Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Homo Legens 2016, 3-4

На очереди

 

Родилась в 1987 году в Казахстане. Окончила Литературный институт им. А.М. Горького и магистратуру Оксфордского университета. Живет в Бостоне (США), работает над докторской диссертацией и преподает в Гарвардском университете. Автор романа «В Советском Союзе не было аддерола». Публиковалась в Forbes, Russian Journal of Communication, OpenDemocracy, Russia Direct, журналах «Дружба народов», «Новый мир», «Октябрь», «Новое Литературное обозрение» и др. Ведет авторскую колонку в онлайн-журнале «Лиterraтура» и подкаст New Books in Russian and Eurasian Studies.

 

 

 

Д., которой больше нет

 

У каждого из нас есть свои призраки. Люди, которых уже нет в нашей жизни, которых мы не помним или стараемся не вспоминать. И можно уверить себя, что их нет — но стоит только расслабиться, на секунду отпустить — и все, что было, заново проявляется в памяти как свежий снимок полароида. Каждый раз, когда я пролистываю список контактов в телефоне и дохожу до имени Эмили, мне одновременно хочется вернуть все назад, заполнить пропасть лет новыми воспоминаниями — удалить ее из памяти и навсегда сделать вид, что этих страниц в моей жизни не было.

Но они были, Мона и Эмили; я не знаю, есть ли они до сих пор.

 

Никто не решался ее остановить.

— Женщина, говори!

Мона, как обычно, молчала. Эмили театрально вздохнула, застыла, как будто прислушиваясь к чему-то, а потом резко очнулась и протянула руки к столу:

— Женщина, говори, прошу тебя!

Мона по-прежнему не отвечала. Нэнси с блокнотом появилась в дверях и окрикнула Эмили, строго нажимая на звук «о»:

— Что здесь происходит? Эмили, опять за свое? Опять дразнишь Мону?  

— Она не возражает.

— Я возражаю! Перестань!

— Хорошо, перестану. Уже перестаю, можно сказать, — и Эмили, не теряя победоносного вида, спрыгнула со стула и подошла вплотную к Моне.

— Вот, она опять ничего не ест!

За ту неделю, что я провела здесь, я встречала Мону только на кухне — она часами сидела, уставившись перед собой, как сейчас, и размазывала еду по тарелке, пока кому-то это не надоедало вконец. Соседкой Моны по комнате была Эмили, и их странная дружба удивляла и меня, и всех вокруг. Проходя мимо их комнаты по вечерам, я видела, как они сидят на полу и увлеченно разговаривают. Но на людях Эмили часто играла роль клоуна, поддразнивая Мону, пока не вмешивался кто-нибудь из старших — а Мона вообще не обижалась. Втайне я им завидовала. Мне было очень одиноко, но кроме этих двоих, здесь каждый был сам по себе.

Мона, например, кроме Эмили вообще ни с кем не разговаривала. Думаю, ей было лет двадцать шесть-двадцать семь. Просто из-за того, что днем она все время слонялась по коридорам одна, Мона казалась еще меньше, чем на самом деле. Она была вся какая-то маленькая — маленькая ростом, маленькие уши, маленькие ступни; и большие глаза, выпирающие скулы и впадины на щеках. Все время выглядела усталой и ходила очень медленно, держась за стену, как будто боялась — или правда боялась, — что если оторвет руку, то сразу упадет. Поначалу меня это страшно бесило. Но к таким вещам быстро привыкаешь. Она все время читала книги на непонятном языке. Девочки говорили, что ее родители вывезли Мону в Штаты еще совсем маленьким ребенком из Советского Союза. Иногда в ее речи, действительно, проскальзывал легкий акцент.

— Давай, дорогая, надо поесть. — Эмили надорвала две картонки с молоком, вылила по половине в глубокую картонную тарелку и помешала деревянной палочкой. — Вот. Как ты любишь. Наполовину-наполовину.

— Эмили… — начала Мона.

Эмили отставила картонки, поднялась из-за стола, наклонилась над Моной, обняла ее за плечи и притянула к себе.

 — Ничего, — сказала она и погладила Мону по голове, — ничего. Я знаю. Ничего страшного.

В комнату заглянула Эли и поставила напротив наших имен галочки в блокноте.

— Кристину не видела, — пробормотала она.

— В прачечной,  — бросила я и повернулась к Нэнси:

— Нэнси, можно я возьму ключи от парной?

Нэнси на секунду замешкалась, бросив на меня оценивающий взгляд. Сестры не любили, когда кто-то просил ключи от парной. Я их понимала. «Парной» комната называлась потому, что ей пользовались для того, чтобы выпускать пар.

Открыв дверь, Нэнси убрала ключ обратно в карман брюк, механически улыбнулась, кивнула, ушла. Я медленно прошла по комнате, пиная пол, потрогала книги на полке, вытащила коробку с фломастерами из ящика. Потом подошла ближе к стене и ударила в нее кулаком. Потом еще раз и еще раз. И еще. Этого было мало. Я ударила снова, и снова, и снова, и прислонилась к стене.

— Проверка, — приоткрыла дверь Эли.

— Все в порядке.

Она поставила галочку и вышла. Из-за этих проверок я плохо спала по ночам. Двери в комнаты не закрывались, в коридоре всю ночь горел свет, и каждые пятнадцать минут приходилось просыпаться от того, что медсестра светила в лицо фонариком. Постепенно я привыкла и перестала все время просыпаться, но по утрам все равно чувствовала себя разбитой.

Слезы не переставали течь, я потянулась и сняла с полки коробку с салфетками, промокнула глаза; выбросить ее было некуда, и я положила салфетку рядом с собой на пол. Слезы все текли и текли, я доставала новые и новые салфетки, достала новую коробку; когда вокруг меня выросли горы мокрых бумажных комков, я стала бросать их дальше от себя, дальше, дальше, и просто швырять в воздух. Но скомканные салфетки зависали в воздухе и падали на пол вместо того, чтобы улетать в другой конец комнаты.

— Проверка, — заглянул Марк.

Рывком встав, я подошла к шкафу, схватила с полки коробку, встала на кресло, и вытащила первый фломастер.

— Лучше, — и швырнула в стену.

Они врезались в стену с резким, жестким стуком и уже мягче отскакивали на пол, ударяясь при падении с сухим щелчком. В коробке было штук сто, не меньше, и я методично швыряла их в стену один за другим.

— Что тут происходит? — крикнул Марк.

— Ничего.

Я швырнула в стену еще один фломастер.

— Лиза, я еще раз спрашиваю: что здесь происходит?

Следующий фломастер попал в окно, и я поморщилась.

— А если ты разобьешь окно?

И тут кто-то закричал моим голосом:

— Отстань, ясно? Никто тебя не просил приходить! Проверил, сделал свою работу — и вали, это парная комната, и я выпускаю пар, ясно?

Марк сглотнул и потом сказал:

— Прибери все потом.

Когда я возвращалась час, а может, два, или три, или пять спустя, Мона и Эмили все еще сидели в столовой, держась за руки. Меня они не заметили. Я упала на кровать и заснула.

А проснулась от того, что соседка Кейт толкала меня в плечо.

 — Эмили уезжает. Не хочешь с ней попрощаться?

Когда в фильмах показывают, как девчонки в женских корпусах начинают дружить и потом, когда одна выздоравливает, собираются в кружок, хлюпая носом, чтобы проводить ее, не верьте. Эмили подтащила к лифту спортивную сумку, рядом с ней брела Мона. Кейт шла за ними из любопытства и просто потому, что она была Кейт, которой вечно что-то нужно. А у меня была тяжелая от сна голова, и мне было проще молча плестись за девчонками, чем объяснить Кейт, что мне до них нет ни малейшего дела. Эмили обняла нас, написала на листочке свой номер телефона, и на этом все закончилось.

 

А через четыре дня она вернулась. Я увидела ее самой первой. Прислонившись к стене и потупив глаза, Эмили сидела на полу у стойки регистрации. За стойкой разговаривали Эли и Джеймс:

— Это Эмили Маклахлин, выписалась одиннадцатого декабря и снова поступила пятнадцатого декабря. Она жила с Моной, можно ее снова туда записать.

— Привет, Эмили, — осторожно сказала я. Она ответила взглядом исподлобья.

— Что, интересно, что случилось?

— Да ничего не случилось. Чертова докторша из универа запихнула меня сюда по второму кругу.

— А ты не хотела возвращаться, да? — я попыталась проявить участие, но сама поняла, что вопрос глупый.

— Сюда? Я что, похожа на дуру? Пришла утром на прием, а она говорит: я считаю, что тебе нужно вернуться. Я говорю: «Все равно убегу, не тратьте время зря». А она, представь, вышла из кабинета, а сама попросила медсестру стоять у двери, ну, чтобы следить за мной. И потом пришли двое полицейских, ну, не полицейских, а из службы безопасности на кампусе, и один сел передо мной на корточки и говорит: «Эмили, я понимаю, что ты не хочешь ехать в больницу. Но если ты не согласишься, мне придется тебя увезти насильно. Поэтому давай мы сделаем все спокойно?» И что мне оставалось? Я вышла с ними и села в эту чертову машину скорой помощи.

Я не нашлась что ответить, но из-за стойки как раз вышел Джеймс — инспектировать вещи Эмили. На приеме отбирают все острое, все шнуры, сигареты, стекло, пилочки, телефоны. У Эмили с собой была только маленькая сумочка.

— Тебе кто-нибудь привезет вещи? — спросил Джеймс.

— Я не буду никому говорить, что я снова тут, — буркнула Эмили.

— И как же ты будешь без всего?

— Не знаю.

Джеймс перешел на тот веселый голос, каким говорят все врачи, когда им нечего сказать:

— О’кей, а теперь пойдем, я покажу тебе твою комнату, — и, жестом позвав Эмили за собой, пошел по коридору. Как будто Эмили не знала все эти комнаты наизусть.

Эмили не шелохнулась. Она продолжала сидеть у стены, и только когда Джеймс, уже завернув за угол, вернулся и недоуменно помахал ей рукой, поднялась и, посмотрев на меня пустыми, обезумевшими глазами, медленно, четкими, как секундная стрелка на часах, шагами, пошла по пустому коридору. 

Мона была у врача, и Эмили встретила только Кейт. Она-то и рассказала мне потом, как Джеймс поставил сумку Эмили на кровать, а та аккуратно сняла куртку, повесила на вешалку, сняла свитер, сложила его, открыла ящик комода и убрала свитер, сняла с кровати сумку и поставила ее на стул, присела на кровать, потом медленно наклонилась, легла щекой на подушку, сжалась в калачик и заплакала.

Я бы не стала узнавать у Кейт подробностей, если бы не то, что произошло позже вечером. Временно забыв про Эмили, я смотрела с девочками телевизор в общей комнате, когда мы услышали крик.

Растрепанные, раскрасневшиеся Нэнси и Эли держали Эмили за руки, хотя она, похоже, уже не пыталась вырваться. Она сидела на полу, сестры заломили ей руки за спину, и по щекам у нее катились слезы.

— Я больше не могу, не могу так! — кричала Эмили. — Мне больно, понимаете? Мне очень, очень больно!

Руки, плечи и грудь Эмили были все красные и в порезах.

— Она разломала пластиковую вилку и попыталась порезать себя, — прошептала мне Кейт, — только у нее ничего не получилось, она впала в истерику, и я побежала сказать Нэнси. Теперь они пытаются увести ее в одиночку.

 Пожалуйста, — заплакала Эмили, — отпустите меня. Я пойду сама. Только сейчас мне плохо. Мне очень плохо, пожалуйста.

Эли продолжала удерживать руку, но Нэнси дрогнула и отпустила. Эмили неловко, боком опустилась на пол. Она дрожала, а на груди и руках проступали красные борозды. Я видела, что они неглубокие, что главное сейчас в другом.

 — Я больше так не могу! У меня нет сил, это слишком тяжело, понимаешь? Мне больно! — снова сорвалась на крик Эмили.

Меня кто-то толкнул. Я раздраженно обернулась. Это была Мона.

 — Пусти, — бросила она, пробираясь вперед.

 — Эмили! — крикнула она. Эли махнула свободной рукой, показывая Моне, чтобы та не подходила, но Мона не обратила внимания.

 — Эмили, — повторила она, подойдя ближе, и опустилась на колени. — Слышишь?

Эмили продолжала плакать, и Мона повторила:

— Ты слышишь меня? Слышишь? Это Мона.

Эмили, не поднимая головы, сказала:

 — Я не понимаю, кто ты. Я не понимаю. Мона! Я как будто ничего не вижу. Мне больно.

— Посмотри на меня.

Эмили покачала головой, и тогда Мона довольно грубо взяла ее за подбородок двумя пальцами, и повернула лицо Эмили к себе.

— Эмили, смотри на меня. Нет, не отворачивайся, смотри на меня, да, да, — она щелкнула пальцами перед лицом Эмили. — Я знаю, что это очень сложно и тяжело, я знаю, я не издеваюсь над тобой. Но однажды ты проснешься, и вдруг поймешь, что стало лучше. Поверь мне, это произойдет.

По монотонному тону Моны мне казалось, что она просто пытается заполнить тишину. Но что-то из того, что она говорила, подействовало. Эмили приподнялась и села на колени, не отрывая глаз от Моны.

— А когда, — спросила она, — когда это будет? — ее плечи снова затряслись. — Я не понимаю, когда это может наступить!

Мона не успела ответить, ее перебила Эли:

— Тише, тише, — попробовала она, — может быть, уже очень скоро, доктор Стайн ведь прописала тебе…

Это было совсем не то: Эмили снова сорвалась на крик.

— Это не скоро! Когда-нибудь — это не скоро, это очень долго!

Она снова рванулась вперед, и Эли с Нэнси, дернулись за ней, чтоб удержать, и снова заломили ей руки за спину.

 — Шшш, тихо, тихо, Эмили. Времени не существует. Когда-нибудь — это все равно что сейчас. Просто ты забыла про это, — сказала Мона. Она продолжала сидеть на полу рядом с Эмили как ни в чем не бывало.

— Нет! Ты врешь, чтобы меня успокоить, хватит! Хватит!

И тут Мона размахнулась и дала Эмили пощечину.

 — Мона! — в один голос крикнули Нэнси и Эли. От испуга они отпустили Эмили и рванулись было к Моне, чтобы оттащить ее. Но Эмили, тяжело опираясь на одну руку, снова приподнялась и положила голову Моне на колени.

— Знаешь, о чем я часто думаю? — мягко сказала Мона. — О том, что любая жизнь и любая хорошая песня построены по одному принципу. Вверх и вниз. Если у тебя есть какая-нибудь хорошая песня в голове, ты сразу поймешь. Рано или поздно в песне начинается тяжелая часть. Когда голос замолкает, и вступает бас-гитара. И мы слышим гитарные рифы, один, другой, третий... А потом раз — и наступает момент, когда гитарное соло заканчивается, и вступает голос. Тонкий такой, тонкий, хрупкий, нежный. И тебя обволакивает какая-то легкость и просветление. Как будто гроза закончилась, и небо очистилось. Так и с болезнью. Однажды утром ты просыпаешься, открываешь глаза и видишь чистое небо. И понимаешь, что хотя ты еще не дома, и предстоит длинная, длинная дорога — но как бы она ни была тяжела, ты сможешь. Ты вернешься домой. Так всегда бывает.

Остаток вечера Эмили провела в одиночке. Она лежала ничком на кровати, а дверь камеры была открыта нараспашку и закреплена так, чтобы она не могла захлопнуться. Сменами по два-три часа около одиночки постоянно дежурил кто-то из медсестер. Вечером, когда я проходила в ванную, я видела, что Эмили сидит на кровати, обхватив руками коленки, и плачет, раскачиваясь туда-сюда.

 

Через три дня Эмили выпустили из одиночки. А тем же вечером Джо привел в корпус новую девочку, ее заселили в мою старую комнату к Кейт, а меня перевели к Моне и Эмили. Навязываться в друзья не хотелось, поэтому, перейдя в новую палату, я не стала ударяться в вежливость, кивнула девочкам, и принялась раскладывать вещи. В первый вечер мы почти не разговаривали. Мне было неловко: казалось, что я лишняя и что мешаю двум подругам общаться. Но на второй вечер Эмили и Мона пошептались, и Эмили обратилась ко мне:

— Лиза, хочешь подышать воздухом? Без надзора? Если да, то одевайся.

Ничего не понимая, я все же натянула джинсы и куртку, и, подстегиваемая Эмили, забралась обратно в постель и накрылась одеялом по самую шею.

— Мы что, собираемся сбегать?

— Господь с тобой, Лиза, мы просто подышим свежим воздухом в одиночестве. Тебя что, не бесит ходить на прогулки под конвоем?

— Тихо, — сказала Мона, — идут.

Когда ночная медсестра посветила нам каждой в лицо фонариком, мы крепко спали. А как только она отошла от нашей палаты, девчонки откинули одеяла и окружили окно. Мона осторожно поднимала жалюзи.

— А ты думала, почему одна из нас всегда выпрашивает эту спальню? — веселилась Эмили.

— Главный момент, — сказала Мона. — Видишь, этот замок открывается только ключами, которые есть у медсестер, и без него никто ничего не может сделать. Можно выбить стекло, но все равно останется решетка, сквозь которую даже моя кошка не пролезет.

— Но зато, — многозначительно протянула Эмили, — если кто-то из персонала будет закрывать окно и отвлечется, а сверху окно покроется жалюзи и будет в нужных местах приклеено к раме двухсторонним скотчем… Какова вероятность того, что это станет нашим секретом?

— Ноль целых, ноль ноль один, — сказала я, — но это же круто!

— Так, тихо, снова в кровать.

После очередной проверки мы, наконец, смогли открыть окно и выбрались на крышу. Холодный ночной воздух казался ласковым, как летний бриз.

— Девочки, как хорошо!

— И не говори, — ответила Эмили, откинув назад голову.

— Здорово. Слушайте, а так можно и сбежать отсюда?

— Можно, — засмеялась Мона. — Только зачем?

В разговор вклинилась Эмили.

— Мона, у тебя еще остались сигареты?

— Да, — сказала Мона, — держи. — Контрабанда, — улыбнулась она мне.

Мы вернулись в кровати, прошли еще одну проверку и снова выбрались на крышу.

— Я первую пачку пронесла сама, — затянувшись, сказала Эмили. — Хоть и не в себе была, но вовремя вспомнила, и скотчем приклеила прямо к телу. А что, свитер широкий, ничего не видно. Причем не то чтобы я вообще курю, или мне это даже нравится. Но я всегда ношу одну пачку с собой. На всякий случай.

— И я тоже, — сказала Мона. Пачку сигарет и зажигалку, всегда. Просто на всякий случай. Иногда бывает, годами ношу. Ну как годами? Но до того как сюда попасть в этот раз, одну и ту же пачку проносила в сумке больше года. Спокойнее знать, что если вдруг… ну, если накатит темнота, то можно идти по улице и курить, курить, курить, пока не начнет выворачивать наизнанку от сигарет.

— Я могу всю пачку выкурить зараз, — добавила Эмили. — И это помогает.

— А я никогда в жизни не курила, — призналась я.

— Это хорошо, — сказала Эмили. — Это значит, что у тебя есть надежда.

— Даже, я бы сказала, много надежды, — улыбнулась Мона и обняла меня. — Не стоит начинать.

— Слушай, Мона, — сказала я, — все хотела спросить… А как давно ты здесь?

Мона усмехнулась.

— Уже почти год.

— Ох ничего себе, — вырвалось у меня. — Ну тогда все понятно…

— Что понятно? — резко обернулась Эмили. —  Что именно понятно? — повторила она, и мне показалось, что я уже вижу, как она собирается, готовясь к бою, как чуть подгибает колени и горбится, готовясь защищать. Но Мона по-прежнему обнимала меня, и непохоже было, что она собиралась снять руку.

— Да нет, ты не думай, — сказала я, повернувшись к Моне, старательно не глядя на Эмили. Просто… ну знаешь, у меня постоянно ощущение, будто ты знаешь что-то такое, чего не знают другие. И я все время пытаюсь понять, что это такое, что ты знаешь, а я нет.

На этот раз Эмили рассмеялась.

— Мона, — сказала она, — забредала в такие края, откуда мало кто возвращался.

Этого я не поняла. И спросила про другое:

— А как ты жила раньше, до того, как попасть сюда? Как у тебя все было?

Мона не отвечала так долго, что я подумала, что она не расслышала моего вопроса. Но потом она сказала:

 — Все у меня было хорошо, Лиза. Даже не то, чтобы хорошо. А просто я была счастлива, мне казалось, что все получится, что я всего добьюсь в жизни. Я была веселая. Легкая. А потом вдруг перестала, — и, не меняя тона, заметила, — двенадцать минут.

Может, это и звучит глупо, но казалось, что на те короткие кусочки времени у нас появлялась свобода. Когда мы снова выбрались на крышу, я пыталась придумать, как вернуться к начатому с Моной разговору.

 — Сначала я думала, что это настроение, — заговорила снова Мона, как будто именно на этом мы и остановились. — Что я распускаюсь, что сама виновата. Так было несколько лет. Когда я узнала, что это болезнь, долго не хотела с этим соглашаться, делала вид, что это все выдумки, родителям постоянно говорила, что в Америке всем приписывают какие-нибудь несуществующие болезни. Что не бывает никакого расстройства, бывает только слабость характера. Сейчас я очень сильно на себя сержусь за это, — призналась она. — Пока я делала вид, что болезни не было, она росла. Меня как будто разъедало изнутри этим. Я сильно изменилась, но все списывала на усталость, на экзамены, стресс. А в какой-то день вдруг стало ясно, что это все. Долгая история...  я ездила к родителям домой, в Россию. И там сорвалась. А когда очнулась, то поняла вдруг, что я — это уже не я. Не та я, которую я сама знала. И пока я находила разные оправдания и причины, что-то внутри потихоньку подтачивало, подстраивало под себя мой характер. Деформировало личность. И теперь я не знаю, что я на самом деле. Где кончается мой характер, и где начинается болезнь. Я помню, кем я была когда-то, но совсем не знаю, какой я стала. Что я за человек. Потому что когда ты не знаешь, что ты такое, ты перестаешь понимать и все остальное вокруг, все люди превращаются в какой-то шум, кашу, неразбериху. Голоса какие-то сплошные, ты хочешь понять, но с каждым днем все меньше и меньше получается! — Мона уже почти кричала, и я испугалась, потому что такой я ее никогда не видела. Но она вдруг замолчала, закрыла лицо ладонями, и несколько секунда так стояла. А потом продолжила уже спокойно:

— И с тех пор, а это была года четыре назад, все идет только вниз, вниз, вниз. И всегда так будет.

Мона замолчала, наступила пауза, и я не знала, что сказать. Я знала, о чем она говорит. Знала, как тяжело и как стыдно признавать, что с тобой что-то не так. Как однажды к тебе прикрепляют диагноз, и от этого единственного слова все переворачивается, и между тобой и остальными вырастает пропасть — не потому, что тебя исключают, а потому, что ты сам больше не чувствуешь, что принадлежишь к тому же миру. Ты словно тонешь, уходишь на дно и остаешься один на один с собой и бесконечной пустотой.

Но я знала и то, что рано или поздно это всегда заканчивается. И для меня все упиралось в то, как не терять перспективу, связь с окружающим миром, как помнить о том, что можно вернуться, и научиться возвращаться скорее. Я не «деформировалась», как Мона, не деградировала, не разрушалась. Я просто ходила по кругу. И всегда возвращалась домой.

— Мне очень жаль, Мона, — выдавила я. Она махнула рукой.

— Да ничего. Ничего. Иногда, когда у меня получается, я стараюсь думать обо всем в светлых тонах. Думаю о том, что жить в постоянной борьбе с собой — это, может быть, даже полезно. Не на что отвлекаться, расслабляться. И потом, — она улыбнулась, и ее лицо словно озарилось легким, нежным светом, — есть ведь и обратная сторона. Мания — это же… ну не знаю, почти сказка, волшебное чувство.

— Говори за себя, подруга, — заметила Эмили, — это у тебя просто никогда не бывает настоящей мании, так, влегкую только, получаешь все самое лучшее без последствий.

— Ну да, — согласилась Мона. — Эмили лучше знает. Но все равно, что-то в этом есть: жить полнее, чем другие. Чувствовать каждую минуту острее остальных, переживать моменты ярче. Как будто все трясутся на автобусе до своей остановки, — снова разгорячилась Мона, — а ты летишь на машине с огромной скоростью. Останавливаешься где хочешь: хочешь — здесь, хочешь — там. Можно и притормозить, и ехать тихонько. А можно вдавить педаль газа… вот я бы так и сделала, Лиза!

— Главное — не вылететь на повороте, — предостерегающе сказала Эмили. Они обменялись взглядами, и улыбнулись друг другу.

Так, неожиданно для себя, я подружилась с Моной и Эмили. Инструкция по лечению в клинике предостерегали: проблемы других пациентов — это их проблемы, не пытайтесь им помочь, ваша задача — сосредоточиться на собственном выздоровлении… Но настоящая дружба вспыхивает в момент, неожиданно, бесповоротно, и упрямо растет сама, как дикий сорняк, поливай ты ее или нет. Хотя, конечно, приручить этот дикий сорняк иногда бывает совсем непросто.

— Так странно, но я почти счастлива, — сказала Эмили, когда мы уже почти засыпали, — жуть как непривычно.

 

В больнице каждый день казался бесконечным, но все вместе они пролетали незаметно и стремительно, все сильнее и сильнее отгораживая и отделяя нас от внешнего мира. Утром нас будили сестры. Выпив первую порцию таблеток, я возвращалась в комнату и спала до тех пор, пока больше не оставалось сил оставаться в постели, прерывая сон время от времени на то, чтобы одеться, увидеть врача, ответить на его вопросы, и снова заснуть. Так удавалось скоротать день часов до двух-трех, потом — несколько часов бодрствования, и в семь тридцать уже можно было пойти за вечерними лекарствами, среди которых было и успокоительное. И через минут двадцать кто-то начинал мягко-мягко поглаживать веки и виски, приглашая снова остановить течение времени.

Мона и Эмили спали постоянно. Медсестры окрестили их комнату комнатой «спящих красавиц», потому что эти двое постоянно дремали, прямо в одежде, свернувшись калачиком под одеялами, и кого бы к ними ни подселяли, третья девушка тоже начинала перенимать их привычки.

В то утро я проснулась, и, зажмурившись, как обычно, глубоко вздохнула, ожидая, что через пару секунд, как только мое сознание полностью придет ко мне, вместе с ним придет и привычное ощущение тяжести и безысходности. Никто не любит просыпаться, потому что проснуться — означает согласиться на то, что отныне и впредь все то время, что ты будешь в сознании, ты будешь бороться за бессмысленное занятие жить, преодолевая нежное и желанное понимание того, что смерть — лучшее решение.

Я лежала, зажмурившись, ожидая, когда отвращение к жизни, как любимая теплая жилетка, скользнет мне на плечи, а необходимость жить сожмет горло. Но секунда за секундой — этого не происходило. Я лежала в кровати, боясь поверить тому, что это действительно происходит, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть перемену.

— Лиза, — снова заглянула Нэнси, — таблетки, ты последняя уже.

— Да-да, — пробормотала я, — все, иду.

Я выбралась из кровати и медленно, осторожно пошла по коридору, обходя другие сонные фигуры в пижамах, чтобы ни с кем не столкнуться и ничего не испортить.

Энни вынула из ящичка с моим именем коробки с лекарствами, и начала по списку выбрасывать капсулы в пластиковый стакан.

— Как дела? — спросила она.

— Ничего, — ответила я, взяла стаканчик, и отошла в сторону. Я по-прежнему чувствовала себя… нормально.

— Лиза, ты должна принять их здесь, у меня на глазах.

— Да, прости, я… задумалась.

Я положила все таблетки на язык сразу, залила водой, проглотила и вернулась в палату. Мона разговаривала со своим врачом в коридоре, а Эмили лежала в постели с книжкой, включив ночник. Верхний свет, как обычно, был выключен. Я забралась под одеяло и закрыла глаза. Но прошло десять минут, двадцать, полчаса, а я все не засыпала. Книга Эмили уже давно лежала на полу, Мона уже давно проскользнула в постель, а я лежала, смотрела в потолок и не хотела спать. Наконец, я решительно встала и отправилась завтракать.

Через несколько часов, когда я вернулась с процедур, я увидела, что Мона и Эмили, наконец, проснулись.

— Я выздоровела, — сказала я прямо с порога.

Обе резко обернусь.

— С ума сойти, — первой отреагировала Эмили и подвинулась, освобождая место с собой рядом. Я присела к ней. Мона как будто застыла, смотря на меня. Мне вдруг стало жаль ее.

— А как ты поняла? — спросила она.

— Я не знаю, — сказала я. — Просто я проснулась, и поняла, что… Что это закончилось.

 

Утром в день выписки я ждала своей очереди в ванную, постукивая по стене зубной щеткой, когда услышала за дверью голос Моны.

— Нет. Я не знаю. Нет, все, у меня уже силы на исходе, никакого терпения нет, понимаешь? Все говорят: скоро, скоро, а я не понимаю, что это значит — скоро. Ты просто не знаешь как это, а для меня у каждого дня ни конца, ни края. Я устала просыпаться и понимать, что наступил еще один день. Я знаю! Я обещаю, что буду.

— Проверка, — протиснулась мимо меня Джуди и постучала в дверь.

— Мона! — резко крикнула Мона.

— Тебя вижу, — чиркнула в списке Джуди, кивнула мне и пошла дальше.

— Я все помню, помню! Как ты думаешь, я бы так долго продержалась? Я каждый день продолжаю, и продолжаю, и продолжаю. Ты прости, что я тебя так расстраиваю, мама, но я уже не знаю, как еще дальше! Я не понимаю, как это так, человек от боли должен умереть, а я все просыпаюсь и просыпаюсь каждое утро? Не надо мне говорить, я уже и так сильная! Уже не с кем сравнивать, даже тогда, ты помнишь, когда я выходила отсюда на День Благодарения, что было? Мама! Извини! Я несправедлива. Но как я могу быть справедливой, если мне постоянно больно! — сорвалась она на крик.

Дверь открылась, и из ванной вышла Мона с полотенцем, перекинутым через плечо, как горностай.

— Привет, Лиза, — сдержанно сказала она, хотя глаза и губы у нее были опухшие, а руки все во вздувшихся красных царапинах, как у Эмили раньше.

— Привет, — неловко сказала я.

— Слышала, да?

— Да. Прости.

— Да ничего, ты что. Сама виновата.

Мы помолчали еще немного, и вдруг Мона призналась: 

— Я так устала, Лиза, так устала… — сказала она, глядя в стену. — А за тебя рада, что ты такая везучая, выбралась. Я бы тоже так хотела…

 

Эмили пробыла в больнице еще две недели после того, как меня выпустили. А потом выписали и ее, и Мона осталась одна. Мы даже не могли к ней приезжать: после выписки не разрешают приходить в больницу в течение двух месяцев, даже если там остались твои новые друзья. Подходило Рождество. Мона все еще оставалась в больнице, и о ее новостях мы узнавали только через звонки и сообщения, которые приходили реже и реже. А потом она написала, что решила отказаться от лечения и вернуться домой. Я смутно догадывалась о том, что с ней происходит. Как и у всех больных биполярным расстройством, ее пичкали литием — и, подобно многим, состояние Моны от этого не столько улучшалось, сколько разрушалось.

Мы с Эмили забирали ее. Я видела Мону разной: веселой, грустной, плачущей, истеричной, спокойной. Но по сравнению с тем, как она выглядела теперь, в первые дни нашего знакомства она была крепкой и полной сил. Щеки у нее запали, губы казались синими, а волосы скатались, будто она не расчесывалась месяц. И она больше не улыбалась. Мы думали пойти в какое-нибудь кафе — отпраздновать освобождение, — но Мона попросила, чтобы мы сразу поехали домой.

Даже Эмили потерялась. В зеркало заднего вида я видела, как она держит Мону за руку.

— И что ты будешь делать? — спросила она.

— Я не знаю, — ответила Мона глухо. — Буду пробовать справляться сама. Я читала, что у некоторых получалось, им становилось даже лучше. Можно… можно бороться с болезнью, не поддаваться…

— Мона… — начала Эмили, но та перебила ее:

— У меня все равно нет другого выбора, если ничего не помогает! Не надо спрашивать, я не хочу ничего обсуждать, — выкрикнула Мона, ее плечи задрожали и, обняв Эмили, она расплакалась.

Мы так и не смогли ее успокоить. Родители Моны жили в Белмонте, на тихой улице с однообразными маленькими домиками. Мать вышла встретить нас на улицу, и я поразилась ее осанке, удивительной для возраста субтильности и горделивой посадке головы. Как-то так я и представляла евреев-интеллигентов из Советского Союза. Впрочем, английский у мамы Моны был куда лучше, чем в моем воображении. Она приняла Мону из рук Эмили и повела ее в дом.

 — Девочки, заходите, — бросила она, обернувшись. Мы вошли, неловко помялись на пороге, но оставаться не стали. Мона продолжала плакать, и даже Эмили не могла помочь.

Наверное, этого стоило ожидать: понемногу связь между нами стала обрываться. Может быть, я так думала, потому что всегда чувствовала себя немного лишней рядом с Моной и Эмили. Все-таки они всегда были вдвоем, а я просто присоединилась к ним на время. Мне не хватало их. Но c каждым днем я все меньше и меньше понимала, как сказать об этом. А Моне становилось все хуже и хуже.

Машина Моны вылетела с трассы на повороте в один весенний день год спустя. Мы не задавали вопросов. На похоронах мама Моны схватила меня и Эмили и так обняла, как будто боялась, что мы будем следующими на очереди. Но я, рассматривая ее семью в черном, разглядывая лица, которые еще вчера, наверное, выглядели на годы моложе, понимала, что буду держаться, пока хватит сил. До самого конца. Может и не хватить, конечно. Когда стоишь на очереди, понимаешь, какая на тебя ответственность — за всех, кто рядом с тобой. И за всех, кто отпустил руль и передал возможность устоять тебе. Но человек — слабое существо.

 

Мы дошли пешком до самого центра города, хотя день был холодный и ветреный.

— Зайдем? — Эмили остановилась. Я прочитала вывеску: «Буковски».

Мы сели за столик у окна, и Эмили окликнула официанта:

— Простите, а вы ведь здесь продаете чай и кофе, верно? Значит, должно быть и молоко?

— Ну… наверное, — неопределенно ответил он.

— А можно нам две порции цельного, и две обезжиренного? — попросила Эмили. — Пожалуйста.

Парень посмотрел на нас, на наши черные наряды с маленькими портретами Моны, приколотыми к груди (так было у какого-то писателя, который нравился Моне) и, подавив вопрос, отошел. Через пару минут он вернулся с четырьмя пластиковыми флягами.

Смешивая в стаканах молоко из разных бутылок, Эмили снова заплакала.

— Ведь она всегда была такая спокойная. Говорила, что все хорошо, что все пройдет. А теперь ее нет.

— Помнишь, тогда, на крыше? Когда она рассказывала про машину? — начала я, но Эмили перебила меня:

— Лиза, а ты когда с ней в последний раз разговаривала?

— Да с месяц назад. Она была… нормальная. Обычная. Как всегда.

Эмили задумалась. Свет из окна падал прямо на ее лицо, подсвечивая борозды от слез на щеках.

— Она мне звонила. Неделю назад. Очень счастливая, как фейерверк, вот такая, — Эмили выбросила руки вверх, — голос прямо звенел.

У меня мороз пробежал по коже.

— Я никому не говорила, — понизила голос Эмили. — Но мне кажется, что если что-то изменилось, и она была счастлива… может, она испугалась, что это закончится. Что ее затянет назад. Она так боялась возвращаться.

Она зажмурилась, потерла лоб и покрутила головой.

 — А еще знаешь, там, на кладбище, когда ее мама меня обняла, я вдруг почувствовала, прямо так отчетливо-отчетливо, что теперь, когда Моны нет, я — следующая. Следующая на очереди.

Я молчала. Она приподнялась и посмотрела мне в глаза.

— Понимаешь, Лиза?

Я понимала.

Эмили вздохнула. И совсем тихо закончила:

— Я буду как твой звоночек, Лиза. Договорились? Если что-то случится, пусть у тебя как будто будильник прозвенит тревогу. И ты — будь наготове.

Час спустя мы разошлись в разные стороны. Эмили пошла за призраком Моны в сторону кампуса, а я вернулась в Бостон.

Иногда, очень редко, мне хотелось поднять трубку, набрать номер Эмили и узнать, как она. На каждый раз я открывала свой список контактов, доходила до ее имени и пролистывала строчку «Эмили». Может быть, мне не хотелось знать, прозвенел ли уже мой звоночек, или нет. Может быть, без Моны и Эмили стала мне неинтересна. А может быть, без Моны для меня не стало и Эмили. Потому что все чаще и чаще, когда я вспоминала их, они представлялись мне как две половинки одного человека, как один цельный и счастливый характер, разбившийся случайно на два не менее сильных, но несчастных и неприкаянных голоса.

Может быть, я просто выросла. Или мне просто не хотелось знать.

А может быть, лучше всего — действительно не знать.

 

Версия для печати