Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2015, 6

Моя война...

Рубрику ведет Лев АННИНСКИЙ

 

 

Моя война — сиротство.

Услышав сквозь молотовское радиозаикание слово «война», мать онемела от шока. Отец, напротив, взвился голосом — он тотчас заявил, что идет на фронт, и исчез — рванул на киностудию, где работал в дирекции и был членом парткома (благодаря чему мы имели комнату в роскошном пятиэтажном многоквартирном мосфильмовском «Жилдоме», выстроенном для спецов и уже прослывшем «дворцом» на барачно-бандитской слободе Потылихе).

Отец призыву не подлежал — и по возрасту, и по брони. Он записался добровольцем. В первый день войны. Как и все другие члены парткома.

Мать стала молча собирать его. До ухода оставалось семь дней. На проводы собрались родственники. Провожали тихо. Громко шутил только отец, обещавший через неделю прислать телеграмму из Берлина.

Не прислал ни через неделю, ни через год, ни через четыре года. «Пропал без вести» — такова была стандартная формула в ответ на все запросы.

Нам удалось выехать в эвакуацию в Свердловск, где у матери жили родственники. Съезжались, сплачивались жены, проводившие мужей воевать, — будущие вдовы.

В первый класс меня, семилетнего недоростка-детсадовца, в свердловскую школу зачислили в порядке исключения — как сына фронтовика (мать пошла работать, и сидеть со мной было некому).

Вскоре здание школы передали госпиталю, и во второй класс я перешел уже в другое здание — во второй класс «Л» (кажется, так: школа была перегружена, число классов зашкаливало за десяток).

Жили от сводки до сводки. Днем я держался бодро: «сын добровольца»! Но по ночам меня душили слезы, и я не решался признаться себе, почему.

Наконец, радио переменило интонацию, рядом со словом «Сталинград» прозвучала запоминающаяся, неслыханная, диковинная фамилия «Рокоссовский». Жизнь отшатнулась от смерти.

Летом 1943 года мы вернулись в Москву. Я пошел в третий класс уже дома.

Дом (наш «Жилдом») поразил меня попугайно-пестрой окраской: его перекрасили, чтобы немецкие летчики думали, будто это ряд маленьких хибарок, — большой дом они, наверное, постарались бы разбомбить.

Не разбомбили. И к осени стены выкрасились в привычный светло-кремовый цвет.

Но куда больше, чем стены дома, мне говорили стены комнат — везде висели карты Европы, утыканные красными флажками: эти флажки переставлялись по мере того, как наши войска отвоевывали у фашистов города: украинские, белорусские, польские, немецкие…

Вестей от отца не было.

Победа пришла — громом салютов, ликованием улиц, слезами радости, что нет больше похоронок. Вечер 9 мая сверкал огнями, сквозь которые мне было видно черное небо.

Мать запретила трогать бумаги отца, лежавшие на письменном столе в ожидании возвращения хозяина. Десять лет они так и пролежали нетронутые. В середине 50-х Москву посетил Аденауэр, и разменяли последних пленных. Мать, рыдая, убрала со стола бумаги.

Еще через десять лет я достал эти бумаги и стал разыскивать людей, знавших Александра Ивановича Иванова-Аннинского, — на «Мосфильме», где его хорошо помнили, в университете, который он когда-то окончил, в станице, откуда он был родом (и по которой он в дополнение к исконному «Иванову» добавил себе псевдоним, — я и туда съездил). «Жизнь Иванова» — так я назвал книгу, с помощью которой попытался вернуть отца.

Книгу издали.

Мое сиротство обрело новую реальность, теперь я мог смотреть ему в глаза, не теряя себя от отчаяния. Сиротство не кончилось, а отступило в неприкосновенное прошлое.

И в это прошлое, страшное, непоправимое и неприкосновенное, отступила, наконец, моя война.

Великая. Отечественная.

Версия для печати