Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2018, 5

С позиции освободившегося

(Д. Воденников. «Воденников в прозе»)

 

Дмитрий Воденников. Воденников в прозе: лучшие эссе / Сост. Полина Рыжова. — Москва: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2018.

 

Вряд ли, конечно, «в прозе». Название этой злободневной и мастерски написанной книги, фонетически дисгармоничное (три согласные подряд), неточно раскрывает ее жанровую суть. Воденников, с легкой театральностью, но и неподдельной драматизацией запрещающий именовать себя поэтом, настаивающий теперь на звании «эссеиста», остается в своей эссеистике поэтом в первую очередь.

Книга трудно поддается фабульному изложению — словно подтверждая мандельштамовскую формулу о том, что при соизмеримости вещи с пересказом поэзия в этой вещи и не ночевала. Здесь — не только ночует, но и твердо настаивает на собственном вседневном присутствии. Мысль развивается ассоциативным методом, через соположение в одном тексте разнородных метафор, — и, пожалуй, последовательный пересказ движения этих метафор будет не только обедняющим, но и обедненным: без воденниковской язвительной иронии, без подтекста — и без неожиданного «автологического» вкрапления личной позиции пишущего. Как неизбежно будет таковым, интонационно обокраденным, пересказ подлинного стихотворения.

«Но, честно говоря, мне это кажется  гадким» — приближение к прямому высказыванию происходит в остроактуальном эссе о ханжестве последовательно. Перед  ним — несколько показательных эпизодов: сперва — автобиографический, имеющий опосредованное отношение к теме (но задающий интригу и суть конфликта),  затем — непосредственно относящиеся к общественной ситуации, раскрывающие суть первого эпизода, а в «перерыве» — параллель с одной сценой отношений Ахматовой и Надежды Мандельштам. Все это — не просто мастерское выстраивание композиции; так в стихотворении уже упомянутого Мандельштама непроизвольное движение души переосмысливает сложнометафорическое здание, поворачивая его фасадом беззащитной человеческой открытости.

И все же — с понятной условностью обозначая тему этой книги — можно было бы сказать, что она — о сне забвения и о той иллюзорной свободе безмыслия, невдумчивости, рабства, что подстерегает нас в этом сне.

Сюжет этот встречает нас на разных уровнях. Как Воденников-поэт мотивирует свой переход к эссеистике возможностью сказать больше, «вытянуть провалившееся мимо рифмованных строк», так и герой его эссе предостерегает против ограничения свобод и дешевого рабства. Скажете, слишком отдаленные параллели? Но эта отдаленность — во-первых, в духе воденниковской композиционной архи-тектоники. Во-вторых — и в-главных — «рабство» лирического поэта есть его же свобода, счастливая возможность не знать до поры до времени о сути результата: поэзия и есть это блаженное незнание — от акта сотворения, подверженного интуитивному чувству, до бесконечных открытий самопознания в уже написанном. Потому не спешу согласиться с мотивацией поэта в данном случае: все это, несказанное, есть в рифмованных строках — а если стихотворение подлинное, то спрятано на глубину, в дополнительные оттенки слов, в их соположение в контексте. И — нет, никуда «мимо строк» наш биографический опыт не «проваливается», но перевоплощается на глубине неведомого — и ждет возможности быть пойманным чутким собеседником. Но авторскую интенцию — стремление высказаться более явным образом, при этом сохранив поэтический строй речи, — вполне понимаю.

В-третьих, — что касается параллелей — с позиции освободившегося и власть имеющего и написана эта книга. Вне декларативной позиции риторического осуждения ханжества и различных форм идиотизма, как личного, так и общественного, — но с позиции его тонкого обличения. И если категория талантливости для Воденникова — меняющаяся переменная («был гений», «бывший поэт», «еще талантливого Никиты Михалкова»…), то рабство — сюжет постоянный и, может быть, скорее присутствующий в душе насильника, нежели жертвы.

Человек стоит — и его бьют «с людоедской улыбкой». Превосходящему сознанию не столь важно, что человек держит табличку «Она убивает наших детей. Агент карателей», — это упоминание в эпизоде выступает скорее вопреки самоочевидной мерзости происходящего. Для него значимо, что бьют человека — и значима попытка осмыслить то самое людоедское, лишенное рефлексии, зараженное агрессивным немыслием сознание, садистически торжествующее в причинении боли.

Мастер перформанса проводит опасный эксперимент со своим участием, чтобы показать, как быстро люди могут вернуться в пещерное состояние при возможности «делать что угодно» — и они возвращаются. Ахматова в начале другого эссе бросает розы в окно Модильяни — и в конце эссе та же Ахматова, только престарелая, боится попросить в Италии дополнительную кровать для двухместного номера, делимого с сопровождающей ее дамой. И то и другое — документальные свидетельства. Превосходящему сознанию важна сама ломка человека — в одном случае в условиях намеренной провокации, в другом — под влиянием жизненных испытаний и жерновов социалистической системы.

И те и другие — все уйдут «в небытие, под поблескивающую на солнце толщу воды…» Все в одной лодке: лагерный мучитель, плевавший в суп, спустя годы сидит в одном кафе с мучимым, преодолевая чувство вины.

Превосходящее сознание само признается в человеческом бессилии, будучи способно на жест словесный — стилистический, который дают стихи и эссеистика, и жест прямого открытия общественной позиции, не слишком органичный для стихов при боязни соприкоснуться с публицистической декларативностью, но «позволенный» в жанре смежном. Жест визуальный — фото человека сжавшегося, боящегося, в кресле на фоне снега, — нам предлагает обложка книги.

В одной лодке не только насильник и жертва, но и поэт (испытывающий, по Воденникову, насилие стихотворной формы) и «освободившийся» эссеист. Недаром одно из эссе, построенных на тех же бинарных оппозициях, посвящено взаимодействию и сходству тирана и художника: из ощущения собственной «второсортности» «вождь насилует страну и народ, а художник — самого себя», но поэт имеет бонус в виде перевоплощения в творчество любых комплексов — от жажды самоутверждения до садистических интенций. Поэт — тот, кто по определению Воденникова, «создает свою реальность». Эссеист же, избавившись от лирики — реальности «наносной» (по формуле этой книги) и не менее подлинной, но перевоплощающей авторский опыт (по моему мнению), — а по сути, просто избрав другую грань коммуникации, — создает реальность общую.

«Мы все живем в глупой придумке. У всех она есть. А надо бы сбросить эту придумку…»

Нарушение «всеобщего благолепия» заставляет вспомнить Елену Шварц, поэта, важнейшего для Воденникова не только интонационно, но и мировоззренчески, и цитируемого в этой книге чаще других. В рецензии Игоря Шайтанова на ее автобиографическую книгу («Вопросы литературы», 2004, № 3) достаточно упоминаний о «бросании бутылками и пирожными». Власть имеющий в этой эссеистике если и не кидается предметами попусту, то разбивает пару тарелок, защищая право на человеческую уязвимость. Разные версии выхода за пределы условности — налагаемой обществом или собственной косностью, — в этих притчах без морали, окрашенных индивидуальной иронией и личным вызовом пишущего, — объединяет мотив человеческого высвобождения. В эссеистике Дмитрия Воденникова человек на краю бездны, на последнем пределе видит свет в конце тоннеля. И ничего не поделать — ни с человеком, ни с видимым им светом, иллюзорным или не иллюзорным. Можно только указывать на него — в бессилии или в надежде на спасение, неважно. Он здесь — зафиксированный в последней точке.

«И никто не видит, что где-то с краю стоит ребенок. Ничего особенного. Не ангел, не хулиган. Таких детей — миллионы. Он внимательно смотрит и слушает. Мотает на не существующий еще ус. Растет с этой песней, любит, пытается любить, уходит из Рая, находит свою новую девочку, теряет, становится известным поэтом, пьет.

А потом ребенок вешается».

Ужас — персонифицированный, документализированный — лишен в эссеистике Воденникова манипулятивной функции, но выступает бесстрастным свидетельством демонстрации последней правды, ее фиксатором перед лицом вечности. Эта страшная книга о том, о чем с нами еще не говорили с такой предельной откровенностью и таким не щадящим сочетанием язвительности и предельной серьезности: о внутренних демонах и внешних иллюзиях. Подобный «лобовой» вызов травматическому — в тренде современной документалистики, и эссеистика Воденникова, оставаясь в «актуальном» русле, демонстрирует удачное совпадение социального запроса с подлинными устремлениями ее автора.

«Я бы хотел, чтобы в этом городе было умеренное количество колоколов. Чтобы у людей в нашем городе наконец встали на место мозги. Чтобы они перестали сочиться ненавистью и биться в приступах ксенофобии. Чтоб мы наконец поняли, что мир — один. Что мир — большой», — так выглядит гуманистическая интенция автора этой книги.

Книга-предупреждение. И снять розовые очки лирики для возможности предельно четкой артикуляции этого предупреждения — дорогая, но справедливая цена.

 

 

 

Версия для печати