Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2018, 3

Уроки понимания

А.Бердичевская. «Молёное дитятко»

 

Анна Бердичевская. Молёное дитятко. —  М.: ЭКСМО, 2017.

 

Мне показалось очень остроумной идея автора: выстроить сборник рассказов хронологически, но не по датам написания, а по времени действия. И картина происходящего становится куда яснее.

Вот, например, история из военного 1945 года в городе Молотове (Пермь) — «Неучастник».

Как в 1945 году можно было в СССР остаться неучастником? Все были к чему-то приписаны и прикреплены. К месту жительства, к месту работы, к продовольственным карточкам. А Юрий Якубов был свободен. Он хотел жениться на матери автора и принудил ее согласиться на этот брак, повиснув на ржавых перилах балкона на четырехэтажной высоте.

«— Ну что, идем в ЗАГС? Идем или нет?.. — спрашивал он. — Считаю до трех!

И стал считать:

— Раз!..»

А дело было в мастерской по набивке тканей.

«Сразу несколько женских рук вцепились в ворот рубахи, в шарф-веревку и даже в волосы бедного Якубова. Он заорал. А балкон дрогнул и издал отвратительный, предательский скрежет.

— Все назад! — скомандовала самая разумная из мастериц по набивке тканей.

Ее послушались. Почувствовал свободу, Якубов отпустил одну руку, посмотрел вниз, в глубину двора, заваленного замерзшими глыбами угля. Увидел там кепку. И снова отыскал взглядом маму. Глаза его светились детским любопытством.

— Два!.. — продолжил он отсчет последних секунд своей странной жизни.

И мама сдалась.

…Десять минут спустя весь коллектив мастерской сел в трамвай и поехал в ЗАГС

Брак, впрочем, остался в рамках прежней дружбы и нисколько не ущемил свободы брачущихся. Главным козырем жених считал свою фамилию, которая начиналась на Я, это было очень полезно молодой жене и особенно детям: их будут вызывать к доске в последнюю очередь. Классы нынче большие, может, и вовсе не успеют ни разу вызвать…

В силу этой особой хронологии книги картина происходящего синхронизируется у читателя с его собственным жизненным опытом.

К каким только ухищрениям не прибегали люди, чтобы обеспечить себе хоть какую-то степень свободы в рамках Прокрустова ложа. К примеру, моего брата, родившегося 21 декабря 1946 года, отец «записал» только вторым января 1947 года: на год позже в армию возьмут, лишний годик парнишка жив будет. Сам-то мой отец «действительную» служил в 1939 году в мурманских краях и угодил в аккурат на Финскую, да счастье, что был тяжело ранен, оттого потом и на Отечественную не попал, а то бы его хватило на один, максимум на два боя: пехота, сибирский крестьянин… Это ведь не тот случай, когда люди «воевали с первого до последнего дня, вся грудь в орденах», ни разу не побывав на передовой. А в итоге мой брат вообще не попал в армию, так как закончил технический вуз (в технических всегда была военная кафедра) и вышел из него лейтенантом, а на пенсию — подполковником.

Многие наши попытки обмануть судьбу и как-то вывернуться происходят из тех памятных времен.

Когда арестовывали в 1948 году Якубову, уводя из коммуналки, где оставался ее шестилетний сын, она шептала у каждой приоткрытой двери: «Сообщите Витиной бабушке! Сходите на улицу Попова, дом 8!.. Пусть бабушка заберет Витю!» Но никто из соседей не сходил на улицу Попова. «Они прожили в этой коммуналке бок о бок с Витей и Агнией Ивановной почти всю войну. Неплохие были люди, а были и почти совсем хорошие… Они и жалели друг друга, и выручали, когда могли.

А тут они — не могли.

Страх. Вот что. /…/ ведь каждый был в чем-то да виноват! Почти у всех были родственники из прошлой жизни. Почти у всех — нетрудовые доходы. Многие скручивали электричество со счетчиков. У кого-то кто-то сгинул без вести на войне. Вредителями были все поголовно, потому что все у них падало со страху из рук и ломалось… Но у всех были еще и свои, собственные дети, внуки, больные родители. Они боялись если не за себя, так за них».

Так почувствовать время и призвать читателя не к возмущению, не к осуждению, а к пониманию — тоже урок, который я с благодарностью принимаю от этого автора и бросаюсь читать дальше уже с верой: эта плохому не научит!

Вот как начинается ее рассказ «Чёрный журавль и перемена жизни»: «Конец 1983 года был и морозным, и вьюжным. К тому же на меня свалилось одно из самых мрачных времен моей жизни. Какое именно — не скажу. Хотя бы потому, что те обстоятельства, которые всему предшествовали, помню плохо — смутно, не резко и не подряд…»

Прошу обратить внимание на это свойство автора: плохое она помнит плохо, смутно и не подряд. Мы еще вернемся к этому свойству и его причинам.

Рассказ, который дал книге название — «Молёное дитятко» — очень важный, и он мистический, хотя и вполне реалистичный. Попробую пересказать его, хотя от этого может уйти вся тайна. У 14-летней героини, живущей вполне счастливой жизнью вдвоем с матерью в рабочем уральском поселке, вдруг начинается депрессия. Мальчишка из другой школы, Кузнечик, случайно повредивший ее ракетку для бадминтона, починил ракетку и вернул, но подружка потребовала: «Ты должен еще воланчик! И ты должен извиниться!». Тогда «он достал из кармана помятый волан, странно так улыбнулся, вернее — оскалился, и негромко сказал:

— Никто. Никому. Ничего. Не должен

Эти слова так ранили героиню, что мир распался и время остановилось с той весны.

В конце лета мать потащила ее с собой в кино, а когда народ расходился из кинотеатра, навстречу — от станции — шла четверка пьяных, взвинченных предыдущей дракой парней.

«Они были маленькие и жилистые, с безумными глазами, они ни черта не соображали. Они были готовы убить. Мне было совершенно ясно, кого. Я остро почувствовала ту самую, едва ощутимую, но совершенно реальную связь жертвы с убийцей, связь, о которой каждый что-то да знает, даже если не был ни жертвой, ни убийцей.

Мне не было страшно. Меня просто уже не было

Но мама героини пристроилась к тому из четверки, кто был ранен, и стала «ему втолковывать, что, парень, тебе надо промыть рану, что, кажется, глаз всерьез пострадал, что тут неподалеку живет фельдшерица Зина…» Но остальные трое его подхватили и повлекли вперед, к кинотеатру. «Их окровавленный был для них знаменем полка, его раны — поводом к убийству, любому убийству, кого угодно, кто готов умереть. Я была готова. Но они меня проглядели, моя мама и потеря знамени их отвлекли».

И зарезали они другую жертву, пройдя несколько шагов дальше. Зарезали того самого Кузнечика, который полгода назад смертельно инфицировал героиню своей адской фразой: «Никто. Никому. Ничего. Не должен».

«И много, много людей побежали отовсюду, улица переполнилась народом, а мама, сразу все поняв, обняла меня за плечи и почти побежала, и потащила меня к дому, повторяя: туда нельзя, не надо этого видеть, тебе нельзя туда…

У дома меня вырвало, вывернуло наизнанку, а дома я потеряла сознание. Я болела три дня, температура была под сорок, и мама от меня не отходила».

Депрессия ее прошла как не бывало. И слова Кузнечика про то, что никто никому ничего не должен, не кажутся ей страшными. Более того, она с ними вполне согласна. Никто никому. Только она должна. Потому что за нее умер Кузнечик.

 

В той или иной степени все рассказы этой книги экзистенциальны, жизнь всегда стоит на краю смерти. И в детстве, когда героиня запустила из самодельного лука стрелу с острым наконечником почти в глаз соседской девочке. «Вот она, самая страшная, самая чудовищная секунда моей жизни. Никто не может сказать, орала ли я во все горло или это только внутри меня звучал пронзительный вопль: «Не-е-е-е-ет!..»

И на берегу реки, где девочка постарше оживляла утонувшего мальчишку. «Мы были счастливы, потому что вместе с Вовой заглянули в смерть, но не умерли, мы прогнали ее из нашего тесного, горячего круга /…/ и мы скакали в сумерках вокруг костра, согреваясь, забывая ледяной страх собственной смерти, ведь она, смерть, в общем-то, одна, одна на всех…»

И в начале 90-х, когда героиня ездила по горячим точкам пылающих окраин бывшего Советского Союза и делала фотоснимки, автором которых считалась потом не она.

И на той пустынной горе, куда ее завез безумный шофер с намерением изнасиловать.

«Хлопнула дверь — это вышел из машины он. Она увидела огонек его сигареты, сжала в кармане куртки ключ от своего дома.

— Слушай, — сказала она и удивилась, каким тусклым стал ее голос, почти как у него. Рядом с той границей, которую он перешел когда-то, первым, видимо, умирает голос. — Слушай, я согласна.

Он вышвырнул сигарету, было видно, как красный ее огонек по дуге улетает в ночь. Его глаза, такие темные, запрятанные в глазницах, сейчас слегка светились неживым, холодным свечением. Как гнилушки не болоте — подумала она. Она набрала побольше воздуху, посмотрела на звезды.

— Я согласна, чтобы ты меня убил.

Согласна? — переспросил он.

— Согласна. Убей.

— Почему? — спросил он. И голос его словно ожил. — Ты кто такая, чтобы решать?

— Я просто женщина, и я тебя слабей. Но я живая. А ты умер. Бедная твоя мама. Ты дал себя изнасиловать на этой войне и умер. И думаешь, что можешь теперь сам убивать и насиловать. Теперь можно, теперь легко. Но я пока что есть. То, что ты задумал, невозможно, пока я жива. Тебе придется меня убить. Тогда уж и делай, что хочешь».

И про русских танкистов, что ехали по Осетии ночью 08.08.08: «Сидят тихие. Не гордые. Глаза усталые и блестят как при лихорадке. Что-то они сквозь щели в боевой машине сегодня углядели такого, чего не ждали. И в них стреляли, и они стреляли. Не холостыми. Но как-то это их не увлекло, не захватило. Весь их жизненный опыт, все установки зеленой юности сегодня в прах обратились. И прах это, как пепел, на лицах осел. За сутки, от ночи до ночи, они узнали общую на всех и единственно серьезную военную тайну: разницу между жизнью и смертью».

Авторский метод — не анализ, не объяснение происходящего, а — выражение эмоции, которую это происходящее вызывает. Но зато предельно точное выражение. Как теперь пошутили бы, у Анны Бердичевской — эмоция здорового человека в отличие от эмоции курильщика. И в этом смысле я не могу не восхититься, как ей удалось овладеть этим инструментом — этим воспринимающим аппаратом, который она сохранила в неприкосновенности и развила до высокой чувствительности. Не дала ему сломаться, замутниться, закоснеть. Очень характерно ее признание из автобиографического рассказа: она не помнит те несколько детских лет — от двух до пяти, — которые провела в детдоме. Ее память отторгла их, хотя они пришлись на важные годы первого осознания себя и мира. А если бы не отторгла, тогда ее душа «закалилась» бы, зачерствела, покрылась защитным непробиваемым панцирем. Но жизненное предназначение будущей писательницы не позволило этому произойти.

Эмоциональное восприятие, которое заменяет точные показания множества приборов, если бы были такие приборы для измерения градуса происходящего, дает самую верную картину — на войне ли, в любви или детском становлении. «Он меня не заметил, он сейчас никого бы не заметил и не узнал бы, кроме, конечно, Розы. Он шел к ней с чем-то окончательно важным, глаза его были невыносимы, я бы не решилась встретиться с ним взглядом».

Пару рассказов из этой книги я уже знала и помнила по книге «Чемодан Якубовой», но я не могла лишить себя радости перечитать их с той же эмоциональной свежестью, с какой они были написаны. Так хорошая музыка никогда не утрачивает своей новизны.

 

Версия для печати