после перестройки начала часто ездить в Англию и в Америку, и вот тут я пожалела, что не оставила Ренату Муху, потому что ни один англичанин, ни один американец не может вымолвить сочетание Рената Ткаченко. А два года назад я была в Ленинграде, в книжном магазине ко мне подошел знакомый математик, которому кто-то подарил мою книгу, и сказал: “Моему сыну очень понравилась ваша книжка, он очень хочет с вами познакомиться, он тут”. Это был хороший ребенок математика, хороший воспитанный мальчик, он сказал мне: “Мне очень понравилась книжка, я хочу задать вам вопрос, может быть вам на него будет неудобно отвечать. Почему у вас такой псевдоним?” И я рассказала ему всю эту историю про фамилию, мальчик слушал вежливо-вежливо и потом сказал: “Нет, про Муху это все понятно, но Рената почему?”

За этот период у меня случилось несколько стихотворений, и одно сослужило несколько странную службу в мой жизни. Я была в прошлом мае в Москве, Дина Рубина пригласила меня и назначила мой вечер, я очень хотела встретиться с людьми, но я очень люблю и умею болеть, и я заболела, и ко времени вечера заболела совсем, у меня очень сильно начала болеть нога, но совершенно не поэтому стихотворения я не пишу, они ко мне приходят или не приходят, но в этот раз пришли такие четыре строчки:

Простое предложение лежало без движения,
И ждали продолжения внизу пустые строчки.
– Какое продолжение? – сказало предложение,
Вы что, не понимаете, что я дошло до точки?

И тут позвонил мой муж, на котором еще этого “туфельного” греха не было и который имеет две формы – если ему нравится, он говорит “нормально”, а если не нравится, он говорит “надо поработать”. Но он позвонил из Израиля, и я говорю ему: “Простое предложение лежало без движения...”, и муж сказал: “Слушай, это кажется, гениально, да?” “Нет, говорю, – это не гениально”, но решила, что на следующий день я, наверное его прочитаю, но когда встала, я не встала, потому, что у меня уже очень сильно болела нога, мне принесли палочку, и я пошла на это выступление, прихрамывая, но очень веселая, там более, что пришло много народу, много знакомых и было очень славно, и поскольку, все все-таки с испугом смотрели на мою палочку, я решила брать быка за рога, решила, что сразу прочту это мое веселое стихотворение, и говорю, вот вчера, у меня случилось стихотворение, и прямо вам его прочту, и читаю про простое предложение, и в конце, как опытный оратор, останавливаюсь и жду взрыва смеха ...нет, нет, но вижу несколько кулаков, которые почему-то трут скулы, я свои права решила отстоять и говорю: “Подождите, я вообще-то вам прочитала смешное стихотворение, может быть я плохо прочитала?” И я читаю его выразительно, медленно, еще раз. И тогда уже не один кулак поднимается, а несколько, и трут уже не одну скулу, а много. Я говорю: “Так смешное же!” И поднялась дама, и сказала: “Слишком автобиографично!”

В тот же период посыпались стихи, и поскольку я преподаватель языка, а муж у меня математик, с преподаванием я связана все время, и у меня начали появляться такие стихи, которые, я полагаю, можно было использовать в разделе дополнительных занятий, вот биссектриса например:

Был биссектрисе дом не нужен, всегда носилась по делам,
Но, постарев, вернулась к мужу, и делит угол пополам.

Про филологию есть, про математику есть; между прочим, тогда я вспомнила, что есть еще одно про математику:

Я никогда не видела окружности
Такой безукоризненной наружности.

И еще одно есть про математику, это я мужу посвятила:

Недавно встречала в работе совместной
Твое уравненье с одной неизвестной.

Но и еще у меня собирается много таких воспитательных стихов, и у меня получилось такое жалобное стихотворение о верблюде, которому врачи запретили есть горячее:

Горячую кашу на завтрак верблюду
Жена насыпает в огромное блюдо,
И бедный верблюд посредине пустыни
До ужина ждет, пока завтрак остынет.

Когда я приехала сюда, то работу каким-то невероятно счастливым случаем получила буквально в первые две недели – на факультете иностранных языков Беэр-Шевского университета, что вполне можно считать чудом. Времени на подготовку не было, семестр начинался сразу же, и заведующая кафедрой сказала мне: “Какой вы хотите курс: первый, второй, третий, четвертый, пятый?” И поскольку последние десять-пятнадцать лет я руководила пятым курсом в Харьковском университете, то небрежно сказала: “Все равно”. И напрасно так сказала, потому что мне дали первый курс, и там я сразу увидела, что учебники и система обучения языку совсем другая, но главное, что они мне сказали: “Рената, вы опытный преподаватель, но вот одно предупреждение: вы можете заниматься чем угодно, можете применять любую вашу методику, вам запрещается только одно – студенты не должны знать, что вы из России!” Так как студенты у меня были “русские”, то я ужасно удивилась и сказала: “Почему?”. Она сказала: “Я сама не знаю, почему, но меня очень удивляют “русские” студенты. В прошлом году мы прислали к ним “русскую” преподавательницу, замечательную, я была на ее занятии – прекрасное занятие, прекрасный английский, но студенты написали, что они не хотят преподавателя из России, и я не понимаю, почему”. И я обязалась не говорить ни слова по-русски, это не проблема, но я сказала: “Скажите, а за кого мне себя выдавать? Я со своим типом экзотической внешности вряд ли сойду за англичанку, или американку...” И она мне сказала: “Да, действительно, но вы знаете, с вашей фамилией вам очень легко выдать себя за итальянку!” А поскольку я только-только приехала, и все страшно, все непонятно, думаю “Не буду спрашивать”, но рядом со мной стояла знакомая дама, и она сказала: “Пойдите и посмотрите на свой почтовый ящик, что там написано”. Там, где у всех были имя и фамилия и на моем ящике должно было быть написано “Рената Ткаченко”, было написано “Рената Кончини”! Именно так на слух восприняла секретарша мою фамилию. И я очень обрадовалась, мне понравилось быть Ренатой Кончини, мне понравилось быть итальянкой, и я на нее уже вроде как и смахиваю, и я помчалась к мужу, который сидел в том же университете в своем офисе, и говорю ему: “Всё, я по-русски не говорю, я итальянка – Рената Кончини!” Муж сказал, в переводе на русский язык, что я неумная женщина, он спросил: “А если вдруг в твоей группе окажется итальянец?” ...Я пришла на первый курс, сидело двадцать студентов, все “русские” дети. Нет проблемы говорить по-английски сложно; очень трудно говорить просто о сложных вещах, да еще людям, которые не знают языка. А текст у меня был бешеной сложности: про мистера Генри Форда, у которого были three pets, три домашних животных, чего-то там с кошками, с собаками, и даже parrots (попугаями), и вот эти извилины этого богатого текста, ни разу не переходя на мой родной итальянский, со скоростью, уже не знаю, сколько слов в минуту – студентам в голову могло прийти что угодно, кроме того, что я из России – я говорю, говорю, говорю, и никакой реакции, они же не понимают, а даже если понимают, то не могут ответить, и когда прошло уже сорок пять минут, и я обсудила все аспекты того, что “Mister Henry Ford has three pets” а также “Does he had two pets or three pets?”  – два у него животных или три, две кошки или три собаки или наоборот, а студенты все молчали, и тут прозвенел звонок, я расслабилась и сказала: “Итак...” Студенты вскинулись, а я, панически думая, что же это могло быть на итальянском языке сказала: “Ithaca is city in Greece”. Студенты приготовились слушать про город в Греции. Я, к своему ужасу, ничего не могла вспомнить про этот город, и сказала: “After...” Такое было мое мучительное первое занятие. Студенты, кроме того, как-то очень раскованно пользуются русской речью, их не смущают и собственные девушки, а уж преподаватель-итальянец тем более не смущает. Мне понадобилась вся моя профессиональная выдержка, чтобы это выслушивать. Особенно оказалось трудно, когда на одном из занятий открылась дверь, просунулась очень кудлатая голова, которая сказала по-русски: “А где Хаим?” Я начала безудержно хохотать, а так как фраза была по-русски, то студенты совершенно не могли понять, почему преподаватель смеется этой фразе? Мальчик оказался удивительно способный, потому что тут же освоил английский язык и спросил: “Вер Хаим?” и “Ху Хаим?” Я ему ответила в том смысле, что не знаю, где Хаим, а также “Who is Хаим?”. Дверь закрылась, я вернулась к своим студентам, но дверь открылась, и мальчик, который за это время овладел английским сказал: “Ай вонт ю!” что в переводе означает “Хочу вас!” Я ничего не сказала, но как потом поняла, он решил: зачем искать какого-то неизвестного Хаима, когда есть такая веселая преподавательница, и он ее хочет. Он меня хотел весь этот семестр, он меня встречал и провожал, он говорил со мной на языке, который он считал английским, а муж внимательно спрашивал: “Все ли в порядке?” Он остался у меня в группе, и, между прочим, писал на сто, потому что это был необыкновенно способный мальчик. Но занятия идут, материал становится сложнее, а язык у них не прибавляется, и я каждый раз, когда что-то говорю, говорю им: “Понятно?”, а они говорят “Нет”. И как раз в центре обычно сидел очень красивый мальчик, а слева и справа, и сзади и спереди от него всегда сидели хорошенькие девочки, которым он “уделял внимание”. И я, как-то объясняя и ориентируясь на него, говорю по-английски: “Понятно?”, он отвечает бегло, по-английски “No”. Я говорю: “Попробуем еще раз”, три, четыре, пять раз объясняю, все адаптируя и адаптируя, а он все говорит “No”, и я опять говорю: “Вот еще раз попробуем”, и он (может, это будет неловко слышать от дамы таких лет) улыбаясь говорит: “Ну скажи хоть слово по-русски, старая дура”... Я выдержала!!! Мои закаленные на их нетрадиционной лексике нервы выдержали, я сказала: “Sorry?” Девушки покатились, и он продолжал ходить, и я продолжала всем улыбаться, и знаете, что произошло? К самому концу семестра Лиора Ган, работающая на радио “Рэка”, берет у меня интервью, ее интервью, как было тогда принято, шло в газеты, она поместила разворот в газете и еще огромный мой портрет. Я прихожу, конец семестра, и вдруг – все есть, а этого мальчика нет, и чтобы сократить эту историю, скажу, что он, бедный, так и не сдал курс и больше никогда не появился у меня на занятиях.

У меня должна скоро выйти новая книжка, это “скоро” тянется уже пять лет и начался шестой и там есть несколько стихотворений, там есть “диетические страницы”, короткие, но очень прочувствованные:

Лук сказал цветной капусте:
“А тебя мы в борщ не пустим!”

И опять же про лук, более грустное:

Как много на свете печальных разлук,
Поссорились как-то морковка и лук,
И грозно морковка сказала врагу:
“Ну ладно, мы встретимся позже. В рагу”.

Это вот сейчас пошли какие-то овощи, а до этого у меня очень сильным было направление, которое я называю “сырые стихи”, они дождливые в основном, и одно из этих стихотворений даже сдружило меня с Сережей и Таней Никитиными. Я очень кратко расскажу его историю. Однажды мы плыли на байдарке – мой муж, я и два моих сына. Стояла плохая погода. Мне не доверили ни одного весла, и было за что, мне дали рулить, тоже напрасно, но это было очень скучно и я немного порулила, порулила и сказала одному сыну: “Дай, пожалуйста, бутерброд с сыром”. Сын залез в рюкзак и сказал: “Мама, а сыр мы забыли”, и мы поплыли дальше, я рулила, они гребли, стояла плохая погода, мне стало совсем скучно, и я сказала: “Ну ладно, дай хоть бутерброд с маслом!”, и другой сын полез в другой рюкзак и сказал: “Мать, мы и масло забыли!” И к тому времени, когда мы приехали на стоянку, было готово произведение в трех частях:

Стояла плохая погода,
На улице было сыро,
Шел человек по городу
И ел бутерброд без сыра.

Стояла плохая погода,
На небе луна погасла,
Шел человек по городу
И ел бутерброд без масла.

Стояла плохая погода,
Сердито хмурилось небо,
Шел человек по городу
И ел бутерброд без хлеба.

Это стихотворение мой друг и соавтор Вадим Левин подарил Сереже и Тане Никитиным, и, когда я приехала в Москву, мне сказали: “Слушай, ты тут ездишь, а Никитины тебя поют!”. Я загордилась сразу, но не поверила, но я была у друзей и сказала: “А ну-ка, включите телевизор”, и вот так бывает – на экране был очень большой зал, на экране стояли Сережа и Таня, и я услышала последнюю фразу: “...наша подруга, поэтесса Рената Муха”. Я заорала жутким голосом, заглушив первые строчки – про то, как “стояла плохая погода...”. Камера ездила по залу, я не могла понять, почему так много народу, и вдруг эта камера наехала на Егора Гайдара. Это было то время! Сережа поет, Гайдар слушает: “Стояла плохая погода, на улице было сыро, шел человек по городу и ел бутерброд...” Тут Гайдар кричит: “С сыром!”, а Сережа поет: “Без сыра!” И тогда он просто стал выпадать из кресла, а Сережа начал петь дальше: “...Шел человек по городу и ел бутерброд без масла”, а камера взяла уже Чубайса, но он почему-то совсем не смеялся...

…Много лет назад, будучи на факультете иностранных языков, я совершенно нечаянно произнесла строчку, я стихов тогда не писала, и потом не писала, а строчка была такая: “А в углу, в конце страницы, перенос повесил нос”. Моя горячо любимая руководительница и друг, замечательный ученый, сказала: “Прелесть какая строчка! А дальше?” Я говорю: “А дальше нет”, а она: “Так вот, еще же пятнадцать минут до лекции – сядь и напиши!” Мне не хватило пятнадцати минут до лекции, не хватило и пятнадцати лет, лет понадобилось семнадцать. С грустью говорю, что к тому времени, когда оно было написано и посвящено ей, как я ей и обещала, прошло семнадцать лет. Я очень долго мучилась с этим стихотворением, и так как оно называлось “Колыбельная для книжки”, то я его все эти семнадцать лет выдавливала из себя по строчкам и мурлыкала на какую-то условную мелодию. Так случилось, что больше всего строчек у меня набралось, когда я была в Бостоне, я там прочитала, с меня потребовали окончания, я сказала, что еще не закончила, и они с меня взяли обещание, что когда я закончу, приеду. Слово я дала, закончила и приехала, и в зале даже был Наум Коржавин. И вот я вышла для первого исполнения стихотворения, которое посвящено столь дорогому мне и всей нашей профессии человеку, и начала рассказывать эту книжкину колыбельную и не смогла ее рассказывать, я его семнадцать лет мурлыкала и не смогла его “отодрать” от мелодии. Я остановилась, и говорю: “Наум Моисеевич, не могу отделить его от мелодии”, и тогда он сказал: “Значит, она там и была. Пой!” И тогда я сказала людям: “Петь я не умею, зато слуха у меня нет, и петь мы будем вместе, а если не получится, виноваты будете вы, а если получится – заслуга моя!” Вот так я могу... и вот она, эта книжкина колыбельная:

За окошком ночь настала, где-то вспыхнули зарницы,
Книжка за день так устала, что слипаются страницы.
Засыпают понемножку предложенья и слова,
И на твердую обложку опускается глава.

Восклицательные знаки что-то шепчут в тишине,
И кавычки по привычке раскрываются во сне,
А в углу, в конце страницы, перенос повесил нос –
Он разлуку с третьим слогом очень плохо перенес.

Недосказаны рассказы, недоеден пир горой.
Не дойдя до этой фразы, на ходу заснул герой.
Перестало даже пламя полыхать в полночном мраке,
Где дракон с одной драконшей состоит в законной драке.

Никого теперь не встретишь на страницах спящей книги,
Только медленно плетутся полусонные интриги.
Дремлет юная невеста по дороге под венец,
И заснули середина, и начало, и конец.

И я спела: “И заснули середина, и начало, и конец”, а с концами это вообще вещь сложная, у меня вот тут есть книжечка, которую издал Марк Галесник, в которой есть стихотворения, все они из двух строчек, и называются “недоговорки”, и стихотворения из придуманного мною жанра, когда первых двух строчек нет, а вторые две строчки есть, называются они – “начало следует”. А случилось это так: стихов я не писала в детстве, в отрочестве, в юности, в ранней молодости, в средней молодости, но уже где-то попозже, после создания этих самых “калош неисправимых”, я познакомилась и до сих пор дружу с замечательным поэтом Вадимом Левиным, и он меня все время мучил, стращал и говорил “пиши еще”, а у меня не получалось, и он меня представлял как “поэта, который написал две строчки про калоши, а больше ничего не пишет”, и я тогда начала писать стихотворения, в которых только две строчки:

 

Один осьминог подошел к осьминогу
И в знак уваженья пожал ему ногу.

У лужи за домом работа простая:
Зимою замерзнуть, а летом растаять.

Наверное, я молоко обижала,
С чего бы оно из кастрюли сбежало.

Среди них – мои почему-то любимые строчки:

А вчера меня дорога прямо к дому довела,
Полежала у порога, повернулась и ушла.

И тогда Вадим Левин, мой соавтор, который так надо мной издевался, сказал: “Слушай, эти две строчки я тоже хочу писать!” А я сказала: “Извини, дорогой, эти две строчки уже написаны”. Тогда, а это было время создания кооперативов, он подумал и сказал: “Тогда сделаем так – мы сделаем кооператив поэтов, две строчки пишешь ты, две строчки пишу я; причем я пишу первые, так как я главнее, а ты – заканчивай”. Я, вдохновленная (боже мой, писать с Левиным!), помчалась и написала:

...И это для дятла такая наука,
Что он никуда не заходит без стука.

Вадим сказал: “Хорошо! Положи, я допишу”. И я тогда на том же валу вдохновения помчалась и придумала:

...С тех пор он питается разными кашами,
По-моему, так хорошо, а по-вашему?

Вадик сказал: “Годится! Положи, я доработаю”. Тогда я придумала еще:

...Пожалуйста, я откажусь от короны,
Но можно сначала доесть макароны?

Вадим сказал: “Очень хорошо! Клади”. И так это продолжалось и продолжалось, он был занят и сказал: “Слушай, это неудобно, надо начать читать. Я свои строчки буду вот так хлопать, а ты свои читать”. Помню, это было в ЦДРИ в Москве, Вадим Левин вышел и рассказал: “Рената… Последние строчки... “Начало следует”… Но за мной не пропадет... Давай про дятла!”. Он “простучал” свои строчки, а я подошла к микрофону и сказала: “...и это для дятла такая наука, что он никуда не заходит без стука”. Публика растерялась. Эту новую форму что-то никто не понимает. И назревал, ну, если не скандал, то такая неприятность. И тут из последнего ряда поднялась Вероника Долина и сказала:

С утра этот дятел сидел на трубе,
Соседи о нем донесли в КГБ.
И это для дятла такая наука,
Что он никуда не заходит без стука.

А две первые строчки для другой недоговорки я получила от Марика Зеликина в подарок на день рождения:

С яслей ненавидел он манную кашу,
И с этим покинул он родину нашу.
С тех пор он питается разными кашами.
По-моему, так хорошо. А по-вашему?

Но, кажется, больше всего повезло строчкам “про макароны”. Мне лично кажется, что там все сказано, но почему-то народ ухватился за эти строчки, и получилось:

Свергали царя в государстве обжор,
А тот удивился, – какой разговор?
Пожалуйста, я откажусь от короны,
Но можно сначала доесть макароны?

А потом пришел другой человек и принес мне:

Король собирался позавтракать всласть,
Но тут захватили мятежники власть.
Пожалуйста, я откажусь от короны,
Но можно сначала доесть макароны?

И тут, мы уже были дружны с Никитиным, он сказал мне: “У меня сейчас проходят “никитинские утренники”, я хочу там поиграть с детьми, дай мне что-то из твоих двухстрочий, и вот это, про макароны, если можно, сама допиши”. Наивный Никитин не знал, что дописываю я лет по семнадцать, а если попросить, то и по сто семьдесят, но тут было такое, это называется “давление системы”, что я прибежала домой, и у меня оказалось стихотворение, и я его наутро готова была отдать Сереже, очень длинное для меня:

Английский король и законные дети
Однажды за ужином ели спагетти.
И тут в коридоре затеялась драка:
Двенадцать потомков, рожденных вне брака,

Которые вследствие этого с детства
Боялись, что могут лишится наследства,
Сошлись во дворце и, прорвав оборону,
Явились потребовать трон и корону.

Английский король поднялся им навстречу
И к ним обратился с английскою речью:
Пожалуйста, я откажусь от короны,
Но можно сначала доесть макароны?

Я, такая гордая-прегордая принесла это Сереже Никитину, и Сережа взял и сказал: “Длинно каждый дурак может писать”. Я сказала: “Не каждый”, и это стихотворение так и не было опубликовано...

 

 

* * *

– Это придумано не мной, а Бернардом Пивó в своей передаче, это экспресс-анкета, очень короткая, это несколько вопросов, на которые надо кратко ответить, всего два слова, вы готовы?

– Еще более нет, чем когда вы заставляли меня петь. Я не обещаю уложиться в два слова и не обещаю, что меня хватит на два слова.

Но мы попробуем. Итак: какое ваше самое любимое слово?

– Я серьезно отвечу, вообще всякие слова любимые, но через жизнь у меня любимое слово “солнышко”, и я даже сейчас придумываю колыбельную для слоненка, и решила вставить туда такую строчку, бабушка ему поет: “Спи, мой хорошенький, спи, мой малюсенький, спи мое слонышко, спи”.

– Какое ваше самое нелюбимое слово?

Легко отвечаю: “поэтесса”, с суффиксом, шипящим.

– Что вам повышает тонус, “заводит”?

– Ну, если можно без шуток, – когда веселье на лице слушателей сменяется радостью.

– Какой звук вам наиболее приятен?

Согласный, даже шипящий, звук “щ”, с тех пор, как я написала стихотворение: “Жил человек полнеющий, а так вообще вполне еще”.

– А какой звук самый неприятный?

А вот этот “щ” и был самым неприятным, пока я не придумала вот эти две строчки.

– Какое ваше любимое ругательство?

Не скажу...

– Какая профессия, кроме той, которой вы владеете, Вас привлекает?

Голубчик, это несчастье моей жизни, у меня четыре профессии, и они меня все привлекают, и в какой-то степени я их привлекаю, выбора я сделать не могу, потому что преподаватель, переводчик, рассказчик, и вот поэтому, можно, я уже не буду привлекаться ни к какой профессии?

– Кем бы вы никогда не хотели бы стать?

Не знаю, в каждой профессии есть что-то приятное, ну, может быть, политиком, да, политиком.

– И последний вопрос – что бы вы хотели услышать от Бога, попав к нему?

Вы знаете, мне неожиданно легко почему-то ответить на этот вопрос. Я бы хотела от него услышать: “Что ты тут делаешь?”.