Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Homo Legens 2018, 1

Повесть «Чужой язык»

Артём Серебряков родился в 1990 году. Окончил факультет свободных искусств и наук СПбГУ.

Дебютные публикации вышли в журналах Homo Legens и «Прочтение». Рукопись с рассказами в 2018 году вошла в лонг-лист премии «Национальный бестселлер».

Первый сборник готовится к выходу в издательстве «Флюид FreeFly».

Живёт в Санкт-Петербурге.

 

 

 

 

 

Разденьте его, и он исцелит,

А не исцелит, так убейте!

Ведь это врач, всего лишь врач…

песенка

 

…я уверена, что снова схожу с ума.

письмо

 

е         о        н       ь      л     а    у   т  и р

 

 

 

О чём бы говорило, окажись оно мыслящим, всё то огромное и неживое, или по крайней мере не по-человечески живое, что составляет мир? Вот если бы это рассветное фиолетовое небо грезило, то о чём — о земле, или о себе самом, или о другом небе, или о всеобъятном пространстве после себя? Если бы появившееся в эту секунду солнце имело подобие глаз, нашло бы оно своим взглядом что-то нежное и дорогое, чтобы до ночи следить за ним одним? Что, если бы эти близкие и далёкие горы, первыми встречающие восход, разразились приветственным гамом, от которого вздрогнула земля? Наконец, мой жалкий дом — о чём вспомнил бы он в момент этой дрожи, если бы умел вспоминать? Когда бы всё в мире заговорило, то на каком языке? И была бы это речь о радости мира, о его безразличии, о его печальном увядании или о вечной скуке, которую он в себе содержит?

О скуке, подумала М., стоя на крыльце и смотря в молчаливое утро. Утро началось с письма, которое вчерашним вечером она не стала открывать, а лучше бы открыла, чем начинать день с той убогой тоски, разлитой по нему (не буквально — написано оно было как подобает, как больше уже не пишут, аккуратным почерком на чистейшей бумаге, наверняка не с первого раза). Это было письмо от матери, на трёх листах рассказывавшей об одной пышной свадьбе, двух счастливых деторождениях, четырёх нежданных встречах, семерых спрашивающих о ней и передающих привет, а также девяти симптомах, безусловно принадлежащих одному таинственному заболеванию, которое уже трое докторов не смогли определить. Письмо содержало пять пожеланий и лишь три упрёка, и это только подтверждало версию о том, что первоначальное сообщение было цензурировано, дабы угодить абоненту. Два предыдущих письма от матери М. оставила без ответа, на что в третьем имелось ненавязчивое указание: «Пока твоих ответов не получила, может быть, стоит заставить на почте поискать ещё раз». К подсчитанному письму были приложены фотографии, в основном с той самой свадьбы. М. потратила на их изучение лишь несколько секунд, прежде чем выйти на улицу.

Она услышала, как тарахтит подъезжающий к дому автомобиль, и постаралась провести эту последнюю минуту наедине спокойно, отбросив тревогу, наслаждаясь холодным воздухом и просто способностью тела дышать. Старенькая, ржавая по бокам машина ехала, смотря на М. своими любопытными круглыми глазами. Когда автомобиль остановился перед крыльцом, её обдало едким запахом бензина. Водитель опустил стекло и позвал. Дабы оттянуть неминуемое, М. крикнула ему, что выйдет через пару минут, и вернулась домой — допить остывший чай (приторный оттого, что за завтраком она нечаянно уронила в чашку половинку глазированного сырка), выключить шипевший радиоприёмник и спрятать в рукав спасительный флакончик духов.

(ммм, а ты приятно пахнешь)

Её дом стоял на самой окраине Великой Грязи, вдали от прочих. Путь до больничного пункта по каменистой, грязной и неровной дороге составлял по хорошей погоде пятнадцать минут, но казался чудовищно долгим, особенно с ним. Он приезжал за ней по вторникам, четвергам и субботам. Рыжеволосый, вечно ухмыляющийся, он пах тошнотворной смесью из пота, спирта, табака, бензина и жареного лука, так что она всегда садилась на заднее сиденье. По дороге он никогда не умолкал, в основном говорил в пустоту, но время от времени поворачивался к ней (зеркало в машине было треснутым) и спрашивал какую-то чушь: слышала ли она о том-то, не беспокоит ли её кто, обжилась ли она. Раз от раза это были почти одни и те же вопросы, и она отвечала на них быстро и коротко, да или нет, лишь бы он скорее перестал пялиться на неё и уставился обратно на дорогу. Как и она, он был не отсюда. Много раз по дороге он рассказывал небылицы о том, как сладко ему жилось раньше, в далёком городе, хотя никогда не объяснял, что же такое он сделал, чтобы закончить здесь.

Они проезжали деревянные домики, построенные как попало; мужчины и старшие сыновья с повязанными руками возвращались с утренней молитвы; несколько маленьких детей, гулявших без присмотра уже таким ранним утром, бежали вслед за машиной; женщина, развешивавшая постиранное в реке бельё, стала кричать, и дети отстали. Три года назад, когда М. только приехала сюда, она любила разглядывать лица этих людей — скромных девушек и бойких юношей, счастливых полуголых малышей, их красивых, вечно уставших матерей, сухих умиротворённых стариков. Они в свою очередь не сводили глаз с неё, да и сейчас она, наверно, казалась некоторым диковинной. М. же, со временем узнав достаточно о том, чего стоит жизнь здесь, стала изменять своей привычке. Её всё ещё влекло к лицам, тем более в месте, где слишком многое напоминает о смерти, но искала она их не в живых. Она ловила на себе взгляды машин, окон домов, розеток, орхидей с подоконника. Некоторые другие взгляды она, наоборот, старалась не замечать.

Из пыли стал виден бледно-голубой, уже порядком облезший больничный пункт. Два этажа, восемнадцать помещений, из которых использовалась ровно треть. Он стоял здесь тридцать четыре года, пережив два страшных селя и множество небольших. Когда М. приехала, официально существовал план отремонтировать больницу, открыть в ней курсы первой помощи и заключить контракты ещё с пятью врачами. Старейшины в сельском совете заверяли, что все соглашения подписаны и деньги скоро будут выделены. Они и сейчас говорили такое при встрече с ней, хотя все знали, что денег было выделено недостаточно и большую часть всё равно украли, и по бумагам ремонт уже прошёл, а курсы первой помощи действуют два раза в неделю. Что касается коллектива больницы, то после двух увольнений и одного несчастного случая здесь работали, кроме М., ещё четыре человека: два фельдшера, медсестра и санитарка-сторожиха. Главный врач и его заместитель, приходившиеся друг другу братьями, а главе села — племянниками, появлялись здесь редко, в последний раз года полтора назад. Они жили в другом месте, но им всё ещё выплачивалась зарплата и на их имя приходили многочисленные документы, с которыми разбиралась сторожиха, — М. с самого начала объяснили, что в эти дела лучше не лезть.

(да я случайно оказался здесь, вот и решил зайти)

Когда машина доковыляла до больничного пункта, в дверях показался черноволосый мужчина с аккуратно подстриженной бородой — второй фельдшер. Он был лет на десять младше рыжего и единственный из всех работавших при больнице здесь родился и вырос. Затем его женили на местной девочке (по-настоящему это было оформлено только потом, когда она достигла необходимого возраста) и он уехал учиться. Вернулся, не закончив учёбу, к тому времени у него уже подрос сын, так что он решил остаться здесь. Сейчас у него было уже четверо сыновей, несколько раз при М. жена с детьми приходили в больницу. Они все были здоровые, крепкие и похожие на отца. Полгода назад, во время последнего визита, М. узнала, что жена фельдшера беременна в пятый раз.

У него была своя машина, и он также подвозил М., но в другие дни — понедельник, среду и пятницу. Второй, соответственно, заезжал за медсестрой. По воскресеньям М. оставалась дома, потому что сельчане ни в коем случае не обращались к врачам. То было связано с каким-то местным поверьем, смысл которого ей так никто и не смог разъяснить точно. Дело было то ли в том, что она приезжая, то ли в том, что женщина, то ли ещё в чём-то. Так или иначе, никто по воскресеньям к ней в больницу не приходил. Когда в палате умер мальчик с перитонитом, которого целый день не осматривали и привезли только в ночь на понедельник, сюда даже приезжал следователь, его принимал сам сельский глава, но на следующий день он уехал, и никаких последствий не наступило. Мальчика закутали и похоронили ещё до его приезда, в день смерти, как подобает. М. не запомнила его лица, заставила себя не запомнить.

Когда рыжий фельдшер выходил из машины, чёрный взглянул на него недовольно. Иногда между ними было явное напряжение, а в другие дни, наоборот, они всё время были как тигр, вместе и себе на уме — у них были между собой какие-то дела. В такие дни М. приходилось терпеть не только взгляды, но и постоянные шутливые ухаживания, которыми они одаривали её и медсестру. Ту привёз в Великую Грязь лет пять назад замглавврача, и она освоилась здесь, хотя, как слышала М., местные женщины сильно её не любили за то, что она слишком вольно ведёт себя с мужчинами. Но свою работу она выполняла исправно, пускай серьёзных дел ей поручить и нельзя было, и ни на что не жаловалась, даже когда по нескольку месяцев не получала денег. Время от времени М. замечала, как сестра замирала на месте, уставившись в одну точку, как будто что-то в ней ломалось, но потом приходила в себя и широко улыбалась своим огромным и ровным ртом. Она всегда улыбалась только ртом и никогда глазами, как будто её лицо было сложено из нескольких лиц, но затем разглажено и припудрено так, что никакие швы теперь незаметны.

(ты выглядишь фантастически, не стесняйся)

Когда из машины вышла М., чёрный перевёл взгляд на неё и хмыкнул. Из-за его спины показалась грузная сторожиха и пошла навстречу, в руках она держала журнал ночных обращений, который М. изучала каждое рабочее утро. По ночам в больничный пункт обычно обращались человека три из небольшого числа одних и тех же сельчан, чьи дома все эти годы М. регулярно посещала. Остальные обращались редко. Сегодня обращений было четыре: среди привычных адресов оказался один, который она хорошо помнила, пускай никогда там не была.

«Нашлася, говорят. Живая». Сторожиха оглянулась на перешёптывающихся фельдшеров. Мимо них пробежал грязный босой ребёнок. М. ничего не ответила и направилась мимо тигриного взора ко входу. В единственной открытой палате на одной из четырёх оставшихся при больнице коек ждал Ломоть — так сторожиха, а за ней все остальные прозвали старика, прописавшегося в больнице ещё до того, как М. приехала. Ничем серьёзным он не болел, но жить ему было больше негде. Прежде старик похоронил пятерых детей. Жену свою считал бесом, отнявшим их у него, и домой возвращаться отказывался. Ни старейшины, ни родственники не могли его переубедить, а с женой разговаривать не желали и в дом не являлись — мало ли, что она такое на самом деле. В больнице Ломтя держали из жалости, сторожиха прикармливала его за свой счёт, хотя особо он ничего не ел и был сух как доска, как подобает людям в горах.

«Чувствую себя хорошо, бог-сохранит-милостью-своей. Ночью скотина вопила, слыхали? Резал кто-то. Всё никак угомониться не могут. Небось и деток её перережут, жалости нет никакой, совести нет. Вопли да вопли, как счас слышу. Вопли да вопли да кости хруст. Всю ночь не мог заснуть, уже и к богу собрался. А затем всё-таки уснул подальше от этого. Дочь видал. Молодая, добрая. А в газетах пишут, что мы снова воевать собрались. Оно к добру не бывает, война-то. Легко ломаются молодые косточки». Она спросила, не нужно ли ему чего, и пошла на улицу. Коридор больничного пункта, голубой с седыми пятнами отколовшейся краски, был как обычно холоден и молчалив. Других пациентов кроме старика не было — местные в большинстве своём не желали ложиться на лечение, поскольку требовалось искать заработка, да и умирать предпочитали в кругу родных.

(не заставляй меня ждать, я этого не люблю)

Она вышла и увидела, как тигр готовит карету. На своих машинах оба фельдшера соглашались только подвозить девушек до больничного пункта (распоряжение главврача). Для выездов к пациентам же использовался тот транспорт, который могла позволить себе больница — узкая деревянная повозка без верха и две старые клячи, пегая и чубарая, с семьдесят одним чёрным пятнышком (М. любила их пересчитывать, счёт успокаивал). «Бензин слишком дорог, чтобы его на всякое жульё растрачивать», — объяснили ей в первый день. Когда-то, конечно, при больнице имелся автобус, но его сожрал сель, вместе с водителем. Это было тринадцать лет назад. На самом деле из-за перекошенного ландшафта передвигаться на автомобиле было порядком хуже, и к тому же дышать приходилось не горным воздухом, а тем, на что тебя обречёт водитель.

Великая Грязь растянулась более чем на полтора десятка километров на ладонях горной реки, и пешком обход вести было невозможно. Когда-то это были четыре разных села, но ещё дед нынешнего главы добился их объединения — ради оптимизации расходов и процветания. О прежних порядках люди, однако, помнили, и браки старались заключать только между своими, исключение составляли случаи, когда возникал шанс породниться с главой. С одного края села стояли несколько особо отдалённых наскоро возведённых домов, таких как дом М. С другого, выше по склону, располагались дворец главы, сельсовет, молитвенный дом и развалины наблюдательной башни. Тот четвёртый адрес, о котором было так неспокойно думать, находился дальше всех от больничного пункта и ближе всех к высокому краю села, так что его им следовало посетить последним. М. смотрела в ту сторону, на силуэт башенных развалин и серо-зелёный рельеф гор. Когда-то давно здесь велась война, и среди местных было немало тех, кто втайне считал эти земли украденными у их предков. Открыто говорить подобное запрещалось — приближённые главы при каждом случае подчёркивали, что Великая Грязь до сих пор стоит и процветает только благодаря доброте и заботе государства, хотя на деле — благодаря безрассудному упорству сельчан, не желавших покидать родную землю даже после самых разрушительных ударов стихии.

Она не заметила, как рядом с ней оказалась сестра. Пора было ехать. Когда они направились к повозке, ветер поднял пыль, так что М. пришлось прикрыть лицо. Последние несколько дней погода была неспокойной, к вечеру начинались дожди, но небольшие. Только самое раннее утро оставалось ещё таким, каким М. его любила и с удовольствием ждала, но длилось это всего пару часов, после чего природа переставала оказывать ей поддержку. Не будь этих утренних часов, она бы здесь и полугода не продержалась.

(похоже, ты не поняла с кем связалась)

Повозкой управлял рыжий. М. с сестрой сидели на устланных бледной соломой досках. Сестра держала чемоданчик с лекарствами и поглаживала его, как кошку, своей рукой. У мизинца не было двух фаланг — откусила собака, когда она была ещё маленькой. Однажды рассказала, что в детстве её так и прозвали — Мизинчик. Подшучивали, подкладывали кости под парту. «Дети жестокий народ», — заключила она тогда. Но в другие дни, наоборот, часто проговаривала, как заклинание, свою мечту — найти мужчину, любящего и чтоб не пил, родить детей. «Двое, трое, сколько бог даст, хоть десять». Когда наблюдали заболевших детей, она была с ними весёлой и нежной, хотя и тогда глаза её смотрели куда-то сквозь и видели что-то не то. «Повезло твоей мамочке, такой хороший мальчик. Ну-ну, не плачь, мальчики не плачут».

Слева показалось пастбище с отарой. Худые раскосые овцы любопытно разглядывали людей, не переставая жевать траву. (Их было триста тридцать восемь, когда у неё в последний раз была возможность прогуляться мимо и посчитать.) Им невозможно было объяснить, что никого важнее них для сельчан нет. При селях сначала заботились о том, чтобы вызволить их, а уже потом стариков, детей и, наконец, женщин. Кроме главы и его родни, лишь некоторых в селе беспрекословно слушались, и среди них — чабана. Он стоял здесь, у дороги, опираясь на посох и покуривая. Рядом с ним лежали две старые собаки (прежде их было три). Он приветственно кивнул, поднял руку и хмуро пожелал доброго утра. «На ногах? Где лошадь твоя?» — спросил рыжий. «Захворнула». Чабан выплюнул кончившуюся папиросу, отхаркнул, положил посох, вытер руки о свою потрёпанную стёганку и полез за следующей. Все движения его были неспешные, а лицо ничего не отражало, кроме усталости. У него был туберкулёз. Когда карета повернула в сторону домов, он отвернулся и что-то неясное пробурчал с папиросой в зубах собакам. Те так и лежали не поднимая головы и ухом не повели.

«Да, здесь не то, что в городах ваших», — задумчиво проговорила сестра, ни к кому не обращаясь. Она повторяла это иногда ни к селу ни к городу, как бы напоминая себе, что теперь она здешняя, великогрязевская. За каждым из тех, кто окружал М., водились подобные рефрены, что-то такое, что в её присутствии они повторяли вот уже несколько лет. Например, сторожиха, присаживаясь или поднимаясь, приговаривала: «Эх, нелегко живётся». Старик, занимавший койку, любил порассуждать о том, что в газетах пишут, хотя давно никаких газет не читал. Рыжий, когда был чем-то недоволен, всегда грозил: «Вот посмотрят ещё у меня, посмотрят». Чёрный обычно молчал. Если вдруг оказывался многословен, это, как объяснила сторожиха, означало, что у него дельце выгорело. Но говорил он тогда в основном на своём родном, местном языке, которого М. не понимала.

(я тебе что сказал!)

Показался первый адрес. Это был дом в два этажа, нижний — из серого камня, чтобы сдержал воду, верхний — деревянный. Рядом с домом стоял новенький хлев, не меньших размеров. У дома, на небольшом островке травы в каменистом море, паслись две козы, привязанные ко вбитому в землю железному пруту. Всюду играли дети. Хотя немало молодых и покидали Великую Грязь, и многие больше уже не возвращались, детворы здесь всегда было хоть отбавляй. Сельские дворы вечно кишели детьми шести, семи, восьми лет. Они лазили по подворьям, как крысы, смотрели из разных углов, играли в одним им понятные игры. А чуть вырастали — становились помощниками по хозяйству, но им на смену появлялись новые. В селе были две конкурирующие между собой повитухи, они работали не покладая рук.

У соседнего дома были выставлены три табурета: на двух сидели старики, а на третьем, между ними, была разложена игровая доска, вся в резных узорах. Они резко хватали кости, хрустели им о доску, переставляли шашки, отбивая каждый шаг. Их лица были живые и довольные. За игрой пристально наблюдали семь-восемь детей, то и дело вздыхая и указывая на доску. Когда карета проехала мимо них, ни игроки, ни зрители не обратили внимания. Хруст, стуки, хруст, стуки, хруст, стуки, вот один старик что-то воскликнул, дети заверещали и захлопали, и худые руки игроков стали кружить над доской, выхватывая шашки и выставляя их для новой партии.

М. заметила ещё одну группу детей, стоявшую в отдалении на лысом холмике. Их лиц было не разобрать; казалось, они были разного возраста. Они не играли, а просто выстроились в круг. Сойдя с повозки, рыжий и сестра направились к дому. Когда М. слезла, то снова посмотрела на тех детей — и тогда один из них вышел из круга и, встав чуть поодаль от остальных, стал махать рукой в перчатке. Она оглянулась, но вроде никто всё ещё не обращал внимания — ни на неё, ни на этих чудаков. М. снова посмотрела на отделившегося маленького человека — не было сомнений, что он махал ей. Он весь был укутан в какие-то уже поистрёпанные одежды разных цветов, в несколько слоёв, и походил на тряпичную куклу. Лицо его скрывал сиреневый с красными узорами платок, так что видны остались только огромные глаза — глаза были нечеловечески красивы, она увидела это даже издали. Почему он звал её? Она сделала шаг в его сторону, и вдруг всё стало тихо. Хруст костей и стук шашек, раздававшиеся по всему двору, мгновенно стихли. Голоса тоже умолкли, как будто она вообще потеряла слух. Но нет — постепенно в пустой тишине на месте прежнего гама она начала улавливать какой-то иной шум. Он был похож на руку перед забором крови — сжимался и разжимался, накатывал и пропадал, а потом накатывал с новой силой, как пульс. Как волна. Он звучал как шум помех, на которые она настраивала свой радиоприёмник. Тот подарили, когда ей было не больше одиннадцати. Его антенна вытягивалась так высоко, что доставала ей тогда до подбородка (мать предостерегала — выколешь глаз). Здесь она слушала его шум каждую ночь, и только так удавалось заснуть, утопив память. М. и сейчас казалось, что её мысли тонут вместе с голосами мира — не только шум, но и его тишина странным образом перекрывала всякий другой звук, даже вой всё усиливавшегося ветра.

(сейчас ты у меня получишь…)

Она вдруг почувствовала спокойствие и радость — этот страшный голос, что вновь вернулся мучить её этим утром, тоже потонул. Тряпичное дитя продолжало махать ей и смотреть своими нечеловеческими глазами, и М. сделала новый шаг, и ещё один. Он что-то кричал ей, даже с укутанным ртом. Что это было? Его слабый, холодный и хрупкий голос стал пронизывать кипение шума. Она силилась его расслышать и пыталась подойти ближе, но ветер принялся мешать.

пОсЛуШаЙ мЕнЯ

Казалось, сами камни, по которым она ступала, передавали этот голос.

мЫ сЛыШаЛи ХрУсТ кАмНеЙ

Она поняла, что уже не ветер мешал ей двигаться вперёд, а чья-то рука. Тысяча рук.

вОдА иДёТ сЮдА

Они хватали её, тянули за волосы, душили, сжимали её тело до боли, до синяков.

тЫ сЛыШиШЬ

Как будто всё это были те самые руки. Они не знали жалости.

тЕбЯ зАкРиЧаТ кОгДа ОнА

Она испугалась и решила остановиться.

«Всё в порядке?»

Сестра стояла рядом и трясла её за плечо.

«Все ждут».

Всё её тело дрожало внутри, ей казалось, что она прежде не дышала, будто захлебнулась, и только теперь воздух ворвался в неё. Она увидела лицо сестры — недоумевающий взгляд и совершенно не соотносимая с ним улыбка. Позади у двери дома стоял рыжий — его липкое лицо выражало, видимо, недовольство. Рядом с ним стояла женщина с младенцем на руках — это она и вызвала врача. Старики и дети вновь шумно играли во весь двор. Одна коза боднула другую.

«Всё в порядке? — повторила сестра. — Мы вас позвали несколько раз, а вы как будто не слышали».

М. сжала кулаки и, когда поняла, что её выбросило сюда окончательно, спокойно извинилась и пошла вместе с сестрой в дом. Она оглянулась один раз — тряпичный человечек смотрел ей вслед. Те, кто был с ним, уже не стояли в круге как прежде, а водили медленный хоровод. Их одежду теребил ветер, которого М. больше не ощущала.

 

I

Мимо ног с ором пробежала кошка и выскочила на улицу прежде, чем закрылась дверь. За ней понёсся, скача, худой мальчишка — один из восьми детей хозяйки дома. Ещё одного ребёнка, девочку, она держала на руках и баюкала в промежутках между описанием симптомов.

«И я вчера заметила, что он сипит. Ну, не прямо сипит, а так, посипывает. Аа-аа-аа-а. Аа-аа-аа-а. Не так звучит, как обычно. Я говорю ему горло промыть, но вы же знаете, какой он лентяй. Горе, а не сын. Аа-аа-а. Аа-аа-аа-а. Аа-а. Горе, горе, а не сын. И сегодня утром я смотрю, он весь какой-то слабый и в школу идти не хочет. Пасть разинул — вроде нормально всё, но говорит, что есть горчинка. Аа-аа-а. Аа-а. Шшш. Шш. Это нормально, что есть горчинка? Это же ненормально, если ты здоров, откуда в тебе горечь-то?»

Они вошли в комнату, где лежал, явно притворяясь больным, сын. Он едва мог сдержать улыбку при виде М. Его попросили подняться и задрать одежду, что он тотчас же с готовностью сделал. Он любил устраивать такие спектакли, когда не хотел идти в школу. М. и сестра знали, что он получит от отца сполна, если обман раскроется, а потому иногда подыгрывали ему. Он смеялся от стетоскопа и дышал наигранно глубоко, так что аж весь выкручивался. «А ну-ка стой как подобает», — приговаривала сестра.

«Я уж не знаю, верить ему или нет. Шшш. Уж не знаю, верить или нет. Рук на всех не хватает. Сплошное горе». М. не отреагировала, и женщина добавила: «Это, знаете ли, какое счастье. Дети. Это самое главное счастье. Я счастлива». М. смотрела в сторону дверного проёма — там стояла, раскачиваясь, их приёмная девочка. (Девочка медленно и молча крутила головой, как будто всюду играла музыка.) Отец её был братом хозяина дома, но ещё до рождения пропал на заработках. (Девочка запрокинула голову назад и стала вертеться.) Мать её заболела и скоропостижно скончалась семь лет назад, после чего девочку забрали. (Девочка крутилась с широко открытым ртом, не издавая ни звука.) Местные не отказывались от детей ни при каких обстоятельствах. (Девочка остановилась и, не закрывая рта, принялась покачиваться влево, вправо, влево, вправо.) Если рождался ребёнок у дурных людей или случалась трагедия, всегда находились те, кто готов был забрать его себе. (Влево, вправо, влево, вправо.)

«Дети это самое большое счастье», — настойчиво повторила женщина, затем проследила за взглядом врача и увидела девочку. «Ай-ай, ты уже встала, ты уже вста-а‑ала, па-айдём, па-айдём». Держа младенца под мышкой, она повела девочку прочь. Вдруг младенец завопил. Притворявшийся больным мальчик прыснул. Из-под его кровати вылез младший брат в одних трусах. Лицо у него было всё в зелёнке — к нему М. вызывали позавчера. Смеясь, он выбежал из комнаты, топоча по доскам.

Мнимый больной смотрел на М. с широкой улыбкой без двух зубов. Он поднял руки и потянулся к потолку, встав на носочки, чем рассмешил сестру. Хозяйка вернулась уже без ребёнка на руках, почёсывая под мышкой. М. представила, как говорит: «Мальчик симулирует. С ним всё хорошо, он может идти в школу». Сестра тихонько ахает, мальчишка картинно стонет, женщина возмущённо поднимает голос — и на сына, и на врача. Появляется муж.

«Полоскание и леденцы, гулять не пускать. Завтра на осмотр», — сказала она, и женщина с облегчением выдохнула. И снова почесала руку.

«Покажите», — приказала М. всё так же строго.

«Это ничего, это ничего», — заладила женщина, но потом всё-таки показала, когда сына выпроводили из комнаты. По внутренней стороне плеча и у груди шла полоса маленьких язвочек, из которых сочилась синеватая слизь.

«Вы давно крапчатая?» — спросила сестра.

«Я хотела вам сказать, да всё не хотелось. Я не очень хочу вам говорить, вы понимаете?»

«Я сейчас запишу вам мазь, вы зайдите и заберите, у нас есть. Или попросите старших забрать. Это ничего страшного», — стала успокаивать сестра, и эта женщина, давно и открыто ревновавшая и говорившая о ней много недоброго, мягко улыбнулась в ответ:

«Она ведь не дорогая?»

«Нет, дешёвая она», — ответила сестра.

Вдруг в комнату ворвался зеленолицый, и мать, укрываясь одной рукой, погнала его прочь. Мнимый больной, всё это время находившийся у двери, заверещал. За стеной снова закричал младенец. М. переглянулась с серой безносой розеткой. Она не могла поверить, что находится здесь. Послышались звуки

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Она оказалась на первом этаже и принялась обуваться. Всюду гулял запах кислого теста. Рыжий стоял хмурый и курил во дворе, его было видно через стекло. Из кухни на М. смотрели старшие дети — двое долговязых юношей и уже почти взрослая девушка с платком в руках. Они были так похожи, как будто на троих им досталось одно общее лицо, с одними и теми же впадинами глаз, камушками-скулами и тростниковыми бровями. Одинаковые набитые портфели лежали у их ног. Они тихо поздоровались и, неподвижно стоя, так и смотрели на М., пока она не вышла.

_

М. предупредила рыжего, что сестра скоро появится — женщина попросила поговорить наедине, — и сказала готовить карету. Старики вели очередную партию, но детей вокруг них было уже поменьше. Холм был пуст. Воздух был так же холоден. Ветер вроде бы стих.

Ей никогда не казалось странным, почему люди продолжают жить здесь, а не переберутся в город. Она понимала: сколько бы странного или страшного ни случалось с Великой Грязью, это всё казалось отдельными помехами, которые пропадали и появлялись, не меняя общего положения дел. Три дня назад произошло то, о чём все здесь знали, и два человека теперь были мертвы, но это нисколько не изменило общего распорядка или настроения. Три недели назад произошло то, о чём, опять же, все знали, но молчали, смотрели сквозь. И казалось, что даже теперь, когда дело приобрело новый оборот (живая, живая, живая, в это сложно поверить), это тоже ни для кого не будет важным, кроме одной семьи и самой М. — её, память которой состояла из сплошных помех, утопивших в себе почти всё остальное.

Один из стариков громко рассмеялся. Его противник с силой ударил по доске, подскочил и стал кричать, размахивая руками так, что дети отбежали. Хоть М. не понимала их местного языка (а некоторые старики только на нём и говорили), и без этого всё было ясно. В какой-то момент проигравший сказал что-то такое, от чего дети громко загалдели. Победитель резко рванул со стула, сбив доску с шашками, схватил того за грудки и принялся трясти, хотя был на голову ниже. Оравший хотел выкрутиться, свирепо захрипел, но в итоге оба свалились и покатились по земле, пытаясь поколотить друг друга. Из соседнего дома выбежала полная женщина с мокрой тряпкой в руке и побежала к ним. Дети, продолжая галдеть, принялись напрыгивать и отскакивать. В этот момент появилась сестра, перепугалась и побежала к повозке. М. медленно направилась в ту же сторону. Рыжий, уже сидевший с поводьями, громко ржал, наблюдая за сценой. Лошади молчали. Козы щипали свою редкую траву; когда карета отъехала, они задрали головы, потом одна снова боднула другую. М. ещё некоторое время смотрела, как разнимают стариков, и отвернулась.

«Да, здесь не то, что в городах», — со вздохом сказала сестра.

Среди тех, кто здесь жил, нередко возникали ссоры и вражда, доходило до кровной мести, но когда наступала беда, они на время забывали распри. Сколько раз Великую Грязь пыталась утопить стихия, но люди возвращались, чтобы залатать дома или отстроиться заново, поставить новые укрепления и продолжать жить так, как им жилось раньше, пока в горах не родится такой сель, который будет сильнее прежнего, пока руки реки не вытянутся шире, чем когда бы то ни было. Раз в год или два они могли покинуть село на пару дней, если грязь была неспокойной, но серьёзной беды не было так давно, что нынешние дети знали о ней только из рассказов и фотографий. Сельчане считали это небольшой платой за право жить и умереть в родной земле, у родной реки, убаюкивавшей их в младенчестве, и у родных гор, к которым они когда-то тянулись в надежде вырасти поскорее. Здесь жили спокойно: так, будто беда только может когда-нибудь прийти, а не так, будто она и впрямь грозит.

На пути ко второму адресу они снова проезжали мимо пастбища. Чабана не было нигде видно, посох его лежал рядом со спящими собаками. Отара была спокойной, лишь несколько овец, почти вышедших на дорогу, спешно направились к остальным. В дорожной пыли показалась одинокая лошадь, чёрная с рыжей гривой, без упряжи и без седока. Она медленно шла навстречу, слегка отшатнулась и чуть ускорилась, когда повозка проезжала мимо. Шерсть её была мокрой, ноги и круп в грязи, но она казалась вполне здоровой и ступала уверенно — будто знала, куда идёт или по крайней мере откуда хочет уйти. «Чья это?» — спросила М. рыжего, но он пожал плечами и лишь с усмешкой поправил: не чья, а чей. Точно не чабана. «Я не помню такой лошади», — сказала М. так тихо, что даже сидевшая рядом сестра не услышала.

Они проезжали мимо школьников, плетущихся на уроки. Занятия здесь начинались в десять — чтобы дети могли успеть помочь по дому и со скотиной. Они шли группками, мальчики впереди, а их сёстры поодаль. Глядя на медиков, здоровались, сестре махали. Некоторые громко декламировали то, что требовалось подготовить к уроку.

«Если мы взглянем на этот портрет, написанный незадолго до его смерти, то увидим волевой подбородок, доблесть в глазах и воинский стан. Поистине становится понятно, что только такой человек мог привести наш народ к процветанию!» — зачитывал свой доклад один мальчик быстро и с таким чувством, что аж руками размахивал.

«Когда смотрю я на эти горы, то и словами не передать, как восхитительны их узоры… — запнулся другой, но затем продолжил, — как восхитительны их узоры, как небу и солнцу они под стать. Вот мудила…»

«Я не понимаю, молекулы тоже бог создал или нет», — призналась какая-то девочка своим подругам и вдруг сразу, заметив, что смотрят, с подобающим смущением потупила взор и начала твердить слова на другом языке, чей примерный перевод М. знала: «бог сохранит милостью своей, бог-сохранит-милостью-своей».

Рыжий в присутствии детей всегда приободрялся, выкрикивал какие-то шутки, подзывал девчонок: «Эй, красавицы!» — те стеснялись и опускали глаза, только некоторые, постарше, посмеивались в ответ. Однажды он нарвался на нескольких парней, недовольных таким обращением с их сёстрами. Его побили прямо на улице, и он потом грозился бросить всё и уехать, но никуда не делся и вскоре продолжил вести себя как раньше, и сейчас себе не изменил.

Когда они проезжали мимо старенького сельпо, рыжий остановил лошадей, слез с повозки и пошёл туда, не говоря ни слова. Это место называлось «Виноградник», и хотя на словах фельдшер покупал там сигареты, М. знала, что он встречался с хозяином магазина обсудить дела. Ждать его приходилось минут десять. Когда карету вёл чёрный, он никогда не останавливался здесь — у его семьи с семьёй хозяина давно были недобрые отношения.

Рыжего ещё не было, когда М. заметила двух девочек-подростков, близняшек, идущих в школу без сопровождения мальчишек. Отец и мать их остались без единственного наследника — это их сын был тем безликим мальчиком, умершим от перитонита. Близняшек она узнала три недели назад, когда те вызвались помочь в поисках. Они носили одинаковую одежду, платки и юбки были одного аквамаринового цвета, но их отличали по глазам — у одной был страбизм, впрочем, со стороны почти незаметный. М. подозвала их к повозке и спросила:

«Вы её видели?»

«Нам ничего не объясняют и не пускают к ней, хотя мы лучшие подруги», — сказала одна.

«Мы слышали от других детей, что с ней что-то не то», — сказала другая.

«Где была она?»

«Они не говорят. Они ничего не говорят. Только: теперь всё хорошо, выбросите это из головы, не думайте лишнего», — ответила одна.

«Ещё нам сказали, чтобы мы не ходили к башне», — ответила другая.

«Это он?»

«Мы верим, что это он», — прошептала, наклонившись к М., одна.

«Нам страшно. Нам нужно идти», — прошептала другая, и М. попрощалась с ними.

Рыжий вышел из «Виноградника», огляделся, и, отряхивая рукава, вернулся к остальным. Повернули на узкую дорогу — в сторону реки. В трёх сёлах из четырёх, вместе составлявших Великую Грязь, люди жили по обе ладони реки, а самое высокое располагалось поодаль от ближней — там долина резко расширялась, и река топорщилась множеством ручьёв, вода брыкалась по крутым скатам, и на другой стороне начинал вздуваться неровный гребень. Когда-то давно там стояла и вторая наблюдательная башня, но земля провалилась, и не осталось даже её руин. Сейчас в высокой части жить было безопаснее всего.

Переправа на всех сельчан имелась лишь одна — между двумя средними сёлами уклон был небольшой, течение слабое, а сход не такой обрывистый, как в других местах. Недалеко отсюда широкий приток реки уходил резко влево, как бы разделяя Великую Грязь пополам. Чем ближе подъезжали к реке, тем громче становился её постоянный шум — привычный, не отделимый от тишины, для всех этой тишиной и ставший. М. подумала о том, что если бы она жила в одном из этих домов, что стоят у реки на ладони, хорошо укреплённые, высокие, приглядывающие друг за другом, то ей не пришлось бы засыпать под пустые радиоволны — дом был бы полон того шума, что был ей нужен так же сильно, как утренняя прохлада, колючий воздух, количественный счёт и любимые ненастоящие лица.

Когда они подъехали, на переправе стояли только две женщины. Обе вежливо поздоровались с медиками и продолжили о чём-то говорить на другом языке. (Река шумела.) Неподалёку М. заметила троих мальчуганов: они опустились на коленки перед рекой и на «раз, два, три» опускали головы в воду — кто дольше продержится. Очень скоро отпрыгивая от холодной воды, они выплёвывали воздух, отряхивались и смеялись. (Река шумела.) Подъехал перевозчик на остроносой серо-зелёной лодке с полуоблезшей надписью-оберегом, той самой: «бог-сохранит-милостью-своей». Из лодки вышли молодые супруги с двумя маленькими детьми. Девушка промочила рукав и пыталась это скрыть. Когда муж её простился с перевозчиком, дети убежали от матери на десяток шагов, и он резко закричал на них, чтобы остановились. Они послушались. (Река шумела.)

Всё очевиднее казалось теперь, что вот он — источник шума, залившего её, когда она пыталась заговорить с тем тряпичным ребёнком. То ли по-настоящему, то ли в состоянии какого-то психоакустического помешательства М. слышала тогда реку, будто стояла у ней на ладони, причём не здесь, у переправы со слабым течением, а выше — там, где вода разбивалась о камни и саму себя с неостановимым монотонным гулом. Она никого не спросила, слышали ли они тот шум, чувствовали ли тот ветер, видели ли тех детей. Было ясно, что если всё это совершалось её фантазией, то ни к чему хорошему заданный вопрос не приведёт — только к лишнему вниманию и подозрениям. Если же всё это было на самом деле, то никому всё равно не было никакого дела — ребёнок звал её и говорил с ней, и ей стоило остаться и дослушать, несмотря ни на что. Она не понимала, чем были заняты дети на холме, но сейчас это казалось ей чем-то важным и единственно верным — если даже и игрой, то принципиально серьёзной игрой.

Подошёл перевозчик, глухо поздоровался и предложил заходить в лодку. Лицо его было плохо видно из-под глубокого капюшона куртки, которую он вечно носил, но всякий раз, когда они пересекали реку, М. смотрела в одну точку — на него и только на него. Во‑первых, потому что в лодке все сидели вплотную по обе стороны, глазели, и от этого было некомфортно и гадко. Во‑вторых, потому что с этим лицом была связана история, которую она любила, не могла забыть и не понимала, как разгадать.

На вид перевозчику было около пятидесяти, хотя на самом деле он был глубокий старик. Уже лет тридцать как с ним было это чужое лицо. Тогда, во время огромного селя, пронёсшегося по реке, он, помогая переправлять живших на другой стороне, вдруг исчез, в миг проглоченный грязью. Когда люди вернулись в село, то нигде его не было — обыскали все дома и сараи. Окрестные леса выглазели — ничего. Спускались вниз — так далеко, где бурную реку успокаивает глубокое Бурое озеро, но нашли только его разодранную лодку. Спустя дней двадцать, когда жизнь уже вошла в привычное русло, в дом перевозчика одной ночью вошёл юноша и объявил, что он и есть вернувшийся хозяин. Жена и дети были в ужасе и ничего не могли понять. Но одежда его была той самой одеждой. И когда они спросили его о себе, то он дал им те самые ответы, которые только и мог дать. И когда они слушали его рассказ, то говорил он тем самым голосом, какой был и прежде, — совершенно не подходившим лицу. Он рассказал, что его выбросило из лодки и, пытаясь спастись, он мотался вслепую, как во сне, по пустому селу и добрёл до наблюдательной башни. Уже тогда это были сплошные развалины, но оказалось, что подвал башни не разрушен был, а просто закрыт. Он, приложив какие-то отчаянные нечеловеческие усилия, сорвал замок, открыл дверь, спустился вниз, спрятался в этой пещере и провалился от усталости в огромный пустой сон. А когда проснулся, как ни в чём ни бывало отправился домой. Потом проверили — нашли и распахнутую дверь, и сорванный замок; повесили новый, а этот расплавили. Своего лица перевозчик поначалу не признавал, даже пытался содрать, так что остались шрамы. В село приезжали городские, осматривали его с удовольствием, напечатали портрет в газете. Но потом, как это всегда происходило в Великой Грязи, время продолжило безразлично течь — оно унесло и удивление, и страх, и восторг. Перевозчик продолжил жить, как жил и прежде. Но с тех пор он стал в глазах сельчан, подобно чабану, одним из тех, кому не принято возражать и чьё слово неоспоримо.

Лошадей и повозку оставили у переправы, животные тут же принялись пить воду, уставшие от пыльной дороги. Дети, соревновавшиеся в воздухоудержании, побежали смотреть на лошадей, но побаивались, так что близко не подходили. Она села рядом со стариком-перевозчиком, к ней вплотную уселся рыжий — хотя, подумалось ей, могли бы обойтись на той стороне и вовсе без него. Женщины сели напротив. Сиплый мотор закашлялся, и лодку толкнуло вперёд.

«Готовитесь вы? Волнуетесь?» — возобновила разговор одна из женщин.

(Перевозчик поднял голову и осмотрелся.)

«Всё подготовили, всё купили», — ответила другая, потом сказала несколько слов на местном языке, из которых М. знала только одно. Это было слово «Гортань».

(Перевозчик, казалось, нахмурился.)

«Это хороший жених. Хорошая семья. Слышала, он на хорошем счету наверху».

«Я ей говорю это, говорю это. Да только она всё равно побаивается, — женщина помедлила, будто задумалась (перевозчик мельком взглянул на М. и отрешённо улыбнулся), и продолжила, — а я ей говорю, чтобы не боялась. Жених хороший, узнает её, будет любить».

В ответ другая женщина засмеялась и пожелала будущей семье огромной любови. Рыжий хмыкнул и стал перешёптываться о чём-то с сестрой, и женщин это смутило — дальше стали говорить по-своему.

Они доплыли до другой ладони и стали сходить. М. вылезала последней, слушая, как перевозчик приговаривает себе под нос, запинаясь: «Раньше все были са- ами собой. Дети сс- слушались нас, стариков. Знали, что сначала ты вырасти, стань мужчиной, а прежде, прежде не имей слова. Девушки сс- слушались мать и отца, а потом мужа и его родителей. А сейчас я только, только и сс- слышу, слышу, чёрти что творится. Не осталось настоящей веры. Не аа- осталось почтения. Умир- рает язык. Бог-сохранит-милостью-своей». Затем отошли слишком далеко, чтоб что-то расслышать, но всё это были его обычные слова, которые повторялись уже будто сами собой.

М. любила бывать на этой стороне. Люди, что жили здесь, были в основном из самых бедных, и это делало их внимательнее к другим. Они часто приветственно улыбались, именно ей — больше года назад, зимой, она приехала ночью на срочный вызов и спасла жизнь девушки, пытавшейся покончить с собой. Недавно выданная замуж, она жила в высокой части Великой Грязи. Муж её был из того же рода, что и глава села, и лет на двадцать её старше. Однажды под вечер девушка сбежала. Реку она каким-то чудом пересекла сама, найдя подмёрзший участок — обычно та и вовсе не замерзала. И дальше добралась до родного дома. Непонятно на что надеялась — родные испугались её оставлять, не желая переходить дорогу большой и богатой семье, с которой только сблизились. Тогда она схватилась за нож — сначала угрожала убить младшую сестру, которую тоже скоро собирались отдавать, затем заперлась в комнате, а когда дверь выломали, стала колоть себя в живот.

Каждый момент той ночи М. до сих пор не удавалось забыть. Гремящая дверь. Заплаканные глаза. Холод. Сонное лицо перевозчика. Орущая женщина. Забившийся в угол ребёнок. Разбитая от неловкого движения чашка. Кровь. Море крови. Могильные плиты чужих лиц. Бред и галлюцинации. Паника. Её грубый и резкий тон. Взбешённый муж, схвативший её за волосы и пытавшийся ударить. Соседи семьи, которые осмелились его оттащить. Одеяло вместо носилок. Дорога в больничный пункт, казавшаяся бесконечной. Невесть откуда выскочившая под ноги клокочущая курица. Рука, ловко схватившая птицу за шею. Хруст после удара о землю. Иглы холодной воды. Ожидание машины, которая должна была подъехать к переправе на той стороне. Ломоть, решивший, что принесли воскресшую дочь. Иголка, дважды выскочившая из рук. Заштопанное хрупкое кукольное тело. Кошмар, от которого проснулась в палате. Ей приснилось тогда, как она лежит на холодной земле совершенно голая, и оба фельдшера сидят, ухмыляясь, возле неё и лезут к ней в живот, и живот расходится, будто по швам, и они копошатся в ней, и обсуждают её лицо, её тело, её органы, и шутят, и обещают хорошенько выебать, а потом чёрный достаёт из неё окоченевшего жирного младенца и бросает его о землю, и у того отрывается голова и катится прочь, и вот уже курица клюёт голову в ухо, и тут всё лопается — и она очнулась.

Эти люди, с благодарностью напоминавшие ей о той ночи, не знали, что через неделю после случившегося она попыталась раз и навсегда покинуть Великую Грязь, наплевав на свои обязательства и любые последствия. Автобус до города приезжал к селу раз в неделю: на нём уезжали в поисках сезонной работы и по каким-то делам; остальным при желании или необходимости приходилось выезжать на автомобилях. Путь занимал часа четыре, если не приключится никакой беды. Она положила в сумку немного одежды, документы и приёмник, решила не оставлять никаких записок. В автобусе с ней были ещё с десяток сельчан, они приветствовали её, интересовались здоровьем и спрашивали, куда она едет на целую неделю. И она что-то врала им про то, что получила небольшой отпуск, и улыбалась так много, как никогда. Было холодно и валил тяжёлый снег, взволнованные люди постоянно переговаривались с водителем на своём языке. Они не доехали даже до ближайшей деревни, как мотор заглох. Назад вернуться удалось лишь к следующему вечеру, она простудилась и слегла с температурой, которую долго не удавалось сбить. В итоге и впрямь получился недельный отпуск, горько говорила она себе. С тех пор автобус приезжал много раз, она даже выходила к нему (он останавливался у края села, так что был виден из её окна), разговаривала с водителем, но не садилась ни зимой, ни весной, никогда больше. Её пугали мысли о том, что может быть там, и что там будет мать, и что в любой момент вновь может появиться…

«С вами всё хорошо? — поинтересовалась вдруг сестра. — Вы выглядите измотанной».

Рыжий повёл головой, видимо, прислушиваясь, так что М. даже разозлилась на эту лишнюю заботу, но не подала виду.

Они шли, и солнце ярко светило в глаза, но издали к нему уже приближались тёмно-серые лапы облаков. Вокруг было зелено, яркими пятнами цвели рододендроны и повсюду, нахмурив венчики, пробивался и тянулся вьюн. Приятно пахло свежим хлебом. Пожилая женщина отворила калитку, торопливо поплелась к ним и протянула жестяную кружку, полную крупной спелой малины. Она приговаривала что-то неясное и улыбалась широко, с добротой и нежностью. М. поблагодарила её и отсыпала себе горсть. Рыжий взял остальное.

Мимо них прошли, направляясь к переправе, шестеро мужчин, все с отпущенными бородами и повязанными на шее чёрными платками. Идущий впереди делал пассы руками и мычал: хммм мм-мм, хммм мм-мм, — остальные молчали. Они двигались быстро, опустив голову, не смотря по сторонам. «Каждый раз они меня пугают», — сказала сестра. М. согласилась: они, должно быть, пугали всех, кто не стал их братом по вере, и особенно тех, кто не мог стать.

Показался второй адрес. Дом был небольшой, но с огромным садом, где рос разных сортов виноград, и пристройкой, где хранилось сусло. Фасад и забор также были укрыты зелёными и изредка пурпурными листьями винограда. Хозяин дома был директором здешней школы, но любил при случае сказать, что у него всё-таки две страсти: первая — дети, вторая — вино.

У одного из соседних домов, мимо которого они шли, пара мальчишек в одних лишь шортах играли в мяч.

«Горный мотоцикл, прикинь? Настоящий!» — громко сказал один, лет десяти, и пнул мяч.

«Ты видел?» — спросил, остановив мяч, другой, постарше.

«Не-е, рассказывали. Но это точно. Глава пообещал его отцу что угодно, и он попросил мотоцикл для сына».

«Везуха. Но он всё равно подло поступил. Не нужно было выдавать».

Тот, что постарше, сделал пас, второй побежал за мячом и остановил только выставив ногу далеко вперёд, так что чуть не упал.

«Все теперь будут вокруг него ошиваться, просить покатать, — продолжил старший. — А он не заслужил. Это подлость была. Их поймали после доноса. Отец его доносчик».

«Наверное…»

Младший попытался ударить, но вышло плохо, и мяч выкатился на дорогу прямо под ноги рыжему. Тот, смеясь, слабо оттолкнул, и мальчики побежали к медикам.

«Вы почему не в школе?» — спросила сестра.

«Я больше не хожу. Отец забрал меня, чтоб я помогал по дому», — серьёзным тоном ответил тот, что постарше.

«А ты?» — спросила она второго.

«А я болею», — гордо и с улыбкой сказал он, затем схватил мяч, и оба побежали обратно.

«Дети-дети… Да, здесь не то, что в городах…» — напомнила себе сестра, а рыжий кивнул и как бы в знак согласия схаркнул.

Когда они уже дошли до места, солнце вдруг ужалило М. в глаза, так что она сощурилась и отвернулась. Из соседнего дома послышалось весёлое пение и появились люди. Они шли парами, мужчины с женщинами, многие уже седые, а последними вышли старик с гармонью и мальчишка с дудочкой. На секунду всё замерло, и музыканты принялись играть громкую, резво вьющуюся мелодию, и старик загорланил песню, и пары стали вторить ему и кружиться. Они принялись ходить вокруг медиков, одна пара заходила слева, другая справа, и песня становилась всё громче, и дудочка звенела немного невпопад. Старик с гармонью вобрал воздуху и запел пуще прежнего. Люди продолжили кружиться, мужчины прихлопывали, женщины выставляли руки то влево, то вправо, песня становилась быстрее и веселее, и сестра засмеялась, а рыжий стал прихлопывать вместе с остальными. Гармонь забасила и остановилась, старик оборвал песнь, но раскрасневшийся мальчишка продолжил высокую дудочную трель, и люди, прекратив кружение и взявшись парами за руки, освободили медиков из кольца и пошли дальше, в сторону реки.

Они ещё некоторое время стояли, наблюдая за празднующими. Старик загудел, и началась новая песня, и покружил новый танец, хотя и такой же, как предыдущий. М. взглянула на дом, из которого выходили люди, — в окнах стояли женщины и что-то обсуждали. Ветер пошелестел по земле как быстроногая ящерица. Она, оставаясь на месте, повернулась в сторону нужного дома и с невыразимым облегчением увидела вдали, за садом, тряпичного человека. Он помахал ей, и она чуть было не ответила. Рыжий уже открыл ворота и пошёл во двор, сестра направилась за ним, но М. остановила её, и, подождав, не вернётся ли фельдшер, предупредила:

«Я скоро приду, мне нужно сходить туда», — она показала в сторону сада.

«Зачем?» — не поняла та.

«Мне нужно, — ещё раз повторила М. — Просто скажи, что я скоро буду».

Сестра задумалась, осмотрела М., проследила за тем, как дорожка тянется в обход сада и скрывается в тени деревьев, и, что-то про себя решив, стала кивать головой:

«А‑а‑а, поняла, поняла. Да, конечно, идите», — она ещё раз окинула М. взглядом, остановившись на животе, снова закивала и, наконец, ушла.

М. посмотрела — тряпичный человечек пропал из виду, и она быстро направилась по дорожке. Забор был высоким, так что она не видела, что происходит во дворе. Ей слышались голоса сестры и хозяина дома, шуршание ветра, пение вдалеке, кудахтанье в чьём-то сарайчике. Наконец она обошла сад, и в этот момент, как и в прошлый раз, всё сразу же замолчало. Перед ней стоял ребёнок в том же самом множестве одежд и с закрытым лицом, и она нисколько не сомневалась, что это он же, что это его глаза. Она видела его ближе, чем в прошлый раз, и по росту ей показалась, что это, скорее, даже подросток, но из-за калейдоскопа тряпок ничего нельзя было сказать наверняка.

Тишина снова начала расцветать бледно-розовым шумом. Она не ошиблась. Это была вода. Это река шумела, шипела, нахлынивала помехами радиоволн, потом резко утихала, затем шум становился сильнее и ближе, как если бы М. стояла прямо у реки на ладони, и вместе с шумом вновь усиливался и ветер. Шум пульсировал, будто медленное биение огромного сердца. Должно быть, такое сердце забилось внутри горы, если бы та ожила. Сквозь шум и тишину стал пробиваться знакомый голос.

Ты ОсТаВиЛа РеЧЬ зВуЧаТЬ и СбЕжАлА

Позади, недалеко от тряпичного человека, были и остальные дети. Они сидели на земле, кругом, и у одного ребёнка, девочки вроде бы, М. заметила в руке нож.

тЫ нЕ зНаЕшь ЧтО тЕпЕрь БуДеТ

Короткое лезвие заострялось с одной стороны, и ребёнок выводила лезвием по земле неясные символы или рисунки, М. не могла разобрать.

пОсЛуШаЙ мЕнЯ

Остальные наблюдали за тем, как металл оставляет царапины в коже земли, потом кто-то другой принял нож и сделал одну за другой четыре небольшие ямки.

мЫ вИдЕлИ пРеСтУпЛеНиЕ

Дети вели себя так, будто им ясно что-то, о чём другие забыли. Будто они знают, как всё обстоит на самом деле.

Мы ЗнАеМ лИцО вИнОвНоГо

Ветер бросался на неё с хлёсткими ударами, и чёрное облако памяти начало ползти внутри, от живота к горлу, но она твёрдо решила не отступать.

Мы Не МоЖеМ сВиДеТеЛЬсТвОвАть

Она подняла глаза к небу и видела в нём круговорот лиц. Они жили здесь и жили далеко, они желали ей добра и желали ей зла. Лица близняшек и морда тигра. Лица матери и сторожихи. Лица чабана и перевозчика. Лица плачущих и лица тех, кто искал. Ухмылка того, кто это сделал.

РеЧЬ нЕ бУдУт СлУшАть

Она видела пустое лицо, видела, как его закутывают, как прячут ото всех. Потом она увидела то лицо, которого больше всего боялась.

ТаК зАвЕдЕнО и ТаК еСть

Она прикрыла голову и посмотрела вниз. Раскалённые руки прорывались из-под земли. Они обжигали её, хватая за ноги и поднимаясь выше.

ПоСлУшАй МеНя

Они обхватили её сзади, и обхватили её внизу, и схватили её за волосы, и сжали ей шею, и стали сжимать ей руки так, что, казалось, захрустят и сломаются кости. И ещё один голос прервал тишину и шум и стал перебивать тряпичного человека.

(сейчас ты у меня получишь сука иди сюда иди сюда убери руки тварь)

Я зНаЮ кАкОвО эТо

Они лезли под одежду, жалили, впивались и пробирались ногтями сквозь кожу. Они лезли внутрь, они стали тереть и трясти внизу, запуская пальцы, и сжимать так больно, что она закричала. Они лезли глубже и копошились в её животе. Они сжимали ей грудь, залезая пальцами под рёбра.

(тебе нравится да нравится ты вся течёшь ты хочешь смотри
как ты сильно хочешь)

КоГдА тЕбЯ рАзРыВаЕт ИзНуТрИ и

Они сжали ей челюсть с силой и стали лезть в рот. Она сжимала зубы и пыталась мотать головой, но они не останавливались, и рвали ей волосы, и душили сильнее, и сжимали сильнее, и стали бить её, бить, и она подчинилась.

(давай открой рот открой рот шире сука давай вот так вот так ты только и ждала чтоб тебя хорошенько выебали)

КоГдА в ТеБе РаЗлИвАеТсЯ гРяЗЬ

Они, как ненасытные черви, ползали внутри неё, трясли её, рвали её как игрушку, и ей казалось, что её тело превращалось в сплошные ошмётки, и её собственные руки больше не слушались и висели как тряпки, ноги не стояли, а они держали её навесу и возились в ней, копошились в ней.

(да да тебе нравится да ори ори громче блядь вот так хочешь
чтоб я разорвал твою пизду хочешь)

оНа МоЖеТ сОжРаТЬ вСё

Они стали трястись всё сильнее и что-то внутри начало лопаться и хлюпать, и запахло гноем, и они стали выползать из неё, и она захлёбывалась слезами и болью.

(что ты плачешь сука а тебе мало сейчас я сделаю так что тебе
мало не покажется я только начал)

Но ПрИхОдИт ВоДа

Они снова бросились в неё с ещё большей злобой, и трясли всё сильнее, и били всё сильнее, ей было так больно, что уже не было слёз, уже не было ничего, только бесконечная грязь, отовсюду текущий гной, ожоги и кровь.

(я вернусь и мы продолжим ты поняла меня жди и думай о том
что я сделаю с тобой в следующий раз)

и СмЫвАеТ еЁ

Но вдруг хватка этих рук ослабла. Они больше не могли держать её и стали падать на землю. Они выглядели жалкими и ничтожными, беспомощно бились в конвульсиях, ссыхались и чернели, становясь похожими на пиявки, и затем лопались, и от них оставалась только рассыпанная пыль.

Она обнаружила себя потом лежащей в этой пыли. Она была цела и невредима, не считая того, что на одной из ладоней осталась свежая ссадина. Она подняла голову и увидела, что тряпичный человек всё так же стоит неподалёку от неё, а дети всё так же сидят на земле. Она поднялась, не понимая, откуда нашла для этого силы. Она хотела что-то сказать, но пока не понимала что именно.

Тряпичный человек просто смотрел на неё, долго и непоколебимо, и в этом взгляде, казалось, переплетались страдание и успокоение; он повернулся и пошёл к детям. Это был конец разговора, поняла она. И вспомнила: её ведь ждут, её ждут там, надо скорее идти.

И она шла, отряхивая одежду и подсчитывая доски на высоком заборе, и улыбалась себе, и чувствовала, как силы возвращаются к ней, и как приходят новые, и всё было ясно и чисто, и не было никаких сомнений, что она всё-таки может справиться с этой памятью и с этим кошмаром, который ждал её в последнем из адресов. Самое сильное же, что чувствовала она, чувствовала, быть может, впервые с того самого момента, — что всё было позади. Всё, что эти годы возвращалось к ней и набрасывалось на неё, было не боль, а лишь фантом боли. Оно было непреодолимо, оно было вечно, оно казалось таким настоящим, но здесь и сейчас оно было не перед ней, а позади, оставленное, гниющее; здесь и сейчас оно неспособно было до неё дотянуться, покуда она двигалась к своей цели. Так она верила. Так хотелось верить.

 

II

Во дворе стоял привычный тошнотворный запах. Директор сидел на низенькой табуретке и доил белую козу, ритмично сжимая толстые желтоватые соски, торчащие из покрытого пятнами набухшего вымени. Струйки молока отбивали счёт по жестяному тазику: псс, псс, псс, псс — как часы. Она была уже немолодая. Мотала безрогой головой и иногда нервно дёргала бедром, почёсывала вымя гнилым копытом. В желтке широко поставленных выпученных глаз подрагивали чёрные прямоугольники. Пустое безжизненное непонимание.

«Видали там музыкальное представление?» — спросил директор.

М. не ответила.

«Сва-адьба на носу, хо-орошая будет, — добавил он так, будто она сама за три года не навидалась подобных сцен. — Молочка хотите?»

Она тихо отказалась, и он сказал ей пройти в дом.

«Мы уже заканчиваем, скоро приду, — сказал он, похлопывая животное по спине. — Ммм, хорошо даёшь, хорошо-о, моя умница. Бог-сохранит-милостью-своей».

В коридоре стояли три громадных банки с тёмно-красным забродившим соком, закрытые вздутыми медицинскими перчатками так, будто из банок вылезали руки. Но М. сейчас не было страшно, она была спокойна и вошла в основную комнату, а руки так и остались торчать из банок. На большом диване, накрытом марсаловым ковром, лежала на боку жена директора — уже в одной ночнушке. Волосы её были коротко пострижены, большой мягкий живот надувался и сдувался от дыхания. На руке были повязаны красные шерстяные нитки с крупными бусинами.

Она была глухонемая и страдала падучей. Последний приступ случился два дня назад, во сне. Муж божился, что никаких беспокойств у неё не было, но М. догадывалась, что дурная весть долетела и сюда — от дочки, должно быть. Та уже ходила в школу наравне с другими детьми — она хоть и поздно, но заговорила, была большой умницей и до того, как стала учиться, часто разговаривала с М., именно с ней — в отличие от остальных детей, любивших более отзывчивую сестру. Девочка спрашивала про инструменты и препараты, и хорошо запоминала, и обещала М., что тоже станет врачом. Да, она могла услышать в школе, рассказать маме, но скрыть от отца, это уж точно.

Именно дочка научила М. необходимым для осмотра знакам: встаньте, снимите одежду, повернитесь спиной, наклонитесь, задержите дыхание и так далее. Не бойтесь, всё хорошо — их М. тоже выучила. О жене директора М. знала лишь немногое — воспитывалась в большой семье, образования не получила, была наивной и ни на кого не держала зла. Муж говорил, что случайно встретил её на каком-то общем празднике, куда её привела семья. «Я и подумал — почему бы и нет. И не пожалел, нет, не пожалел», — рассказывал он.

Директор вошёл, не стесняясь, что жена так легко одета. Ему было лет сорок с лишним, короткие волосы с лысиной, в висках уже седые, узкое лицо с огромным лбом, густые брови, маленькие глаза, облезлая чёрная щётка усов. В руке он держал кружку с молоком. Оно отвратительно пахло, М. еле сносила эту вонь.

«Точно никто не хочет? — спросил директор и отпил, и на усах остались белые капли. — Ммм, здоровья прибавилось».

Он был веселее обычного, какой-то насмешливый, и явно всё хотел о чём-то поговорить, но в то же время опасался. Отпив ещё молока и не вытерев усы, произнёс:

«Есть у меня новость для вас. А‑а, хотя это неважно», — и махнул рукой так, чтоб все заметили.

«Почему же?» — спросила сестра, отвлёкшись от пациентки.

«Да та-ак… — он отпил ещё и опять не вытер, так что усы стали внизу совсем белые и с них капнуло. — Вы лучше вот скажите мне, какие женщины видят сны? Как часто?»

«Что? — сестра удивилась. — Да обычные сны. Обычно видят».

«А вы-ы?» — он обратился к М.

Она тянула с ответом, но директор как ни в чём ни бывало повторил вопрос.

«То же самое», — сказала она тогда, всем видом показывая, что не заинтересована в этом разговоре.

«Так что же вам снится? Снится любовь? Снятся дети?»

Сестра угукнула и кивнула оба раза.

«Снятся вам кошмары? Мужчинам снятся кошмары, в которых много жестокости: они падают со скалы, их топчет лошадь, шею жуёт овца…»

«Ой, какая мерзость. Мне не снится ничего подобного, у меня хороший сон», — сказался сестра.

«Та-ак я и думал», — произнёс директор, демонстративно задумался, потом обратился к М.

«Вы не хотите знать, что мне снится. Вот уж поверьте. Не мешайте мне и лучше помолчите, нужно давление смерить».

«Ах, нет-нет, я как раз очень хочу знать. Ви-идите ли… — он, наконец, допил и тогда провёл рукавом по лицу, так что бледные пятна остались на рубашке. — Так уж и быть, скажу. Но вы первые, кому я говорю это. Дело в том, что я почувствовал в себе новую страсть — и всё лето писал книгу. Это будет трактат, или ммм… обучающее пособие, — он выдержал паузу, — о женщинах и их предназначении».

«Только не это», — сказала, не выдержав, М. Она уже собирала всё и стала писать в карту результаты осмотра.

«Понимаю ваш скепсис, но я прекрасно подготовлен в этом вопросе. Собрал и перечитал множество томов, множество великих философов, мудрецов писали уже об этом, и я хочу процедить их мысли в одну книгу. Она будет всеобъемлюще освещать женский вопрос».

Никто ничего не ответил. Жена директора стала одеваться.

«Я думаю, что это очень важно сейчас, в нынешние времена. Всюду царит разврат, я слышал сам от молодых девочек в своей школе та-акие слова, какие не всякий мужчина себе позволит, и уж то-очно не в приличном виде. Школа скопила немного средств, и ещё мы обратимся к богословам из соседних мест, а может быть, и в город. Это ва-ажная миссия».

Держи себя в руках, сохраняй силы, они ещё понадобятся, — твердила себе М.; хотелось вырвать ему язык. Она стала прощаться с женой директора, но та принялась показывать незнакомые знаки. Шум воды, или всё-таки шум помех, едва различимый, как жужжание крохотного жука, послышался в ухе и

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Это всё ещё была та же самая комната.

«Так и что за предназначение?» — полюбопытствовала сестра.

«О‑о‑о, это всё человечество копило веками. Как же: хранить верность и быть покорной, слушать мужа и помогать ему во всём, иметь детей и следить за ними. Впро-очем, я иду дальше, и, признаюсь, немного опасаюсь реакции. Но я готов разрушить табу и написать то, о чём нужно, ну-ужно написать, — он сделал очередную паузу. — Вы же понимаете, женщина должна быть женщиной, в ней нужно разбудить женщину. А дело это непросто-ое, это индивидуальный процесс. В одном ребёнке он протекает быстро, в другом — годами. И должен быть мужчина, о‑опытный мужчина, который будет оберегать и наставлять ребёнка, поможет ей расцвести. Иначе она, не имея от природы собственного ума, растеряется и ударится в разврат. Если будущая женщина не будет во власти мужчины, то общество ждёт ка-ата-астрофа. Которая уже произошла, я знаю, там, в городах. Поэтому, хоть книга и о женщинах, я в действительности пишу и о мужчинах, и об их призвании тоже. Это будет книга для всех полов и, что самое важное, для все-ех возрастов».

Он был невыносимо доволен собой, и во время этого представления М. думала только об одном. Жена директора уже заснула на диване, лицо её казалось детским. Рыжий, всё это время сидевший на широком стуле в углу комнаты, казалось, ничего не слушал, по крайней мере, виду не подавал, и будто разбирался про себя с собственными делами. Сестра была то здесь, то там.

«Если хотите, я зачитаю вам немного в следующий раз», — обратился директор к одной только сестре, поняв, видимо, что другие по той или иной причине не оценили его замысел.

«Наверное…» — ответила та, но потом неуютно улыбнулась и поспешила мимо него к выходу.

Затем вскочил рыжий — неужели он всё-таки слушал? — и тоже пошёл, не сказав ни слова, но хлестнув директора явно недружелюбным взглядом — так смотрят, когда кто-то наговорил лишнего. М. осталась с директором наедине, не считая спящей на диване женщины. Она сделала шаг к нему навстречу, глядя прямо в его маленькие недоумевающие глазки.

«Кто положил тебе эти слова в рот?» — спросила она.

Он не понял вопроса, как будто она его ещё не задала.

«Если только я узнаю

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

«Вы собираетесь сегодня в школу?» — спросила сестра, когда хмурый директор провожал их.

«Нет, я решил взять небольшой отпуск, вам ясно?»

«А‑а, для книжки?»

«Именно», — сказал он строго и закрыл ворота на замок.

_ _

Обратно шли молча, и было как-то неловко и неприятно о чём-то говорить. Бесконечная скатерть тёмных облаков развернулась здесь на полнеба и грозила вскоре проглотить солнце. У переправы им встретились женщины, возвращавшиеся со стирки белья. Женщины были веселы, смеялись и горячо приветствовали их, и от этого становилось легче.

На переправе пришлось стоять — там уже собрались мужчины, шедшие к дневной молитве. У многих М. замечала повязанные на запястье красные платки. Они громко разговаривали, переходя на свой язык и обратно, и М. старалась не слушать их, да и вообще никого не слушать, кроме речи воды — шумной, однообразной, вечной. Из речи выпадали слоги. То один, то другой.

«Вот ты говоришь, но Труба-то что. С Трубой и раньше не договаривались, и теперь не нужно договариваться. А с этим нужно договариваться», — дотянулись до М. шершавые слова одного из мужчин, когда они уже ехали в лодке и она, как обычно, смотрела на одно из тех живых лиц, что ещё не потеряли своего смысла.

(Перевозчик выглядел взволнованным и постоянно поглядывал на небо.)

«Я ничего не говорю, слышишь. Ничего не говорю больше», — ответил его собеседник.

«Вот и правильно. Молчи и не думай лишнего, не нам об этом говорить», — вклинился третий.

«А всё-таки два дома у бога быть не может», — отрезал первый. Разговор был окончен.

(Перевозчик отвернулся так, что она совсем не могла разглядеть.)

Мужчины молчали. Наблюдали то ли за подмигиваниями белого речного солнца, то ли за собственными беспокойными мыслями. Вдруг первого затрясло, он схватил платок дрожащей рукой и принялся торопливо развязывать, закричав в слезах:

«Мы теряем свой дом! Мы теряем свой дом! Теряем свой дом!»

Двое других принялись осуждающе спорить с ним, из их речи ничего нельзя было понять.

(Перевозчик посмотрел на них буквально секунду и, не пытаясь угомонить, вновь отвернулся.)

Лодка резко остановилась, так что этот самый эмоциональный чуть не выпал в воду. Сестра воскликнула: «Ой!» — и схватилась за рыжего. Казалось, к его удовольствию.

М. снова выходила последней, но когда стала подниматься, перевозчик вдруг положил ей руку на плечо и заставил сесть обратно. Он приблизился к ней своим неподходящим лицом, будто пытаясь получше разглядеть, и затем ни с того ни с сего заговорил спотыкающейся речью, торопливо и взволнованно:

«Умирает язык уже. Прямо во‑во рту гниёт. Тебя уж ждут там. О. Да. Тебя уж ждут, лучше не поворачивай, а сразу туда и дверь запри. Снач- чала вещь найдут, потом лошадь. Когда, когда могилу найдут, уже никуда не денешься. Ищут уж. Не забудь дверь запереть. Я забыл, забыл запереть. Они уж точно зна- знают, так что мне не зэ- сдобровать. Но если ты запрёшь, может быть, есть шанс. Этим не объяснишь. Язык уми- уми- умир- рает. Всё, что поймут, — что надо бежать, беж-жать. Я им это скажу».

Он закашлялся седым, пустым как пещера кашлем, весь согнулся, но не позволил себе помогать и показал, что нужно выходить. У лодки уже скопилось много людей, всем требовалась переправа. Рыжий уже отвязал лошадей, те отдохнули и радовались, и сестра уже сидела на своём месте, но М. забралась, только когда старик остановил кашель. Поехали.

У поворота они задержались — огромным покачивающимся грязно-белым кустом по дороге возвращалась отара, и в корне у неё шёл невесёлый чабан с посохом в руках, а позади лениво волочились собаки. Овцы двигались спокойно и стройно — раньше, когда М. только приехала, они были боязливые и шарахались от любого, а теперь позабывали про страх и опасность. Заметив медиков, чабан быстро взмахнул рукой и дважды ударил посохом о землю — поприветствовал. К отаре подходили люди, уводили своих овец, а основная масса продолжала идти и идти, покачивая головами и улыбаясь.

Недолго они ехали прямо позади отары, а затем остановились у «Розария» — маленькой чайной, где всегда было полно местной молодёжи. В счастливые дни сюда приходили, чтобы поговорить и попеть, в дурные — чтоб помолчать. Ночами приходили те, кому было что скрывать. Чайной владела большая и уважаемая семья, которая могла себе позволить вести дела так, чтобы не было лишних ушей и любопытных глаз. Людей главы здесь не жаловали, и те, сколь ни велика была их власть, обычно старались не появляться.

Среди нескольких припаркованных машин стояла знакомая — чёрный фельдшер был здесь. Рыжий и сестра пошли внутрь, а М. осталась — ни пить, ни есть не хотелось, тем более в кармане было ещё полно малины. Мимо неё в сторону моста на молитву шли всё новые мужчины — видимо, сегодня ожидали от Трубы каких-то значимых слов. Все три дня он, насколько слышала М., был немногословен и не говорил о случившемся, и это многих беспокоило. Прошла и четвёрка с завязанными шеями, и на них бросали недобрые взгляды, а они шли быстро и никого не замечая, и так же один издавал звук, а остальные — тишину.

Черный вышел на улицу и направился к ней. «Две женщины обращались, ничего серьёзного. В пятницу у школьников диспансеризация, работы будет невпроворот. Я по делу, вернусь через час примерно». Они попрощались уже, но он не сразу ушёл. Показал на чайную и сказал:

«Говорят, закроют теперь. Может быть, ночью запретят, а может, и вообще. А я вас на чай хотел пригласить», — он как-то горько улыбнулся и, не дожидаясь никакой реакции от неё, сел в машину и поехал в сторону моста. Неожиданно ей показалось, что в машине всё это время мог сидеть ещё кто-то, но поднялась пыль и разглядеть не удалось.

Все вернулись, поехали дальше. Перед въездом на мост их осмотрели вооружённые люди, поставленные сюда охранять порядок. Разговаривали только с рыжим, затем приказали поднять шлагбаум. Заметив на себе взгляд, М. сразу отвернулась к горам. Весь путь по мосту она проехала так, смотря на лесные лохмы, которые ещё не начали желтеть, на взъерошенные горы, на седеющее небо. Мост был широкий, с почти метровой полуржавой оградой, и держал их высоко над речным притоком, гулко изнывавшим внизу.

Она проезжала здесь сотни раз, сотни раз совершала обходы, и всё здесь, от лиц до дорожных ям, было обычным, неприятно знакомым. Чувство чего-то нового, наконец-то случившегося с ней, теперь притуплялось. Силы, которых, казалось, было даже слишком много, будто терялись в пыли. Она ощущала свой страх как почти физическое препятствие. Страх, что ничего не ушло, сдавливал живот. Страх, что самое худшее уже произошло, остро колол под сердцем. Страх, что слова перевозчика должны быть ей понятны, но она их ещё не понимает, застрял в горле. Её бросало то в жар, то в холод.

То думалось: у тебя есть дело, и его нужно закончить, оно важнее любых твоих переживаний, и ты знаешь, что делать — нужно найти тех, кто всё видел, нужно записать их речь, нужно предоставить её на общий суд.

То: надо бежать отсюда навсегда, надо решиться на это, потому что если и был какой-то смысл всё переждать, теперь на его место пришло осознание того, что нельзя переждать то, что никогда тебя не отпускает.

То: нечто злое проблескивает в человеческих глазах и потом прячется в темноте, закипает такая вражда, которую, может, и не удастся смыть, и неясно, кого она обуяет, кого перегрызёт и окажется ли для кого-то спасением.

То просто: ты так устала, так устала, это всё осточертело, и ничего не будет иметь смысла, пока ты не упадёшь в землю или в перину и не проспишь бесконечно долго, чтобы затем встать перед всеми другим человеком.

Тряхнуло карету, и задрожала баранья песнь — и всё снова стало понятно и однозначно. Они ехали мимо загона, где держали жертвенных животных — четверых чёрных баранов, смерть которых была назначена на самый большой и любимый в народе праздник, Козий Балаган. До него оставалось ещё больше двух недель. Во время Балагана сельчане обходили всю Великую Грязь, начиная с верхнего села, и в каждой из её частей совершали жертвоприношение. Всякий раз это было жестокое убийство, и М., когда впервые узнала о Балагане, не желала даже думать о подобном празднестве, не то что наблюдать за ним. Первого барана забивают тяжёлыми камнями — в благодарность за то, что на камнях этих гор взросла Великая Грязь. Второго барана связывают и топят — в дар реке, которая должна защитить Великую Грязь от бед. Третьего барана заживо режут пополам — чтобы по обе ладони реки весь год село процветало. Наконец, последнему барану выкалывают глаза и отпускают, чтобы беды ушли за ним. Его не ищут, когда он умрёт, а если найдут тело по случайности, то всё равно оставят нетронутым. Как уверяли сельчане, все большие сели на их памяти приходили в годы, когда четвёртый баран умирал в сельской черте.

После жертвоприношений мужчины и мальчики спускались к Бурому озеру, заходили по колено в холодную воду, совершали омовение и молитву. Рождённым в этот год детям их отцы выбирали чужие имена — первые четыре года дети носили их, прежде чем им давалось настоящее имя, а первое приказано было забыть. Некоторые, впрочем, запоминали. Чёрный, разъяснивший ей смысл праздника, признался, что его имя на их языке означало «идущий-на-кровь». «Как хищник», — пояснил он тогда и улыбнулся своей обыкновенной пугающей улыбкой.

Завершался праздник обширной трапезой, на которую приглашались все без исключения. Устраивались примирения семей и состязания между мужчинами. «Причём здесь козы?» — спросила М. как-то у сельчан. Никакой легенды, как она ожидала, у них на этот счёт не было. «Коза овец не любит. Кусает, бьёт. Мы устраиваем Балаган, и коза думает, что мы её восхваляем. И овец наших не трогает», — сказали ей. Она спросила тогда, есть ли подобный праздник для овец. «Все праздники ради них», — ответили ей. Но за те годы, что здесь прожила, она ни разу не слышала, чтобы кто-то посмел нанести вред хоть одной козе.

Показался третий адрес. Серое небо потянулось, зевнуло и проглотило солнце целиком. На смену бараньей песне пришла другая — монотонная, гулкая, мрачная. Мужчины с повязанными шеями, пришедшие туда, где строился новый молельный дом, начали очередную молитву. Они молились больше обычных сельчан — не меньше пяти-шести раз, в том числе глубоко ночью, а не три раза, как остальные.

В Великой Грязи верили, что бог милостив, но говорит на непонятном им, нечеловечьем языке. Он говорит в снах и тёмных знамениях. М. рассказывали, что когда-то один верующий пытался сделать грамматику этого языка, он уехал надолго из села и изучал науки, вернулся лет через десять. Он прожил в селе не больше недели, рассказывая о своих открытиях и заверяя сельчан, что скоро каждый из них сможет понимать речь бога. А затем исчез при невыясненных обстоятельствах.

Традиционно в селе был один человек, который сообщал о божественной воле. Это его называли Труба — тот, кто понимает ночную божественную речь и перепевает её в проповедях и молитвах своим людям. Труба обладал таким авторитетом, которого не было ни у одной семьи, ни у одного другого человека в селе. Нынешнему Трубе было лет шестьдесят, он был слеп на один глаз и с почти парализованной левой кистью. Это был умный и внимательный человек, и М. не раз встречалась и разговаривала с ним, несмотря на то, что не принадлежала к вере. Дважды в год он спрашивал её, в деталях, обо всём, что касалось здоровья и благополучия общины. Она несколько раз сообщала ему о следах побоев на теле той или иной пациентки, и он выслушивал с пониманием и обещал разобраться. Он был обеспокоен тем, что среди молодёжи расходятся полученные из города наркотики, и пару раз М. указывала на тех, кто, по её наблюдениям, может их употреблять. Но, насколько ей было известно, всякий раз у этих людей ничего не находили, как будто кто-то всегда заранее предугадывал, где будут искать.

В последние годы Труба всё явнее расходился с главой села. Люди главы, убеждённые в собственной безнаказанности, позволяли себе больше других, и это вызывало недовольство в общине. До открытой вражды пока не доходило, но всем было очевидно, что в любом споре и любом конфликте Труба встанет на сторону простых людей, а они — на его сторону.

В то же время в общине росло число тех, кто был недоволен Трубой, — его обвиняли в излишней мягкости (он разрешал пропускать одну из трёх обязательных молитв по уважительным причинам), в неясности проповедей (он никогда не позволял себе говорить наверняка, что бог указывает человеку, как именно действовать) и в том, что он делает недостаточно, чтобы отвлечь молодёжь от разврата и сомнения в вере. Когда М. только приехала, он сам рассказал ей об этом и даже, к огромному её удивлению, спросил совета, но ничего толкового она ни тогда, ни сейчас не могла ему ответить.

Вскоре после этого в общине произошёл открытый раскол, из неё вышли около двух десятков человек. Люди волновались, в семьях начался разлад, но Труба как мог удерживал общину от катастрофы. Между тем, у покинувших общину появился новый лидер — тот самый человек, что когда-то уезжал из села, чтобы изучить божественный язык. Спустя несколько дней после раскола он снова объявился в селе. Высокий и сильный, на удивление молодо выглядящий, он объявил, что его проповеди и молитвы — не искажённый напев, а слово в слово подлинная божественная песнь, а сам он — божья гортань. Сейчас у него было уже не меньше сотни последователей. Порядок их жизни был куда более строг: им запрещалось говорить с теми, кто не был их братом по вере, нельзя было рассматривать женщин, кроме своей жены, они постоянно напевали молитву, ограничивали себя в еде и сне, использовали только местный язык. Вместо распространённой у сельчан сакральной фразы говорили другую: «бог-милостив‑лишь-к‑воинам-своим». А Трубу буквально преследовали, нескольких человек всегда замечали недалеко от него, и на богослужения они приходили и просто стояли там, молча. Прогнать их не решались, да и Труба не велел.

Все ожидали, что когда о Гортани и его последователях станет известно главе Великой Грязи, тот быстро пресечёт зарождение совсем уж неподконтрольной радикальной общины. Вместо этого Гортань не встретил сопротивления, наоборот, не раз вызывался к главе на разговор и в итоге получил право на собственный молельный дом. Единственным условием было то, что новое священное здание будет носить имя отца главы. А участок под него был выбран прямо напротив дома, где Труба жил со своей семьёй. Дом этот и был третьим адресом, куда ехала М.

Молитвенное здание было готово уже вполовину, завершить собирались к зиме. М. увидела Гортань — на ступенях, за которыми был пустой дверной проём, он возвышался над десятками бородатых мужчин с закрытыми шеями. Они стояли перед ним опустив голову и пели то, что пел он. На слух М. это было сплошное мычание, которое прерывалось одним-двумя быстрыми словами и продолжалось вновь, только усиливаясь, не затихая. Глаза Гортани были закрыты, плечи широко расставлены. Он платком шею не закрывал. То одну то другую руку он время от времени выставлял перед собой, в воздухе чертил круг или какой-нибудь другой символ, резко сжимал ладонь в кулак, потом медленно, палец за пальцем, раскрывал. М. ненавидела наблюдать за этой зловещей церемонией. То же говорили и остальные.

Для человека, имевшего на большинство односельчан столь огромное влияние, Труба жил в совсем скромном доме, но от другого жилья отказывался. Здесь был один этаж, из-за бутовых стен и маленьких неровных окон дом больше был похож то ли на пещеру, то ли на живого пещерного уродика. Двор перед домом не был окружён даже забором. У старой двуногой лавочки маленькая девочка, внучка Трубы, играла с совсем молоденьким серым козлёнком в ошейнике. Он был на поводке, как собачка, веселился и скакал вокруг неё, а она смеялась так светло, как если бы её и привели сюда, чтобы отгонять тёмную молитву людей Гортани.

Взволнованная, М. оглядывалась по сторонам, в надежде заметить других детей, но никого не было, только жуткие гудящие люди. Так и крутя головой туда-сюда, она всё-таки пошла за остальными и вошла в дом.

 

III

В доме были три женщины.

Мать Трубы полулежала в гигантском кресле с откинутой спинкой. На старческом пятнистом лице ходили ходуном морщины, будто рябь на воде. Глаза её вжались глубоко в складки кожи. Из-под платка торчала жёлто-серая хлипкая прядь волос. Подрагивали разбитые перевязанные бинтами ноги. Она была одета в расшитый изумрудной паутиной национальный костюм, каких уже не носили, и в таком великаньем кресле и при плохом освещении казалась совсем уж крохотной, утопающей.

Жена Трубы стояла чуть в стороне, сложив руки на животе. На запястьях были повязаны красные нити. Она была лет на пятнадцать младше мужа, с лицом спокойным и красивым, как глубокое озеро. Следы от слёз стали уже почти незаметны. Она была одета во всё чёрное и сначала даже не подняла глаз на пришедших. (Беспокойства в них не было — только печаль.)

Сноха Трубы стояла в проходе крохотной соседней комнатки. Она была одного возраста с М. Исхудавшая, со впалыми щеками, она была одета в самую простую одежду, неряшливо, так что платок сидел криво и юбка была набекрень. Похоже, она чем-то заболевала, но держалась смело, вольно выпрямившись, как водопад. В руке М. заметила капли.

«Спасибо, что пришли, — как обычно сказала сноха. — Бог-сохранит-милостью-своей».

Мать повернулась к жене и приказала: «Принеси чай, щщщ, доктору». М. всегда было здесь неуютно оттого, как эти женщины обращались друг с другом. Мать буквально издевалась над женой, при любом случае ругала, грубила, жаловалась на её никчёмность. Жена, обычно спокойная, время от времени чуть ли не бросалась прилюдно на сноху, начинала поносить её на смеси языков и даже могла ударить. Мать тогда заступалась за сноху, и всё это превращалось в очередную невыносимую сцену. Что касается снохи, то для неё всё было просто вода, ничего не могло поколебать её силы и гордости. Она всегда оставалась предельно вежлива, и невозможно было за её речью расслышать, что же творится внутри.

Жена вышла, а остальные вошли в эту неудобно вытянутую комнату, казавшуюся дополнением к огромному материнскому креслу.

«Как вы себя чувствуете?» — улыбаясь спросила сестра.

Но мать не смотрела на неё и не ответила ей. Мать смотрела куда-то ещё. Отвечать стала сноха:

«Вечером жаловалась на духоту, так что пришлось открывать окно. После укола сразу уснула, так что я испугалась и сказала

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Сестра нажала на тоненький шприц, и прозрачная жидкость пропала в руке матери. М. осмотрелась. Рыжий стоял по левую сторону от кресла, сестра сидела на скрипучей табуретке по правую. Жены и снохи не было видно. Гудел чайник. За стеной послышалось шуршание. Заговорила мать.

«Ты можешь. Щщщ. Спросить. Ссс. О чём хочешь. Щщщ. Спросить».

Все поняли, что она обращалась к М., хотя не смотрела ни на неё, ни куда-либо ещё. Её глаза были сейчас закрыты, веки подрагивали. Она говорила медленно и в паузах, едва открывая рот, с мокрым шипящим звуком набирала воздуха для следующего слова.

«Вы видели вашего внука?» — наконец решилась М.

«И не желаю. Щщщ. Он опозорил. Щщщ. Всю семью. Ссс. Я не пущу. Щщщ. Его. Щщщ. Пока не истечёт. Ссс. Срок».

«Пожалуй, так будет лучше, — тихо сказал рыжий, глядя на М. — Тут лучше не спорить».

Послышалось, как чайник снимают с плиты. За стенкой стало тихо.

«Хотя! — это слово из уст матери прозвучало высоко и почти что весело. — Щщщ. Не удивляйся. Ссс. Если. Ссс. Он здесь. Ссс. Ошивается».

«Я надеюсь на это. Мне нужно с ним поговорить».

«Ты знаешь. Щщщ. Сейчас. Ссс. От него. Щщщ. В этом мало. Ссс. Толку».

Вошла жена с кружкой чая, над которым извивался седой пар.

«Надеюсь. Ссс. Он не принесёт. Ссс. Тебе. Щщщ. Зла».

Жена протянула М. чашку, но та попросила поставить пока на стол. Мать подняла веки и заговорила быстрее, и громче, и злее, обращаясь к жене:

«Разбавить опять, ссс, не додумалась, да? Щщщ, и другим принеси, ссс, не толпись».

Жена со стуком поставила чашку, повернулась и прошла мимо появившейся снохи. Та принесла широкую шерстяную шаль, и пришлось приподнять мать за спину, чтобы укрыть.

«Сейчас зябнет, а через час ей жарко станет», — сказала сноха.

М. поблагодарила её, и в этот момент вошла жена с двумя кружками. Было тяжело и хотелось поскорее уйти. Сестра набрала второй шприц

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

«Пойди помоги мне».

Это сказала жена. М. стояла, опираясь на стену с огромным аляповатым узорчатым ковром. Его присутствие в этой комнате удивило её. Рыжий стоял рядом с ней, почти касаясь, тоже спиной к стене. Сестра сидела на прошлом месте. В руках у неё был аппарат для измерения давления. Пахло варёным мясом. Пустые шприцы лежали на столе вместе с чашками чая, который уже не дымился. Сноха стояла за креслом, так что её едва было видно, но вышла и пошла помогать.

Глаза матери снова были закрыты. Её пятнистая рука разлилась бледным светом на подлокотнике. Она посмеивалась, с хрипотцой.

«Девяносто четвёртый. Ссс. Год уже. Щщщ. Пора. Щщщ. Бог заждался».

«Девяносто четвёртый?» — переспросила сестра.

Не сходилось, путалось, М. это тоже осознала:

«Я точно помню, что у вас восемьдесят шесть выходило, я недавно пересчитала».

Мать снова стала посмеиваться, потом замолчала. Манжета начала надуваться.

«Обманули. Ссс. А то б меня. Щщщ. Замуж. Щщщ. Не взял. Ссс. Коли старше мужа. Щщщ. Была б. Щщщ. Он думал. Ссс. Я сестра моя. Щщщ. А она-то. Ссс. Умерла уж».

Вдруг затряслось стекло в крохотном окошке. М. посмотрела и испугалась, увидев лицо смурного чабана. Через стекло он указал на М., потом показал рукой — выходи, выходи. Снова постучал и снова позвал, потом

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

«Высокое, нехорошо», — сказала сестра стоявшей рядом в проходе жене.

М. всё ещё была в комнате. Все поменялись местами, табурет пустовал, окно пустовало, одна из чашек тоже, шприцы упали на пол, рыжий был где-то рядом. Только трон-кресло с крохотной сдавленной матерью, смотревшей неясно куда, было там, где и прежде.

Всё происходило слишком быстро в этом неудобном доме, с этими неудобными людьми, и неясно было, сколько это может продолжаться, и М. сказала всем, чтобы ждали, и направилась к выходу. В дверях она столкнулась со снохой, и все вчетвером (она, сестра, жена и сноха) они были вынуждены делить лоскут свободного пространства, как будто сократившегося с начала визита наполовину. Разошлись всё-таки, и М. вышла, споткнувшись о порог и чуть не упав.

_ _ _

Серое небо распласталось и ничего за ним нельзя было разглядеть. Девочка с козлёнком куда-то запропастились. Люди Гортани под его тягучее тёмное пение строили молельный дом. Ни самого чабана, ни собак его, ни отары видно не было, и М. решила обойти дом. Зачем он звал её и что он хотел сказать? Прежде он искал её только однажды, когда заподозрил у одной из овец ящур и просил предупреждать сельчан. Когда же она приходила посчитать овец или оказывалась с ним рядом по другому поводу, она каждый раз просила прийти на осмотр и обещала дать достаточно лекарства, но он только хмурел и отнекивался пустыми словами. Он жил одиноко в какой-то крохотной лачуге, у него совсем не было денег, но соседи кормили его и присматривали. М. пыталась передать лекарства через них, но те вернули — сказали, не принял.

Позади дома также никого не было, но оттуда вниз шла заросшая тропа, ведущая в сторону реки, и показалось, будто кто-то промелькнул вдалеке. Она двинулась туда, ступала неосторожно и снова чуть не упала. Чувствовала неясное беспокойство — то ли от странной выходки чабана, то ли от страха, что дело не клеится, то ли из-за наступающей непогоды. Она спустилась метров на пятнадцать, когда вдруг увидела то, что уже не рассчитывала увидеть. Тряпичный человек стоял среди деревьев и смотрел на неё. М. поспешила к нему и нога соскользнула, она схватилась за ветвь, но та не выдержала и обломилась. Здесь спуск был особенно резким, и ей казалось, что она падает с высоты, но затем удалось зацепиться за торчащий корень, и удержаться, и встать на ноги. Тряпичный человек исчез, и она бросилась искать его, и деревья мелькали перед глазами.

Она вышла из рощицы, и в лицо захлестал ветер. Всё зашумело, и всё затихло, и зашумело вновь, сильнее и сильнее, но она уже ничего не боялась и не желала останавливаться, она чувствовала: откуда ни посмотри, её положение шатко и ей грозит беда, но эти дети, этот голос, эти старики, знающие больше неё, и эти простые гостеприимные люди, что желают ей добра и помогут спрятаться в случае опасности, — всё это собиралось в единую стену, о которую она готова была опереться и чьей прочности она доверяла. В этом безумии и в этой злобе, питающихся людьми и подталкивающих их к охоте за новой чужой болью, необходимо было кому-то доверять, и она выбрала довериться тем, кто меньше всего умел лицемерить и объясняться.

Когда она увидела тряпичного человека снова, она улыбнулась ему — по-настоящему и изо всех сил. Сквозь бурю шума и несуществование звука он заговорил с ней, как говорил раньше.

ЭтО пОсЛеДнЯя РеЧЬ

Другие дети были здесь же — теперь они лежали, касаясь друг друга ногами, как лепестки цветка или солнечные лучи на гравюре. Они не двигались, глаза их были закрыты, будто они спали. Или были мертвы.

пОсЛуШаЙ мЕнЯ

Голос был ясен и чист как вода, и ей казалось, что всё внутри неё оживает, и раскрывается, и распрямляется, чтобы держать её тело, чтобы оно дышало и было сильным.

у КоЗы ЕсТЬ пЛаН

Она оглядывалась по сторонам и видела, как оживает и всё остальное, как природа понимает мир, и принимает его как он есть, и смеётся ему, и возвышается над ним.

оТаРа СгИнЕт В гРяЗи Но

Зашевелись деревья и принялись тянуться вверх, и лопалась их кора, не способная сдержать рост, и ярче был зелёный, и зеленела осенняя бледность, и вспыхивали цветы.

Мы ПоСаДиЛи ДеРеВо

Зашевелилась трава и поползла по земле, и по камням, и по пыли, и из каждого стебля вырывалось два новых, и вот уже мягкий зелёный пух нежно похрустывал, пытаясь пробиться под ногами.

ОнО рОдИт НоВыХ оВеЦ

Зашевелилось небо и тучи стали собираться в отдельные плотные цветы, и раскрылось солнце, и голубая яркость неба искрилась и наполняла его как спелый фрукт.

и ВсКоРмИт Их НоВоЙ тРаВоЙ

Зашевелились горы, и захохотали, раскрывая зубастые рты, и стали щекотать небо, и оно засмеялось с ними, и горы принялись расти, и сквозь камень тут и там пробивалась зелень.

сЛеДи ЧтОб КоЗа Не УзНаЛа

Зашевелилась река и стала течь вверх, как занавес опускалась на небо, и каждый раз всё выше и выше, и плескалась совсем по-детски смешно и счастливо, и от неё было холодно и светло.

ОнА пОдСлУшИвАеТ

Впервые М. чувствовала подобный восторг. Она не спрашивала себя, что же такое разбудил этот голос, и только смотрела, и слушала, и принимала это как настоящую форму мира — беспокойную и безрассудную, не знавшую никакого зла.

пОсЛуШаЙ мЕнЯ

Она увидела, как стали подниматься дети. Они не были мертвы и не спали, они сделали то, что требовалось от них, а значит и ей было под силу то же самое.

дИтЯ сПаСеНо

И вместе с тем, несмотря на этот поток чувств, несмотря на желание раствориться в мире здесь и сейчас, позволить ветру расплескать себя на части, она продолжала слушать и повторять эту речь губами, чтобы не забыть, чтобы понять, чтобы не сойти с ума от непонимания.

БоЛЬшЕ еЁ нЕ сПаСтИ

Она смотрела кругом, ей казалось, что взгляд её развевается на ветру и этот голос тоже, и потому она видела всё и слышала его отовсюду.

кОгДа ВсЁ нАйДуТ

Трава, и деревья, и небо, и горы, и река, и она сама стали путаться и переливаться, но кроме единства и беззаботности в этом была и боль.

зАпРиСЬ и Не ПуСкАй НиКоГо

Ей показались тяжёлыми веки, и взгляд стал пропадать, как пропадал и появлялся шум, и когда всё снова открывалось, оно было темнее, чем прежде. Оно угасало, как музыка или день, и вот она закрыла глаза и стало темно, и она открыла глаза и ничего не изменилось.

ПоСлУшАй МеНя

Она как будто ослепла и почти потеряла голос, и стало страшно, что он пропадёт и заговорит кто-то ещё.

НоЖ нАшЛи ДеТи

Она зажмурилась так сильно как могла, сдавила невидящий взгляд, и тихий свет стал пробиваться к ней. Она поняла, что позабыла своё тело и только сейчас начинала чувствовать его снова.

ЕгО пРиНеСлА вОдА

Она стояла в сером неживом мире, и тряпичный человек стоял перед ней, и дети уходили, напевая какую-то песенку, и были недвижимы деревья, и не росла трава, и небо было одним и тем же, и горы были безразличны, и вода просто шумела и неслась прочь.

тЫ нЕ зАбЫлА бОль

Она почувствовала, как что-то клокочет в руке и течёт по ней, и приложила другую руку, и стало горячо и страшно.

И пОрЕзАлАсь

Подняв руку, она увидела, как по ней из ран ползла ярко-красная кровь и раны ритмично сжимались и расширялись, позволяя крови пробиться наружу.

Я пОмОгУ тЕбЕ сЕйЧаС

Она просто смотрела на алую руку и не могла поверить, что это произошло. Ведь я справилась со всем, ведь всё это было тогда и уже прошло, говорила она себе. Но кровь текла как и прежде. Ничего не вышло.

нИчЕгО нЕ бОйСя

Тишина исчезла, и остался один только бесконечный всепоглощающий шум. Тряпичный человек направился к ней, и она переводила взгляд с изрезанной руки на него и обратно. Он взялся за свой узорчатый сиреневый платок и начал разматывать лицо. Она чувствовала, как плачет, как боится смерти, как близка эта смерть и как ей жалко и стыдно, что это единственный выход, на который хватило сил. Размотав платок, тряпичный человек снял его, взял её за руку и принялся перевязывать. Он завязывал туго, и М. чувствовала, как злится кровь, что мешают вырваться. Надорвав, он сделал крепкие узлы и опустил за неё рукав. Всё это время она смотрела туда, куда уходят другие дети, и только теперь решилась взглянуть на его лицо. На нём не было ничего, кроме глаз, огромных красивых нечеловеческих глаз. Манекеновая голова: ни носа, ни рта, ни ушей, ни волос. Только глаза. Внутри переливались цвета, серый становился зелёным, зелёный становился голубым, голубой становился жёлтым, жёлтый становился карим, в одном глазу карий брызнул в белизну бордовой кровью. Эти глаза смотрели на неё в последний раз. Они видели её боль. Они её прощали. Они смотрели с ответной болью, и нежностью, и добротой. Пожалуйста, не умирай, говорили они. Она хотела ответить своим взглядом — пожалуйста, не оставляй меня сейчас одну. Но отвечала — мне больно, невыносимо больно.

М. осталась одна. Рука ныла, раны жгло, но, проверив, она убедилась, что кровь остановилась. Сквозь водопад мучительного одиночества она всё же смогла прислушаться к себе. Хватало ли ей сил на то, чтобы двигаться дальше? Чувствовала ли она страх из-за будущего? А из-за прошлого?

 

Да.  

Нет.

Да.

 

Продолжение читайте в следующем номере Homo Legens.

 

Версия для печати