Опубликовано в журнале:
«Дружба Народов» 2018, №4

Расцвет жизненных сил

Из будущей книги

 

Березин Владимир Сергеевич  родился в 1966 году в Москве. Окончил физический факультет МГУ и Литературный институт им. А.М.Горького. Прозаик, критик. Автор нескольких книг прозы и биографических исследований.  Печатался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь» и др. Лауреат многих литературных премий. Живет в Москве.

 

 

Человек этот маленький, да знает его всякий. В своем отечестве он не пророк — а в нашем не хуже иного дождя. В нашей стороне он хорошо известен — прожорлив да летуч, приходит неожиданно и исчезает, когда его хотят удержать. Воображаемый друг с невоображаемым убежищем на крыше.

Без него нам никуда не деться — он наш общинный герой, тотемный летающий объект.

Он порождает сюжеты не по своей воле — как Гамлет и Одиссей.

Он — в полном расцвете жизненных сил.

 

 

Комендантская дочка

 

Дают — бери, а бьют — беги.

Пословица

 

Глава I

Ефрейтор гвардии

 

Детство мое было самое обыкновенное.

Князь Сергей Потёмкин. «Мемуар
об преобразовании России в царствовании ЕИВ Александра II»

 

Отец Малыша служил еще в те времена, когда у нас привечали любые иностранные фамилии. Тогда еще Пётр поднял кубок за шведских генералов, кои его, нашего Государя, научили воевать, а он их, де, отучит. Говорили, что один из плененных шведов и был основателем рода русских Свантессонов — так это или не так, не нам судить. Но старый Свантессон учил-учил русских да и вышел в отставку премьер-майором, женился и погрузился в провинциальную жизнь.

Малыш был записан в Семёновский полк еще в утробе матери, но в столицу не попал, так как отец застал его за изготовлением летучего змея из географической карты. Непонятно, что его разозлило более — то, что Малыш приделал хвост змея прямиком к их бывшей родине, куда-то к Стокгольму, или же то, что Малыш из всех наук более понимал в свойствах борзого кобеля.

Столица в мыслях отца сменилась опасным Кавказом, а мусью, что учил Малыша площадному французскому языку, был прогнан. Однако это даже пошло на пользу Малышу, который еще не понимал, что слово merde — едва ли артикль в чужой речи.

Впрочем, мусью был не промах и на лужайке перед домом часто плясал с Малышом боевую пляску, размахивая саблей. Так и раздавалось:

Ан-гард! Атанде! Я сказал: «Атанде-с»!

Ничего не подозревающий о своей судьбе Малыш смотрел, как его матушка варит медовое варенье, и облизывался на кипучие пенки. Он думал о том, как хорошо было бы жениться, а об учебе вовсе не думал.

Старый Свантессон сидел у окна и читал Придворный календарь, ежегодно им получаемый. Эту книгу он использовал и как рвотное, и как слабительное. Чужие награды и назначения чрезвычайно волновали его, но на сей раз он вскочил с кресла со страшным криком «Пора!».

«Пора!» — отозвалось в барском парке.

«Пора!» — и стая грачей с криками покинула обжитое было дерево.

«Пора!» — и крестьяне замерли в том положении, как если бы их спросили, отчего они не пользуются носовым платком.

Матушка Малыша уронила ложку в тазик с вареньем, оттого что поняла сразу: батюшка решил отдать Малыша в службу. Разлука вошла в их дом, топая страшными ямщицкими сапогами, следя талым снегом в комнатах.

Слово «Кавказ» тогда было чем-то страшным и одновременно притягательным. «Кавказ-з-з-з», — зудели барышни на балах, завидя молодого военного со шрамом, кавказские асессоры считались выгодной партией, на «Кавказе» деньги сами росли из земли, и туда полагалось ехать в случае несчастливой любви или карточного долга.

Но в душе юноши все было наоборот, ведь все блестящие надежды Малыша на жизнь в столице рушились! Вместо веселой петербургской жизни ожидала его скука в стороне глухой и отдаленной. Служба, о которой за минуту думал он с таким восторгом, показалась ему тяжким несчастием. Но спорить было нечего.

На другой день поутру подвезена была к крыльцу дорожная кибитка, уложили в нее чемодан, погребец с чайным прибором и узлы с булками и пирогами, последними знаками домашнего баловства.

Родители благословили отпрыска. Старый Свантессон сказал: «Прощай, Малыш. Служи верно, кому присягнешь, слушайся начальников, за их лаской не гоняйся, на службу не напрашивайся, от службы не отпрашивайся; береги честь мундира». На Малыша надели заячий тулуп, а сверху лисью шубу. Поверх его спеленутого тела дядька Петрович запахнул медвежью полость. Они тронулись в путь и ехали всю зиму.

Наконец, потеплело.

Кругом бушевала весна.

Когда кибитка достигла казачьих мест, Малыш вдруг увидел, как прекрасны женщины этого племени.

И то верно — праотец Иегуда ехал жарким днем на осле и заприметил по пути женщину с открытым коленом. Он захотел освежиться, и вошел к ней, и познал ее, а то, что женщина оказалась Тамарью, его невесткой, было случайностью. Таков, вероятно, был обычай всех путешественников, включая Малыша, ведь даже апостолам полагалось брать с собой от селения до селения девицу, причем о назначении девиц евангелист попросту ничего не говорит.

Радостно было юноше почувствовать под ногами не бледную пыль дороги, а синюю траву, примятую босыми ногами, распрямиться и вдруг понять, что вкусней всего — молоко с черным хлебом, нужней всего — самый крохотный угол на земле, пускай чужой, с этим помириться можно, сильней всего — женщина, молодая, молчаливая.

 

 

Глава II

Полупроводник

 

В путь! В путь! Душа моя пела —

я ехал навстречу любви и славе.

Иван Баранцевич

 

Но не все дорожные размышления Малыша были приятны. Безотрадный вид степи от Черкасска до Ставрополя опечалил его. И немудрено — ведь он попал в географию императора Александра, как лик, уныние наводящий.

Император Павел сослал одного офицера в Сибирь за лик, уныние наводящий. Приказом императора лик был перенесен в Сибирь, откуда уныние его не было видно.

Император не мог править людьми с ликами, наводящими уныние. И нельзя весело править степями, вид которых безотраден. Каждая победа замрет в безветренной тысячеверстной тарелке.

Где-то текла холодная, свежая река. Там купаются, работают, там пасут стада. Здесь же — дикое поле, глотающее без возврата колья, черенки, брички и путешественников, глотающих пыльный воздух.

Обыкновенно жизнь числят по оседлым местопребываниям. Но стоит покатиться по дикому полю, и счет начинается другой: оседлости кажутся промежутками, не более.

Опытные путешественники советуют не брать с собою в такое путешествие более одной мысли, и то самой второстепенной. Путь не всегда избирается по своему желанию, но всегда расчислен по таблице под особым номером в собственно до него относящейся части — и это настоящее спасение. Самый бессмысленный подневольный путь, например путь арестанта, имеет свой номер и свою часть.

В Ставрополе, на дальней черте кругозора, путешественникам стали видны небольшие белые облака.

То были горы.

Дядька Петрович был запылен, ошарашен, пришиблен дорогою, даже понурая спина его была сердита. Малыш то и дело вытаскивал походную чернильницу и принимался записывать, обдумывать, покусывать перо. По дороге они с Петровичем успели поссориться несколько раз, ни разу при том не помирившись.

Наконец они достигли Екатеринограда. Здесь начинались оказия и конвой — далее дорога до Владикавказа была через Кабарду. Там они и сидели, на горах, люди со слишком прямой походкой, в темно-серых, почти монашеских хламидах — чекменях с газырями на ребрах.

А здесь была духота, пыль. Как брошенная старуха, стояла розовая, облупившаяся храмина: дворец графа Потёмкина. Сюда он сзывал ханов и беков, здесь он напаивал их дорогими винами и одаривал. Ханы и беки пили и ели, потом возвращались к себе в горы и молча чистили ружья. Там их сыновья и внуки сидели и по сей день, а дворец был заброшен. Малышу указали место ночевки, откуда Эльбрус и Казбек были видны прекрасно.

Но Петрович уперся, и они остались в душной станционной комнате. Наутро Малыш с Петровичем миновали солдатскую слободку. Загорелая солдатка, подоткнув подол, мыла в корыте ребенка, и ребенок визжал. Толстые ноги солдатки были прохладны, как Эльбрус. Прошли. Солнце садилось. Горы были видны прекрасно. Становилось понятным, отчего у горцев так пряма грудь: их выпрямляло  пространство. Направо были стеганные травой холмы, женские округлости холмов были покрыты зеленой ассирийской клинописью трав.

Петрович с тоской смотрел на дорогу, а Малыш смеялся без всякой причины.

Горы присутствовали при его смехе, как тысячи лет уже присутствуют при смехе, плаче, молитвах и ругани многих тысяч людей, при лае собак, при медленном мычании волов, при молчании травы.

Они ехали долго, как вдруг ямщик стал посматривать в сторону и наконец, сняв шапку, оборотился к Малышу: «Барин, не прикажешь ли воротиться?»

— Это зачем?

— Время ненадежно: горцы…

— Что ж за беда!

— А видишь там что? — Ямщик указал кнутом на восток.

Малыш отвечал, что ничего не видит, кроме белой степи да ясного неба.

— А вон-вон: это облачко.

Малыш увидел в самом деле на краю неба белое облачко, которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил ему, что облачко предвещает непогоду, а в непогоду только горцы могут ехать. «Да и озоруют они», — прибавил ямщик.

Малыш слыхал о тамошних горцах и знал, что целые обозы бывали ими обчищены. Петрович, согласно со мнением ямщика, советовал воротиться. Но ветер показался юноше не силен; Малыш понадеялся добраться заблаговременно до следующей станции и лишь велел ехать скорее.

Ямщик поскакал, но все поглядывал на восток. Лошади бежали дружно. Ветер между тем час от часу становился сильнее. Упал туман. Все исчезло, и они едва остановились на перевале, подле небольшой кучки людей, все как один, с кинжалами на поясе.

«Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: горцы!»

Малыш выглянул из кибитки: все было ужасно. Кибитку окружили странные люди.

«Что же ты не едешь?» — спросил Малыш ямщика с нетерпением. «Да что
ехать? — отвечал он, слезая с облучка. — Конец!» Ямщик был прав. Делать было
нечего — конец. Конец был повсюду и ясно читался на лицах басурманов, заполонивших дорогу. Вдруг прямо рядом с ямщиком возникла из недружелюбной толпы какая-то странная фигура. «Гей, добрый человек! — закричал ему ямщик. — Скажи, не знаешь ли, как нам выбраться? Возьмешься ли ты довести до ночлега?»

— Не гей, но это легко,— отвечал дорожный человек в косматой шапке. — Не бойтесь.

Его хладнокровие ободрило Малыша, уж решился, предав себя божией воле, готовиться к худшему, как вдруг человек сел проворно на облучок и сказал ямщику: «Ну, поезжай — во имя Аллаха, милостивого и милосердного!»

Тут ослабевшему от переживаний Малышу приснился сон, которого никогда не мог он позабыть и в котором потом видел нечто пророческое, когда соотносил с ним странные обстоятельства его жизни. Читатель извинит меня, ибо вероятно знает по опыту, как сродно человеку предаваться суеверию, несмотря на всевозможное презрение к предрассудкам.

Малыш находился в том состоянии чувств и души, когда существенность, уступая мечтаниям, сливается с ними в неясных видениях первосония. Малышу казалось, что он еще не избежал опасности, но вдруг очутился в родной усадьбе. Откуда-то он знал, что папенька при смерти, но только открыв дверь, понял, что папеньку уж похоронили и он попал на поминки. Причем в их барский дом вместо соседей набилось всякое зверье — и полужуравль, и полукот, ярмарочный карлик-клоун, сделавший себе бумажный хвост из злополучного его, Малыша, змея, человек в костюме скелета и — в центре стола — их провожатый.

Тут явилась прекрасная барышня со своими родителями — видимо, знакомые папеньки из Петербурга. Гости затравленно озирались и хотели было уйти. Человеку в косматой шапке это не понравилось. Он вскочил и принялся махать кривой турецкой саблей, вмиг оборотя трапезную в покойницкую. После этого он обнял застывшую от ужаса барышню и бережно сложил ее на скамью…

Рассудок Малыша чуть не помутился от такого видения! Но в этот момент они приехали на постоялый двор.

Все было тихо. Мирной татарин свой намаз творил, не подымая глаз.

Петрович внес за Малышом погребец, потребовал огня, чтоб готовить чай, который никогда так не казался Малышу необходим. Хозяин же стал говорить с провожатым на каком-то гортанном горском наречии.

Ничего было понять невозможно, кроме того, что хозяин выказывал гостю всяческое уважение.

Поутру, отправляясь в путь, Малыш решил что-нибудь подарить их попутчику. Зная, что вера не позволяет горцам употреблять вино, он достал из сундука прекрасный нож и вручил его спасителю.

— Помилуй, батюшка! — сказал Петрович. — Зачем ему твой нож? Он его продаст тут же или пуще — кого зарежет!..

— Это, старинушка, уж не твоя печаль, — сказал бродяга. — Твой господин делает мне подарок, его на то барская воля, а твое холопье дело не спорить и слушаться.

— Бога ты не боишься, разбойник! — отвечал ему Петрович сердитым голосом. — Ты видишь, что дитя еще не смыслит, а ты и рад его обобрать, простоты его ради. Зачем тебе: свой есть, да еще два — за каждым голенищем, а четвертый — на поясе.

— Прошу не умничать, — сказал Малыш своему дядьке.

— Господи владыко! — только простонал Петрович. — Нож! Дорогой! С перламутром!

Провожатый, впрочем, был весьма доволен подарком. Он проводил Малыша до кибитки и сказал с низким поклоном: «Спасибо, русский господин! Аллах наградит тебя за твою добродетель». Он пошел в свою сторону, а Малыш отправился далее, не обращая внимания на досаду Петровича, и скоро позабыл о вожатом, да и о ноже
в перламутровых ножнах.

Вскоре Малыш достиг пункта назначения. Это была крепость под началом коменданта Лиговского, человека худого достатка, но благородного предками и даже, кажется, княжеских кровей.

 

 

Глава III

Черногорская крепость

 

Э, эх, эх, ох, ох, ох

Чёрная галка,

Чистая поляна.

Ты же, Марусенька

Черноброва!

Что же ты не ночуешь дома?

Солдатская песня

 

Черногорская крепость была небольшой, офицеров служило при ней мало. Вместе с комендантом проживало и его семейство — жена и дочь. Артиллерийской частью заведовал немец Иоганн Карлсон, сразу не понравившийся Петровичу своей развязностью. Малыш, впрочем, с ним сразу подружился, а проиграв ему сто рублей, подружился еще больше.

Комендантская дочь, девушка лет осьмнадцати, круглолицая, румяная, со светло-русыми волосами, гладко зачесанными за уши, Малышу с первого взгляда не очень понравилась. Малыш смотрел на нее с предубеждением: Карлсон описал ему княжну Мэри, как все ее тут называли, совершенною дурочкою.

Но потом княжна вошла в его сердце, как говорят у нас пииты, — «нарезом».

Он даже сочинил ей на случай стихи.

Переписав их, Малыш понес тетрадку к Карлсону, который один во всей крепости мог оценить произведения молодого стихотворца. После маленького предисловия вынул Малыш из кармана свою тетрадку и прочел ему следующие стишки:

 

Ты, узнав мои напасти,

Сжалься, Мэри, надо мной,

Зря меня в пределах части,

И что Малыш пленён тобой.

 

— Как ты это находишь? — спросил Малыш Карлсона, ожидая похвалы. К великой его досаде, Карлсон, обыкновенно снисходительный, решительно объявил, что песня его нехороша.

— Почему так? — спросил Малыш, скрывая досаду.

— Потому, — отвечал он, — что такие стихи достойны лишь Василья Кирилыча Тредьяковского и очень напоминают мне его любовные куплетцы.

Тут он взял от него тетрадку и начал немилосердно разбирать каждый стих и каждое слово, издеваясь самым колким образом. Малыш не вытерпел, вырвал из рук его тетрадку и сказал, что уж отроду не покажет больше ему своих сочинений. Карлсон посмеялся и над этой угрозою. «Посмотрим, — сказал он, — сдержишь ли ты свое слово: стихотворцам нужен слушатель, как старому князю графинчик водки перед обедом. А кто эта Мэри, перед которой изъясняешься в нежной страсти и в любовной напасти? Уж не княжна? Да и верно, кому еще тут писать».

— Самолюбивый стихотворец и скромный любовник! — продолжал Карлсон, час от часу более раздражая Малыша. — Послушай дружеского совета: коли ты хочешь успеть, то советую действовать не песенками.

— Что это, сударь, значит? Изволь объясниться.

— С охотою. Это значит, что ежели хочешь, чтоб молодая княжна ходила к тебе в сумерки, то вместо нежных стишков подари ей пару серег.

Кровь Малыша закипела. «А почему ты об ней такого мнения?» — спросил он, с трудом удерживая свое негодование.

— А потому,— отвечал Карлсонг с адской усмешкою, — что знаю по опыту ее нрав и обычай.

— Ты лжешь, мерзавец! — вскричал Малыш в бешенстве. — Ты лжешь самым бесстыдным образом.

Карлсон переменился в лице. «Это тебе так не пройдет, — сказал он, стиснув Малышу руку. — Но сперва пошалим».

И они пошалили, а потом опять пошалили, и потом снова, и в итоге Малыш проснулся наутро с больной головой и вкусом медной ручки во рту.

 

 

Глава IV

Поединок

 

Дуэли у нас были делом обыденным. Они перемежались дружескими пирушками, да так, что молодые офицеры не завсегда знали, обменялись ли они уже выстрелами или же еще нет.

Граф Каменский. «В память турецкой войны 1828 г.»

 

Прошло несколько недель, и жизнь Малыша в крепости сделалась не только сносною, но даже и приятною. Часто, несмотря на опасность, он путешествовал по окрестностям. Спустясь в один из оврагов, называемых на здешнем наречии балками, Малыш как-то остановился, чтоб напоить лошадь; в это время показалась на дороге шумная кавалькада: несколько дам в черных амазонках и полдюжины офицеров в неполковых костюмах, составляющих смесь кавказского с нижегородским; впереди ехал Карлсон с княжною Мери.

В крепости верили в нападения горцев среди белого дня. Вероятно поэтому Карлсон сверх солдатской шинели повесил шашку и пару пистолетов: он был довольно смешон в этом геройском облачении. Высокий куст закрывал Малыша от них, но сквозь листья его он мог видеть все и отгадать по выражениям лиц, что разговор был сентиментальный. Наконец они приблизились к спуску; Карлсон взял за повод лошадь княжны, и тогда Малыш услышал конец их разговора:

— И вы целую жизнь хотите остаться на Кавказе? — говорила княжна.

— Что для меня Россия! — отвечал ее кавалер. — Страна, где тысячи людей, потому что они богаче меня, будут смотреть на меня с презрением, тогда как здесь — здесь эта толстая шинель не помешала моему знакомству с вами... А ведь я страдал за свободу черни, и не будь мое сердце так горячо, не задавался ли я вопросом: «Можешь выйти на площадь? Смеешь выйти на площадь?..»

Княжна покраснела.

Лицо Карлсона изобразило удовольствие.

«Ишь, — подумал Малыш, — пара серег. Каков сам-то!»

Карлсон продолжал свое:

— Здесь моя жизнь протечет шумно, незаметно и быстро, под пулями дикарей, и если бы Бог мне каждый год посылал один светлый женский взгляд, один, подобный тому...

В это время Малыш ударил плетью по лошади и выехал из-за куста.

Mon Dieu, un Chechenien!.. — вскрикнула княжна в ужасе. Чтоб ее совершенно разуверить, он отвечал по-французски, слегка наклонясь:

— Ne craignez rien, madame, — je ne suis pas plus dangereux que votre cavalier.

Она смутилась не то от своей ошибки, не то от дерзкого ответа. Малыш желал бы, чтоб последнее его предположение было справедливо. Карлсон бросил на него недовольный взгляд.

На следующий день княжна сама завела с Малышом разговор о Карлсоне.

Она заговорила о людях, что страдают за свое желание нести свободу простому народу, и…

— Позвольте! — прервал ее Малыш, смеясь. — Это вы о Карлсоне? Да ведь его разжаловали за кражу подводы с вареньем из провиантских складов.

Княжна пошатнулась и убежала, прервав разговор.

Поутру к нему явился артиллерийский офицер с бумагою.

Это был короткий вызов или трест. То есть картель.

Малыш сразу все понял и отправился искать секунданта, но секунданта не нашлось — гарнизон был мал. Одни офицеры валялись пьяны, другие прятались от него. В итоге Малыш явился к утесу на крепостной вал вместе с Петровичем, аттестуя его как «доброго малого».

Они встали на узкую площадку рядом с откосом и стали целить друг в друга.

Пистолеты ахнули одновременно, и когда белый плотный дым рассеялся, Малыш увидел, что стоит на парапете крепости один.

Был ли Карлсон? Может, никакого Карлсона и не было.

Тело так и не нашли, как ни искали. Будто улетел куда-то Карлсон, скрылся из глаз и по-прежнему теперь подсматривал за Малышом.

В тот же вечер Малыш на прогулке ехал возле княжны; возвращаясь домой, надо было переезжать горную речку вброд. Малыш взял под уздцы лошадь княжны и свел ее в воду, которая не была выше колен; они тихонько стали подвигаться наискось против течения. Известно, что, переезжая быстрые речки, не должно смотреть на воду, ибо тотчас голова закружится. Как нарочно, Малыш забыл об этом предварить княжну. «Мне дурно!» — проговорила она слабым голосом... Малыш быстро наклонился к ней, обвил рукою ее гибкую талию. «Смотрите наверх! — шепнул он ей, — это ничего, только не бойтесь; я с вами». Ей стало лучше; она хотела освободиться от его руки, но Малыш еще крепче обвил ее нежный мягкий стан; его щека почти касалась ее щеки; от нее веяло пламенем. И все заверте

— Или вы меня презираете, или очень любите! — сказала она наконец голосом, в котором были слезы. — Может быть, вы хотите посмеяться надо мной, возмутить мою душу и потом оставить. Это было бы так подло, так низко, что одно предположение... Ваш дерзкий поступок... я должна, я должна вам его простить, потому что позволила... Отвечайте, говорите же, я хочу слышать ваш голос!..

В последних словах было такое женское нетерпение, что Малыш невольно улыбнулся; к счастию, начинало смеркаться. Он ничего не отвечал.

— Вы молчите? — продолжала она. — Вы, может быть, хотите, чтоб я первая вам сказала, что я вас люблю?..

Она ударила хлыстом свою лошадь и пустилась во весь дух по узкой, опасной дороге; это произошло так скоро, что едва мог Малыш ее догнать, и то, когда она уж присоединилась к остальному обществу.

Но вечером жизнь Малыша омрачилась явлением Карлсона.

Карлсон явился в крепость весь помятый и обтерханный. Он, видимо, долго катился по склону, будто медведь, упавший с воздушного шара. В Тифлисе, говорят, заезжие циркачи надували монгольфьер теплым воздухом и заставляли медведя летать, да ничем хорошим это не кончалось.

С Малышом он более не разговаривал, и все общение их свелось к молчаливой игре в карты и такому же молчаливому распиванию кизлярки.

Чтобы хоть как-то разнообразить свою жизнь, он решил просить у батюшки благословения на брак с княжной, но тот только выбранил его в ответном письме, да хотел примерно наказать его дядьку за то, что тот не доглядел за дуэлью. «А ведь ты мог, — писал он Петровичу, — скотина, засесть с ружьем где-нибудь в кустах и метким выстрелом поправить дело, чтобы этот гадкий Карлсон не докучал более моему сыну».

Малыш не мог несколько раз не улыбнуться, читая грамоту доброго старика. Отвечать батюшке Малыш был не в состоянии и написал лишь матушке: «Душа моя рвется к вам, ненаглядная маменька, как журавль в небо. Еще хочу сообщить вам  — дислокация наша протекает гладко, в обстановке братской общности и согласия. Смотрим на горные вершины, что спят во тьме ночной, и ни о чем не вздыхаем, кроме как об вас, единственная и незабвенная моя маменька. Так что вам зазря убиваться не советуем  — напрасное это занятие.

И поскольку, может статься, в горах этих лягу навечно, с непривычки вроде бы даже грустно».

 

Но с той поры положение его переменилось. Мэри почти с ним не говорила и всячески старалась избегать его. Мало-помалу приучился Малыш сидеть один у себя дома.

 

 

Глава V

Шамильщина

 

Вкушая, вкусил мало меда, и вот я умираю.

Первая Книга Царств, XIV, 43

 

Прежде чем приступить к описанию странных происшествий, коим Малыш был свидетель, нужно сказать несколько слов о положении, в котором находился Кавказ о ту пору.

Сия обширная и богатая земля обитаема была множеством народов, признавших совсем недавно владычество российских государей. Их поминутные возмущения, непривычка к законам и гражданской жизни требовали со стороны правительства непрестанного надзора для удержания их в повиновении. Крепости выстроены были в местах, признанных удобными, и заселены по большей части казаками. Но казаки, долженствовавшие охранять спокойствие и безопасность сего края, с некоторого времени были сами для правительства неспокойными и опасными подданными.

Однажды вечером сидел Малыш дома один, слушая вой осеннего ветра и смотря в окно на тучи, бегущие мимо луны. Его вдруг позвали к коменданту, который прочел им важную депешу от начальства. В депеше говорилось, что страшный человек Шамиль собрал злодейскую шайку, произвел возмущение в кавказских селениях и уже взял и разорил несколько крепостей, производя везде грабежи и смертные убийства. Далее был приказ оного Шамиля схватить и на всякий случай повесить.

Страх и ужас наполнили сердца офицеров.

Солдаты, впрочем, не теряли надежды и приговаривали:

— Бог милостив: солдат у нас довольно, пороху много, пушки вычистили. Авось дадим отпор Шамилю. Господь не выдаст, свинья не съест!

По сему случаю комендант думал опять собрать своих офицеров и для того хотел удалить жену и дочь под благовидным предлогом.

Мэри вдруг сама явилась в каморку к Малышу — бледная и заплаканная. «Прощайте, Малыш! — сказала она со слезами. — Меня посылают во Владикавказ. Будьте живы и счастливы; может быть, Господь приведет нас друг с другом увидеться; если же нет...» Тут она зарыдала. Малыш обнял ее, и опять все заверте

 

Но было поздно.

Шамиль пришел.

Поутру из-за высоты, находившейся в полверсте от крепости, показались новые конные толпы, и вскоре степь усеялась множеством людей, вооруженных копьями и сайдаками. Между ними на белом коне ехал человек в черной черкеске и с обнаженной саблею в руке: это был сам Шамиль. Он остановился; его окружили, и, как видно, по его повелению, четыре человека отделились и во весь опор подскакали под самую крепость. Один из них держал под шапкою лист бумаги; у другого на копье воткнута была голова одного несчастного прапорщика, что отлучился накануне на охоту.

Ее перекинул он через частокол, и голова подкатилась к ногам коменданта. Горцы кричали: «Не стреляйте; выходите вон к Шамилю. Шамиль здесь!»

«Стреляй! — закричал старый князь. — Ребята! Стреляй!» Солдаты дали залп. Горец, державший письмо, зашатался и свалился с лошади; другие поскакали назад. Малыш взглянул на Марью Ивановну. Пораженная видом окровавленной головы, она казалась без памяти.

В эту минуту раздался страшный визг и крики; горцы скакали к крепости. Пушка заряжена была картечью. Комендант подпустил их на самое близкое расстояние и вдруг выпалил. Картечь хватила в самую средину толпы. Горцы отхлынули в обе стороны и попятились. Предводитель их остался один впереди... Он махал саблею и, казалось, с жаром их уговаривал... Крик и визг, умолкнувшие на минуту, тотчас снова возобновились. «Ну, ребята,— сказал комендант, — теперь отворяй ворота, бей в барабан. Ребята! Вперед, на вылазку, за мною!»

Комендант и Малыш мигом очутились за крепостным валом; но оробелый гарнизон не тронулся. «Что ж вы, детушки, стоите? — закричал комендант. — Умирать, так умирать: дело служивое!» В эту минуту горцы набежали и ворвались в крепость. Барабан умолк; гарнизон бросил ружья.

Комендант, раненный в голову, стоял в кучке злодеев, которые требовали от него ключей. Малыш бросился было к нему на помощь, но несколько дюжих иноверцев схватили его и связали веревкой.

Шамиль сидел в креслах на крыльце комендантского дома. На нем была все та же черкеска с газырями.

Большая мохнатая шапка была надвинута на его сверкающие глаза. Лицо его показалось Малышу знакомо, да не до этого сейчас было: коменданта тут же, при всех, зарезали, как барана.

Очередь была за Малышом. Он глядел смело на Шамиля.

Но вдруг, к неописанному изумлению, увидел Малыш среди горцев Карлсона, отчего-то обряженного в такую же черкеску, что была и у всех горцев. Он подошел к Шамилю и сказал ему на ухо несколько слов. «Кончать его!» — сказал Шамиль, не взглянув даже на Малыша. Над юношей занесли нож. «Не бось, рус, не бось», — повторяли ему губители, может быть, и вправду желая его ободрить. Вдруг услышал Малыш крик: «Постойте, окаянные! Погодите!..» Палачи остановились: Петрович лежал в ногах у Шамиля. «Отец родной! Ведь Бог един! — говорил бедный дядька. — Что тебе в смерти мальчика? Отпусти его; за него тебе выкуп дадут; а для примера и страха ради вели повесить хоть меня, старика!» Шамиль дал знак, и Малыша тотчас развязали и оставили. «Батюшка наш тебя милует»,— сказал кто-то над ухом юноши.

Шамиль протянул ему ногу в ладном сапоге. «Целуй, целуй!» — говорили около него. Но Малыш предпочел бы самую лютую казнь такому подлому унижению. Шамиль отставил сапог, сказав с усмешкою: «Мальчик одурел от радости. Подымите его!»

Наконец Шамиль встал с кресел и сошел с крыльца в сопровождении своих близких.

Ему подвели белого коня, украшенного богатой сбруей. В эту минуту раздался женский крик. Несколько разбойников вытащили на крыльцо княгиню, растрепанную и раздетую донага. Один из них успел уже нарядиться в ее душегрейку. Другие таскали перины, сундуки, чайную посуду, белье и всю рухлядь. «Батюшки мои! — кричала бедная старушка.— Отпустите душу на покаяние. Отцы родные, отведите меня к мужу». Вдруг она взглянула на двор и узнала своего мужа, лежащего в луже крови. «Злодеи! — закричала она в исступлении.— Что это вы с ним сделали? Свет ты мой, удалая солдатская головушка! Не тронули тебя пули турецкие; не в честном бою положил ты свой живот, а сгинул от горцев!»

— Унять старую ведьму! — сказал Шамиль. Тут молодой горец ударил ее саблею по голове, и она упала мертвая на ступени крыльца.

Шамиль уехал, а Малыш упал без чувств.

 

 

Глава VI

Незваный гость

 

Каменный гость — сел и не уходит.

Пословица

 

Малыш пролежал довольно долго в беспамятстве. Когда он очнулся, то убедился в том, что местность вокруг него претерпела решительные изменения. Крепость, разоренная набегом, представляла жалкое зрелище. Малыш обнаружил комендантский дом разрушенным: крыша была провалена, дверь и столбы галерейки сгорели, а внутренность огажена. Всюду лежали тела солдат и казаков. Где-то выли старухи.

Бывшие тут же два стожка сена были сожжены; были поломаны посаженные стариком-комендантом и выхоженные абрикосовые и вишневые деревья и, главное, сожжены все ульи с пчелами. Вой женщин слышался в домах и на площади. Малые дети ревели вместе с матерями. Ревела и голодная скотина, которой нечего было дать.

Фонтан был загажен, очевидно нарочно, так что воду нельзя было брать из него.

О ненависти к горцам никто не говорил. Чувство, которое испытывали все уцелевшие, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а недоумение перед нелепой жестокостью этих существ.

Перед жителями стоял выбор: оставаться на местах и восстановить страшными усилиями все с такими трудами заведенное и так легко и бессмысленно уничтоженное, ожидая всякую минуту повторения того же, или, противно религиозному закону и чувству отвращения и презрения к горцам, покориться им.

Малыш все стоял на одном месте и не мог привести в порядок мысли, смущенные столь ужасными впечатлениями.

Неизвестность о судьбе Мэри пуще всего его мучила. Малыш вообразил ее в руках у разбойников... Уже проданной в гарем… Сердце его сжалось... Малыш горько, горько заплакал и громко произнес имя любезной...

Малыш пришел домой. Петрович встретил его у порога. «Слава Богу! — вскричал он. — Было, думал, что злодеи опять тебя подхватили. Ну, батюшка Пётр Андреич! Веришь ли? Все у нас разграбили, мошенники: платье, белье, вещи, посуду — ничего не оставили. Да что уж! Слава Богу, что тебя живого отпустили! А узнал ли ты, сударь, атамана?»

— Нет, не узнал; а кто ж он такой?

— Как, батюшка? Ты позабыл того человека, который выманил у тебя ножичек? Ножичек да с перламутровой рукоятью!

Малыш изумился. В самом деле, сходство Шамиля с провожатым было разительно. Малыш понял, что Шамиль и он были одно и то же лицо, и понял тогда причину пощады, ему оказанной. Малыш не мог не подивиться странному сцеплению обстоятельств: ножичек, подаренный неизвестному, избавил его от горского кинжала!

И тут его позвали к Шамилю.

Необыкновенная картина ему представилась: за столом, накрытым скатертью и уставленном блюдами, Шамиль и человек десять мюридов сидели в своих мохнатых шапках и цветных рубашках.

Разговор шел об утреннем приступе, об успехе возмущения и о будущих действиях. И на сем-то странном военном совете решено было идти к Владикавказу: движение дерзкое, поход был объявлен к завтрашнему дню. Все начали расходиться, и Малыш хотел за ними последовать, но Шамиль сказал ему: «Сиди, хочу с тобою переговорить».

Они остались с глазу на глаз.

Несколько минут продолжалось обоюдное молчание. Шамиль смотрел пристально, изредка прищуривая левый глаз с выражением насмешливости. Наконец он засмеялся, и с такою непритворной веселостью, что и Малыш, глядя на него, стал смеяться, сам не зная чему.

— Что, русский господин? — сказал Шамиль. — Струсил ты, признайся? Да и верно, был бы мертв, если б не твой слуга. Я тотчас узнал его. Ну, думал ли ты, что человек, который вывел тебя в безопасное место, был сам Шамиль?

— Бог тебя знает; но кто бы ты ни был, ты шутишь опасную шутку.

— А коли отпущу, — сказал он,— так обещаешься ли по крайней мере против меня не служить? Отставка, отцовское имение, русские девушки с их косами, стоящие вдоль дороги в имение, добрая жена… Что еще нужно, чтобы встретить старость?

— Как могу тебе в этом обещаться? — отвечал Малыш. — Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя — пойду, делать нечего. Ты теперь сам начальник, сам требуешь повиновения от своих. На что это будет похоже, если я от службы откажусь, когда начальникам служба моя понадобится? Голова моя в твоей власти: отпустишь меня — спасибо; казнишь — Бог тебе судья; а русскому солдату всегда хотелось не сразу умереть, а так — помучиться.

Эта искренность поразила Шамиля.

— Так и быть,— сказал он, ударив Малыша по плечу. — Казнить так казнить, миловать так миловать. Ступай себе на все четыре стороны и делай что хочешь. А теперь иди спать, пришел час моей молитвы.

 

 

Глава VII

Разлука

 

«Так чем своей рукой вешаться, пойдем, —
говорит, — лучше с нами жить, авось иначе повиснешь».

«А вы кто такие и чем живете? Вы ведь, небось, воры?»

«Воры, — говорит, — мы и воры, и мошенники».

«Да, вот видишь, — говорю, — а при случае, мол, вы, пожалуй, небось, и людей режете?»

«Случается, — говорит, — и это действуем».

Николай Лесков. «Очарованный странник»

 

Поутру Малыш пошел по Военно-Грузинской дороге, сопровождаемый Петровичем, который от него не отставал.

Во Владикавказе он явился к генералу, который ходил взад-вперед по комнате, куря свою пенковую трубку.

— Ваше превосходительство, — сказал Малыш, — прибегаю к вам, как к отцу родному; ради бога, не откажите мне в моей просьбе: дело идет о счастии всей моей жизни.

— Что такое, батюшка? — спросил изумленный старик. — Жалование? Как нет? Что, Малыш, могу для тебя сделать? Говори.

— Ваше превосходительство, прикажите взять мне роту солдат и полсотни казаков и пустите меня очистить Черногорскую крепость.

Генерал глядел на него пристально, полагая, вероятно, что Малыш с ума сошел.

— Княжна Мэри, дочь несчастного Лиговского, — сказал Малыш ему, — пишет ко мне письмо: она просит помощи; изменник Карлсон, перешед в магометанство, принуждает ее стать третьей женой.

Неужто? О, этот Карлсон превеликий Schelm, и если попадется ко мне в руки, я велю его судить в двадцать четыре часа, и мы расстреляем его на парапете крепости! Но покамест надобно взять терпение...

— Взять терпение! — вскричал Малыш вне себя. — А он между тем женится на ней!..

Поутру он один отправился в Черногорскую крепость и добился свидания с Шамилем.

— Что ж? — спросил Шамиль. — Страшно тебе?

Малыш отвечал, что, быв однажды уже им помилован, Малыш надеется не только на его пощаду, но даже и на помощь.

— Слушай, — сказал Шамиль с каким-то диким вдохновением. — Расскажу тебе сказку, которую в ребячестве мне рассказывала кормилица. Однажды орел украл где-то зайчонка и унес его в когтях. Однако, устав в полете, сел на ветку огромного дерева посреди пустыни. Под это дерево пришел шакал и стал хвалить орла за то, что принялся кушать нежное мясо. Он хвалил его за зоркость и сметливость, явно рассчитывая, что орел разведет когти в стороны и скажет «Вах

— Нет, ты не джигит, — отвечал орел. — И все оттого, что я пью живую кровь, а ты жрешь падаль.

И орел, наевшись, стал подниматься все выше и выше, пока не приблизился к Солнцу и не сгорел от его жара. А жалкий шакал схватил то, что осталось от зайчонка, и был таков. Какова наша сказка?

Затейлива, — отвечал Малыш. — Но жить убийством и разбоем мне не по сердцу. Впрочем, я съел бы не кролика, а сыру.

Шамиль посмотрел на Малыша с удивлением и велел накрыть стол.

Их ожидали казан, мангал и другие мужские удовольствия.

Вскоре Шамиль велел своим мюридам отдать княжну Малышу и выдать также пропуск во все заставы и крепости, подвластные ему. Карлсон, совсем уничтоженный, стоял, как остолбенелый.

По дороге обратно влюбленные встретили две казачьи сотни и регулярный полк, что шли на Черногорскую крепость. Княжну отправили в город, а Малыш, обнажив саблю, помчался обратно.

 

 

Глава VIII

Милость и немилость

 

— Извольте оправдаться!

— Лучше смерть, чем объяснения, — отвечал шляхтич.

Николай Загоскин. «Белый орел,

или Польское возмущение»

 

Уже в десятый раз ехал Малыш по этой дороге, но теперь ожидало его жаркое дело.

Произошел стремительный бой, и горцы бежали, забрав, впрочем, своих мертвецов. Тела изменников забирать было некому. Среди трупов Малыш увидел знакомое лицо.

— Это Карлсон, — сказал Малыш своему полковому командиру.

Карлсон? Он жив… Казаки, возьмите его! Карлсона надобно непременно представить в секретную Владикавказскую комиссию.

Карлсон открыл томный взгляд. На лице его ничего не изображалось, кроме физической муки. Казаки отнесли его на бурке, испятнанной кровью.

Рана Карлсона оказалась не смертельна. Его с конвоем отправили во Владикавказ. Малыш видел из окна, как его усадили в телегу. Взоры их встретились, он потупил голову, а Малыш поспешно отошел от окна. Малыш боялся показывать вид, что торжествует над несчастием и унижением недруга.

Шамиль же бежал, преследуемый Ермоловым. Вскоре все узнали о совершенном его разбитии (в который, впрочем, раз).

 Но в тот день, когда Малыш собирался отправиться к своим старикам, из Владикавказа пришла секретная бумага. Малышу по дружбе дали ее прочитать: это был приказ ко всем отдельным начальникам арестовать его, где бы ни попался, и немедленно отправить под караулом во Владикавказ в Следственную комиссию, учрежденную по делу Шамиля.

Бумага чуть не выпала из рук Малыша. Совесть его была чиста; суда он не боялся; но мысль отсрочить минуту сладкого свидания, может быть, на несколько еще месяцев, устрашала его. Тележка была готова. Офицеры дружески с ним простились. Малыша посадили в тележку. С ним сели два гусара с саблями наголо, и Малыш поехал по большой дороге.

Во Владикавказе он был препровожден к допросу.

Его спросили: по какому случаю и в какое время вошел Малыш в службу к Шамилю и по каким поручениям был Малыш им употреблен?

Малыш отвечал с негодованием, что он как православный офицер и дворянин ни в какую службу к Шамилю вступать и никаких поручений от него принять не мог.

Через несколько минут загремели цепи, двери отворились и вошел Карлсон. По его словам, Малыш отряжен был от Шамиля шпионом и постоянно ездил между Владикавказом и Черногорской крепостью.

Малыш выслушал его молча и был доволен одним: имя княжны Лиговской не было произнесено гнусным злодеем. После чего он отвечал, что держится первого своего объяснения и ничего другого в оправдание себе сказать не может.

В последний раз Малыш увидел Карлсона в коридоре Владикавказской тюрьмы. Его недруг, шаркая, влачил свои ноги в оковах. Он усмехнулся злобной усмешкою и, приподняв цепи, ускорил шаги. Малыша опять отвели в тюрьму и с тех пор уже к допросу не требовали.

На третий день его отправили в Сибирь.

 

Весть об этом не скоро достигла имения Свантессонов, в котором обитали престарелые родители Малыша и молодая княжна.

Княжна Мэри принята была его родителями с тем искренним радушием, которое отличало людей старого века. Они видели благодать Божию в том, что имели случай приютить и обласкать бедную сироту. Вскоре они к ней искренно привязались, потому что нельзя было ее узнать и не полюбить. Слух об аресте Малыша поразил все семейство. Княжна так просто рассказала его родителям о странном знакомстве его с Шамилем, что оно не только не беспокоило их, но еще заставляло часто смеяться от чистого сердца. Батюшка не хотел верить, что его Малыш мог быть замешан в черном деле.

Княжна в слезах собралась в Петербург.

На набережной, в первый день своего пребывания в столице, она встретила высокого прямого офицера. Он всмотрелся в ее отчаянное лицо, обращенное к дворцу, и спросил о цели визита провинциалки.

— О! Князь Лиговской! Помню его! Как часто в детстве я играл его Очаковской медалью...

Офицер обещал помочь добиться аудиенции при дворе.

И правда, по утру из дворца на Пески приехал посыльный. Он усадил княжну в пролетку и повез ее осенним городом.

Войдя в большую залу, княжна едва узнала своего вчерашнего собеседника.

Государь обнял ее — и прослезился. Так они простояли несколько часов. Княжна провела два дня с Государем и, наконец, он самолично выписал Малышу оправдательный аттестат.

Малыш был возвращен из Нерчинска и следующей осенью добрался до имения своего отца.

Тот встретил сына на ступенях барского дома.

— А все же учили тебя славно — учили и выучили. Мусью научил тебя махать саблей, а Петрович — обращению с народом. Учит и война, и женщина… Вот ты и выучился, стал из недоросля лишним человеком.

И старый Свантессон вложил в руки Малышу сбереженный в комоде змей, сделанный из шведской карты.

Они плакали оба, а княжна склонилась на плечо Малыша.

Он, обняв жену за плечи, вдруг назвал ее по-русски:

— Маша...

 

 Здесь прекращаются записки младшего Cвантессона, вкратце нами пересказанные. Из семейственных преданий известно, что он оставил службу, и несколько лет спустя свершилось последнее свидание его с Шамилем. Малыш, проезжая с супругой через Калугу, внезапно увидел на городской улице Шамиля. Тот был окружен местными дамами более чем охраной. Шамиль узнал его в толпе и кивнул ему головою, однако Малыш отвернулся.

Марья Ивановна, как теперь звали все княжну Мэри, задрожала, но не произнесла ни слова.

В тот же день они поехали дальше, направляясь в свое имение.

Рукопись Малыша доставлена была нам от одного из его внуков, который узнал, что мы заняты были трудом, относящимся ко временам, описанным его дедом. Мы решились, с разрешения родственников, издать ее особо, приискав к каждой главе приличный эпиграф и дозволив себе переменить некоторые собственные имена.

Издатель

 

 

Яйцо

 

Кокорев хмуро слушал капель. С другой стороны окна, на карнизе, сидел мокрый голубь и, склонив голову, тоже к чему-то прислушивался. Голубей Кокорев не любил и называл их летающими крысами. Весну он тоже не любил. Это было время тревожное и аллергическое. Весной он всегда болел, на локте вылезала неизвестная науке экзема, и тогда он чувствовал себя больным, как вот этот, к примеру, голубь.

И вот в очередной раз весна наваливалась на него, как хулиган в подворотне. На площадях выставили причудливые арки с лампочками.

Кокорев ходил мимо этих арок равнодушно.

Лаборантка Евгения Петровна бормотала у него над ухом об украденных деньгах, о том, дескать, что на это безобразие с лампочками деньги есть, а на науку не хватает. На науку всегда не хватало — к этому он привык.

Кокорев входил в лабораторию и принимался рассматривать на экране своих куриц. Он изучал куриц всю жизнь и защитил две диссертации с непроизносимыми названиями. Курица, как гласит народная молва, не птица, но Кокорев был орнитолог и человек строгих правил. Курица была птица, просто летающая недалеко, но главное, что его занимало в курице — неожиданная перемена пола. После стресса что-то менялось в их организме, и у куриц появлялись вторичные половые признаки. При отсутствии петуха курицы становились похожими на отсутствующего — жадными и драчливыми.

Но даже при этом жизнь их была куда радостнее, чем у Кокорева, каждый день, вернее, каждое утро возвращавшегося в пустую квартиру на окраине.

Впрочем, сегодняшний образец был не так весел — он был нарезан на кусочки, разложен на составляющие, и его гормоны превратились в вереницы цифр на экране. Кокорев знал, что происходит с курицами на птицефабрике — под такое ему давали гранты, но эта гормональная перемена не давала ему покоя. Перед ним проходили вереницы петухов, которые на самом деле оставались курицами.

«Двуногое существо без перьев, — так, кажется, определил человека Платон. А Диоген из Синопа ощипал живого петуха и пустил его под ноги Платону, — вспомнил Кокорев. — Но все, кто пересказывают эту фразу, забывают, что Платон прибавлял: “с плоскими ногтями и восприимчивостью к знаниям, основанным на рассуждениях”. Какие у петуха рассуждения? Он в суп не хочет, вот и все его рассуждения. Курица не умеет летать, а я три раза в год летаю на конференции — это ли не отличие? Летать самостоятельно я не хотел бы: что мне делать в этих проводах?»

Наконец Кокорев вышел из лаборатории и побрел к метро.

На площади, в ожидании праздника, поменяли экспозицию.

Сверкающие снегурочки в кокошниках исчезли. Теперь повсюду лежали разноцветные яйца.

«Точно, — вспомнил Кокорев, — скоро Пасха. Евгения Петровна принесет кулич и яйца».

На площадях и в скверах лежали эти гигантские яйца, будто волшебный луч прошелся по городу, увеличивая избранные предметы. Кокорев представил, как в каждом из них возникает жизнь, будто в кладке чужих.

На следующую ночь он снова шел через площадь и увидел полиционера рядом с яйцами. Ему объяснили, что русский народ — народ Книги, и более того, народ великой письменности. Оттого он стал писать на яйцах разные слова, вовсе не подходящие к празднику.

И теперь полицейский человек ходит вокруг яиц.

Днем полицейский куда-то исчезал, но идя ночью домой, Кокорев всегда видел его. Иногда полицейский лежал на яйце, иногда сидел на нем. Ночи были холодные, и Кокорев все понимал.

Однажды Кокореву показалось, что полицейский изучает его, удаляющегося в сторону автобусной остановки, Кокорев несколько раз оглянулся. Полицейский смотрел ему вслед.

Весь следующий день он думал о полицейском и о подопечных ему идеальных формах.

Накануне праздника полицейский поманил его.

— Я давно вас приметил, — признался караульный в тулупе. — Вы смотрите на все это (он обвел рукой пространство) не так, как другие. Яйцами интересуетесь?

— Я с ними всю жизнь работаю.

Спешить было некуда, Кокорев закурил и приготовился к разговору.

— В пищевой промышленности? — спросил полицейский.

— Не совсем. Я птицами занимаюсь.

— И как там у них? — полицейский был, видно, философ.

— Сложно. Вот у моих пол меняется. Самки притворяются мужиками, — Кокорев специально сказал так, чтобы для полицейского выглядело понятнее.

— Скажите, — полицейский внезапно посерьезнел, — вы верите в идеального человека?

— Не очень, — вздохнул Кокорев.

— Я считаю, — продолжил полицейский, — нужно вовсе без женщин. То есть с женщинами, но человек должен рождаться из яйца. Яйцо — это идеальная форма. Не шар, замечу, а яйцо. Мы давно этим занимаемся. Вы восприимчивы к новым знаниям?

Кокорев заинтересованно посмотрел на собеседника. Сумасшедший полицейский — этого он еще не видел.

А полицейский, меж тем, стал рассказывать, что идеальный человек должен летать, как птица.

«Идеальный человек — это ангел, — подумал Кокорев. — Впрочем, ангелы, кажется, были бесполы. А я невосприимчив к знаниям, основанным на рассуждениях, потому что в конце каждого рассуждения ведущий говорит, что надо улыбнуться, ведь вас снимают».

— Вы же понимаете в скрещивании? Скрещивали своих птиц? Ведь не обязательно соединить живое с живым, можно и иначе...

Кокорев признался, что никого не скрещивал. И генетически модифицированная курица никогда…

— Не надо, ничего не говорите... — вдруг прервал свою речь полицейский и стащил шапку. Казалось, он прислушивается.

— Праздник завтра, — сказал он. — Видимо, началось раньше… Пора. Или не пора? Послушайте!

И он требовательно указал на яйцо.

Кокорев приложил ухо к яйцу. Там действительно что-то скреблось.

«А вдруг это искрит подсветка? Лампочки эти дурацкие. Сунешь туда руку, и как шарахнет! Может, это розыгрыш такой? Скрытая камера, все дела», — затосковал Кокорев.

— Вы в детстве смотрели мультики? — продолжал полицейский. — Помните историю про динозавриков?

Кокорев помнил — был какой-то страшный фильм про генетический сбой. И там маленькие динозавры сидели в яйцах, улыбаясь, но потом произошел генетический сбой, и скорлупа стала слишком толстой. И вот уже жители яиц не улыбались, они стучали в скорлупу, но все было без толку — выйти было невозможно.

Кокорев хотел сказать, что все было не так, но что-то ему помешало.

— Скорлупа оказалась слишком прочной, этого мы не учли. У вас есть что-нибудь тяжелое?

— Откуда у меня? У вас вот пистолет есть.

— Нет у меня никакого пистолета, у меня кобура пустая.

Ну камень возьмите.

— Я не могу отлучаться от яйца. Рассчитываю на вашу помощь.

Кокорев отлучился к газону и принес ему сколотый кусок бордюрного камня.

— Бейте! Сюда бейте! — руководил полицейский.

Кокореву представилось, что стоит ему тюкнуть яйцо, как полицейский засвистит, появятся из-за кустов его собратья, и Кокорева повяжут за покушение на искусство и градостроение. В лучшем случае выбегут корреспонденты со скрытой камерой.

Но все же он примерился и стукнул яйцо.

— Сильнее!

Кокорев стукнул сильнее, и яйцо треснуло с пластмассовым звуком.

Полицейский отпихнул его и уже сам отломил кусок скорлупы.

Внутри яйца обнаружился маленький человечек в позе эмбриона. Его вытащили из обломков яйца. Человечек был в одежде, а на спине его был ком, похожий на ворох полиэтилена на свежекупленном велосипеде.

— Это колесо, что ли? — спросил Кокорев в пустоту.

Никто ему не ответил, да и сам он увидел, что это не колесо. Это был небольшой пропеллер, будто на вентиляторе.

Полицейский бережно убрал полиэтилен и отряхнул человечка. Тот принялся ходить вокруг них, как новорожденный цыпленок.

— Вот оно что, — протянул Кокорев. — Он что, сейчас полетит?

Полицейский посмотрел на него, как на сумасшедшего:

— Да как же он сразу полетит? Он ведь маленький еще. Его учить еще надо.

Он взял человечка за руку и пошел прочь.

Кокорев нерешительно крикнул «Э-э!» в удаляющиеся спины.

Полицейский обернулся и, перейдя на «ты», бросил:

— Не надо, не убирай. Дворники уберут.

И парочка исчезла во тьме.

 

 

Скелет в шкафу

 

Малыш больше всего был озабочен тем, чтобы ему не пришлось жениться на вдове своего брата.

Брат был еще жив, жениться не собирался, но Малыш был давно предупрежден. Много лет назад его вызвала мать для серьезного разговора. Она рассказала об этой обязанности. Малышу это не понравилось, но мать прочитала закон Моисеев, который гласил: если кто умрет, не имея детей, то брат его пусть возьмет за себя жену его и восстановит семя брату своему.

С тех пор Малыш стал замкнут и прятался по углам их большого дома.

Как-то Малыш, играя, залез в шкаф. Про то, что шкаф — очень сложная штука, он слышал давным-давно — от дядюшки Юлиуса. Дядюшка Юлиус был психиатр и рассказывал забавные истории.

Малыш часто не понимал их, но мама, видимо, понимала и поэтому шаловливо била дядюшку Юлиуса по руке.

В общем, шкаф имел в этих историях какой-то особый смысл, и хоть Малыш и не понимал, какой, смысл этот представлялся очень важным. В тот момент Малыша больше занимало, как бы не проговориться о тех симпатичных приведениях в белых простынях, что он видит каждую ночь.

Он долго пыхтел, запутавшись в шубах, а потом выпал с оборотной стороны шкафа.

Теперь он лежал в лесу, и над ним мягко кружился снег.

Из запорошенных зарослей вышли звери.

Малыш вспомнил старый детский стишок — там тоже были звери, что стояли у двери. Неладное что-то вышло с этими зверями, но что — память утаила. Эти звери тоже были странные — один был как огнегривый лев, а вот другой — глазастый вол. Третий был жираф, исполненный неги.

Малыш огляделся и увидел тропинку.

Тропинка, несмотря на то что была проложена в лесу, оказалась вымощенной кирпичом. Но Малыш и не такое видал в заповедниках и парках Швеции.

Он двинулся по этой дороге, решив, что любые приключения лучше старой вдовы безвременно ушедшего брата.

И приключения не заставили себя ждать.

Его покусали осы, потом его травили собаками, а хозяин придорожной харчевни накормил его тухлыми раками.

Последнее придало Малышу некоторую дополнительную скорость, и он достиг Нефритового Города. Башни этого города были решительно неприличны, впрочем, и стены его были весьма забавны.

Стража надела на Малыша очки сварщика и провела его в залу, где сидел какой-то коротышка с нефритовым жезлом. Это, судя по всему, был Повелитель Нефритового Города.

Повелитель спросил Малыша, о чем он думает, и тот отвечал, что думает о любви. Однако он не настоящий сварщик, и мало что понимает в любви.

Тогда Повелитель Нефритового Города открыл Малышу удивительную тайну: «Есть такое волшебное средство, что вызывает любовь: приворотное зелье, что называется “Выпей меня”. “Выпей меня” помогает пройти в любую дверь в заветный сад».

А потом Повелитель сам спросил юношу:

— А у тебя есть тайна? Такая настоящая тайна, вроде волос на ладонях?

— Я вижу мертвых людей.

— Счастливец. Я вижу живых. Но у меня есть впечатление, что ты хочешь что-то попросить. Все, кто приходят сюда по тропинке, вымощенной кирпичом, что-то просят.

— И ты исполняешь?

— Ты с ума сошел. Я объясняю им, что Господь всех нас наказывает тем, что желания исполняются буквально.

— Ну, я думал, что не просто так… Я был готов что-то сделать… Пройти испытание… Ты мог попросить меня сложить слово «счастье» из четырех букв.

— Не будь пошляком, мальчик. Наша жизнь мирная, и залогом тому — нефритовый стержень в моей руке. К тому же я уже открыл тебе главную нефритовую тайну.

Малыш улыбнулся и пошел восвояси. Он вернулся обратно в лес, обнаружил вдруг реку, переплыл ее и тут же на берегу увидал медведицу. Она спала. Малыш схватил ее медвежат и побежал без оглядки на гору. И как только он добрался до вершины, навстречу ему вышел народ, подали карету, повезли в город и сделали царем.

Так он царствовал пять лет. А на шестой год пришел на него войной другой царь, и Малышу пришлось бежать, переодевшись сестрой милосердия. Наконец он вернулся на знакомую поляну. Там по-прежнему стояли лев и вол — изрядно постаревшие. Жираф уже спрятался в мраморный грот. Не глядя на них, Малыш залез обратно в шкаф и долго путешествовал среди висящих пальто и шуб.

Вдруг он наткнулся на скелет, который пробыл тут довольно долго. Малыш присмотрелся и увидел, что скелет обут в кроссовки старшего брата. Действительно, это был Боссе. Малыш вздохнул: «Хоть мне и придется жениться на его вдове, зато есть чем помянуть мою жизнь, а тебе, костяной череп, и помянуть-то жизнь нечем».

 

 

Подвал — чердак

 

Подвал — первый этаж

 

Я всегда хотел попасть на крышу.

Сколько раз я садился в лифт, а крыши все равно не видел.

То сойду на пятом этаже, где живет известная всем Зина Даян. То выйду на шестом, где живет один профессор, чтобы поднести его жене пакеты из магазина. То на своем выйду, а это уже совсем удивительно. Даже кнопка последнего, шестнадцатого, этажа сожжена и выглядывает из своей дырки, как сгоревший танкист из люка.

Но вот прорвало трубы в подвале, и я решил сходить посмотреть на эту катастрофу. Катастрофы всегда привлекают, особенно когда они рядом, но не совсем уж на твоем пороге. Посмотрел — в подвале пахнет неважно: утробной теплотой и сырым бетоном.

Это ужас какой-то, что я вижу — это ад, а на крыше рай, там ангелы живут. Я давно хочу увидеть ангелов, и мне кто только не обещал их показать, да так никто и не показал.

В подвале обнаружился наш сантехник. Его зовут Карлсон, но он русский. Ничего удивительного, я знал одного Иванова, так он был еврей. Карлсон был всегда пьян, но дело свое знал — и в подвале уже сидел давно, и работа его почти завершилась. Сейчас он закручивал какой-то огромный кран.

Карлсон вытащил из сумки стаканчики и бутылочку.

Мы выпили, и понеслась душа в рай. Какие там ангелы, сами демоны отступили в темные сырые углы.

— А осмелюсь ли, милостивый государь мой, обратиться к вам с разговором приличным? — спросил Карлсон. — Ибо хотя вы и не в значительном виде, но опытность моя отличает в вас человека образованного, к напиткам привычного. Осмелюсь узнать, служить изволили?

— Нет, я в институте учился... — ответил я.

— Студент, стало быть, или бывший студент! — вскричал сантехник. — Так я и думал! Зачем вам сугубый армейский опыт? А я вот отбыл-с.

Сантехник был пьян, причем давно, наши три рюмочки были вовсе не первыми сегодня. При этом мы все знали нашего сантехника, а он едва ли помнил жильцов в лицо и по именам. Так бывает.

— Милостивый государь, — начал он почти с торжественностью, — бедность не порок, это истина. Знаю я, что и пьянство не добродетель, и это тем паче. Но нищета, милостивый государь, нищета — порок-с. В бедности вы еще сохраняете свое благородство врожденных чувств, в нищете же никогда и никто. За нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают из всякого офиса, когда туда придешь наниматься. И отсюда питейное! Позвольте еще вас спросить, так, хотя бы в виде простого любопытства: изволили вы ночевать в подвале, на тюках стекловаты?

— Нет, не случалось, — отвечал я. — А что?

— Ну-с, а я оттуда. И всегда возникает дилемма: ночевать ли в сырости и тепле в подвале или же в холоде, но на сухом чердаке.

Действительно, на его комбинезоне и даже в волосах кое-где виднелись прилипшие волокна стекловаты. Как-то он был нечист.

Карлсон отхлебнул из бутылочки, не предлагая мне, и задумался.

— Пошли, — сказал вдруг Карлсон, поднимая голову, — доведи меня... Мне ведь на последний этаж надо, краны чинить…

— А нельзя ли меня на чердак заодно пустить?

— Да отчего же нельзя? У меня и ключ есть. Да что там чердак — мы и на крышу взойдем, если захотим! Ангелы, говоришь? Да у меня два ангела сидят на плечах: ангел смеха и ангел слез. И их вечное пререкание — моя жизнь.

Эти слова Карлсона обнадеживали, тем более что бутылочка его кончилась.

Мы поднялись по лестнице на первый этаж. Консьержка сразу высунулась из своего домика и посмотрела на нас неодобрительно. Очень неодобрительно посмотрела на нас она.

Будто цербер, посмотрела она на нас.

Но я быстро понял, что она смотрит только на меня, а Карлсона просто игнорирует.

— Малыш, — сказала мне консьержка. — Не ссы в лифте, я все вижу.

— А я и не ссу, — отвечаю, и отвечаю так легким шелестом, будто ангелы говорят с консьержкой. Только ангелы знают, кто ссыт в лифте, а я не знаю. В лифте у нас действительно пахнет не очень. Прямо сказать, дрянь запах. Да и мокро, как в подвале.

Но консьержка уже не слушала меня и скрылась в своей клетке.

 

Первый этаж — третий этаж

 

В этот момент двери открылись, и в лифт вошли подростки, которые обычно у нас катаются вверх-вниз или ездят к друзьям на других этажах. По-моему, это именно они и сожгли кнопку, а также написали в лифте массу непонятных слов — отчего-то исключительно иностранных. Мальчишки стали хихикать, они прислушивались к нашему разговору, и было видно, что они хорошо знают Карлсона.

В сумке у Карлсона обнаружилась вторая бутылочка, и подростки загоготали, предчувствуя представление. А тот прихлебнул и решительно стукнул кулаком по стене.

— Такова уж жизнь моя! Знаете ли вы, дорогой товарищ, что я не только нынешнюю, но и будущую зарплату пропил? Детей же маленьких у нас трое, жена ходит убираться по новым хозяевам жизни, моет да пылесосит, потому что с детства к чистоте привержена. Разве я не чувствую от этого ужаса? Чем более пью, тем более и чувствую. Для того и пью, что в питии сем сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу... Пью, ибо сугубо страдать хочу!

Я понимал, что витиеватая речь нашего сантехника свойственна всем алкоголикам, которые стремятся пообщаться с малознакомыми людьми. Этим алкоголики, жаждущие общения, отличаются от наркоманов, которые никакой потребности к общению не испытывают.

Ишь, ученый! — сказал один из подростков. — А че сантехником работаешь?

— Отчего? Отчего я отставлен от академии, как не мог был бы быть отставлен Ломоносов? А разве сердце у меня не болит о том, что я пресмыкаюсь втуне? Когда кто-то из ваших избил, тому месяц назад, а я лежал пьяненькой, разве я не страдал? Позвольте, молодой человек (обратился он уже ко мне), случалось вам испрашивать денег взаймы безнадежно?

— Да ясен перец, случалось.

— То есть совсем безнадежно, заранее зная, что из сего ничего не выйдет? Вот вы знаете, например, заранее, что сей человек, сей наиполезнейший гражданин, ни за что вам денег не даст, ибо зачем, спрошу я, он даст? Ведь он знает же, что я не отдам. Зачем же, спрошу я, он даст? И вот, зная вперед, что не даст, вы все-таки отправляетесь в путь и...

— Для чего же ходить?

— А коли не к кому, коли идти больше некуда?! Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Но нет, вот можете вы сказать сейчас, что я не свинья?

Подростки тут же начали хрюкать на разные лады.

— Ну-с, — продолжал оратор, солидно и даже с усиленным на этот раз достоинством переждав последовавшее в лифте хрюканье и хихикание. — Ну-с, я пусть свинья, звериный образ имею, а супруга моя — особа образованная и даже кандидат наук. Пусть, пусть я подлец, она же и сердца высокого, и чувств, облагороженных воспитанием, исполнена. А между тем... о, если б она пожалела меня! Ведь надобно же, чтоб у всякого человека было хоть одно такое место, где бы и его пожалели! А жена моя, жена хотя и великодушная, но несправедливая... Не один уже раз жалели меня, но... такова уже черта моя, а я прирожденный скот!

— Еще бы! — заметил, зевая, кто-то из подростков, но тут дверь открылась и они вышли.

Карлсон хотел прихлебнуть из бутылочки, но раздумал.

— Да чего тебя жалеть-то? — подумал я вдруг зло. И даже, кажется, сказал вслух, потому что Карлсон возопил:

— Жалеть! Зачем жалеть, говоришь ты? Да! Меня жалеть не за что! Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть! Но распни, судия, распни и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на пропятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слез!.. Господь всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных... И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, — скажет, — и вы! Выходите, пьяненькие, выходите, слабенькие, выходите, скоромники! Дауншифтеры и сантехники, мздоимцы и неудачники, офисная плесень и бандитское стадо!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего...» И прострет к нам руце свои, и мы припадем... и заплачем... и все поймем! Тогда все поймем!.. и все поймут... Господи, да приидет царствие твое!

 

Третий этаж — пятый этаж

 

Лифт вдруг встал на пятом этаже, но на площадке никого не оказалось.

Мы с Карлсоном выглянули, вытянув шеи, но кругом было тихо. Только выла за дверью одной из квартир оставленная в одиночестве хозяевами какая-то большая собака.

— Зачем же я похмелялся пивом? — задумчиво сказал Карлсон. — Нельзя так делать, да и пива всегда очень много выходит. Кстати, и пиво нынче такое, Малыш, что и цвета не меняет, проходя через человека.

— Это интимное, — невпопад сказал я. — Область материально-телесного низа. Я про это стесняюсь, хотя и честный, а то вот моя знакомая всегда прерывалась в разговорах по телефону, если там ей надо было пописать, или чо. Объясняла, что ей стыдно.

Вдруг послышались шаги, и Карлсон в последний момент просунул руку между закрывающимися дверьми. Двери больно ударили его, но в награду к ним в кабину ввалилась звезда подъезда Зинаида Михайловна Даян.

В руках у нее были три банана на одной веточке.

Задорные это были бананы, надо сказать. Но в руках у Зинки все превращалось в нечто задорное, все восставало и плодоносило.

Она принюхалась и весело посмотрела на нас.

— Что, алкаши, — уже? По случаю праздников или отмечая приход дождливых дней?

— Алчем пищи духовной, — смиренно отвечал Карлсон. — Спросите, почему мы алчем этой пищи, только когда напились этакой дряни? Вот нет бы ее алкать сегодня утром — когда я вышел в ветреную погоду. Ветер рвал парики и срывал шляпы. По небу бежали облака, как беженцы со своими пожитками. Природа сдергивала покрывало листвы, как подвыпивший посетитель — ресторанную скатерть. Наблюдалось буйство красок, и форейтор тряс бородой, как безумный. А ныне набухает дождь, вниз ли нам стремиться или...

— Да мне-то какое дело? — прервала его Зинка. — Я вверх поеду.

— К профессору? — брякнул я.

— Да хоть бы и к нему, — махнула рукой Зинка.

 

Пятый этаж — шестой этаж

 

Она нажала на кнопку, а я задумался об удаче профессора. Он был старый, больной, толстый и лысый. И — нате, кроме жены, у него была любовница. Да к тому же сама Зинка.

Но кто был я, чтобы говорить о нравственности профессора? Как-то случился в моей жизни чудесный разговор близ одного вокзала.

Там, за круглым столиком, я стоял с людьми, что были куда старше меня. Разговор их, тлевший вначале, вдруг стал разгораться, шипя и брызгаясь, как шипит мангал, в который стекает бараний жир с шашлыка.

Наконец один из моих соседей схватил другого за ворот капроновой куртки и заорал:

— А сам Пушкин?! Сам Пушкин? Жене — верен был? Скажешь, не гулял на сторону? Не гулял при живой-то жене? Утверждаешь? А за это руку под трамвай положишь?

И правда, рядом звенел по рельсам трамвай за номером «пять».

— А как на Воронцова эпиграммы писать, так можно, и тут же к жене его подкатываться можно? — не унимался тот худой и быстрый человек. — А Воронцов из своих заплатил за наших обжор в Париже! Из своих!.. И тут этот... И ты мне еще выкатываешь претензии? Мне?!

Еще дрожали на столе высокие картонные пакеты из-под молока, еще текло по нему пузырчатое пиво, но было видно, что градус напряжения спал. Снова прошел трамвай, а когда грохот утих, соседи мои забурчали что-то и утонули в своих свитерах и шарфах.

«Вот оно, умелое использование биографического жанра», — подумал я и до сих пор пребываю в этом мнении.

Меж тем лифт приехал на шестой этаж.

Двери открылись, и мы увидели профессора, который поливал огромный цветок, стоящий прямо на лестничной площадке. По всему было видно, что цветок не влезал в его квартиру и остался жить у лифта.

Профессор шлепнул Зинку пониже спины, и она захохотала.

«Три банана, три банана…» — пропел профессор тенором.

Они скрылись в бесконечном коридоре, уставленном каким-то невостребованным строительным материалом, а нам осталась только пустая лейка посреди площадки.

Карлсон вдруг достал из сумки икейскую баночку с консервированными тефтельками и…

 

Шестой этаж — восьмой этаж 1

 

…и бросил тефтельку в рот.

 

Восьмой этаж — двенадцатый этаж

 

Карлсон продолжал говорить о влечении женщины к мужчине и влечении мужчины к женщине, а тефтелями со мной не делился. Но тут я вспомнил, что в кармане у меня есть недоеденный Тульский Пряник. Ведь Тульский Пряник — не просто пряник, он круче кнута. Тульский Пряник, Тульский Самовар и Тульское Ружье — вот чем Россия спасется. С нами Бог и Андреевский флаг, как известно.

Тульский Пряник в годину войны был больше, чем пряник. Я в школе читал повесть про одного бойца Красной Армии, что носил на груди, под гимнастеркой, Тульский Пряник — оттого фашисты его не могли убить. Все пули вязли нахрен в Тульском Прянике, и только когда фашисты в последний день войны подобрались к бойцу Красной Армии со спины, случилась неприятность. В этот момент боец Красной Армии кормил на берлинской улице Тульским Пряником голодную девочку, и фашисты выстрелили в бойца Красной Армии из кривого пистолета. Но и тогда у них ничего не вышло — потому что солдат тут же стал бронзовым и превратился в памятник. Впрочем, и девочка тоже превратилась из живой в тот же памятник — и поделом, что русскому — пряник, то немцу — смерть.

Что мне тефтельки Карлсона, когда у меня есть Тульский Пряник (ТП), который все равно что Тульский Токарев (ТТ)?

ТП — это вообще наше все. С ТП все выглядит иначе. Думаешь, что с жизнью то же самое, что и с полимерами, думаешь — край, никто не любит тебя и пригожие девки попрятались в окошки отдельных квартир… Ан нет, оказывается, рядом ТП.

Остроумному человеку, такому как я, ТП просто спасение.

Но пока спасение таяло у меня во рту, Карлсон разбушевался:

— У властных мужчин — длинные руки, а у их властительниц — длинные ноги, — вещал он. — Но Прокруст считал, что и то и другое — поправимо. Но я, сантехник Карлсон, остаюсь дилером Протагора, заверявшего, что «человек есть мера всех вещей существующих как существующих и несуществующих как несуществующих».

Но человека-измерителя, оратора, сообщающего об измеренном теле, часто волнует только эффект. Он может, говорят, прокрасться к береговой линии и прокричать в ямку, что у царя Мидаса ослиные уши. Это иногда приводит к обескураживающим результатам, но тоже является методом. Все дело в том, чего хочет оратор. Я вспоминаю, как посещал места, где воины ислама не брезговали свиной тушенкой, но бывал и по соседству, где смиренные православные миряне вели своих дочерей гордым воинам ислама — за ту же ложку тушенки, видал и тех, что склоняются к униатской облатке при остановке шахт, видел я и язычников, которым нечего сорвать с шеи — они ели тушенку просто так. Тушенка во всех случаях была сделана из давно мертвых советских свиней. Цвет макарон, ее сопровождавших, был сер, а жизнь непроста.

Человек слаб, и все дело в том, чтобы понять — пора ли кончить или все же нужно продолжать. Есть зыбкая грань между мудростью стариков и старческим безумием: я иногда завидую летчикам, которых каждый год ждет обязательная медкомиссия и что ни день — предполетный осмотр. Непрошедший смотрит на небо с земли. Но специальность, связанная с водой и паром, накладывает на меня дополнительное обязательство — вовремя прийти и вовремя кончить. Мне скажут, что это нормальная мужская обязанность, а я отвечу, что нет, особая.

В жизни сантехника-философа нет медкомиссии, что даст тебе пенделя в сторону неторопливых шахматных боев на бульваре, но не дай мне Бог сойти с ума, ведь страшен буду, как чума — да-да. Тотчас меня запрут — да-да. Как зверька — да-да.

Кому ты нужен тогда будешь — со всей поэтикой старого советского животворящего граненого цилиндра, поэтикой закуски в консервной банке?

В сущности, Малыш, это следствие еще более давнего разговора — не помню с кем. Мне, правда, скажут, что все наши разговоры — продолжение разговора неизвестно с кем. Я соглашусь с этим, зажав жестяную вскрытую банку между ног, держа наготове ложку, — но... Тут остро встает проблема авторства реплик.

Кто сказал, что всякое животное после сношения печально? Кто? Аверинцев или Аристотель? Кто это там пел перед полным залом — ваш Миша Шишкин или Изабелла Юрьева?

И мы никогда не узнаем, кто придумал слова «шехерезадница» и «енот-потаскун».

Говорили мне, что на далеком полуострове Индостан есть специальное дерево с дуплом, в каковое каждый уважающий себя оратор должен крикнуть: «Император ел тушенку, словно свинья!» Существует, однако, вероятность того, что дерево это спилено и из него произведен деревянный истукан, которым подменили президента Ельцина, чтобы проще было продать мою Родину. Самого Ельцина ударили чем-то по голове, он потерял память и теперь дирижирует еврейским оркестром на свадьбах и похоронах. А вот истукан-то и правил столько Россией. Он и придумал серые макароны.

Сила истукана в том, что он обмерен и измерен, у него текел и фарес, и он точно совпадает с прокрустовым ложем ожиданий.

Поэтому Протагор и Прокруст, породнившись детьми, образуют новую семью. Их внук выбирает себе барышень, как говорят в рабочих поселках, — «под рост». Иногда — со смертельным исходом. Чу, кто это там прячется за гаражами? Вон тот, черный, курчавый, кавказец или грек, он уже на мушке... Три банана, три банана, три банана-а-а, путешествие к униженным и оскорбленным, преступление без наказания, братья Карамзиновы. Откуда нам известны все эти песни? Они сохранились, потому что по дороге, нащупывая босыми ногами разбросанные пуговицы, прошел простой русский пастух Ансальмо Кристобаль Серрадон-и-Гутьерра и срезал дудочку из лопухов. Когда он дунул в эту дудочку, оттуда полились песни Колобка. Песнь Первая, Песнь Вторая, Песнь Третья, Лебединая Песнь и Песнь Песней. Оттуда, нет — оттудова нам все о жизни и известно.

Об этом нужно все время думать — до полного удовлетворения. Поскольку журнал «Man’s Health» говорит нам, что ежели бросить без удовлетворения, то всем кирдык, несчастье и аденома простаты.

 

Двенадцатый этаж — шестнадцатый этаж

 

— Вы что-то все время дергаете ногой, — прервал я сантехника.

— Напрасно я утром пиво пил, — заявил Карлсон. — Совершенно напрасно. Слишком много пива. Никуда я не пойду. Краны, крутитесь сами.

— Но как же с чердаком, — перебил я. — Там ведь ангелы, ангелы? Они живут в маленьком домике на крыше.

При слове «ангелы» Карлсон как-то встрепенулся и потянулся к ширинке.

Я понял, что он-то и есть сексуальный маньяк. Тогда я выбросил вперед кулак, метя ему в нос, но сантехник уклонился, и я с размаху врезал кулаком по кнопкам панели. Лифт дернулся и будто подскочил. Затем он полетел вверх, как ракета с тремя бананами, что несли по тропинкам далеких планет добро, справедливость и польский социализм…

Больше я ничего не успел почувствовать, потому что в голове моей действительно запели ангелы.

Когда я очнулся, лифт уже не двигался. Я был один, никакого Карлсона рядом не было.

И тут я понял, что Карлсон ударил меня по голове. Со стоном я глянул на табло и обнаружил, что лифт стоит на первом этаже.

Двери открылись, и я увидел консьержку. А она увидела, что я стою в лифте рядом с вонючей лужей. Она даже ничего не сказала, нечего ей было говорить, к чему тут слова?

Поэтому я только завыл тоненько: «Юююююююю», — что означало, что все кончилось, кончилось навсегда, и крыши больше мне не увидеть никогда.

 

 

Семь лет в Тибете

 

Художник странствовал по Тибету седьмой год.

Его покинули все шерпы, кроме одного. Так же его оставил верный друг с долгой еврейской фамилией — художник пытался ее запомнить, да как-то она выходила все время по-разному.

Впрочем, фамилия самого художника была тоже не русской, а вовсе варяжской. Звали его Карлсон. Оттого он часто изображал на своих картинах варяжских гостей на тяжелых кораблях и норманнов, княживших в Киеве.

Но с некоторых пор его начали привлекать другие пейзажи. Превращение произошло с ним мгновенно и по неизвестной причине. Теперь он рисовал сиреневые и фиолетовые горы, закаты и восходы в стране, которую никогда не видел.

Наконец он выбил себе право на путешествие — впрочем, это было больше, чем путешествие. Это была экспедиция, хотя, правда, экспедиция с обременением.

В качестве попутчика, от которого нельзя отказаться, ему навязали бойкого молодого человека с еврейской фамилией, которую Карлсон тут же перепутал — в первый раз.

Звал он своего надзирателя и заместителя по имени, благо они были тезками.

А про себя именовал его просто — Малыш, за малый рост и резвость. Молодой человек был знатоком поэзии и расшибал бутылку из револьвера в пятидесяти шагах.

Он вообще оказался не промах — свободно говорил с персами по-персидски, с индусами по-индусски, а с шерпами на том языке, название коего Карлсон даже не желал знать.

Карлсон топтал горные тропы, а по ночам ему снились лазоревые и фиолетовые сны. Он видел острые пики гор, вытянутые камни, поставленные на развилках дорог, и статуи неизвестных ему богов.

Когда он, проснувшись поутру, переводил эти видения на холст, горные мошки залипали в краске и оставались в пейзаже навсегда.

Итак, даже Малыш покинул его. Малыш и раньше оставлял караван, чтобы вернутся через пару дней или неделю, а теперь пропал навсегда. Карлсон стал подозревать, что у него было какое-то свое, государственное дело, и он был нужен Малышу лишь для вида.

Но теперь он исчез со всеми своими вещами.

Однако Карлсон не ощутил болезненного укола от предательства.

На следующий же день после исчезновения Малыша Карлсон обнаружил огромную пещеру в скале. Шерпа отказался идти за ним. Шерпа положил мешок с холстами и красками в свинцовых тюбиках и просто ушел — молча, не оборачиваясь.

Карлсон ступил в пещеру и начал спускаться по длинному ходу.

Трещал и чадил факел, свернутый из какой-то картины.

Когда он почти потух, лаз озарился светом.

Карлсон увидел огромный зал, заполненный тысячами бритых монахов.

В глубине этого зала, на возвышении, освещенный странным светом, лиловым и розовым, стоял огромный лингам.

Конец его терялся у высоких сводов.

И тут он услышал над ухом тихий голос Малыша:

— Коля?

— Ну?

— Помнишь, в 1912 году, в «Бродячей собаке», человек за соседним столиком послал тебя на …?

— Ну…

— Так вот, ты пришел.

 

 

Обряд дома Свантессонов

 

Это было время, когда я женился во второй раз.

Жена моя была хоть небогата, но зато молода и хороша собой. Хорошо ощущая свой возраст, я хотел успеть насмотреться на прекрасное — хоть и без, может быть, полного обладания оным.

Я давно оставил практику, и мои литературные заработки были достаточны для того, чтобы увидеть мир сквозь пенсне, а не через прорезь прицела.

Мы с женой отправились в кругосветное путешествие, которое продлилось целый год.

Вернувшись в Лондон знойным летом, я обнаружил, что на новой квартире меня ждет письмо от старого друга. Стоя посреди оставленного рабочими мусора, я принялся его читать.

«Дорогой Ватсон, — писал мой друг. — Судя по тем заметкам о наших колониях, что вы пишете для литературного приложения к “Таймс”, ваши странствия близки к концу. И если вы читаете мою записку, то сегодня вы снова в Лондоне, и мое письмо не затерялось среди счетов за ремонт, который, право же, не вполне удачен. Возможно, вы захотите тряхнуть стариной и помочь мне в одном деле, впрочем, еще хотел передать...» — далее следовали неуместные приветы моей супруге.

Признаться, хоть я и был утомлен дорогой, но сразу же позвонил на Бейкер-стрит. Я знал, что мой друг не любит пользоваться телефоном, но так было быстрее.

Мне ответила экономка, которую, как я слышал, взял Холмс после той истории, что произошла с миссис Хадсон. Мы ничего не слышали о миссис Хадсон после известного дела о хромом жиголо, которое я тогда назвал «Дело о резиновой плетке». Миссис Хадсон, право, не стоило бы обижаться и исчезать так внезапно.

Мисс Тёрнер оказалась говорлива, однако ее немецкий акцент был таков, что я не разобрал ни слова. Казалось, сейчас она порвет мембрану своим резким голосом.

На следующий день моя жена уехала к родным с визитом, а я отправился к месту, где прошло столько неспокойных лет и где я когда-то обрел новый смысл жизни.

Улицы были забиты автомобилями, а мальчишки-газетчики, вопя, продавали свежий номер бульварного листка.

Они кричали о войне в Китае, и я подумал, что на этот раз у нас хватит ума не вмешиваться.

Впрочем, воевали теперь везде — в Абиссинии и Монголии, кажется. Военная гроза набухала в Югославии, немцы заявляли претензии на чешские земли.

Мир в очередной раз сходил с ума, и я подумал, что прелесть моего возраста позволяет надеяться, что все это пройдет уже без меня.

Мне открыла дверь девица, на которой ничего не было, кроме кокетливого кружевного фартучка и белой наколки на голове. На ногах, впрочем, были золотые туфельки. Сложением девица отличалась безукоризненным, но я привык ничему не удивляться и молча поклонился. Мисс Тёрнер проводила меня в комнаты.

Мой добрый Шерлок встретил меня, утопая в табачном дыму, как в подушках.

— Поглядите, что у меня тут!

Он держал в руках трость.

— Что скажете?

Я принял из его рук трость и всмотрелся. Надо было вспомнить все ужимки моего друга и подыграть старику. Поэтому я начал:

— Обладатель — явно врач. Тут написано: «На память от хирургов Абби-Роудской лечебницы». Кажется, на пенсии… Ну и решил навестить нас, чтобы сообщить о злодейском преступлении.

— Вы забыли, что тут следы какого-то животного. И это, я думаю, собака.

— Знаете, мне кажется, что я видел эту трость раньше.

— Мне тоже так кажется, но годы берут свое. Не помню ничего. Память ни к черту.

Тут зазвенел колокольчик.

В комнату к нам не вошел, а я бы сказал «впал» юркий тощий старик. Когда он заговорил, я понял, что неразборчивая речь мисс Тёрнер была сущей диктовкой священника в приходской школе по сравнению с этими звуками. Старик запинался, бормотал в нос, вскрикивал, выронил из кармана какую-то старую рукопись и, наконец, умоляюще протянул к моему другу руки.

Ни-че-го не понимаю, — выдохнул я.

— Аналогично. Но ясно, что перед нами доктор Мортимер, он приехал с каких-то пустошей рассказать нам о древних легендах. Мы спасем кого-то и поедем в оперу слушать «Гугенотов», впрочем, опоздаем ко второму действию и будем просто пить у камина.

Раздался телефонный звонок, но Холмс не обратил на него никакого внимания.

Доктор Мортимер подобрал с пола свою рукопись и произнес, уже обращаясь ко мне:

— Над домом Свантессонов тяготеет старинное проклятие. Древние боги выбрали первого из рода Свантессонов своим слугой, и теперь Свантессоны должны хранить специальный ключ, которым откроют дверь в египетской пирамиде.

— Мне знакомы эти истории, — усмехнулся я. — Это из романа с продолжением, который печатает какой-то заокеанский сумасшедший в литературном приложении к «Таймс», и редакторы часто просят сократить мои записки, чтобы ему досталось побольше места.

— Я бы не стал относиться к этому так иронически, — обиделся Мортимер. — Мой сосед, старый Свантессон, прочитав все это, с изменившимся лицом побежал к пруду близ пустоши, а наутро его нашли на берегу бездыханным.

— А кто-то поднялся, так сказать, из пучины вод?

Доктор Мортимер посмотрел на меня с укором.

Холмс же развеселился, запыхтел трубкой и велел мне подняться по лесенке к самой верхней полке и прочитать вслух 234-ю страницу справочника сквайров Йеллоустонских болот. Кряхтя, я поднялся на стремянку и достал эту книгу, но читать отказался — так мне хотелось скрыть одышку. Тогда он раскрыл книгу сам, и мы услышали короткую историю жизни Свантессона Дж.Г.П., наследника одиннадцатого баронета Среднего Суссекса, члена Королевского общества аэронавтики, путешественника и коллекционера антиквариата, автора книг «Вокруг света на воздушном шаре за 800 дней» и «Инвестиционные опыты, или Пятьсот миллионов господина Бегума», автора «Записок аэронавтического клуба» (тут Холмс зачастил), вдовца (тут Шерлок просто закончил перечисление «бла-бла-бла»).

— Что-то я слышал об этом... Или видел...

— Прекрасно! — воскликнул Холмс. — В нашем возрасте есть особая прелесть — мы всё уже видели.

Снова затарахтел телефон, мисс Тёрнер поманила Холмса, и он скрылся за портьерой.

— Итак, — заявил он, вернувшись. — Мой брат Майкрофт тоже настаивал, чтобы я поехал. Вы ведь знаете, что он теперь правая рука этого неопрятного толстяка, что метит нынче в премьеры.

— Это все партия войны, — вставил доктор Мортимер.

— Какой войны? — спросил я.

— Вас, доктор, никто не спрашивал, — прикрикнул Холмс.

— Меня?! — воскликнули мы хором.

— Вас обоих. Мало мы видели войн на нашем веку?

— Довольно много. И что вы ему ответили? — полюбопытствовал я.

— Есть предложения, от которых не отказываются.

— Даже если вас голого привезут во дворец к королю Георгу? Ну ладно, ладно, — завернутым в простыню?

— В простыню — это унизительно. Лучше вовсе голым. Но мне не хотелось бы повторять этот опыт — там ужасно дует.

 

Наутро мы выехали в Свантессон-холл, подобрав по дороге молодого Свантессона. Это был испорченный молодой человек, каковых много расплодилось после Великой войны. Он принадлежал к поколению, что пользовалось избыточным женским вниманием после того, как лучшие сыны империи пали под Верденом и на Среднем Востоке.

Наследник был одет будто попугай-малыш, но доктор Мортимер объяснил мне, что он приехал из Австралии и все антиподы там так ходят. Действительно, было в нем что-то изнеженное, как в кошке, что носят барышни в корзинках.

Покинув поезд, мы наняли машину, которая, звеня и подпрыгивая, понеслась по дурной дороге.

Казалось, наша компания покидает прекрасный мир современной цивилизации и погружается прямо в Средневековье. Освещенная скудным солнцем железнодорожная станция осталась позади, и теперь перед нами была серая и угрюмая местность. Клочья тумана летели через дорогу, лес сменился однообразными болотами. Там что-то ухало, раздавались вой и крики. Наконец показался замок, и вид его радости мне не прибавил. На высокой башне был установлен прожектор, но он мне казался глазом какого-то ужасного существа, что поминутно обшаривает своим взглядом окрестности.

Холмс был невозмутим и по приезде сразу завалился спать.

Наследник уныло бродил по замку и даже не удосужился поглядеть на мертвого дядюшку, который пока хранился в погребе.

За завтраком мы сошлись за длинным дубовым столом. Наследник пожаловался на жизнь, в которой претерпел множество лишений. Семья его держала в черном теле, и у него не было даже собаки. Вдруг он разрыдался и покинул нас.

Через некоторое время зазвонил колокольчик, и появилась жена дворецкого. Она прислуживала нам за завтраком. Сам дворецкий то и дело пробегал через залу с озабоченным видом, бросая на нас таинственные взоры — мне дворецкий сразу не понравился. Мой жизненный опыт говорил, что все дворецкие — убийцы. И все время думаешь, что ты их где-то видел.

Холмс задумчиво курил, не притрагиваясь к еде.

Зато доктор Мортимер повеселел и ел за троих.

Когда мы разошлись по комнатам, я заснул, как только моя голова прикоснулась к подушке.

 

Следующий день показался мне таким же тоскливым, как и пейзаж за окном. Мы напились с наследником и развлекались стрельбой по воронам. Потом Холмс взял нас на прогулку, он хотел осмотреть место смерти прежнего владельца замка.

Оказалось, что это поле рядом с болотом. На краю поля располагался пожарный пруд, а рядом стоял гигантский ангар, в котором сэр Свантессон строил свой самолет (по рассказам доктора Мортимера выходило, что несчастный был помешан на полетах). Никаких признаков насильственной смерти на трупе не было обнаружено — он явно пал жертвой несчастного случая. Винт одного из моторов сорвался и пробуравил его тело.

Холмс не стал рассказывать, что уже получил по почте полицейский снимок этой трагедии. На нем несчастный Свантессон выглядел даже комично — со своим пропеллером в спине. Но информированность не всегда нужно демонстрировать, и я мысленно аплодировал другу...

Дворецкий показал нам все с ужимками завзятого чичероне.

Самолет был недостроен, хоть воздушный винт и вернули на место. Холмс поднял голову и увидел на кабине неровные буквы — мы поняли, что даже надпись на фюзеляже была недописана. Дворецкий, смутившись, пояснил, что старый лорд хотел назвать его в честь покойной жены Рейчел.

Весь оставшийся день Холмс бегал по усадьбе, как ищейка.

Мы снова напились с наследником, и теперь меня уже не пугали уханье и стоны на болотах. Тем более, доктор Мортимер объяснил нам, что это обычное явление, когда на поверхность вырываются пузыри скрытого внутри газа.

Добрый доктор прочитал нам описание довольно бессмысленного обряда посвящения, и наследник послушно повторял за ним слова. Затем на юношу надели коническую шапочку, и он поклялся в случае опасности для человечества установить внутри пирамиды то, что ему принесут другие посвященные.

Все с облегчением вздохнули и разошлись.

— Не нравится мне этот доктор Мортимер, — задумчиво произнес Холмс, когда мы остались наедине.

— Почему же?

— Не знаю, — ответил Холмс. — Пока не знаю. У него странная фамилия, что-то в ней отдает смертью. Вообще у меня сложные отношения со всеми, кто на «М».

— Ну, мне тоже кажется, что я его где-то видел, но это не повод. Знаете, Холмс, я ведь служил в Афганистане с прекрасным человеком, Себастьяном Морраном, он как-то вынес меня с поля боя. И тогда никакая буква «М» мне не мешала, а потом я стукнул его по голове рукояткой револьвера, его судили, чуть не повесили, и только тогда ваши опасения насчет буквы оправдались. Но кто настоящий Морран? Когда он был им: когда спас меня, или когда… — язык у меня немного заплетался.

При этом я разглядывал фотографии на стене, что давно победили в цене живопись.

С появлением простых фотографических аппаратов я тоже пристрастился к этому занятию, как ни мешали мне мои дрожащие руки старика. Я заметил:

— Люблю фотографировать детей. У жены есть дочь от первого брака, она чудесно вышла на снимке, когда в саду, на качелях...

— Знаете, Ватсон, я бы рекомендовал вам поостеречься.

— Чего?

— Того.

— Да как вы могли подумать?

— Я всегда думаю, но, увы, другие люди чаще всего говорят, не подумав.

Я обиженно замолчал, а Холмс уставился на стену с фотографиями.

Это были снимки француза Фавра. Старый Свантессон на них был изображен в корзине воздушного шара, затем на крыле старинного самолета, потом в кабине самолета поновее, и вот он уже стоял на траве, подпирая стропы парашюта.

На одной из фотографий я узнал дворецкого, что потешно запутался в веревках аэростата, на другой — доктора Мортимера, оказывающего дворецкому первую помощь.

Самая большая запечатлела огромный четырехмоторный бомбардировщик в ангаре — крылатый вестник смерти, который стал причиной смерти своего творца.

«Наследник вряд ли будет достраивать самолет, — подумал я. — Он вообще странный и что-то слишком часто по пьяни лезет ко мне целоваться. Впрочем, в Австралии, верно, принята такая фамильярность».

Вдруг мой друг стремительно подошел к фотографии, висевшей на стене, и быстрым движением закрыл все лица, кроме одного.

Я выдохнул:

— Вот так и поверишь в переселение душ.

— Да, недаром он был на букву «М», — это Мориарти.

— Но Мориарти мертв.

— Это сын Мориарти, Ватсон. И теперь нам предстоит понять, с какой целью нас сюда завлекли. Впрочем, и так понятно. Нам, вернее — мне, хотят отомстить… Это месть, и наверняка слово «Rache» написано не краской, а кровью. Я, кажется, это уже вам говорил, но не помню когда. В возрасте есть свои преимущества — вы тоже этого не помните, и я могу повторять остроты дважды.

— Все в мире повторяется дважды, — примирительно сказал я.

— Хорошая мысль. Вполне литературная. Кстати, вы заметили, что мы с вами похожи на двух героев Сервантеса?

— Я вовсе не так толст, Холмс.

— Это неважно. Я имею в виду, что все герои ходят парами — дон Кихот и Санчо Панса, у всякого Данте есть свой Вергилий, у этого… Забыл… Неважно. Помните, как лет десять назад какой-то бельгиец со своим товарищем, капитаном Гастингсом, приходили ко мне за консультацией? Я поймал себя на мысли, что они похожи на нас. Этот Гастингс так же простодушен, как и вы, а этот бельгиец с усами... Дурацкие усы у него были… Впрочем, это все пустое.

Все ходят парами, и все повторяется — тут заключена разгадка нашего сюжета, но я не могу пока понять, в чем она. Я, кажется, уже когда-то разгадал ее, но забыл ответ.

 

Вечером второго дня мы снова сошлись за обеденным столом и говорили о будущей войне. На обед был приглашен и сосед, мистер Хайд, коренастый человек средних лет, само лицо которого говорило, что большую часть времени он проводит на открытом воздухе.

Доктор Мортимер пересказывал нам новую радиопостановку.

— Представляете этих писак, что сочинили пьесу, в которой начинается газовая атака на Лондон, Британия гибнет, и только немногочисленные жители выживают в подземке? — горячился доктор Мортимер. — Живут там, как крысы… Как крысы!

Мне показалось, что он находит в этой картине какую-то поэтическую красоту.

— Победа будет определяться в воздухе, — вставил свое слово наследник. — Доктрина Дуэ…

Холмс согласился, но рассказал при этом остроумную историю про одного французского пилота, который в шестнадцатом году по ошибке разогнал свою же кавалерию.

— А вообще, врага нужно вбомбить в каменный век.

— Позвольте, — воскликнул Мориарти. — С женщинами и детьми?! Без разбора?

— Это бремя белых европейцев. Мы — силы добра, нам это позволено.

— Да какие силы добра! Помните Афганистан?

Я-то много что помнил об Афганистане, но тут даже дворецкий пожал плечами. Что-то и он помнил.

— Мы служим спокойствию.

— А кому нужно это спокойствие?

— Спокойствие наших границ обеспечивают Королевские военно-воздушные силы.

— Кстати, я решил, что хочу продать этот глупый самолет. Все равно он не летает, — вдруг сказал наследник. — На вырученные деньги проведу здесь электричество, телефон, центральное отопление…

Холмс посмотрел на него внимательно:

— И покупатель нашелся?

— Вот-вот приедет. Прекрасная цена, отличные условия, увезет сам.

Холмс только покачал головой.

В этот раз прислуживал один дворецкий, и наконец, он принес жаркое.

— О! Наверняка у вас есть овцы, — занеся над тарелкой вилку, вдруг обратился к мистеру Хайду Холмс.

— Да! Две прекрасные отары.

— Скажите, не было ли у вас в последнее время проблем с ними?

— Точно. Несколько из них внезапно исчезли, но потом к моим приблудились две новые. Я думал, что это овцы мистера Джекила, но он все отрицал, и я списал этот случай на ошибку в счете.

Доктор Мортимер в этот момент очень расстроился. Видимо, ему было неприятно, что его апокалиптические сценарии будущего нам оказались неинтересны, в отличие от овец.

Но я, однако, задумался о другом: не написать ли об этой жизни после газовой атаки роман с продолжением — жизнь в каменных склепах лондонской подземки, драки за еду и женщин, подземная империя. Морлоки…. Нет, про морлоков кто-то писал, но я уже не вспомню кто. Морлоки — и слово-то какое скользкое, как тропинка в здешнем болоте.

Правда, тут же Холмс наклонился ко мне и тихо попросил удержать всех присутствующих в столовой каким-нибудь разговором.

— О чем? — удивился я.

— Да о чем угодно. Хотя бы о Нюренбергских законах.

Я исполнил его просьбу, и мы два часа спорили до хрипоты, да так, что нас разнимал дворецкий. Особенно усердствовал мистер Хайд — можно сказать, что он просто вышел из себя.

Холмс вернулся откуда-то довольный, но в порванных штанах.

Он снова отозвал меня в сторону и сказал:

— Теперь я почти уверен, что наследник — не тот, за кого себя выдает. Мне нужно съездить в местное почтовое отделение, где у меня назначена встреча, которая разрешит все мои вопросы. Помощи до завтра вам ожидать не от кого, но вы, Ватсон, уж держитесь тут. Кстати, как вас там называл этот бельгиец?

— Знали бы вы, Холмс, как меня бесит, когда иностранцы называют меня то Уотсон, то Ватсон, то и вовсе Хадсон.

Друг мой уехал прочь, а я стал думать, как занять себя.

В отсутствие Холмса я сам решил что-нибудь расследовать. Толчком к этому было то, что мы снова дегустировали с наследником виски.

Меня давно занимало, куда все время пропадает доктор Мортимер. Его лаборатория находилась в дальнем крыле замка, и я решил прокрасться туда тайком и понять, что за опыты он там ставит. Возможно, он вызывает умерших или световыми сигналами приманивает тех самых духов болот. На наследника я теперь не мог положиться, и взял с собой дворецкого — по крайней мере, я ничего не знал о нем дурного, кроме того, что он был дворецким.

Мы прошли длинным гулким коридором и наконец увидели свет в конце этого туннеля. Свет был синеватым и явно искусственного происхождения.

Дворецкий дышал мне в ухо, и что-то мне это все напоминало, но я не помнил что.

Я потянул на себя дверь, из-за которой струилось синее свечение, и вошел. Передо мной была типичная университетская лаборатория, но оборудованная в башне под стеклянным куполом. Два операционных стола под стеклянными колпаками, множество приборов, включая странное сооружение в углу. Да, такого я никогда не видел — из медицинского инструментария моей юности я узнал только огромную бестеневую лампу и мириады пробирок на столиках. Рядом с аспидной доской был зачем-то повешена огромная фотография овцы.

Никого в гулком помещении не было, однако я на всякий случай полез в карман за револьвером, чтобы встретить хозяина наготове.

Но тут в моей голове что-то взорвалось, и кафельный пол, стремительно приблизившись, ударил меня в лицо.

Я очнулся в тот момент, когда дворецкий заканчивал привязывать меня к столу ремнями.

Где-то я слышал это сопение, это тяжелое дыхание. Точно! Полковник Себастьян Морран дышал так сорок лет назад, когда тащил меня, раненого, после неудачной атаки на лагерь горцев.

— Это вы, полковник? — пошевелил я губами, и он кивнул мне, улыбнувшись.

Годы не прошли для него бесследно — то-то я не узнал его в старом дворецком.

С другой стороны ко мне подходили доктор Мортимер с наследником. Как я мог пить с этим негодяем — непонятно.

Я понял, что собралась вся шайка.

— Я не люблю, когда они кричат, — раздался голос доктора, и мне заклеили рот пластырем.

После этого они ушли — не то совещаться, не то просто помыть руки перед неведомой, но ужасной операцией. В этот момент я по-новому стал понимать слова «хирургическое вмешательство».

Внезапно в тишине, где-то сверху, раздался тихий треск стекла.

Через мгновение оттуда свесилась длинная веревка, и ее конец больно ударил меня по носу.

Как я и думал, по ней практически бесшумно спустился мой друг. Я хотел его предупредить, но пластырь позволил мне только промычать о грозящей ему опасности.

Из тьмы на Холмса бросились полковник с наследником, и последний в драке показывал чудеса ловкости.

Холмс применил столь излюбленные им приемы восточной борьбы «боритцу» и почти вырвался из рук злодеев, но в этот момент я почувствовал холодную сталь на своем горле и услышал голос доктора Мортимера.

— Не сопротивляйтесь, мистер Холмс, иначе ваш друг умрет.

Я подумал, что мы все равно умрем оба, но, скосив глаза, увидел, как Холмс покорно дал себя схватить. Его уложили на стол, стоявший рядом, и тоже начали привязывать.

— Знаете, в чем была ваша первая ошибка? — спросил мой друг невозмутимо.

— Ах, да, — ответил доктор Мортимер, — Я совсем упустил из виду: всегда надо напоследок поговорить. И в чем же?

— Вы пришли ко мне с тростью настоящего доктора Мортимера, который, очевидно, стал вашей жертвой. Но мне было видно, что вы лишь притворяетесь стариком. Вы молоды, Мориарти, — слишком молоды для себя.

Моррана я узнал сразу, только не подал виду. Однако и я сделал ошибку. Ватсон, тот, кого я принимал за сына Мориарти, на самом деле и есть Мориарти.

Я замычал от непонимания. Проклятый пластырь! О чем это Шерлок? О чем это он говорит?

Меж тем Холмс продолжал:

— Тот человек, Ватсон, кому вы тогда стукнули по голове рукояткой револьвера, попал на каторгу, сошелся там с безумным русским химиком Игорем и проникся его идеями воскрешения. Нет, конечно, в традиционном смысле он не мог воскресить Мориарти, потому что тело профессора было раздроблено на мельчайшие частицы волнами Рейхенбахского водопада, но от него осталось несколько зубов, выдернутых в прежние времена дантистом, образцы крови и слюны, которые он выкрал с Бейкер-стрит, и еще кое-что. С помощью этого сумасшедшего гения Игоря Морран построил клонатор. Да-да, там, за вами — клонатор, Ватсон. Ах, я забыл, что вы не видите, простите. Это устройство для выращивания людей из протоклеток.

Итак, полковник Морран мечтал воскресить своего старшего друга. Хотя у него были зубы и засохшая кровь, но в итоге злодея воссоздали из единственного волоса, оставшегося на шляпе. Теперешний профессор куда моложе своего прототипа, но гораздо опаснее.

— Все верно, Холмс, вы всегда были догадливы, — Мориарти заухал, будто марсианин.

— А несчастный лорд Свантессон пал жертвой интереса вермахта к новому бомбардировщику?

— И тут вы угадали, мой любезный враг.

— Угадал?! Вы обижаете меня. Я вычислил это! Это стало ясно, как только я узнал о его продаже. Германский агент Гофеншифер сегодня задержан близ замка. Он спрыгнул с парашютом неподалеку от имения леди Астор и пробирался сюда, чтобы угнать самолет и вывезти всю шайку на континент. Ведь я сразу понял, что творение лорда Свантессона вполне готово к взлету. К тому же любой любопытствующий мог убедиться (вы, кстати, Ватсон, отказались), поглядев в генеалогическом справочнике, как звали покойную жену Свантессона. Никакой Рейчел не было, ее звали Гертруда, а умирающий лорд хотел предупредить меня, что вы, Мориарти, хотите мне отомстить. Ведь «Rache» по-немецки — месть.

Я почувствовал, как задрожал скальпель смерти у меня на горле, но вдруг доктор-злодей отшвырнул его.

— Черт! Гофеншифер арестован. Но и это не помешает нам…

Мортимер-Мориарти стал мерить быстрыми шагами лабораторию.

Пластырь мешал мне, и в этот момент я вспомнил мимическую гимнастику, которую каждое утро проделывала моя жена перед зеркалом. Пара минут гримас, и пластырь отвалился.

Холмс продолжал:

— Потом я навел справки о наследнике, и сегодня из Австралии пришел подробный отчет — никакого наследника нет, и вообще, Ватсон, тот, с кем вы пили — женщина. Поэтому вы никогда не видели его одновременно с женой дворецкого.

— Женщина? Да она пьет как лошадь, — воскликнул я и тут же получил от наследника пощечину.

Фальшивый доктор Мортимер наконец остановился и произнес:

— Так или иначе, Холмс, ваше время кончилось. Наш век уже не век пара, а век дизеля.

— Жаль, тот мне нравился больше. По крайней мере, запах угля мне был более приятен, чем этот.

— Каскад остроумия! Знаете, все речи, которыми обмениваются герой и злодей — одинаковы. Мы с вами не первый раз выговариваемся перед публикой. После чего ваш доктор присочиняет к нашим откровениям что-то такое, отчего его читатели считают, что добро лучше зла. Но никакого добра нет, да и зла тоже. Да и какое вы добро, Холмс? Вы наркоман, упивающийся властью над людьми. В итоге такие, как вы, выпустят вожжи из рук, империя растает, как сахар в чашке, и ваши дети… Да какие у вас дети? Вы одно сплошное недоразумение. В вашем возрасте вас и убивать не надо… Впрочем, сейчас я начал бы с Ватсона — его, к примеру, можно сделать женщиной. Я не очень еще преуспел в этой процедуре, и тем это будет интереснее.

Мориарти взял новый скальпель в руку и сделал знак своей сообщнице. Она потянулась к выключателю. «Сейчас в мои глаза брызнет яркий свет, и все закончится», — подумал я. Мысль о превращении в женщину я отогнал. Иногда джентльмену лучше умереть.

В это мгновение я услышал тихий голос моего друга: «Постарайтесь закрыть глаза, Ватсон. Большую часть стекол на нашем пути я убрал, но могли остаться осколки».

Не понимая, к чему это он, я послушно закрыл глаза, и тут же услышал оглушительный взрыв. Меня подбросило вверх, и я почувствовал, что кувыркаюсь в воздухе над башней. Следом за этим небо треснуло, и надо мной с шорохом раскрылся купол парашюта. Через мгновение рядом со мной появился такой же купол, под которым болталась доска с моим другом.

Мы приземлились на поле неподалеку от замка, и сразу же передо мной возникло усатое озабоченное лицо в форменной шапке. Дохнуло перегаром.

— Шотландец, — сообразил я.

Солдат освободил меня от ремней. Рядом уже стоял Холмс и облегченно улыбался.

— Дорогой Ватсон, всю жизнь я клянусь не использовать вас в качестве живой приманки, и каждый раз нарушаю свое слово. Нельзя было позволить этим негодяям разбежаться, впрочем, и я был такой же приманкой. Простите меня, мой бесценный друг...

— Но как, черт побери...

— Я же говорил вам, что самолет покойного лорда Свантессона был совсем готов. В нем он применил остроумное устройство для спасения экипажа от падения вместе с летательным аппаратом: под креслами пилотов находился пороховой патрон, соединенный с парашютной системой. Мне понадобилась пара часов, чтобы установить их в лаборатории — ведь я понимал, что те два хирургических стола были предназначены для нас. Главное в этом плане было не двигаться: для этого пилоты сами привязывают себя к креслу, а нас с вами привязали враги, и довольно основательно. Еще я подсоединил запал к выключателю лампы над ними... Кстати, вы не помните, почему выключатель есть, а включателя нет? Какая-то тут тайна.

— Так они — немецкие шпионы? — перебил я Холмса. — Они хотели похитить секреты нового аэроплана?

— Это же элементарно, Ватсон, наконец-то до вас дошло. Но этот аэроплан — лишь часть разгадки. Главное тут, конечно, клонатор. Представляете себе устройство, которое может каждый день производить сто новых солдат? А сто таких устройств? Тысячу?

— А теперь клонатор погиб при взрыве?

— Надеюсь, да — как и вся шайка этих разбойников. Но я специально попросил Майкрофта прислать шотландских гвардейцев, и он меня прекрасно понял. Они из усердия разломают там все до основания, и никто не уйдет живым. Человечество, конечно, не избавится от идеи вырастить человека из пробирки, но это произойдет нескоро. Одним словом, мы с вами живем в страшные времена, когда ни в чем нельзя быть уверенным. Никому нельзя верить...

— Но вам-то можно?

— Мне — можно.

В лесу заухала сова.

— Да и совы — вовсе не то, чем они кажутся, — произнес Холмс задумчиво.

Наконец, он вздохнул и отряхнул щепки с платья.

— Но главное, — заключил Холмс, — я окончательно уверился в том, что все люди на земле парны.

— Да это учение об андрогинах, ему три тысячи лет.

— Нет, смотрите, Ватсон, мы с вами пара, дополняющая друг друга. Мориарти со своим снайпером — пара неразлучников, будто разноцветные попугайчики. Я однажды написал об этих попугайчиках целую монографию... Но я не об этом. Бельгиец с его глупыми усами парен своему товарищу. Мы все — будто повторение дон Кихота и Санчо Пансы — не обижайтесь, дорогой друг, я не знаю, что обиднее, и, кажется, это самокритичное именно для меня сравнение.

Кстати, обряд дома Свантессонов мне понравился — в нем есть какое-то полоумное веселье: ключ, египетские древности, конические шапочки… Пришельцы из болот… Вы бы написали про это роман «Тайна пирамид» и все такое. Одним словом, все сюжеты повторяются, и все мы — будто Диоскуры.

— Но Кастор и Поллукс были близнецами.

— Мы и есть близнецы-неразлучники. Кому-то из нас Зевс дал бессмертие, и он поделился с братом, и вот мы — то живы, то мертвы, потому что бессмертия на двоих не хватает. День жив один, а другой день жив второй брат.

— Это слишком сложно для меня.

— Неважно, это мне рассказывал один немец из Киля, он думал, что эта теория сделает переворот в физике. Теперь ему на пятки наступают другие безумцы, которые считают, что ничего узнать наверняка невозможно.

— Но мы так не похожи, я бы не стал припутывать к этому близнецов.

— Близнецы — это по части доктора Мортимера.

— Боюсь, нам нескоро удастся с ним поговорить.

Стоя у земляного вала перед Свантессон-холлом, мы наблюдали, как шотландцы ползут по приставным лестницам на стены. Звучали выстрелы и взрывы, гулко отдававшиеся в коридорах Свантессон-холла. Мистер Хайд с воплями гнал прочь своих овец. Шла обычная для британской провинции жизнь.

Холмс набил трубку табаком и перед тем, как воспользоваться зажигалкой, подаренной ему последним русским царем, заключил:

— Если бы я был глупым газетчиком, то сказал бы сейчас что-нибудь пафосное. К примеру, что скоро поднимется ветер и мы не досчитаемся многих.

— Холмс, вы это уже говорили — лет пятнадцать назад. Или двадцать — не помню...

— А, ну тогда можно. Хорошее — повтори, и еще раз повтори. Ветер, это будет холодный колючий ветер, и многие не выдержат его ледяного дыхания. Так хорошо?

— Звучит прекрасно.

— Знаете, все эти годы я тщательно скрывал от вас, что ненавижу оперу, но вот сейчас решил сам предложить: если мы поторопимся, то успеем… Куда-то мы должны были успеть… Эти наши обряды так утомительны.

— А, Холмс? Что?

— Отлично, вы тоже не помните. Давайте лучше просто посидим у камина! Едем скорее в Лондон!

Я кивнул, и мы пошли к станции, слыша за собой непрекращающуюся канонаду.

 

 

Ему двадцать лет

 

Он любил эту закрытую частную школу больше, чем дом. В доме все было неладно после того, как родители погибли. И школа заменила ему родителей.

Сначала ему говорили, что они погибли в автокатастрофе. Он придумал картину происшествия сам, исходя из звука самого слова. Слово «автокатастрофа» было длинное, оно шелестело и распадалось медленно, каталось на языке точь-в-точь, как «вольво» отца, — там, на северной дороге, когда отец попал в туман.

Но потом, когда он подрос, ему открыли страшную тайну — все было не так: родители сорвались с лестницы, когда полезли его спасать. Еще совсем крохотным Малыш забрался на крышу, и родители, увидев там мелькающее пятно его рубашки, полезли за ним.

Старая железная лестница не выдержала, и папа с мамой упали в мрачное пространство двора.

Малыш тоже упал — но только на верхний балкон. Боль удара вытеснила из сознания все обстоятельства этой трагедии и, как Малыш ни пытался, вспомнить он ничего не мог.

С тех пор ему иногда казалось, что призраки его родителей должны ему помогать. Но никто ему не помогал, и даже никто не являлся во снах.

А ведь он надеялся на то, что отец когда-нибудь сгустится из солнечного света и облаков за окном.

Малыш теперь был одинок, вернее, он жил с дядюшкой Юлиусом, переехавшим в их дом. Фрекен Бок давно вышла за него, и теперь они вместе пили коньяк по утрам.

В доме все было покрыто тонким слоем пыли, везде был запах тлена и разрушения.

А в школе, пусть там и был беспорядок, всюду царила жизнь.

Малыш прижился в школе и никогда не хотел уезжать из пансиона на каникулы.

Дядя Юлиус глядел мимо него, нос его был похож на фиолетовую картофелину.

— Это все оттого, что ты упал тогда с крыши… Если бы твоя бедная мама…

Это он говорил напрасно. В этот момент в Малыше просыпалась огромная крыса-ненависть, что скребла лапками по сердцу.

От этого чесался и горел шрам на виске, уже давно стершийся, едва видимый.

 

Он с отличием окончил следующий класс, и директор школы подарил ему волшебную палочку — игрушечную, зато с лампочкой.

Ехать к дядюшке Юлиусу не хотелось, и он задержался в пансионе на несколько дней.

В последний вечер он стал с тоской смотреть в окно и вдруг заметил, как чернота ночи сгустилась вокруг него.

— Папа?

— Я Карлсон, — сказала бездонная свистящая чернота. — Я Карлсон, живущий на Крыше. Мое имя обычно не упоминается, потому что я — это и есть ночной город, я — его дыхание и тревога. Я — темнота и вой полицейских сирен. Я — та кровь, что смывают дворники поутру с асфальта. Верь мне, ибо я — твой отец.

— Но мой папа…

— Нет, — сказала чернота. — Я твой отец. Все было совсем иначе. Тот человек хотел убить твою мать, когда она тайком отправлялась ко мне. Он выследил ее и столкнул с пожарной лестницы. Он хотел убить и тебя, но я успел раньше. Верь мне, ибо я — Карлсон, живущий на Крыше. Возьми палочку — ту, что дали тебе в школе… Каким она светится огнем?

— Голубым.

— Так не годится. Потри ее. А теперь?

— Теперь — красным.

— Отлично. Теперь ты знаешь, что если хорошо потереть любой предмет, он никогда не будет прежним. Я научу тебя всему, — шептал голос.

И жизнь действительно перестала быть прежней.

Вскоре Малыш вернулся в свою школу и учился все так же прилежно. Только теперь он иначе относился к ночной темноте.

Слово «автокатастрофа» потеряло для него страшный смысл, и теперь всё, кроме его тайны, казалось ему не стоящим внимания.

Он легко мирился с существованием дядюшки Юлиуса. И с существованием всего этого мира — ведь мир был у него в кулаке.

Но вот дядюшка Юлиус не смирился с этими изменениями.

Когда Малыш снова приехал к нему, он усадил его за стол.

— Послушай, Малыш. Нам нужно серьезно поговорить. Раньше я не говорил тебе, но все это выдумки — мир вовсе не разноцветен. Он состоит из черного и белого. Он даже не состоит из оттенков серого — в нем есть только светлое и темное, черное и белое. И тебе предстоит выбрать одну из сторон.

— А в чем разница? — спросил Малыш.

— Да собственно ни в чем. На одной стороне есть печеньки, а на другой их нет.

— Это мотив, да.

— Да, но на другой стороне есть фрикадельки. У одних — сэндвичи, у других — клизмы. На одной стороне блондинки, а на другой — брюнетки. Но с тех пор, как изобрели краску для волос, это различие пропало. Вот и все… Ах, да. У одной стороны мечи голубого цвета, а у другой — красные.

— А какие лучше?

— Не помню. Да и как один цвет может быть лучше другого? Но выбирать нужно.

— Зачем?

— Так повелось. Но ты не бойся, и там и там у тебя найдутся соратники, что быстро убедят тебя, что твой выбор единственно правильный. Наденешь белое, так будет вокруг белая магия, будешь вышучивать своих врагов и разбираться в сортах зеленого чая. Ну а коли наоборот, так нет худа без добра — будешь зарабатывать Черной магией, поставишь в прихожей пару чучел друзей и перейдешь на суп из мандрагоры. Будешь ходить в Черном. Черный — цвет хороший, немаркий.

 

Время тянулось, как леденец.

То и дело у Малыша снова горел и чесался шрам.

Он уже окончил школу и никому не раскрыл свою тайну.

Отец являлся ему время от времени. Теперь Карлсон постепенно обретал человеческие черты. Было немного неприятно смотреть на его шишковатую голову без носа, но Малыш справился с отвращением. Ведь это был его отец.

Он попробовал курить. Карлсон этого не одобрил, он сказал, что табак мешает наслаждаться тонким ароматом печенья.

И вот Малышу исполнился двадцать один год.

Было время совершеннолетия, которое ничего не изменило в его жизни.

Малыш пришел с вечеринки домой. Его ждала бессонная ночь и костер из спичек в пепельнице. Он грел руки на этом костре. Вдруг из темноты протянулись другие иззябшие руки — руки отца.

Теперь он выглядел почти как человек, только носа по-прежнему у него не было. Да и по сути не было вовсе лица.

— Мне надо, чтобы ты мне многое объяснил. Я никому так не верю, как тебе. Мне сейчас очень хреново! Мне опять нужно делать выбор.

— В чем выбор?

— Цвета, — ответил Малыш. — Меня уже несколько раз вызывали в Министерство. Они говорят, что мне наконец нужно принять чью-то сторону — светлых или темных.

— А сам-то ты что хочешь?

— Не знаю. Темные мне не нравились с самого начала, но как только я всмотрелся в светлых, оказалось, что они ровно такие же. Но с темных какой спрос, а вот светлые, как я думал, должны быть лучше. Но они не лучше!

Голос Малыша задрожал от обиды.

— А ты чего ждал? Все дело в том, кто убедительнее рассказывает. Ты немного подрастешь и послушаешь, как рассказывают о разводе твои друзья — отдельно жены и отдельно мужья. И беседы в Министерстве Правды, которое у нас зачем-то называют Министерством Магии, по сравнению с этим покажутся тебе кристально ясными и непротиворечивыми. Но это не важно — перед тобой куда большая опасность: будучи ведомым страхом перед теми и другими говорить не то, что ты хочешь, а то, за что общество погладит тебя по голове, то, чем ты мог понравиться. Представляешь, как будет обидно, если все равно не понравишься? Это не пустяки, не житейское-то дело! Нет, говорить нужно то, что ты считаешь нужным, сынок, и если надо, написать это хоть на заборе.

— Но ведь тогда меня кто-нибудь разлюбит. На всех, впрочем, мне наплевать, но вот Гунилла

— Тем хуже для Гуниллы… Вернее, тем хуже для тебя. Но поверь мертвому отцу, а своим мертвым отцам верят все герои… Поверь: никаких присяг на корпоративную верность приносить не надо и уж следовать им — тем более. Нужно говорить во всяком месте то, что рвется у тебя из души.

— Да откуда ж я знаю, что у меня рвется? — Малыш чуть не заплакал.

— А это уж твое дело. Ты только пойми, что очень обидно будет узнать, что цвет этих светящихся палочек был неважен, а жизнь прошла в дурацких спорах — что лучше: красный или голубой. Ты будешь старый и больной, а всего-то утешения тебе будет то, что ты никого не обидел.

— Но что выбрать-то? Красный или голубой?

— Тише, — сказала чернота на месте лица, — нас тут много.

Малыш обернулся и увидел, что комната наполнилась странными молчаливыми гостями. Одни были в белых скафандрах, другие в серых плащах.

— Они живы? — спросил он.

— Не знаю, — ответил Карлсон. — Я могу показать только тех, кого убили раньше меня. Вот его, и этого, и этого.

— А ты? — спросил Малыш.

Ну ты же знаешь.

— Я тоже хотел бы быть рядом. Я понимаю, что печеньки — это глупости.

— Не надо.

— А что надо?

— Жить.

— Да. А как?

— Сколько тебе лет? — спросил Карлсон.

— Двадцать один.

— А мне двадцать. Как я могу советовать?

 

 

Гамельнские музыканты

 

Близилось Рождество, и звери в хлеву как-то заскучали. Под нож не хотелось, а хотелось тепла и лета.

Но настоящий побег силен сообщниками, поэтому они сговорились с котом и псом.

Ну и с ослом, конечно. Осел тоже давно чувствовал себя неуверенно — его уже несколько раз обещали сводить в гости на живодерню.

А осел заметил, что никто из приглашенных на живодерню обратно не возвращается.

Так они и рванули — по снегу, до рассвета.

Когда в первый раз они остановились перевести дух, кот спросил, есть ли у кого идеи на будущее.

Идей не было — единственное, что всех утешало (и никем не было сказано вслух): никто не собирался никого есть. Правда, бывалый петух косился на пса — ему, петуху, рассказывали, что матерые берут с собой в побег корову, чтобы потом съесть. Но коровы среди них не было, да и у старого пса сточились все зубы.

Через несколько дней они нашли в лесу избушку, где жили разбойники.

Разбойников они быстро прогнали, да так, что те не успели забрать свое имущество.

Обнаружив среди него скрипку и барабан, осел предложил притвориться уличными музыкантами.

— А спросят нас: «Откуда вы?» — что ответим? — засомневался кот.

— Из Бремена! — ответил петух.

— Почему из Бремена? — спросил осел, потому что он был настоящий осел.

— Это единственное место, в котором никто из нас не был, — ответил мудрый петух.

Вооружившись музыкальными инструментами, они двинулись в путь. Первым им встретился озябший крестьянин, который отказался слушать музыку, и пришлось отобрать у него мешок с зерном просто так.

— Это зерно маркиза Барбариса! — крикнул крестьянин, но его никто не слушал.

Так же поступили и с другими встреченными путниками. Ослу это начинало нравиться, ведь он был настоящий осел.

Впрочем, все равнодушные к музыке путешественники кричали им вслед, что маркиз Барбарис — волшебник, и он-то с этим делом разберется.

Так они приблизились к огромному замку, и осел постучался в маленькую железную дверь в стене, потому что он был настоящий осел.

Им открыли, и тут звери поняли, что они попали в замок самого маркиза Барбариса. Маркиз оказался маленьким смешным человечком с уродливым винтом на спине.

У маленького смешного человечка росла синяя борода, что делало его еще смешнее.

Маркиз Барбарис весело посмотрел на них, да так, что петух потерял несколько перьев, пес прижал хвост, а осел повесил уши.

Один кот спросил жалобно:

— Нам говорили, что ты волшебник… А ты можешь превратиться в мышь?

— Могу. Только ведь ты, глупый кот, попытаешься ее съесть. Но ты не знаешь, что заплатишь за это своей жизнью. Эй, кот, ты готов съесть отравленную мышь? Погибнуть, так сказать, за други своя?

Кот попятился.

— Я даже готов превратиться в сено, да только во мне столько яду, что хватит на десять ослов, — продолжил странный урод. — Но я могу предложить вам сделку. Вы поможете мне отвести кое-кого кое-куда.

— Кого?

— Детей. Детей, милые мои. У меня полный подвал детей, и они надоели мне хуже горькой брюквы. Что я ни делал, их не убывает.

— Даже…

— Да, я и это пробовал. Поэтому вы поможете мне их доставить в одно место неподалеку. А потом можете стать музыкантами, если захотите.

Бременскими?

— Ну, уж не бременскими, во всяком случае. Назоветесь честно, по самому близкому городу. Что у нас тут ближе, осел?

Гамельн, — сказал осел, потому что он был настоящий осел.

— Вот-вот, — согласился маркиз Барбарис. — И поскольку вам уже никуда не деться, я расскажу вам свою историю.

Давным-давно я подружился с крысами. Более того, я подружился с крысиным королем. Но за эту дружбу меня невзлюбила одна добрая фея. А вы, звери, верно, не знаете, что добрые феи куда страшнее злых. Ведь злую фею сразу видно: она сморщенная и вонючая — брызни на нее водой, и она стразу растает. А вот добрые феи все в блестках и шуршат платьями, как конфетными обертками.

Да только внутри они еще хуже, чем злые.

И вот добрая фея невзлюбила меня и превратила в дурацкое существо — в широких штанах на лямках, с пропеллером на спине и широко открытым ртом, в который дети совали все что угодно — от жевательных резинок до орехов.

Вы, звери, жевали чужие резинки? Впрочем, кого я спрашиваю?

И я прожил долгие годы в таком обличье — но фее этого было мало, она натравила на меня всех детей. И я играл на дудочке (я так люблю играть на дудочке), дети лезли ко мне, тормошили и тилибомкали.

Первыми от этого ужаса из города бежали крысы, я бросился за ними, но дети преследовали нас.

Наконец я обессилел и отстал от своих любимых крыс. Мне пришлось спрятаться в этой чащобе, в замке какого-то барона, которого я случайно съел вместе с вареньем. Пришлось, правда, договориться с Серым волком, чтобы он подъедал случайно напавших на мой след детей.

Но дети сами поймали Серого волка и расправились с ним. Теперь они живут у меня в замке, хоть и несколько притомились. Праздник непослушания всегда приедается.

Так вот…

 

На следующий день перед замком появился бродячий цирк. Осел прял ушами возле телеги, на которой кот показывал фокусы, пес плясал, а маркиз Барбарис летал над ними, как настоящий акробат под куполом.

Представление все длилось и длилось, и никак не могло закончиться. А когда телега медленно двинулась по дороге, дети зачарованно пошли за ней.

Мелодия была так себе, да и фокусы были неважные, но развлечений в замке было так мало, что все безропотно шли за телегой.

Маркиз летел впереди, показывая дорогу.

Наконец, они пришли в Гамельн.

Маркиз долго что-то искал, заглядывал в подвальные окна, пока, наконец, из одной дыры не выглянула молодая крыса. Она огляделась, пошевелила усиками и вдруг поцеловала маркиза Барбариса в нос.

Тут у маркиза отвалился пропеллер-крестовина, и он стал как-то выше ростом.

Дурацкие штаны на лямках превратились в прекрасный серый камзол, а на голове у маркиза Барбариса теперь была треуголка.

Он обернулся к непоротым и некормленым детям:

— Дети мои, — сказал он, — мы прощаемся. Я привел вас в Гамельн. Наши странствия окончены — вы дома.

Он, не выпуская из рук крысы, устроился на повозке, в которую по-прежнему был впряжен осел. Ослу все это нравилось — потому что он был настоящий осел.

Дети угрюмо молчали. Домой им не хотелось.

Наконец самый маленький из них, совсем малыш, вышел вперед:

— А ты обещаешь вернуться?

— Да не вопрос, — ответил маленький человечек. — Но сначала пусть к вам вернутся крысы.

 

 

Гражданская Тайна

 

Малыш очень любил, когда к ним приезжал дядя Юлиус. Вместе с дядюшкой Юлиусом в их скромную квартиру входили запах странствий и аромат приключений. Из его чемодана то выкатывался хрустальный череп, то выпадал слоновий бивень. Он был перепачкан алмазной пылью из Копей Соломона, а иногда Малыш замечал в волосах дядюшки Юлиуса отросток огромной лианы.

Однажды дядюшка Юлиус привез детям в подарок настольную игру «Обжиманжи», и они принялись играть в нее все вместе, хотя маме это и не понравилось. Дядюшка Юлиус вскакивал, снова садился и наконец вытащил огромное слоновье ружье и принялся палить в нарисованных зверей.

Сразу было видно, что у дядюшки Юлиуса была боевая молодость. Впрочем, и старость у него была беспокойная. Но, так или иначе, он любил детей, а они любили, когда дядюшка Юлиус рассказывал им сказки. И вот сейчас, когда дядюшка Юлиус вдосталь наговорился с взрослыми, выпил с ними питательной русской водки, он приполз в детскую.

— Ты любишь русскую водку, — печально сказал Малыш, разглядывая дядюшку. — Ты, кажется, вообще любишь все русское.

— Вздор и глупости. Я русскую водку не очень люблю, но у твоего папы больше ничего не было. Пустяки, дело житейское. А русских я не люблю, нет. Я ведь воевал с русскими, когда они напали на этих дураков-финнов. Я воевал с ними целых два месяца, пока не отморозил ногу.

— И ты их победил?

— Ну, сначала — нет. А потом они победили. Затем, правда, опять не победили, но теперь мы победили их всех окончательно и навсегда.

— Дядюшка, — попросила Бетан, — а расскажи нам сказку про Гражданскую Тайну.

Это было подло. Малыш знал, что это была любимая дядюшкина сказка, но только очень длинная. У дядюшки никогда не получалось досказать ее до конца. Бетан над ним просто издевалась, и Малыш захотел вмешаться. Но было уже поздно, дядюшка Юлиус начал:

— В те дальние-дальние годы, когда уже началась в Европе большая война, жил да был в меру упитанный человек Карлсон. И было у него отзывчивое сердце — летал он по свету туда-сюда: узнает, что в далекой Гренаде крестьяне решили отнять у добрых людей землю, отправляется Карлсон в Испанию и творит добро прямо в воздухе. Знаменитый художник Пикассо даже изобразил Карлсона на огромной картине «Герань»… Или «Вероника», впрочем, это неважно. Или собрались в Вене рабочие похулиганить, а Карлсон тут как тут. А как глупые поляки решили повоевать, так Карлсон полетел в Польшу. И вскоре тихо стало на польских широких полях, на зеленых лугах, где рожь росла, где гречиха цвела, где повсюду густые сады да вишневые кусты. Гоп!.. Гоп!.. Ути-плют! Хорошо! Не визжат пули, не грохают снаряды, не горят деревни. Не надо никого пока расстреливать, не надо снаряды в погреба метать, не надо лес поджигать. Нечего коммунистов бояться. Некому партийные взносы платить. Живи да работай — хорошая жизнь! Хотя из Польши Карлсон вернулся раненым и с тех пор не чувствовал себя в полном расцвете жизненных сил.

Но однажды, дело было к вечеру, вышел Карлсон на крылечко своего домика. Смотрит он — небо ясное, ветер теплый, солнце в Норвегии садится. И все бы хорошо, да что-то нехорошо. Слышится Карлсону, будто то ли что-то гремит, то ли что-то стучит. Чудится Карлсону, будто пахнет ветер не цветами с садов, не медом с лугов, а пахнет ветер то ли дымом с пожаров, то ли порохом с разрывов. Был у Карлсона друг, один мальчик. Не знал про него Карлсон, что не любит тот частную собственность, а любит лишь социализм. Поэтому Карлсон ошибочно доверял другу догадки и помыслы, и иногда даже — деньги в долг, что уж совсем никуда не годится. Карлсон сказал этому своему другу об этих тревогах, а тот и не поверил:

— Что ты? — говорит фальшивый друг. — Это дальние грозы гремят за финскими лесами, это лапландские пастухи дымят кострами в тундре, стада оленей пасут да ужин варят. Иди, Карлсон, и спи спокойно.

Ушел Карлсон, лег спать. Но не спится ему — ну никак не засыпается. Вдруг слышит он внизу на улице топот, у парадной двери — стук. Глянул Карлсон, и видит: стоит у подъезда мотоциклист. Мотоцикл — черный, револьвер на боку — блестящий, фуражка — серая, а герб на ней — золотой. Сразу видно — финн.

— Эй, вставайте! — крикнул мотоциклист. — Пришла беда, откуда не ждали. Напали на нас из-за гор и рек проклятые комиссары. Опять уже свистят пули, опять уже рвутся снаряды. Бьются с комиссарами наши финские отряды, и мчатся гонцы звать на помощь братьев-шведов.

Сказал эти тревожные слова мотоциклист и умчался прочь.

Тогда взрослые полезли в сейфы и вынули свои карабины.

— Что же, — сказали взрослые, — много мы акций купили — видно, много дивидендов детям собирать. Спокойно мы просидели жизнь в конторах и офисах, но видно вам, друзья, придется за нас досиживать

Так сказали они, крепко поцеловали детей и ушли. А те, у кого детей не было, просто отдали ключи консьержке. Времени для сантиментов с консьержками у них не было, потому что теперь всем было и видно, и слышно, как гудят за лесами взрывы и горят за холмами зори от зарева дымных пожаров…

— Так я говорю, Бетан? — спросил дядюшка Юлиус, оглядывая ребят.

— Так... так, — ответила Бетан, потому что в этот момент изо всех сил лупила по игровой приставке и старалась не отвлекаться.

— Ну вот... День проходит, два проходит. А война не кончилась. Карлсон смотрит вдаль, весь день с крыши не слезает. Нет, не видать конца. Утром он снова увидел финского мотоциклиста. Только мотоциклист теперь усталый и мотоцикл у него поцарапанный.

— Эй, вставайте! — кричит. — Было полбеды, а теперь кругом беда. Много комиссаров, да мало наших. В поле пули тучами, по отрядам снаряды тысячами. Эй, вставайте, давайте подмогу!

Собрались кой-какие взрослые бизнесмены, вынули охотничьи ружья и ушли куда-то.

Но этот мотоциклист не забывал их дом. И в третий раз он приехал, и в четвертый, и в пятый. И в десятый приехал, а выглядел каждый раз все хуже, и мотоцикл у него был уже в полном беспорядке. В последний раз он заявился и вовсе без мотоцикла, зато с перевязанной головой и рукой в гипсе. Зато он говорил, что все страны подписались биться с комиссарами: и Англия, и даже Франция, а уж про Германию и говорить нечего.

— Только бы нам, — говорит, — до завтрашней ночи продержаться.

Слез Карлсон с крыши, принес мотоциклисту напиться. Напился гонец и побрел дальше. Но видит Карлсон — улица полна народу, а никто финнам помогать не хочет. Снуют по улице, думают — кто о кредитах, а кто об ипотеке, а о красных комиссарах не думают.

Сел тогда Карлсон на крылечко, опустил голову и заплакал.

— Так я говорю, Малыш? — спросил дядюшка Юлиус, чтобы перевести дух, и оглянулся. Увидел дядюшка Юлиус, что не одни дети слушают его сказку, что бросила Бетан свою игровую приставку, а Боссе отложил журнал с голыми людьми. Увидел, что и родители Малыша стоят в дверях, слушают молча и серьезно.

…Но поднял голову Карлсон и закричал:

Эй же вы, жители Вазастана! Вам бы только в ипотеку играть да кредиты просить? Или нам, шведам, сидеть дожидаться, чтоб красные комиссары пришли и забрали у нас частную собственность, волатильность и ликвидность?

Как услышали такие слова люди, как заорут они на все голоса! Кто в дверь выбегает, кто в окно вылезает, кто через парковку скачет. Лишь один не захотел идти воевать, потому что хотел социализма, но никому ничего он не сказал, а подтянул штаны и помчался вместе со всеми, как будто бы на подмогу.

Бились они от темной ночи до светлой зари. Лишь один фальшивый друг Карлсона не бьется, а все ходит да высматривает, как бы это комиссарам помочь. И видит этот малыш, что лежит у стены имени маршала Маннергейма, что привезли прямиком из Берлина, целая громада ящиков, а спрятаны в тех ящиках черные бомбы, белые снаряды да желтые патроны. «Эге, — подумал этот малыш, — вот это мне и нужно». И сговорился с комиссарами, что взорвет всю берлинскую маннергеймскую стену, а попросил за это только партбилет и орден Кровавого Сталина.

Выдали ему и то и другое, и стена взорвалась. Ринулись в провал красные комиссары.

— Измена! — крикнул Карлсон.

— Измена! — крикнули все его верные друзья, а что толку?

Уже налетела комиссарская сила, скрутила и схватила она Карлсона. Заковали Карлсона в тяжелые сибирские кандалы, посадили Карлсона в ГУЛАГ. И помчались спрашивать Кровавого Сталина: что же с пленным Карлсоном теперь делать?

Долго думал Кровавый Сталин, а потом придумал и сказал:

— Мы погубим Карлсона. Но пусть он сначала расскажет нам всю их Гражданскую Тайну. Вы идите, мои верные комиссары, и спросите у него:

— Отчего, Карлсон, бились с Буржуинским Гражданским Обществом и утописты, и коммунисты, и французы, и немцы, и русские, и (прости нас, Маркс) даже евреи, бились-бились, да только сами разбились?

— Отчего, Карлсон, и все тюрьмы у нас полны, и весь ГУЛАГ забит, и все милиционеры на углах, и все чекисты на ногах, а нет нам, коммунистам, покоя ни в светлый день, ни в темную ночь?

— Отчего, Карлсон, в моей стране, где так вольно все дышат и много всякого добра, люди норовят стать маленькими хозяйчиками? Почему, что весной, что осенью, подпольные ткачи-цеховики ткут неучтенную ткань, а подпольные портные-цеховики шьют модные костюмы? Отчего самые лучшие буфетчицы разбавляют пиво и строят дачи, а самые общительные рабочие не хотят жить в общежитиях, а хотят — в собственных квартирах? Нет ли у Гражданского Общества какого Гражданского Секрета?

— Нет ли у наших цеховиков чужой помощи?

— Нет ли, Карлсон, тайного хода из нашей страны во все другие страны, по которому как кто захочет выбегает прочь, а обратно приносит линючие буржуинские штаны и коричневую иностранную газировку?

Ушли комиссары, да скоро назад вернулись:

— Нет, Кровавый Сталин, не открыл нам Карлсон Гражданской Тайны. Рассмеялся он нам в лицо да зажжужал оскорбительно.

Нахмурился тогда Кровавый Сталин и говорит:

— Сделайте же, мои верные комиссары, этому скрытному Карлсону самую страшную Муку, какая только есть на свете, и выпытайте у него Гражданскую Тайну, потому что не будет нам ни житья, ни покоя без этой важной Тайны.

Ушли комиссары, а вернулись не скоро.

— Нет, — говорят они, — дорогой наш вождь и учитель Кровавый Сталин. Бледный стоял, но гордый, и не сказал он нам Гражданской Тайны, потому что такое уж у него твердое слово. А когда мы уходили, то опустился он на пол, приложил ухо к тяжелому камню холодного пола и, поверишь ли, о Кровавый Сталин, улыбнулся он так, что вздрогнули мы, комиссары, и страшно нам стало, не услышал ли он, как шагает по тайным ходам наша неминучая погибель?..

Тут дядюшка Юлиус оборвал рассказ, потому что папа Малыша принес вискаря.

— Досказывай, — повелительно произнес Малыш, сердито заглядывая дядюшке в лицо.

— Досказывай, — убедительно произнес раскрасневшийся Боссе. — Недолго уж.

— Хорошо, дети, я доскажу.

— Что это за ужасные буржуинские страны? — воскликнул тогда удивленный Кровавый Сталин. — Что же это такие за непонятные страны, в которых даже Карлсон имеет частную собственность и знает Гражданскую Тайну?..

— …И сгинул Карлсон в недрах ГУЛАГа... — произнес дядюшка Юлиус.

При этих неожиданных словах лицо у Боссе сделалось вдруг печальным, растерянным, и он уже не глядел в журнал с голыми людьми. Синеглазая Бетан нахмурилась, а веснушчатое лицо Малыша стало злым, как будто его только что обманули или обидели.

— Но... видели ли вы, дети, бурю? — громко спросил дядюшка Юлиус, оглядывая приумолкших ребят. — Вот так же, как громы, зашелестели долговые расписки. Так же, как молния, засверкали платежные терминалы. Так же, как ветры, ворвались в покои Кровавого Сталина брокеры и менеджеры, и так же, как тучи, сгустились обязательства по кредитам. А видели ли вы проливные грозы в сухое и знойное лето? Вот так же, как ручьи, сбегая с пыльных гор, сливались в бурливые, пенистые потоки, так же, безо всякой интервенции, забурлила в стране Кровавого Сталина предпринимательская деятельность. И кончилось его время.

А Карлсона так и не нашли. Одно только радует — он обещал вернуться. А пока оказали ему высшую честь: изобразили его на деньгах.

 

Получают люди жалование — привет Карлсону!

Берут люди кредит в банке — привет Карлсону!

Расплачиваются по долгам — привет Карлсону!

А продают скауты свое дурацкое печенье на улице — салют Карлсону!

 

— Вот вам, ребята, и вся сказка, — и дядюшка отер слезу, выкатившуюся из глаза.

Впрочем, все уже давно плакали.

 

 

Немецкий перстенёк

 

Карлсон пришел к Малышу накануне главного государственного праздника. Праздник был довольно странный — его никто не принимал всерьез, но все отмечали.

Нора Малыша проигрывала от вторжения нежданного гостя. Карлсон был высоким стариком в прекрасном костюме с искрой, а квартира, где жил Малыш, — обшарпанной квартиркой в Озерках.

Карлсон оттянул подтяжки Малыша и в знак особого расположения больно щелкнул ими по животу молодого человека.

Они сели за стол.

В ту минуту, когда небо вспыхнуло салютом, Карлсон сказал Малышу:

— Помнишь тот сверток, что тебе оставил дедушка?

— Дедушка?.. Ничего он не оставил. Он в крематории работал, место там не хлебное.

— ...Сверток. Помнишь его? Где он?

Малыш полез на антресоли за старым чемоданом и, отряхнув пыль, открыл его. Там лежал старый китель дедушки с тускло блеснувшими орденами, пакет с сушеной травой и сверток из белой клеенки.

— Знаешь, что там?

— Мне пофиг, — ответил Малыш. — Наверное — конопля.

— Не в пакете, глупый, — сказал Карлсон, разворачивая клеенку, — а тут, в свертке.

Там оказалось несколько перстней, кинжал с готической надписью и тускло блеснувшее золотом кольцо.

— Потрогай, — сказал Карлсон. — Видишь, какое холодное? Твой дед много лет назад стал владельцем этого кольца, что ведет свою историю от древних времен. Оно хранит еще холод древних проклятий.

— И че? — спросил Малыш нетерпеливо.

— И все. Нужно бежать, — и в этот момент Карлсон повалил его на пол, потому что стекло развалилось под ударом автоматной очереди. Наблюдая медленное падение осколков, Малыш в первый раз обрадовался, что не вставил новые пластиковые окна.

— Нет, не к двери! Нельзя! — остановив его, крикнул Карлсон. — Прыгай в окно, я задержу их.

— С тринадцатого этажа?

— Сейчас не до суеверий. Не хочешь прыгать, так лезь по трубе. Там во дворе стоят пять черных джипов, опасайся их. Впрочем, нормальный человек всегда опасается этакой картины.

И Карлсон толкнул юношу к подоконнику.

 

Малыш шел вдоль трассы, ночь была черна, а дорога на удивление пустынна.

Поэтому он издалека услышал треск мотоцикла.

Мотоциклист остановился рядом с ним, и когда он снял шлем, Малыш понял, что это молодая цыганка.

— За тобой гонятся пять призраков, — сказала она.

Малыш промолчал.

— Но в силах моего народа защитить тебя, — продолжила цыганка и посадила его на мотоцикл сзади себя.

Неделю он провел в цыганском таборе, когда, наконец, его позвали в шатер цыганского барона.

— Малыш, о тебе уже спрашивали. Правда ли, что у тебя есть нечто, что не принадлежит тебе?

— У нас у всех есть что-то, что не принадлежит нам, — дерзко ответил Малыш, обводя взглядом шатер, заваленный какими-то мешками.

— Ты мне нравишься, мальчик. Но всего печальнее, ты нравишься моей дочери. — Цыганский барон вздохнул. — Однако тебе придется бежать.

Ночью цыганка отвезла его на станцию, и они целовались до самого рассвета, пока Малыш не прыгнул на площадку товарного поезда.

В Вышнем Волочке поезд остановился, и Малыш ради конспирации пересел на электричку. Билета он не брал, и поэтому дернулся, когда увидел контролеров. Но тут же с изумлением понял, что один из контролеров — Карлсон.

Выглядел он печальным. Форма сидела на нем мешковато, а сам Карлсон был будто с похмелья.

— Сынок, — начал он. — Я должен открыть тебе тайну. Тот сверток, что у тебя в рюкзаке, хранит страшную тайну. Немецкий кинжал и эсэсовские перстни — это все ерунда. Главное — кольцо. Это Кольцо Нибелунгов. И ты должен уничтожить его.

— Бросить в жерло вулкана?

— Нет, так невозможно укротить его силу. Альберих наложил на него страшное заклятие, потому что над ним издевались дочери Рейна. А нет страшнее обиды, когда женщина издевается над стариком. Бойся этого кольца — оно попадало к разным людям, и каждому, кто не избавился от него, было несчастье.

Вот эрцгерцог Фердинанд получил кольцо, надел на палец и поехал отдыхать на юг. И там было ему несчастье.

Однажды оно попало к маршалу Тухачевскому, и ему сразу было несчастье. Но следователь, который вел дело маршала Тухачевского, сразу же отдал кольцо настоящему немецкому шпиону — и ему было счастье: он умер восьмидесяти лет, имея хорошую пенсию. А шпион, впрочем, умер восьмидесяти двух лет, имея еще более хорошую пенсию. Дело в том, что он сразу же подарил кольцо фюреру. И он его никому не хотел отдавать, и было ему несчастье. После того как оно случилось, кольцо забрал Берия, и он тоже не стал никому его отдавать, и было ему несчастье. И твоему дедушке, работнику крематория, что нашел кольцо в пепле Берия, тоже было несчастье. Бабушка твоя, Царство ей небесное, всю жизнь его мучила…

А тебе предстоит отправиться в Москву и найти самое страшное место — Люблинские поля. Там ты найдешь Бездну Московской Канализации. Только она может проглотить кольцо, проклятое карлой Альберихом. Ты ведь, верно, знаешь, что все те нечистоты, что производит Москва, невозможно скрыть и очистить? Так вот, давным-давно, понимая, что они отравят все вокруг, Сталин велел прорыть особую линию метрополитена — «Метро-1933». Она была открыта раньше прочих линий, только была сделана не горизонтально, а вела вертикально вниз — туда, откуда нет возврата. А сверху над ней, для отвода глаз, были построены поля аэрации…

На этих словах Карлсон встал, оштрафовал Малыша и исчез.

 

Малыш приехал в Москву и тут же продал старинные перстни. Известно, что в Москве можно продать все.

Он отобедал шаурмой, похожей по вкусу на шаверму, и принялся искать карту. Но на всех картах вместо Люблино и Курьяново была либо наклеена реклама, либо вовсе было пустое место.

Наконец, он встретил полицейского. Тот сперва побил его, но велел прийти сюда же ночью. Молодой петербуржец пришел в назначенный час и встретил все того же полицейского, но доброго и ласкового. Тот рассказал Малышу, что когда в стране придумали полицию, много честных милиционеров, преданных старой вере в закон, ушли в подполье. Они вершили правосудие тайно, по ночам. Днем они были злыми полицейскими, а ночью — добрыми милиционерами.

И этой ночью полицейский-милиционер решил принять участие в судьбе Малыша.

Милиционер сказал Малышу, что попасть в Люблино можно только под землей, и познакомил его с диггером.

Диггер был так стар, что оранжевая каска с его именем приросла к его седым волосам.

Диггер повел Малыша по туннелям метро — в действующих туннелях они жались к стенам, спасаясь от проносящихся поездов, а в заброшенных они видели толпы горожан, стремящихся к приключениям. Горожане сновали по туннелям вместе с подругами, детьми и мангалами с шашлыком.

Наконец они вышли на поверхность.

Кругом простиралось Люблино.

На них тут же попытались напасть гопники, и диггер юркнул обратно в канализационный люк. Малыш не успел за ним, но достал сверток, развернул и сразу же заколол одного из гопников немецким кинжалом. Остальные переменили отношение к Малышу и с уважением похлопали его по плечам.

Вход в Бездну Канализации находился под продуктовым магазином на улице Полбина. Откинув железную крышку во дворе магазина, Малыш оглянулся. Все дома были здесь низкорослыми, даже деревья, понимая неверность почвы, стелились по ней, как кусты.

Малыш сплюнул, и в этом момент перед ним появился Карлсон, на сей раз одетый в синий халат грузчика. В зубах у него была толстая папироса.

— Вот ты и добрался, мой мальчик. А не забыл про подтяжки?

— Не забыл, Карлсон.

И они начали спускаться в преисподнюю.

Сначала вниз вели честные бетонные ступени, будто на лестнице современного дома, потом их сменили ступени деревянные, а затем — стеклянные и оловянные.

Карлсон достал из кармана мобильный телефон, потыкал в него пальцем, и в сумраке подземелья задребезжала странная музыка.

— Это «Кармина Бурана», — ответил он, упреждая вопрос. — Эта музыка всегда должна звучать, когда происходит что-то важное.

И вот они оказались в огромной полости, где внизу что-то клокотало и булькало.

— Смотри, сынок, — сказал Карлсон. — Перед тобой величие человека и весь результат его жизни. Смотри, вот все то, чем кончаются человечьи поиски смысла — тут и первое, и второе, и третье. В смысле, и компот. Ты впечатлен?

— Не очень. Не знаю, как со смыслом, но дух тут больно тяжелый.

— Тогда доставай кольцо, не медли.

Малыш достал сверток и, размахнувшись, швырнул его в дыру.

— Вот так, вот так, теперь ты навсегда запомнишь этот день, вернее, это будет самым главным днем в твоей жизни, сынок, — перевел дыхание Карлсон.

И тут Малыш пнул его пониже спины, и старик полетел вниз, двигаясь так же быстро, как если бы у него на спине был пропеллер.

«Я тоже так считаю, — думал про себя Малыш, поднимаясь по лестнице. — Запомню сегодняшнее число, ясное дело. Хороший день, чо. Но какой прок с этого кольца? Это еще предстоит узнать, экая прелесть».

Спасенное кольцо приятно холодило карман, и он верил, что приключения только начинаются.

 

 

Маленький человек из большого фильма

 

Каждый раз, когда выходит в свет новый эпизод «Звездных войн», хорошо бы вспомнить печальную историю Майкла Карлсона, первого исполнителя роли робота R2D2.

История эта трагична, непарадна, поэтому о Майкле Карлсоне предпочли забыть.

Впрочем, и звали его иначе. Михаил Кац родился в Ленинграде, в сороковом году. Он жил на Литейном, в доме Мурузи и вполне мог бы быть приятелем Иосифа Бродского.

Но вот беда — Кац родился карликом. У Бродского в «Полторы комнаты» есть мимолетное описание какого-то мальчика, что, прихрамывая, спускается по лестнице навстречу. Может быть, это как раз и был несчастный Кац.

Маленький человек окончил восемь классов и устроился в труппу лилипутов. Его подбрасывали вверх и ловили акробаты, по воспоминаниям матери, он участвовал в номере «Вперед, к звездам!» вместе с другим лилипутом исполняя роли Белки и Стрелки. Из-за конфликта с одним из чиновников Ленконцерта ему пришлось оставить труппу. Кац был невоздержан на язык и, несмотря на свое происхождение (мать была учительницей музыки, а отец — стоматологом), виртуозно владел «русской речью». В дальнейшем он еще не раз будет страдать от своей вспыльчивости. Воистину «язык мой — враг мой».

Далее в биографии Каца следует провал, кажется, он покатился по наклонной плоскости. Ходили слухи, что банда домушников использовала его для квартирных краж, спуская с крыши на веревке. Крохотный Кац открывал форточку, пролезал внутрь и открывал замки.

Впрочем, это все домыслы. Наверняка известно только то, что он уехал в Америку в 1973-м.

Там он и превратился из Михаила в Майкла — сперва жил в Нью-Йорке, а потом двинулся в глубь континента. Дальше следует какой-то невнятный скандал с Американской Ассоциацией Карликов (ААD), требование возврата денег, странная история с фиктивной свадьбой, в результате которой он меняет фамилию на Карлсон.

Затем Майкл Карлсон выныривает в киноиндустрии. Судя по всему, его фильмография невелика — три или четыре фильма ужасов, вроде бы даже порно и, наконец, звездная роль у Лукаса.

Майкл попал на «Звездные войны» случайно, подменяя заболевшего актера. Тот был еще меньше Майкла, поэтому жестяной корпус R2D2 нестерпимо жал Карлсону в плечах, крутящийся купол оставлял ссадины на голове и выдирал волосы.

Из-за всего этого Михаил-Майкл нещадно матерился. На съемках это никого не удивляло, но ближе к прокату его речь вызвала скандал. К тому же английский язык эмигрант знал неважно — в результате все, что говорил Кац, нещадно запикали.

Советский журналист Траратута, который брал интервью у Ирвина Кершнера, рассказывал, что имя Карлсона у всех вызывало раздражение. С его нелегкой руки, вернее, тяжелого языка, все актеры, что в других эпизодах исполняли роль R2D2, были лишены права голоса.

Сам Кац-Карлсон не успел насладиться триумфом саги — еще до премьеры он утонул. Газеты предполагали самоубийство — Майкл находился в депрессии, у него была цепочка конфликтов с Лукасом. Вторая версия намекала на то, что он отправился купаться пьяным: тут срабатывает известный стереотип «русский — значит пьяный». Но «русскость» Майкла несколько преувеличена.

Маленький человек, ленинградец, ровесник Аль Пачино, Брюса Ли и Иосифа Бродского, исчез в волнах Тихого океана. Пробирает дрожь, когда представляешь себе этот путь: запах кошек в парадной дома Мурузи, нескончаемый дождь, лестница, поэт поднимается тебе навстречу, еще сохраняя на пиджаке запах чужих духов, — и грохочущий прибой, край чужого света, исчезновение.

Тело не было найдено, и иногда кажется, что пилот робота R2D2 просто отправился в очередной полет.

 

 

Ненила

 

I

 

Тронный зал был сумрачен и величествен. Там стояла прохлада — все оттого, что сложен зал был из огромных стволов, которые сплавляли по рекам с далекого Севера, а потом доставляли по Днепру.

Только боги вдоль стен были резаны из местного даждь-дерева. Здесь они стояли почти такие же, что и в общем капище, но предназначены были для правильного, то есть не общего со смердами разговора. Князь говорил со своими богами, а смерды говорили с простыми деревяшками на берегу реки.

В народном капище «священное» дерево силы не имело, хотя тамошний Велесов кумир со своей книгой в руках и помогал урожаю, мать-земля Мокошь даровала плодородие и успех в женской работе, но все это было только совпадением.

Здесь, в прохладе дворца, были настоящий Велес и настоящая Мокошь, тут блестел в полумраке медным кругом солнечный бог Ярило и краснела охра на столбе, изображавшем бога огня Семаргла.

И у самого трона стоял столб с грозными чертами могучего Перуна, княжьего бога. Бог силы и войны, с колчаном в левой руке, а луком в правой, с молотом у ног, казалось, советовал что-то князю.

Князь сидел под ним на резном троне, зная, что мало отличается от смердов и настоящий Перун стоит вовсе не здесь. Князь сидел под образом, его замещающим, но эту тайну знали немногие.

И вот сидел на резном троне великий властелин, киевский князь, и слушал рабов своих.

И рабы его, в каких бы шелках ни ходили и каким бы золотом ни звенели их одежды, боялись его пуще лютой смерти. Они приходили быстро, говорили тихо и старались уйти скоро.

Вот и сейчас верховный волхв Бородун шел от князя. Он перевел дух — казалось, все прошло гладко и неприятности миновали. Но вдруг он встретил в зале молодого воина Крутобока.

Крутобок был встревожен, и они пошли рядом. Грохот сапог водителя княжеской дружины, обшитых бляхами, присоединился к мягкому шелесту кожаной обуви волхва. Крутобок нес князю тревожную весть: царь древлян со своими воинами вновь перешел границу киевских владений. Гонец прохрипел это перед смертью, марая кровью те самые сапоги с бляхами.

Теперь Крутобок торопился к князю за разрешением на войну. За правом на кровь, за правом вывести дружину из славного города Киева, что центр мира навсегда, и другому центру не быти.

Не может быть Киев осажден, неведома ему осада, и позор ее не мог допустить Крутобок.

Бородун выслушал воина и поспешил в истинный храм Перуна — спросить бога, что привык отвечать силой на силу, что покровительствовал военным походам и государственным делам. Бородун шел к нему с вопросом, кому выпадет честь возглавить поход руссов. Крутобок, вернувшись от князя, томился в ближних залах, ожидая решения.

Он с детства мечтал о славе и знал, что это его главный день.

Но вот вернулся и Бородун. Слова его были медом для ушей воина. Избранник должен быть молод, не дело князя воевать самому, лучший из слуг пойдет на древлян. Бородун вошел в княжью залу совета, а Крутобок уставился в узкую бойницу окна, огладил себя одесную и ошую. Киев лежал перед ним, прекрасный огромный город, утопающий в зелени, великий и знаменитый город, о котором Геродот писал как о новых Афинах.

До боли в пальцах обхватил Крутобок рукоять меча. Если выберет Перун его, значит, слава падет к нему на плечи мягким царьградским шелком, победа, в которой он не сомневался, будет сладкой, как южные сладости, что привозят купцы из восточных стран. Он уже представил, как сам князь выйдет встречать его из похода и, как водится, спросит, что ему хочется в награду. И вот тогда, вместо серебряных гривен и золота, вместо коней и рабов, он попросит главное сокровище княжьего дворца — юную Ненилу, рабыню дочери князя Волооки.

За этими мыслями и застала его Волоока. Она внимательно смотрела на него из-за деревянного столпа, а за ней, теребя свою расшитую ендову, стояла сама Ненила. Девушки уже знали о нашествии, потому что черная весть всегда летит быстрее вести белой. Но не только для простого народа древляне казались не самой страшной угрозой. На женской половине тоже говорили о них, но больше обсуждали не врага, а красоту дружинников князя.

Киевляне всегда били древлян, с этим никто не спорил.

Но Волоока щадила свою служанку — ведь Ненила была не просто рабыней, а рабыней из древлянского племени. Волоока снисходительно поглядела на свою спутницу, но потом перевела взгляд на Крутобока. Она не понимала, насколько ранил ее сердце красавец Крутобок, и вспыхнула, когда он обернулся. Забились, затрепетали девичьи перси, передернулись ланиты. Ответил ей Крутобок светозарной улыбкой, но вдруг Волоока проследила его взгляд.

Страшное открытие пронзило ее: Крутобок смотрел на Ненилу, выглядывавшую из-за спины княжеской дочери. Рабыня! Девушка лесов, где грязные волосатые племена поклоняются пням и болотным жабам! Выросшая среди мрачных обитателей берегов Припяти-реки и чудовищ окрестных лесов! Вот каков выбор Крутобока!

И румянец смущения сменился у нее на лице краской гнева.

Но поздно было молвить: в зал вошел князь вместе с главными людьми города. Новый гонец, еще в пыльном кафтане с вышитым враном на спине — знаком княжей почты — пал под ноги князя. Пал он, как созревшее яблоко падает на мягкую землю осеннего сада.

Слова гонца были хриплы и тревожны: древляне оказались сильнее, чем о них думали. Их конница мгновенно смела пограничную стражу, и чужаки совсем рядом. Враг у ворот! Царь древлян Медвежат идет со своими мохнатыми воинами по Руси. Теперь он грозит Подолу, да уж и грозит самому Киеву!

Придворные вдохнули разом, и, казалось, в зале стало меньше воздуха.

Но голос князя был тверд и страшен, в нем была крепость Перуновой силы. Слова князя были тяжелы, как камни днепровских порогов, в них была смерть врага и величие битвы. И Крутобок очнулся только тогда, когда князь сделал призывный жест — о, да! Князь звал его. Перун снизошел на скромного русса. Старшие дружинники обступили своего начальника, радость и уверенность в победе наполнили всех…

Впрочем, нет — несчастная Ненила отступила в тень. Она вспомнила все: и то, как баюкала ее в детстве мать, и восходы на тихом лесном озере, и то, чего не знал никто во дворце. А страшная тайна Ненилы не была ведома никому — ни тому дружиннику, который, перекинув ее через седло, увез из края родных осин, ни хозяйке Волооке, ни ее подругам.

А скрывала Ненила то, что была дочерью самого князя древлян Медвежата. И никакой радости не было для нее ни в победе Крутобока — ведь он не пощадит отца, ни в победе Медвежата — ведь тогда погибнет Крутобок. А страсть Крутобока не была для нее секретом, коль девичье сердце ответило взаимностью храброму киевлянину.

Кому молиться теперь — лесному богу Шишиге за победу отца? Принести белого петуха киевской богине Ладе, что ведает любовью и сочетанием тел и сердец? Или же просто плакать у окна своей светелки?

Не было ей ответа, и стояла она среди гула и радостного крика — словно в мертвой тишине.

В мертвой, мертвой тишине.

 

II

 

Крутобок пришел к капищу Перуна, чтобы совершить требуемые жертвы.

Пахло кислым и горьким дымом от чадящих жертвенников, сквозь отверстие в потолке таинственного храма струился мягкий свет, и пыль танцевала в этом луче загадочный танец.

Крутобок пал перед жертвенником, и жрецы покрыли его, как предназначенного к закланию агнца, белым покрывалом.

Сам Бородун вручил ему меч, которым добывали себе славу и богатство предки нескольких поколений руссов. Меч помнил всех людей, которых он убил, — помнил каждой щербиной и каждой вмятиной на лезвии — это был настоящий княжий меч. Этот меч напился крови вдосталь, и она проникла в его железное тело, как часть состава, намешанная великим кузнецом Сварогом.

Волхвы начали магический танец вокруг Крутобока, который вдруг подумал не о предстоящей сече, а о милом лице рабыни.

Поутру дружина вышла из Киева на скорый бой. Всадники качались в седлах и пели протяжную боевую песню.

Прошел день, а ночью Ненила танцевала — но вовсе не так, как танцевали вокруг Крутобока волхвы. Девушки-рабыни шли хороводом вокруг княжеской дочери, что готовилась к еще не состоявшейся победе. Она верила в военный успех, потому что считала, что боги города сильнее богов леса. У Волооки не было и мысли, что Крутобок может погибнуть в битве, он вернется, ее Крутобок, и их соединение неминуемо. Она давно жертвовала Ладе — и из крови белых петухов, которых в ее присутствии резали волхвы, можно было составить целое озеро.

Иногда Волоока выхватывала печальное лицо Ненилы из лиц, что двигались в хороводе вокруг нее, и каждый раз княжья дочь решала, что ей привиделась страсть в глазах рабыни. И каждый раз она возвращалась к этой мысли. Это было невозможно… Но вдруг это именно так?

И вот, оставшись с Ненилой наедине, она сказала ей о смерти Крутобока в бою, будто бы принес об этом весть гонец на взмыленной лошади. Вскрикнула Ненила, закрылись древлянские глаза-озера, и рухнула она киевским снопом под ноги Волооке.

Брызнула Волоока в лицо свой рабыне водой из плошки под светецом и призналась в шутке.

Та молча рыдала, а Волоока замахнулась на нее…

И начала Ненила шептать прокушенными в горе губами свою тайну. Задрожало от этой тайны пламя лучины в крестеце, пошла рябью вода в чашах…

Одна княжья дочь стояла перед другой, но все же не сказала Ненила главного слова, не дали ей этого лесные боги ее родины.

Надо было вытерпеть и побои, что там. Однако сдержалась Волоока — не дело ей бить рабыню. Они не равны, и княжья дочь не опустится до того, чтобы ударить простолюдинку.

Волоока тучей нависла над девушкой, и били из этой тучи молнии гнева: Крутобока нужно забыть, выкорчевать из сердца и глаз, иначе Ненилу принесут в жертву Чернобогу, полетит ее душа с какой-нибудь вестью в царство мертвых.

 

А на третий день встретил народ Крутобока, вернувшегося с добычей. Вся огромная площадь перед княжеским дворцом была запружена народом. На ступенях крыльца стоял князь с Волоокой. Вокруг толпились волхвы, свита и стража. Поодаль стояли служки, среди которых пряталась Ненила.

Торжество началось шествием войска, зашлись в магическом ритуале танцовщицы, а на их персях уже звенели ожерелья, снятые с древлянских жен.

И вот ступил на нижнюю ступеньку княжьего крыльца Крутобок, ступил, попирая рассыпанные повсюду рабами цветы. Славу поет герою Киев, и сам князь делает шаг ему навстречу. А Волоока надевает на голову воина венок из магических ромашек, цветов терпкого запаха, что сочетают желтый цвет яриловой силы и белый цвет страсти Лады. Волоока ищет глазами Ненилу — такова женская месть во все времена. Ищет княжья дочь свою соперницу и находит: глаза Ненилы залиты слезами. Слезы струятся по щекам Ненилы, длинная белая рубашка уже намокла от этих слез.

Уж оглядывается на ее стан, облепленный мокрой рубахой, какой-то стражник, но ей все едино. Не видит от слез она триумфа своего любимого, а слезы те оттого, что видит Ненила другое: своего отца, бредущего в колонне пленных. Нет на плененном Медвежате княжьих знаков — ни магической звезды на рукаве, ни рун у ворота рубахи.

Лишь древний оберег, медвежий зуб, болтается на шее.

Сразу видно, скрыл он свое звание от победителей. Бросилась было Ненила к отцу, но показал он глазами, чтобы не выдавала она его.

И вот прозвучали те слова, которых ждал Крутобок: спросил князь о награде.

И услышал Крутобок в общем шуме тонкий голос, голос его любимой, голос, полный страдания и муки. Просил этот голос пощады пленным.

И вслед за этим голосом выдохнул Крутобок прямо в княжье лицо:

— Милости моим пленным!

— Милости! — отозвался сердобольный киевский народ, пощады прося для былых врагов.

Вождь древлян убит, и теперь опасность миновала, что ж не помиловать пленных?

— Милости, — рыдает Ненила.

— Милости! — вопят сами древляне, рушась в пыль перед князем.

Но вперед выступил старый волхв Бородун:

— Нет пощады людям леса, не имеющим страха пред богами Киева. Не должно быть им милости!

— Что скажешь, Крутобок? — говорит князь.

И Крутобок вновь смотрит в толпу рабов.

— Милости! — смело повторяет Крутобок, заложив руку за расшитый золотой тесьмой охлупень главного дружинника.

— Милости! — шепчет тысячный голос народа.

Старый волхв склонился в поклоне, но понятно, что ни он, ни Перун не простят Крутобоку этого выбора.

С древлян снимают путы и гонят прочь.

А князь бросает в толпу новую весть: он отдает свою дочь освободителю Киева.

— Слава Крутобоку! — кричит народ, и Киев рукоплещет воину.

 

III

 

Ночью, тихой ночью пришла на обрывистый берег Днепра Ненила. Ах, как была тиха эта ночь, лишь луна освещала поверхность воды, плакучие ивы и капище Перуна на высоком уступе.

Меж тем среди камней причалила к берегу огромная долбленая лодка. Несмотря на то что из тяжелого цельного бревна сделал ее княжий лодочник Коваль, это была самая легкая лодка в мире.

Но не ради забавы приплыли в ней люди — сурово были надвинуты на брови ирмосы и кондаки, лица скрыты бармами, а в руках у кормчего поблескивает Постник — знак высшей жреческой власти.

Перед тайным ритуалом, таясь от стороннего взгляда, выходят из челна верховный волхв Бородун, Волоока и несколько стражников ближнего круга. Медленно поднимаются они по тропинке в храм, чтобы получить согласие у главного бога киевской земли на брак Волооки.

Скрывшись за утесом, Ненила испуганно глядит им вслед. Не затем, чтобы сопровождать свою госпожу, она кралась по берегу, поросшему плакучими ивами и земляными орехами, — вовсе нет. Она ждет здесь Крутобока — вечером прибежал к ней мальчик, сунул в руку обрывок бересты с короткими словами, начертанными Крутобоком.

Зачем он вызвал ее сюда? Ведь это их последнее свидание, а завтра Днепр будет ей могилой. Бросится она с высокого холма в черную воду, навсегда простится с солнцем, что тут зовут Ярилой, а на ее родине — Золотуном. С тоской вспомнила она родной край — лучезарное небо, прозрачный воздух, наполненный запахом соснового леса, и кристальные ручьи посреди чащи. Нет, не суждено ей, рабыне, возвратиться в родные долины и рощи!

Наконец хрустнул под чьей-то ногой прибрежный песок. Между зарослей ивняка скользит чья-то тень.

«Крутобок?», — тихо шепнула Ненила, не веря себе.

Но нет, это был отец ее, несчастный князь Медвежат. Он вернулся за дочерью, потому что понял все, дрогнуло отцовское сердце, понял он и страдание Ненилы, простил и любовь ее к врагу.

Узнал он и то, что хочет она отдаться Крутобоку, а потом утопить горе в Днепре.

Поэтому снова прошел он сквозь заставы киевлян за дочерью, чтобы спасти ее от измены родным богам.

Печально посмотрела Ненила на отца, и он с ужасом увидел, что она готова отдать жизнь за сладостные секунды с Крутобоком.

Напрасно отец умолял ее, напрасно напоминал ей про гнев шишиг и леших, напрасно напоминал о долге древлянки. Ненила слушала его с ужасом — оказалось, что отец пришел не один, с ним в город прокрался отряд проверенных бойцов. Они пришли мстить, а вовсе не только для того, чтобы забрать Ненилу. И для этого Медвежат просил дочь склонить Крутобока к измене.

Ненила не могла вымолвить ни слова — слезы опять душили ее. Попало зернышко меж жерновов — и некуда ему податься.

И в этот момент они увидели на склоне Крутобока, который, не подозревая ничего, спешил на последнее свидание. Медвежат спрятался за куст, а киевский воин обнял Ненилу.

Оказалось, что он снова отправляется в поход, чтобы добить врага в его логове — князь древлян убит, и они сейчас слабы, как никогда. Влюбленный воин пообещал ей, что когда вернется, женится не на княжеской дочери, а на ее рабыне.

И тут Ненила раскрыла перед ним свою тайну. То, что она не сказала Волооке, она открыла своему возлюбленному. Ненила позвала его с собой — они убегут в страну древлян и будут счастливы вдвоем. И если боги — неважно какие — судили Крутобоку быть мужем княжеской дочери, то пусть его женой будет она, Ненила.

Крутобок не смог сдержать вскрика: нет, ему тяжело и подумать об измене своим богам, князю и отечеству. Ведь завтра он снова должен вести дружину на Припять…

И тут же, только произнеся все это, Крутобок увидел в тени фигуру человека — еще мгновение, и тень скользнула в сторону. Медвежат, треща кустами, бросился бежать. Но не только этот треск раздался на берегу Днепра.

— Изменник! — закричал с вершины утеса старый волхв Бородун, подслушавший весь разговор.

— Изменник! — вторила ему Волоока.

— Изменник! — сжав зубы, процедили бывшие боевые товарищи воина.

Бросились они на своего начальника и скрутили его сыромятными ремнями.

 

IV

 

Плакала поутру в своей комнате Волоока, плакала и вечером. Жизнь пошла криво, будто сани со сломанным полозом.

И как вышла она в большой зал-мшенник, так увидела приведенного к отцу Крутобока. Ненадолго он задержался перед княжескими дверями, и за это время Волоока пообещала ему прощение, если он вытравит из своей души образ преступной древлянки.

Но Крутобок только смотрел в сторону, и Волоока поняла, что безразлична этому предателю.

Несмотря на это она прижалась ухом к маленькому окошку, в зал совета.

— Смерть ему! — услышала она голос Бородуна.

— Смерть ему! — услышала она голоса других волхвов.

— Смерть ему! — услышала она усталый голос отца.

Страшная смерть ждала предателя, и повели его на ночь глядя к прибрежному холму. Там Крутобока должны были живым замуровать в ласточкиной норе.

Но Крутобок был готов к той смерти — ведь гибель лучше бесчестия. Он мрачно слушал, как каменщики задвигают вход в пещеру известковыми плитами. Ему предстояла смерть в темноте и одиночестве.

Но вдруг он услышал стон у дальней стены каменного мешка.

Это была Ненила.

Она вернулась в Киев и решила разделить участь своего возлюбленного.

Крутобок укрыл Ненилу своей посконью, отороченной мехом осетра, и подложил под голову ворвань с посолонью. Однако девушка все равно дрожала в его руках. Не дрожь холода то была, а смертная дрожь. Обнимая Ненилу, Крутобок понял, что она ранена, истекает сукровицей, и вряд ли их счастье будет длиться долго.

И тут влюбленные поняли, что именно в этом и заключено мотовило счастья.

В этот момент над Днепром, уже миновав его середину, пролетала, медленно маша крыльями, печальная Птица-Карлсон.

 

 

____________________

1 Когда я записал эту речь Карлсона, то она показалась мне ужасно неприличной, и я предварил ее словами: «Девушкам просьба эту главу не читать». Привело это к тому, что все только ее и читали, а ни в какие другие главы носу не совали. Это меня жутко разозлило, и я выкинул весь текст, кроме слов «и бросил тефтельку в рот».

 



© 1996 - 2017 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Сергею Костырко | О проекте