Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2018, 3

Вечер восьмерых

Восемь поэтических сборников 2017 года

 

Вечер поэтов — очень разных, из разных стран, разных поколений, разных литературных кругов и полукружий. У каждого из них в прошлом году вышел поэтический сборник (у одного — даже несколько). Что и послужило поводом объединить их одной рецензионной рамкой; точнее, одним виртуальным поэтическим вечером, в виде которого этот очерк и будет построен.

Обычно я отбирал семь сборников (в прошлом году — шесть). Плюс давал краткий, назывным порядком, обзор других поэтических новинок года. На этот раз краткого обзора не будет: не совсем вписывается своей деловитой информативностью в формат поэтического вечера, пусть даже воображаемого. Зато и сборников-«выступлений» будет больше — восемь.

Чтобы не затягивать вводное слово, на этом завершаю — дальше разговор пойдет непосредственно о книгах и их авторах.

 

 

 

Песни небесных песков

 

Борис КУТЕНКОВ. решето тишина решено. — М.: ЛитГОСТ, 2018. — 116 с. Тираж 450 экз.

 

С Борисом Кутенковым я общался часто — а вот как он читает свои стихи, не слышал ни разу. Как-то не попадал, жаль. Можно, конечно, порыться в «ю-тьюбе», но это будет не то. Я не любитель супов в пакетах, музыки в наушниках и стихов в «ю-тьюбе».

Это четвертая книга Бориса Кутенкова. Для меня скорее — первая. Предыдущие были подготовительными, с неизбежными при обретении голоса и мастерства неровностями.

«решето тишина решено» — это уже книга «артиста в силе».

Для начала я бы, наверное, попросил Кутенкова прочесть вот это — стихотворение, которое кажется мне «визитной карточкой» и автора, и его новой книги.

 

с тех пор как высший вместо языка

мне грамоту вручил сродни китаю

читаю смерть в сосудах старика

в любом ребёнке тишину читаю

 

с тех пор как вынул прежнее ребро

и новое вложил дурному сыну

в словах иуды слышу серебро

сад гефсиманский вижу и осину

 

удары над луганской тишиной

елабужские сени в день воскресный

счёт ложек перестук земной

зыбучий нараспев песок небесный

 

Эхо одновременно и пушкинского, и лермонтовского «Пророков». К классической теме поэт обращается без иронического обыгрывания, а чувствуется, по праву наследования традиции.

Парадокс: писал критик Анкудинов о «новых романтиках», писал; называл какие-то невнятные имена, никто всерьез не воспринимал. А они появились — совсем не там, где ожидалось.

После эпохи умудренного скепсиса в современную поэзию — вместе с некоторыми из нынешних «двадцатилетних» — неожиданно пришел романтизм. С его представлениями об особой роли поэта в этом мире. С лирическим «я», увеличенным до космических масштабов. Со срывающейся, «заговаривающейся» интонацией.

 

Никогда ничего не смогу удержать —

ни огромную детскую жизнь,

ни сизифову смерть — можно руки разжать:

шар земной, понемногу катись.

Я бессмыслицей был, вундербаром, трудом,

Богом был и царём без пяти;

космос в руки — достраивай начатый дом,

отпускаю, малютка, лети.

 

И еще очень важная для романтизма тема — смерти и умирания. Только если в классическом романтизме Танатос был уравновешен Эросом, то в современной поэзии, с ее «усыханием» любовного словаря, «танатологичность» оказывается предельно обнаженной.

 

Вот человек — несмываемый белый грим,

вот нерождённые дети летят за ним,

общей бедой обступают, единым светом;

пепел, я ветер, как слышно, приём-приём, —

вот и уходим дружно — вдвоём, втроём,

и говорим посмертно

 

Написано ярко, с болью; и все же подсознательно ждешь от автора какого-то преодоления этого фатализма. Тем более — уже освоенного и растиражированного одним из «старших» поэтов. Что почувствовала и Марина Гарбер, отметившая в предисловии к книге определенное влияние Цветкова.

Согласен, некоторое «цветковство» в книге присутствует. (Что для Марины Гарбер — плюс, а для меня, скорее, минус.) Я имею в виду некоторую многословность и «размашистость» письма, педалирование темы смерти как распада и разложения. Всё это узнаваемые черты позднего Цветкова, которые я замечаю и у некоторых нынешних «двадцатилетних»; у Кутенкова, пожалуй, в наименьшей степени. Что оставляет надежду на то, что через какое-то время и это у поэта «израстется»: собственно, рост, развитие так и происходит — через влияния и преодоления их.

 

 

Наблюдатель облаков

 

Юлий ХОМЕНКО. Облако на ладони.  — М.: Время, 2017.  — 112 с. — (Поэтическая библиотека). Тираж 500 экз.

 

Юлия Хоменко я слышал один раз — на Московском биеннале 2003 года. У него тогда как раз вышел сборник в «арионовской» серии, «Воздушные шары». Чувствовалось, с чтением своих стихов Хоменко выступает редко.

Он, собственно, и публикуется редко. Одна подборка в год — как правило, в «Арионе» (и выступал он тогда, на биеннале, на их вечере). И сборники тоже нечасты. Между «Воздушными шарами» и нынешним — всего один, «Восьмое небо» (2011).

С короткими стихами, впрочем, выступать тяжело: слух нацелен на длинное, не успеваешь сосредоточиться. Такие стихи — лучше глазами.

 

плеск довольно крупной рыбы

солнце в толще облаков

хорошо бы если мы бы

без удилищ и крючков

но не голыми руками

а руками голых лип

солнце осени могли б

шевелить за облаками

 

Удивительно, как удается упаковать громоздкое, в изъявительном наклонении, предложение в два афористичных катрена, прошитых перекрестными рифмами.

В современной русской лирике, на мой взгляд, есть три мастера отточенного минималистичного письма. Вера Павлова, наиболее известная из трех. Феликс Чечик. И Юлий Хоменко.

Интересно, что все трое — ровесники, родились в самом начале шестидесятых. И живут все трое вне России. Павлова — между Москвой и Нью-Йорком, Чечик — в Нетании, Израиль.

Юлий Хоменко живет в Вене.

«Облако на ладони» — венская книга. Но привычной, «туристической» Вены в книге нет; топонимы редки. Да и оказываются они совсем не венскими.

 

показываю Вену

лет двадцать как живущему в Штатах

арбатскому другу детства

 

любуемся достопримечательностями

проходим Плотников

Сивцев Вражек

 

Даже просто детали пейзажа минимальны. В основном, облака (отсюда, наверное, и название сборника). Облака и деревья. Может, облака и деревья легче всего связывают страну оставленную и страну новообретенную. А эта связь — важнейшая тема этой книги.

 

берёза в Австрии

всё-таки иностранка

 

изредка перемолвится шелестом

с местными липой и дубом

 

практически не общается

с буком и грабом

 

Остаются, пожалуй, только облака.

 

...а облака-то над Веной русские!

 

Я не любитель однострочий; для меня квант поэтического высказывания — как минимум, две строки. Но в разговоре о стихах Хоменко этот моностих важен.

«...В одной фразе охватывая и крупный европейский полис, крупный осколок мировой истории, и облака — идеальную стихию, которую ассоциирует не с благополучной Европой, а скорее — с ее роковой противоположностью», — пишет в подробной рецензии на сборник Василий Геронимус1 .  

Но стихи Хоменко интересны не только этим маятниковым движением лирического осциллографа между двумя мирами-странами и отточенной графичностью письма. В них есть тот самый свет, который делает стихи — поэзией. Свет этот неяркий, но, как облако, окутывает почти все, о чем пишет Хоменко.

 

по небу проехал вертолёт

словно трактор по полю. дымится

облако распаханное. птица

носится дурёха взад-вперёд

 

И хотя, повторюсь, поэтические миниатюры — не самая выигрышная для «живого» чтения форма, слушавшие, думаю, смогли это свечение почувствовать и запомнить.

 

 

Раненое зрение

 

Рафаэль МОВСЕСЯН. По праву зрения. — М.: СТиХИ, 2017. — 74 с., ил. — (Серия «Срез». Кн. 4. Книжные серии товарищества поэтов «Сибирский тракт»). Тираж 250 экз.

 

«Это новое в нашей поэзии имя: Рафаэль Мовсесян, — пишет в предисловии Алексей Алехин. — Но я ожидаю, что оно в ней задержится».

Я тоже этого ожидаю.

Немного об авторе — поскольку имя еще не на слуху. Родился в 1987 году в Ереване. С 1994 по 2011 год жил в России, в Подмосковье. В 2010-м окончил Московский лингвистический университет, в 2014 г. — ВЛК при Литинституте. Вернулся в Армению, живет в Ереване.

Ереванской темы в книге фактически нет — видимо, еще не «пропиталось». За исключением одного стихотворения.

 

как будто русский снег над Ереваном.

так солнце было ереванским под Москвой.

в пространстве незаконченном и рваном

я заглушаю разницу собой.

 

с женою нынче клеили мы окна.

мне всё казалось — вдруг я упаду,

и на снегу моя спина промокнет,

и я останусь навсегда в саду.

 

Одному ли мне увиделась здесь перекличка с «русскими облаками» над Веной у Хоменко?

Ощущение уязвимости, хрупкости мира. Поэзия возникает на стыке между «взрослой» жизнью (с женой, с оклейкой окон...) и детской боязнью остаться где-то «навсегда». Пусть даже в саду.

Лирический герой стихов Мовсесяна — ребенок, подросток. Нет, ничего инфан-тильного, нарочито-детского. Просто «ребенок» оказывается синонимом «поэта».

 

земля замёрзла до костей,

на небеса глядит.

и под её спиной, под ней

ещё земля лежит.

 

и мальчик ковыряет снег

ботинком у сосны,

чтоб птице мёртвой был ночлег

хотя бы до весны.

 

Незатейливые рифмы; простые, без изысков, образы. «В художественном мире Мовсесяна, — пишет Вадим Муратханов, — неочевидные на первый взгляд связи протягиваются между далекими предметами. Однако, будучи замечены автором, они образуют не просто прочную, но, кажется, единственно возможную конструкцию».

 

две белых лошади светились в темноте —

к траве упругой мягко шеи гнули;

так — близорукие читают на воде

следы от букв, которые спугнули.

 

деревня. лес. в пруду лежит луна.

нехватка слов — как воздуха — приятна.

и жизнь такая, что уйдя туда,

когда-нибудь воротишься обратно.

 

В этом замечательном стихотворении мне, может, немного недостает только точности: нехватка слов может быть приятной, но вот нехватка воздуха...

Вообще, как в любом дебютном сборнике, здесь еще ощущается ломка поэтического голоса, следы ученичества, стремление попробовать себя в разных формах: афористичной миниатюре, медитативном верлибре... в разном культурном материале — античном, итальянском... Чувствуется и некоторая неопределенность в отношении к себе — поэту. Портрет автора — в смокинге и с бокалом вина в руке — точно сделанный на каком-то дипломатичном приеме. И строчка в аннотации: «В 2016 г. поступил в Дипломатическую школу МИД Армении».

Разумеется, поэт — в жизни — может быть успешным, делать карьеру в экономике, дипломатии, массмедиа. Но поэтическое его лицо должно если и не полностью соответствовать его лирическому «я», то не вступать с ними в диссонанс. А стихи у Мовсесяна... Это не стихи дипломата с бокалом вина. Впрочем, это даже не стихи выпускника Лингвистического университета и Литинститута.

Это стихи внутренне хрупко и сложно устроенного человека, раненного русской лирикой. С парадоксальным и тонким взглядом на мир.

 

 

Между современностью и метаисторией

 

Борис ХЕРСОНСКИЙ. Вспышка сверхновой: Рождественские стихи. — Киев: Дух и Лiтера, 2017. — 88 с., с ил. Тираж не указан.

Борис ХЕРСОНСКИЙ. Страстная седмица: Пасхальные стихи. — Киев: Дух и Лiтера, 2017. — 88 с., с ил. Тираж не указан.

Борис ХЕРСОНСКИЙ. Одесский дневник 2015 — 2016; Взрывная волна. — Харьков: Фолио, 2017. — 282 с. — (Сафари). Тираж 1200 экз.

 

О Борисе Херсонском я писал много; есть опасность впасть в повтор. (Это я говорю, пока поэт неторопливо поднимается на сцену.)

Но «не замечать» Херсонского сложно: слишком яркая величина. Да и повод существенный — три сборника вышли на Украине и вряд ли легко попадут к русскому читателю.

Предложил бы начать с первых двух, стильно изданных в замечательном киевском издательстве «Дух и Лiтера».

 

Поп готовится к Рождеству. Работник его Балда

сам себе дает шелобаны по лбу. Тренируется парень. Жаль,

голова болит. Зимою нет ничего, кроме ветра, снега и льда.

Все остальное — мираж. К примеру, посмотришь вдаль

 

и видишь огромный город, а там — заснеженный лес.

Знаешь одно, но видишь другое — наверно, с тоски.

Иллюзия облегчает жизнь. Вокруг замерзшего пруда бес

сам с собою бегает взапуски.

 

Зимою все одиноки, хоть жмутся друг к другу тесней,

слушают треск в печи, а слышат церковный хор.

Работник Балда зовёт поповну и вместе с ней

выходит, накинув тулуп, перекурить во двор.

 

Русь, ты вся — перекур на морозе. В небе черным-черно.

Горит — не сгорает рождественская Звезда.

В промёрзшем поле брошенное зерно

давно умерло, но не принесёт плода.

 

Видно слова Спасителя не годятся для наших широт.

Только воет ветер и слышится скрип ворот.

Запереть забыли, и ветер мотает туда-сюда.

 

Евангельские события у Херсонского метаисторичны; они легко могут войти и в канву пушкинской сказки — доведенной при этом до абсурда. Балда, дающий шелобаны самому себе; бес, бегающий сам с собой взапуски. Единственное, что придает всему какой-то смысл и оставляет надежду, — рождественская Звезда.

О третьей книге говорить сложнее. Это книга о войне.

 

три года странной войны люди утомлены

все дорожает все раздражает исчезает чувство вины

шкура своя дорога бизнес в стане врага

тревога свободно плавает её не ввести в берега

 

Невольно вспоминаются брехтовские строки из «Мамаши Кураж»: «Война удачей переменной / Сто лет продержится вполне, / Хоть человек обыкновенный / Не видит радости в войне...».

На Украине идет война — пусть даже и не ощущаясь непосредственно в Киеве или Одессе (где я побывал прошлой осенью). Война вносит незаметные коррективы, создает невидимые границы и «серые зоны» в сознании людей за сотни километров от боевых действий. Война повышает ставки гражданской лирики.

Книга построена как дневник — по одному, как правило, стихотворению в день. Отсюда и название — «Одесский дневник». Хотя, по словам поэта, первоначальным было то, что ушло в подзаголовок: «Взрывная волна».

В каком-то смысле — это продолжение сборника Херсонского «Missa in tempore belli / Месса во времена войны» (СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха), вышедшего четыре года назад. Пожалуй, лишь жестче, публицистичнее стало письмо. Даже метаисторическая оптика — в отдельных местах — становится более «черно-белой», схематичной.

 

И сказал Господь: «Кацап, где брат твой, Хохол?»

Ответил Кацап: «Не знаю, я не сторож Хохлу!»

И сказал Господь: «Ты с ним садился за стол,

ты пел его песни и ты толкаешь его во мглу!»

 

И дальше — такие же вопросы Турку о Хаче, Фрицу о Жиде... (Слышу небольшой шум в зале.)

Впрочем, и такая, немного «лобовая», поэзия тоже имеет право на сущест-вование — особенно если создается мастером. Мне в этом сборнике, все же, ближе те стихи, в которых публицистический посыл отходит на второй план, а на первый выходит непосредственное, «очевидническое» восприятие событий.

 

катит маршрутка в дальние края

в спальные районы на крутые небеса

в наушниках музыка у каждого своя

и только у водителя на всех одна попса

 

и вид за окном общий для всех

да только никто не глядит в окно

каждый сам в себе ветер дует из прорех

пейзаж спотыкается как в немом кино

 

Здесь нет ни крови, ни выстрелов, ни обвинений; но привычная, бытовая картинка неожиданно приобретает глубину и многозначность.

...Но я должен себя прервать, чтобы дать возможность прозвучать еще одной книге о войне.

 

 

Храм на костях

 

Александр КАБАНОВ. На языке врага: Стихи о войне и мире. — Харьков: Фолио, 2017. — 282 с. — (Сафари). Тираж 1200 экз.

 

Нужно ли как-то специально представлять следующего участника?

Имя Александра Кабанова — одно из немногих поэтических имен, далеко известных за пределами «узкого круга».

Современная русская украинская поэзия распределилась между Кабановым и Херсонским, между Киевом и Одессой. Херсонский — слегка неторопливый, с глубокими паузами, голос черноморского города, с его иронией и ностальгией. Кабанов — интонации мегаполиса, столицы, с ее динамикой, напряженным ритмом... И читает Кабанов свои стихи, что называется, «заводя» слушателей.

 

Наш президент распят на шоколадном кресте:

82% какао, спирт, ванилин, орехи,

вечность — в дорожной карте, смерть — в путевом листе,

только радиоволны любят свои помехи.

 

Будто бы все вокруг — сон, преходящий в спам:

ржут карусельные лошади без педалей,

вежливые гармошки прячутся по кустам,

топчутся по костям — клавишам от роялей.

 

Здесь, на ветру трещат в круглом костре углы,

здесь, у квадратной воблы — вся чешуя истерта,

и, несмотря на ад, снятся ему котлы,

плач и зубовный скрежет аэропорта...

 

«Если мы ждем от Кабанова гражданской лирики, — пишет в рецензии на книгу Мария Галина, — то это и есть гражданская лирика».

Это так. Кабанов, начинавший как «чистый» лирик, отчасти — ироник, отчасти — романтик, пришел к довольно жесткой и сильной социальной поэзии. Она возникла уже в его «Бэтмане Сагайдачном» (2009) и с каждым новым сборником звучала все сильнее.

Порой, как и у Херсонского, чувствуется желание прямого — или почти прямого — гражданского высказывания. «Почему нельзя признаться в конце концов: / это мы — внесли на своих плечах воров, подлецов... // от чего же нас так типает, что ж нас так трясет: / потому что вложили всё и просрали всё». Такие стихи тоже нужны — хотя мне ближе другие.

У Кабанова — редкий дар детского, непосредственного отношения к слову. Отсюда и словесные игры во многих его стихах. И совершенно неожиданные метафоры, вроде «квадратной воблы»... И, пожалуй, самые сильные стихи новой книги, в которых Кабанов продолжает эту парадоксальную работу со словом, лишь повышая градус боли.

 

Человек засиделся в гостях,

средь немых, средь глухих и незрячих,

человек — это храм на костях:

осетровых, свиных, индюшачих.

 

Это злое тамбовское бро

подставлять беззащитный затылок,

и душа у него — серебро

из украденных ложек и вилок.

 

Но, когда он проснётся вчера,

саблезубую память раззявив,

посреди доброты и добра,

в окружении мёртвых хозяев.

 

Кто этот «засидевшийся в гостях»? Наемник? Беженец? Мигрант? «Обычный гражданин»? Сложно сказать. Портрет получился убедительным и страшным в своей убедительности. Какие-то гойевские краски и образы замерцали в этой, последней по времени, книге Кабанова.

Но чтобы не завершать на таком мрачноватом аккорде, попрошу прочесть из прежнего, тоже вошедшего в «На языке врага».

 

Мы все — одни. И нам еще не скоро —

усталый снег полозьями елозить.

Колокола Успенского собора

облизывают губы на морозе...

 

 

Мороженое на солнце

 

Санджар ЯНЫШЕВ. Умр: Новая книга обращений. — М.: Арт Хаус медиа, 2017. — 144 с., ил. Тираж 500 экз.

 

Пригласить на этот вечер Санджара Янышева — и несложно, и непросто. Несложно, поскольку — да, он мой друг, и, думаю, не откажет. Непросто — из нечасто выступающих поэтов. Когда был последний его авторский вечер? Не припомню. На сборных поэтических «солянках» тоже появляется редко.

Книга эта собиралась долго. Предыдущая — «Стихотворения» — вышла семь лет назад.

За четыре года, считается, происходит полное обновление крови.

За какое время в поэте может произойти обновление стиля?

В предисловии к «Стихотворениям» Янышев писал: «Сегодня у меня есть стойкое ощущение, что пройден определенный путь — дальше, несомненно, последует другой».

Он и последовал.

В отличие от предыдущих книг Янышева, где верлибры соседствовали с силлаботоникой (достаточно сложно, впрочем, устроенной), «Умр» — сборник стихотворений в прозе. Очень разных: от лирических эпиграмм («Ушел в осень...», «Мальчик Рубен...») — до развернутых повествований («Бесцветный человек», «Зоя-Зумрад»...). Но — уже без силлаботоники; о чем я даже временами жалею.

«Лета к суровой прозе клонят»?.. Возможно, но едва ли — суровой; проза Янышева внутренне музыкальна и речитативна. Особенно это заметно в тех текстах, которые больше стихи: разве что без рифмы. Но и в других, длинных, сказовых, музыкальный нерв ощущается не меньше.

Впрочем, чувствую, что заговорился, злоупотребляя положением ведущего... Предлагаю послушать вот это стихотворение, которое, на мой взгляд, пребывает в золотой середине между поэзией в прозе и прозой в поэзии.

 

Рифмой назвали: «кафия» значит «рифма».

Семь классов окончила, письма писала латиницей:

с шестнадцати до двадцати — потом не писала: муж

из Берлина с щитом вернулся — писать стало некому.

Читая газету, шевелила губами: внутри себя слуша-

ла, чтоб не ошибиться в главном.

Звала себя «Бабушка-генерал» — хотя весь род, в том

числе со стороны Деда, называл ее Мамой.

Много лет проработала уборщицей в Союзе писа-

телей; однажды меня взяла с собой — и солидные

дяди-узбеки в костюмах ей кланялись и улыбались как

близкой родственнице, например сестре папы или ма-

ме ближайшего друга.

По пятницам с важностью сообщала: «У меня сегод­ —

ня Творческий День».

Была чистюлей: собирала по дому катышки вор­ —

са, ниток, волос, вкладывала мне в кулак невесомый

шарик: «Иди, положи в ведро, не смотри… не смотри,

говорю!»

В бутылке из-под шампанского хранила сотни моне-

ток по 10 копеек.

«Эта рубашка еще меня сносит», — сказала однажды

про свою ночнушку, и я вдруг с последней ясностью по-

нял, как работает поэзия.

Бывало, плакала; три раза, помню, рыдала в голос:

когда хоронила мужа; когда смотрела по телевизору

спектакль «Дальше — тишина»; когда я ушел на Анхор

с сестренкой — и не предупредил.

В семь лет я сломал челюсть, лежал в «челюстной»

больнице (почему это в тюрьме «сидят», а в больнице

«лежат»? у болгар, я слышал, наоборот); она приносила

мороженое и растапливала на солнце — чтоб я мог его

пить сквозь сшитые проволокой зубы; «Поют колеса —

тра-та-та» — читала мне вслух.

С работы шла на базар, приносила нам с братом фрук-

ты — и очень расстраивалась, когда все съедали, не оста-

вив ей вишенку или черешенку.

Вот за каждый из этих разов я рву себе сердце.

Бабуля, я научу своих внуков не быть такой сволочью,

как я…

И зачем я пошел тогда на Анхор!..

 

Здесь — во внешне бесхитростном воспоминании об ушедшей бабушке — скрыты как минимум три разные авторские оптики. Детская — которая воспринимает все как «здесь-и-сейчас», и только в ней существуют «солидные дяди-узбеки в костюмах». Взрослая «воспоминательная», в которой все события видятся из условного настоящего. И некая вневременная, в которой жизнь («умр») простой уборщицы с поэтическим именем оказывается связанной с материей литературы...

Хотелось бы, конечно, попросить еще прочесть что-то, но — в нашей программе еще два автора...

 

 

Пение в темноте

 

Владимир БЕЛЯЕВ. Ничего не объясняющие фрагменты прекрасного / Предисл. А.Житенева. — М.: Новое литературное обозрение, 2017. — 152 с. — (Серия «Новая поэзия»). Тираж 500 экз.

 

Откликнулся бы Владимир Беляев на мое приглашение? Не уверен, но — попытаюсь.

Со стихами Беляева я был знаком по «толстожурнальным» публикациям — в «Неве», «Арионе», «Сибирских огнях»... Читал с возраставшим интересом.

А книга слегка разочаровала. Слишком мало поэтических удач; многовато необязательного, случайного, претенциозного. Этих самых «ничего не объясняющих фрагментов». «Прекрасного» ли — не уверен.

 

ничего не объясняющие фрагменты прекрасного,

никак не взаимодействующие друг с другом

являют собой факт тела и длительность пребывания,

как статический образ во время фазы глубокого сна,

как долгое чистилище, остановка в пустыне...

 

«Фрагменты», «являющие собой факт», «как статический образ»... Это все из сухого царства кандидатских диссертаций; и даже «остановка в пустыне» (привет Бродскому) дела не спасает. Научный термин может стать образом, но для этого должно произойти его остранение. Которого здесь не происходит.

Как быть? Если автор при этих словах покидает виртуальную сцену (вариант наиболее вероятный), то придется завершать разговор о книге самому.

Скажу все же об удачах — они в книге есть. Пусть в нее не вошли те тексты, которые меня «привели» к Беляеву: «азбука леса — крестики, точки, тире....», «Человек природу любит...», цикл «Спички», «Тополя высокие, ограды низкие...», «музыка-музыка, никто никого не слышит...» Да много еще чего. Что-то, к счастью, вошло.

 

шли поклониться жасмину и добрым отцам.

предлагали щебень, бетон, асфальтную крошку.

— я покину вас на минутку?

— у нас все по часам.

— сходи, сходи на дорожку.

 

я покину вас на минутку, кафель, щебень, бетон, —

поклониться — добрым отцам, жасмину.

— не говори так.

— да я не о том. никогда не покину.

 

— что ты, как добрый отец, — никогда, никогда.

что мы — зря предлагали?

родину, щебет, щебень и провода,

провода и дали.

 

в каждом кусте сидит, в каждом кусте —

родина, щебет. тёмная, тёмная только.

шли, измеряли пение в темноте,

сопротивление, силу тока.

      

При внешне герметичном письме — стихотворение удивительно прозрачное. Два голоса, два лика родины — один, связанный с миром каких-то личных воспоминаний, личной мифологией («куст жасмина», «добрые отцы»), и другой, «государственный»: с щебнем, бетоном, проводами и далями. И парадоксальное наслоение этих голосов.

Или другое стихотворение, соединяющее романсовую просодию — и романсовый лексикон («соловей», «сад», «туман») — с фантастическим сдвигом смысла.

 

слышишь ли, галя, как звуки воруют.

это ли дом соловья.

сёстры, живущие в нём, не тоскуют,

что нет такого жилья.

 

сад усложняется в их понимании,

слово — уже не скамья.

а что это? — это такая в тумане

прорезана колея.

 

слышишь ли, галя, как мы отказались,

как мы обратно идём.

а что это? — это такая казарма

с мёртвым в окне соловьём...

 

Последняя часть сборника отдана текстам под названием «Таблички»... Это вырезанные из газет отдельные буквы, слова и фразы, приклеенные на деревянные дощечки. Не могу сказать, что выходит полная околесица (цитировать сложно, там довольно причудливые расположения строчек), но и какого-то смысла в этом рукоделии не вижу. Новизна? Почему-то сразу вспоминается: «Если рассудок и жизнь дороги вам, держитесь подальше от торфяных болот»...

А если серьезно — каких только манипуляций с бумагой и ножницами не повидали. И карточки Рубинштейна, и «гробики» Пригова, недавно еще один какой-то мастер целую книгу с вырезанными строчками и словами издал... Тут нужно быть Александром Житеневым (автором предисловия), чтобы воскликнуть: «Отрадно, что в этом отважном формотворческом жесте сохраняется возможность очищения чувств».

В аннотации к книге Беляев представлен как «поэт, акционист, культуртрегер». Мне бы хотелось надеяться, что следующая книга Беляева будет именно книгой поэта. А печатной продукции акционистов и культуртрегеров, со всякими «отважными жестами», и без того хватает.

 

 

Возвращение к себе

 

Глеб ШУЛЬПЯКОВ. Саметь. — М.: Время, 2017. — 72 с.

 

Я люблю слушать, как Шульпяков читает свои стихи. Неназойливо, мягко, пластично.

 

лопухи ли, папоротник рыжий

или безымянною травой —

ночью дождь ощупывает крыши

проверяет, есть ли кто живой

— мой сверчок цикадами разбужен

мирт ли, кипарис, одна душа

беззастенчив он и безоружен

и поёт на кончике ковша

 

И надеюсь на его участие в этом воображаемом вечере. Если вдруг не уедет в деревню, имя которой стало названием новой его книги.

За исключением предпоследней книги, «Писем Якубу», названия остальных его сборников — короткие двусложные существительные. «Щелчок» (2001), «Жёлудь» (2007). Теперь — «Саметь».

В этом мне видится и выражение минимализма, присущего поэзии Шульпякова, и чуткость поэта к пространству, к топонимике.

Начиная с «Щелчка» (тоже, кстати, название-топоним окрестности метро «Щёлковская»), неизменной остается и композиция его сборников. Небольшие элегии, становящиеся все более сжатыми и эпиграмматичными. И две-три поэмы, написанные где-то на стыке поэзии и прозы. Связанные, как правило, с каким-то местом: «Грановского, 4», «Тбилисури», «Мураново»... В новой книге это, собственно, «Саметь» и «Китай».

«Саметь» — поэма возвращения к себе, к своим предкам, «пусковым механизмом» которого оказывается фотокарточка репрессированного прадеда-священника.

 

Я помню эту карточку с тех пор,

как помню сам себя.

Она стояла в комнате у мамы.

Вот прадед, отец Сергий:

ряса в горчичной сыпи

— сельский священник.

Вполоборота матушка

(на плече ладонь лодочкой).

Он смотрит прямо, она

чуть в сторону.

Строгие, сухие лица.

И тёмная портьера за спиной.

 

«Китай» — напротив, поэма потери себя, растворения в чужой, обжигающе непонятной культуре. Женщина-«туземка» (частый у Шульпякова «посредник» между лирическим героем и чужой для него страной) сама оказывается иллюзией, вымыслом. «Назову ее Гудалак» (от китаизированного good luck). Все в поэме оказывается текучим, как туман, зыбким и фрагментарным. Не случайно одна из последних фраз поэмы — вопрос: «Где искать себя?».

«В Самети», — хочется ответить лирическому герою. В Самети, в чьем названии фонетически слышится «самость», а анаграмматически — «тема». В поэзии простых явлений и предметов, которая так щедро присутствует в элегических восьмистишьях сборника. Одним я попросил поэта начать — другим попрошу закончить.

 

как облако над лесом, кучево

слепившее себя — как эти строки,

из этого, по сути, ничего,

которое ни в ум не взять, ни в руки

— постой, не уходи, за мной должок,

набитый с твоего оригинала,

храни меня, печатный мой божок, —

два отступа, четыре интервала

 

На этом, собственно, пора заканчивать и весь этот воображаемый вечер — вечер восьми поэтов, состоявшийся без их ведома. В завершение хотел бы назвать еще несколько книг, которыми, если бы позволял формат, я бы с удовольствием этот «вечер» расширил. Это вышедшая в «Новом издательстве» книга Михаила Айзенберга «Скажешь зима», в «Воймеге» — «Евроазис» Вячеслава Шаповалова и «Стеклянное пальто» Анны Аркатовой; в серии журнала «Транслит» («*kraft») — «Поза Ромберга» Еганы Джаббаровой... Что поделать, приходится чем-то жертвовать. Надеюсь, об этих книгах — и о некоторых других — еще представится возможность сказать.

 

__________________

1 Геронимус В. Один в поле языка // Сайт «Лиterraтура», 11 июня 2017 г. (http://literratura.org/criticism/2303-vasiliy-geronimus-odin-v-pole-yazyka.html).

2 Муратханов В. Продольный «Срез» (о книжной серии товарищества «Сибирский тракт») // Арион. — 2017. — № 4. (http://magazines.russ.ru/arion/2017/4/prodolnyj-srez.html)

3 О которой мне приходилось писать на страницах «ДН» (2016, № 7).

4  Галина М. Линия разрыва // «Новый мир». — 2018. — № 2.

 

Версия для печати