Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2015, 4

Заххок

Роман. Окончание

Окончание

 

Окончание. Начало см. «ДН», 2015, № 3.

 

 

 

14. Даврон

Крыса был первым. Но тогда, в семьдесят шестом году, в детском доме, я этого не знал. Звали его Васькой. Крыса — это из-за фамилии Крысиков, но фактически он смахивал на Чебурашку. Был такой же слабый и наивный. Приходилось защищать, когда над ним измывались.

Однажды пацаны втихаря чухнули на канал купаться. Казнили за это по полной. Филипп Семенович, наш директор, всегда грозил: «Еще раз повторится — пожалеете, что не утонули». Все равно сбегали. Васька, дурачок, потащился со всеми. На краю канала стояла будка с плоской крышей. С нее ныряли. Смелые — головкой. Бздиловатые — ножками. Васька тоже залез на крышу и жался сбоку. Джага спросил:

«Ну че, Крыса, нырнешь или зассышь?»

«Нырну».

Конечно, зассал. Переминался на краю, пока Джага не столкнул. Васька плюхнулся животом. Вода ледяная, течение быстрое, бетонные откосы крутые. Его потащило со скоростью света. Васька барахтался, а пацаны от души уматывались: «Вот, блять, Крысеныш лягушкой заделался». А я понял: ему хана, не выплывет. Прыгнул. Когда догнал, Ваську успело на серединку вынести. Он уже и не бултыхался. Отбуксировал его к борту, но там хрен за что зацепишься. Гладкие стенки. И Васька, вроде, уже не дышит. Так и волокло меня мордой по бетону. Кранты обоим, если б не проволоки. Через каждую сотню метров по борту были проложены сверху вниз толстые проволоки. Типа рисок на линейке. Мимо одной пронесло, за другую я ухватился, а вылезти — ни в какую. Одной рукой в проволоку вцепился, другой Ваську держу. А он тяжелый. В воде что ли разбух? Пацаны прибежали, спустились по скату, кое-как вытащили. Откачали Ваську. Он по дурости проболтался воспитателям. Всех наказали.

Через неделю он выпал из окна. С третьего этажа. Верхнего. Пацаны разное болтали. Одни говорили, сам по себе свалился. Другие, кто-то столкнул. На окне железная сетка была оторвана... Асфальт не вода. Расшибся вдребезги. Его смерть никого особо не зацепила. Джага сказал: «Лягушкой был говенной, а птицей и подавно. Ни хера летать не научился». Дети — жестокие звереныши, а Крыса никогда не числился «своим». Со временем и я о нем забыл.

Вспомнился Васька в августе восемьдесят четвертого, когда умирала Надя. Я с ума сходил от чувства бессилия. От невозможности помочь. День и ночь в мозгу крутился один вопрос: почему? Тогда-то меня и пробило: это моя вина! Я приношу несчастье. Понял, и тут же передо мной выстроились мертвецы. Начал считать и ужаснулся: Крыса, Костя, Анвар, Филипп Семенович, Саид... Выпал из окна, попал в аварию, угорел в бане по пьянке, отказало сердце, погиб при неизвестных обстоятельствах, покончил с собой...

Надя пыталась разуверить. Я сидел в больничной палате возле кровати, держал ее за руку, а Надя, слабая, умирающая, шептала еле слышно:

«Прекрати фантазировать. И про этого, про Крысу тоже... Ты его не погубил, а спас. Если б не вытащил бедного мальчика из воды, он бы утонул. То, что с ним случилось потом, не имеет к тебе никакого отношения... И в моей болезни ты никак не виноват...»

Надя умерла седьмого августа восемьдесят четвертого года, во вторник. Врачи говорили: врожденная слабость легких, перенесенный в детстве туберкулез и прочее. Но я знал: виноват. С тех пор постоянно ощущаю где-то в глубине мозга темную зону. Наглухо запечатанную, блокированную область воспоминаний. Снять блокаду не дает инстинкт самосохранения. Слишком много вырвется эмоций. Разорвет на куски. Бесчувственность защищает, как панцирь. Как укол новокаина в душу. Горечь, чувство вины, отчаянье — только глухие отголоски. Постоянный фон.

После смерти Нади много думал и читал. Глушил ощущение потери и старался понять, что происходит и почему. Ответ получил в июне восемьдесят пятого. Через триста двадцать два дня после Надиной смерти. Я готовился к выпускным экзаменам. Заставлял себя сидеть над учебниками. Дело шло туго. Практически не вставал из-за стола. Двадцать третьего числа, как всегда, засиделся до глубокой ночи. Заснул за столом. Проснулся, как от пинка, и вдруг понял, как работает система. Меня окружает мощное энергетическое поле. Зона катастрофы. Чужие могут входить в нее без всякого для себя вреда. Они — диэлектрики. Зона смертельно опасна только для тех, с кем меня связывают силовые линии. Дружба, симпатия, близкие отношения. Если связь возникла, то навсегда. Ссориться, разбегаться в разные стороны, враждовать — бесполезно. Соединение не рвется. Напряжение копится, растет, пока не доходит до критической точки. Затем — разряд. Короткое замыкание.

Заранее узнать, на кого именно пробьет фазу, невозможно. Если и имеется закономерность, то очень запутанная. Не для моих мозгов. Однако кое-что я подметил. Проверил — сошлось. Четкая периодичность. Замыкание каждые три года. Семьдесят пятый — Васька. Семьдесят восьмой — Толик. Восемьдесят первый — Филипп Семенович. Восемьдесят четвертый — Надя...

Последнее замыкание произошло три года назад. Весной девяностого года. К тому времени я научился распознавать приближение катастрофы. Двадцать первого марта начали поступать первые сигналы. Мне ни с того ни с сего сделалось худо. Головная боль, сердце, озноб, слабость, кошмары по ночам... Двадцать пятого внезапно полегчало. Полностью отпустило. Штиль после шторма. Морально стало еще хуже. Я знал: кого-то пробило на фазу. Рядом никто не пострадал. Закоротило того, кто находился в зоне контакта в прошлом. Писать письма, опрашивать всех подряд — бесполезно. Со многими потеряна связь. Фактически никогда не узнаю, кто стал жертвой. Но вина гложет, как обычно. Ни на процент меньше.

Сейчас календарь не нужен. Чувствую и так — концентрируется очередной разряд. Голова точно набита сырым мясным фаршем. Тесно в груди. Воздух вязок точно глицерин. Аритмия. Вновь снится прежний кошмар...

Кого ударит в этот раз? Зарину? Вероятность — девяносто процентов. Даже девяносто пять. Олега? Маловероятно. Зухура, диэлектрика хренова? Абсолютно невероятно. Жаль! Этого гада я с бы радостью пустил под разряд. Но не я выбираю. И не в силах повлиять на выбор. Зухур — просто проводник. Вроде вибрационного датчика мины МС-4. Сработает от малейшего толчка. У него-то волос с головы не упадет — это Зарину разорвет на куски. Теперь с него пылинки сдуваю. Изо всех сил сдерживаю ненависть. Чтоб не увеличить напряжение. К счастью, он не в курсе. Узнай, замордовал бы. Сейчас подлизывается.

Почему? Объяснение простое. Он перехватил сообщение кишлачного агентства новостей. Кто-то из мужиков попытался удрать из ущелья на отхожий промысел. И обломался. Перевал Хабуробод полностью разрушен. Придется везти товар через Бадахшан. Конечно, если пропустит тамошний авторитет Алёш Горбатый. По донесению деревенского информбюро, он в данный момент находится не в Хороге, своей столице, а в Калаи-Хумбе. Зухур загорелся — надо использовать счастливый случай, ехать на поклон. За разрешением на провоз. Канючит:

— Даврон, дорогой, как я один, без тебя?

— А гвардия твоя на что?

Мнется, мямлит:

— Э-э, шпана... Им доверять нельзя. Понимаешь, дорога, дело такое...

Зря опасается. Его блатные лейб-гвардейцы — люди подневольные. Без приказа курган-тюбинского начальства Зухура пальцем не тронут. А прикажут, и в Ходжигоне замочат. Непосредственно на дому.

— Факт, — пугаю его, — духам доверять опасно. Завалил Рембо, теперь бди.

Он вскидывается:

— Я их не боюсь! Они охранять не могут. Рычат, зубы скалят, а силы нет. Такой, как у тебя. А к Алёшу ехать — сила нужна.

Реально. Правительственные войска недавно с боями вытеснили в Дарваз и Бадашхан туеву хучу боевиков оппозиции. Многие осели в Калаи-Хумбе. Соваться туда — считай, что лезть в яму со змеями.

— Лады, — говорю. — Убедил. Еду.

Зухур скрывает удивление и тут же, покровительственно:

— Оказывается, с тобой иногда договориться можно.

Он готовился к долгим уговорам. К позиционной войне. А я вдруг — раз и согласился. Всматривается подозрительно: в чем подвох? Элементарно, Ватсон. С началом войны в Санговаре пропала телефонная связь. А мне необходим телефон. Из Калаи-Хумба позвоню Сангаку. Пусть присылает замену. Я еще не решил, уеду или останусь. Во всяком случае, получу свободу выбора. Обдумывал такой вариант, но ехать в Калаи-Хумб не решался. Страшно было оставлять Зарину без присмотра. Мало ли что стукнет Зухуру в голову.

Он тревожится:

— Не откажешься потом? Обещаешь?

— Сказал же, поеду.

Ночью снится сон: сижу в больнице у постели и держу за руку умирающую Зарину, бледную, исхудавшую...

 

Семь тридцать. Выезжаем на трех машинах. Впереди — десять бойцов в фургончике. Следом — Зухур. Я замыкаю. Водитель, как всегда, Ахадов. Километра через полтора он поправляет боковое зеркало. Заглядывает — не едет ли кто сзади.

— Эй, Даврон, хочу одну вещь сказать.

— Ну.

— Это... знаешь, как говорится: «Каждому своя могила, каждому свой саван».

— Давай прямо. Без народных мудростей.

— Хуш, — соглашается. — Могу прямо. Еще знаешь, как говорят: «Не мой котел, пусть в нем хоть глина варится». Понимаешь, да? Вчера вечером ко мне Гург подошел, сказал: «Брат, с Давроном поговори». Я сказал: «Хуш, поговорю». Он сказал: «Скажи Даврону, пусть он не боится. Каюм приказал Даврона не трогать. Но ты скажи, пусть Даврон тоже не борзеет. Каюм — в Кургане, а отсюда до Кургана далеко».

— Угрожал, значит?

— Не-е-т. Сказал: «Ты Даврону скажи, пусть он хорошо подумает. Зухура убирать пора. Зухур мышей не ловит. Если что случится, пусть Даврон не вмешивается».

Нормально! Так вот почему Зухур боится свою гвардию. Стало быть, ему уже успели стукнуть.

— Поня-я-я-тно, — говорю. — Что еще сказал?

— Больше ничего не говорил... Даврон, что делать будешь?

Не знаю. Сангак не поручал мне охранять Зухура. Я не обещал его защищать. Объект охраны — посевы. Если блатные устранят Зухура, это освободит Зарину. Без моего участия. Это плюс. Огромный плюс. Но я не могу позволить самодеятельность. Ситуация наверняка пойдет вразнос. Это факт. Устранив Зухура, блатные, по сути, захватят власть. Доход от нового сорта отправится неизвестно кому и куда. Наверняка не в Народный фронт. Огромный минус... Выводы: нарушить обещание Сангаку я не могу. Следовательно, придется защищать Зухура. Защищая Зухура, ставлю под опасность Зарину. Плюс и минус уничтожают друг друга. Ноль. Тупик...

Меня охватывает ощущение, что газик неподвижно застыл на месте. Точно каменная глыба посреди горной реки. Дорожное полотно хлещет в капот мутным потоком. Бурлит, бьет в ветровое стекло, обтекает и проносится мимо. Смотрю перед собой на дорогу в одну точку, и кажется, что пейзаж не меняется. Время остановилось.

На подъезде к кишлаку Кеврон дорога замедляет бег и разливается вширь. Справа открывается просторное устье бокового ущелья. В глубине лежит на боку развороченный остов «камаза»уть дальше — обгорелые остатки легковушки. Вокруг — десятка полтора трупов. Около них бродят люди. Думаю, родичи убитых. Отыскивают своих. Бой был ночью или вчера вечером. Иначе родственники успели бы забрать тела. Бились либо местные боевики между собой, либо погранцы с боевиками.

Десять пятнадцать. Доезжаем до Кеврона. Кишлак лепится к правому пологому склону. Вдоль дороги — беленый кирпичный забор. Погранзастава. Передние машины притормаживают, останавливаются. Путь перекрыт шлагбаумом. У глухих железных ворот — трое караульных. Бойцы вываливают из фургончика. Толпой топают к часовым. По-русски:

— Открывай!

— По-хорошему просим. Иначе плохо будет...

По-таджикски:

— Рауф, сзади зайди. Не откроет — по голове бей. Автоматы отнимем, шлагбаум поднимем, проедем...

Глушу партизанщину:

— Разойтись! Отставить базар!

Подхожу к старшему из караульных:

— В чем дело, сержант?

— Приказ — никого не пропускать.

— Мы мирные люди. Едем в Калаи-Хумб. На деловую встречу.

— Да хоть на свадьбу. Приказ есть приказ.

— У нас договоренность. С Алёшем Горбатым.

Сержант фыркает:

— А с Мишкой Горбачом не договаривались? Мне они по херу — что горбатые, что меченые... У меня свое начальство.

Говорю:

— Брось, не напрягайся. Вызови командира.

Сержант размышляет. Оценивает ситуацию.

— Михайлов, сходи.

Боец идет к воротам. Пытаюсь установить контакт:

— Тут вчера вроде как Курская дуга проходила.

Сержант поправляет на плече ремень автомата. Прикидывает, стоит ли отвечать.

— Тоже наподобие вас... По договоренности ехали. В гробу я видел такие договоры. Сначала договариваются, потом набалмашь, с дурной головы по нам пальбу открывают. Пришлось объяснить доходчиво. Так что ты мне про уговоры не толкуй...

Жду. В десять двадцать семь из КПП выходит старший лейтенант. Злой и усталый. Хмуро спрашивает:

— Кто такие?

Отвечаю:

— Мирные предприниматели. Из Санговара.

Он слегка кривится. Факт, имеет информацию о Зухуре. Уточняю:

— По торговым делам к Алёшу Горбатому. Договорились заранее.

— К Горбатому? Ну, тогда ясно, какие дела.

— Он обещал, что пропустят без проблем.

Старлей усмехается:

— Алёша Горбатый у нас — юный друг пограничника. Его гостям всегда полный хуш омадед. В любой час дня и ночи. Но не сегодня. Сегодня не пропустим.

— Ждет он, — лукавлю. — Дело горит.

Старлей:

— Коли горит, есть такое предложение. Оставьте оружие на заставе, а там — вперед и с песнями в Калаи-Хумб. На обратном пути заберете стволы. Не пропадут. У нас, как в лучших гардеробах Парижа. Гарантирую.

Говорю укоризненно:

— Товарищ старший лейтенант, как же без оружия? В гости ведь едем.

— Это верно: в гости без оружия нельзя. И с оружием нельзя.

Зухур выбирается из своего экипажа. Подходит. Важно протягивает руку. Старлей пожимает с видимой неохотой.

— Моя фамилия Хушкадамов, — сообщает Зухур. — Свяжите меня с комендатурой. С Маркеловым.

— Может, лучше сразу со Шляхтиным?

— Это кто?

— Генерал-полковник, командующий пограничными войсками Российской Федерации.

Зухуршо в упор не понимает иронии. Серьезно:

— Нет, сначала с Маркеловым.

— Послушайте, как бы вам повежливее объяснить... — устало говорит старлей. — Начальник комендатуры — большой человек. Очень большой. С ним просто так поговорить очень непросто.

Зухур хмурится:

— Слушай ты, старлей... Я Маркелова знал еще тогда, когда ты у мамки сиську сосал. Работали вместе, в Пянджском районе. Он меня знает. Звони ему.

— Ты мне приказы не отдавай! — отрезает старлей.

Зухур меняет тактику. Доверительно:

— Узнает, что ты не дал нам поговорить, — обидится.

Вижу, старлей колеблется. Факт, думает: а что если этот хрен с горы и впрямь приятель Маркелова?

— Так и быть, идите за мной.

Уходят в КПП. Бойцы усаживаются на корточки в кружок посреди дороги. Передают по кругу пакетик с насваем. Располагаются ждать с комфортом. Трое погранцов у шлагбаума откровенно держат их под наблюдением. Чувствую: готовы в любой миг сорвать автомат с плеча.

Десять сорок пять. Зухур выходит. Рожа мрачная. Следом старлей.

— Наверное, товарищ Маркелов очень занят сейчас, — говорит Зухур. — Даже вспомнить о нашей прошлой дружбе времени не имеет. Ничего, я не обижаюсь... Послушай, лейтенант, давай договоримся. Ты тоже в обиде не останешься...

— Вопрос решен, — отрезает старлей.

Остается стоять у шлагбаума. Контролирует ситуацию. Ворота заставы раскрываются, выползает БМП. Перегораживает дорогу.

— Веришь в приметы? — спрашиваю Зухура.

— Э, глупости.

— Поня-я-я-тно, — говорю. — Беды, значит, не хлебал. А я точно знаю: надо назад.

— Я решения никогда не меняю.

— Тебе справка из ЦК с печатью требуется? Прикинь, какова ситуация. Это ж прямое указание.

Мнется...

Слышу: по дороге с восточного направления приближается машина. По звуку — легковушка. Выныривает из-за поворота. Бойцы поднимаются на ноги. Отходят на обочину. Следят за приближающимся уазиком.

— Ястреб летит, — говорит сержант.

Потрепанный УАЗ-469 подлетает к заставе. Последние метры перед шлагбаумом скользит юзом. Лихо пикирует! Но чисто. Застывает в десятке сантиметров от полосатой стрелы. Из кабины выходит высокий мужик в армейской полевой форме. Без знаков различия. Обут в кроссовки. Военная выправка. Короткая стрижка. Горный загар. Кричит весело:

— Саня, здорово! Держишь границу на замке?

Старлей откликается:

— Привет. А ты все гуляешь?

— Прогуливаюсь. Дредноут, гляжу, выставил. Заминировал бы лучше дорогу, и все дела...

Мужик обменивается рукопожатием со старлеем. Протягивает краба сержанту. Обходит кружок бойцов. Пожимает руку каждому. Идет ко мне:

— Сергей.

Называюсь. Мужик задерживает мою ладонь:

— Привет, Даврон! Знаком заочно. Сангак про тебя говорил.

Зухур ревнует, тянет ручонку, спешит представиться:

— Хушкадамов.

Мужик ему в тон:

— Ястребов. Про вас тоже наслышан — в Кургане до сих пор поминают. Весь город на неделю без хлеба оставили...

Зухур пыжится:

— Городские люди. Только о своем брюхе заботятся. А что в горах от голода умирают, им безразлично. Бобо Сангак, слава Богу, не такой. Понимает... Разрешил муки взять, сколько потребно.

— Говорят, рвал и метал, когда доложили, сколько вы выгребли.

— Пусть говорят. Бобо Сангак меня знает. Как-нибудь это дело уладим.

— С ним теперь нелегко связаться.

— Почему нелегко? В Калаи-Хумбе телефон есть.

Ястребов ухмыляется:

— Туда, где теперь Сангак, линию пока не провели.

Зухур тупит:

— Дело не спешное, вернется в Курган-Тюбе, тогда поговорим.

— Вряд ли вернется, — говорит Ястребов. — Убили его.

— Ц-ц-ц-ц, — Зухур цыкает языком, качает головой. — Убили...

Строит равнодушную морду, пытается скрыть улыбку.

Чувствую, как внутри нарастает напряжение. Теснее сжимается в груди, начинает подташнивать. Изо всех сил сохраняю спокойствие. Вдох. Медленный выдох.

— Точно? — спрашиваю.

— Абсолютно, — говорит Ястребов. — Как в газете «Правда».

— Когда?

— Три дня назад. Двадцать девятого марта.

— Бомба? Снайпер? Поймали, кто стрелял?

Ястребов потирает нос:

— Он не в бою погиб. В разборке со своими...

Мозги гудят точно трансформатор под перегрузкой. Сквозь гул и треск пробивается голос Ястребова:

— Деталей никто не знает. В народе разные версии гуляют...

Вдруг чувствую, что внутри отпускает. Тяжесть в груди исчезает. Черный туман рассеивается. Остается только легкая слабость. Невесомость во всем теле. Затишье после бури. Знакомое ощущение. Так бывает всегда после того, как... Внезапно меня накрывает понимание: фазу пробило на Сангака! Мысль рушится в мозг, как неразорвавшийся снаряд весом в тысячу тонн. Плющит серое вещество, рвет нейронные связи и вот-вот взорвется. Сангак погиб по моей вине. Он находился ближе всех в зоне контакта. Мысль не укладывается в мозгу. Будто пытаюсь пристроить в черепной коробке негабаритный груз. Ворочаю. Кантую. Прилаживаю то так, то сяк. Спешу, пока не рвануло. Наконец одна за другой опускаются стальные заслонки. Отсекают, изолируют чувство вины. Отсек проваливается в глубину. Туда, где скопилось целое кладбище. Где в бронированных камерах, как в изолированных склепах, складирована память о погибших по моей вине. Отсек Крысы, Кости, Анвара, Филиппа Семеновича, Саида, Нади... С этого момента добавился склеп Сангака. Усилием воли подавляю мысль: «Скольких еще придется хоронить».

Отвожу Зухура в сторону.

— Я возвращаюсь. Дальше поезжай один.

Он взвивается:

— Как это возвращаешься?! Ты слово мне дал!

— Тебе? Когда это? Я перед Сангаком был в ответе. И баста.

— Ты мне обещал! Поехать в Калаи-Хумб обещал. Я спросил: «Обещаешь?» Ты сказал: «Поеду». Забыл? Это разве не обещание?

По сути, он прав. Формально я не произнес: «обещаю». И что с того? Никого не колышет, вслух ляпнул или подразумевал. Подразумевал — выполняй. Несмотря ни на что. Даже на приметы.

— Черт с тобой, — говорю. — Только не надейся, подгузники на тебе менять не буду.

Зухур напыживается, открывает рот... Ястребов окликает:

— Парни! Время — золото. Едете или остаетесь?

Зухур, торопливо:

— Едем, едем...

Ястребов — старлею:

— Саня, отворяй ворота! Мы с ребятами трогаемся.

Старлей:

— Поезжай один. Маркелов приказал их тормознуть.

— Да ну! С чего это? Я с ним сейчас поговорю. Мигом уладим. Он где? В комендатуре?

— У себя.

— Отлично. Скомандуй своим орлам, чтоб меня соединили, — обнимает старлея за плечи, тащит к воротам.

Подхожу к сержанту:

— Мужик этот, Ястребов... Кто такой?

— А ты сам спроси. Я его не допрашивал. Кто, кто?! Мафиозо, мать его в масть. Со всеми дружит. Со всеми вась-вась: с боевиками, с местными начальниками. Ну и наши его не обижают...

— Ну, дела, — говорю. — Погранцы с мафией корешатся.

Сержант оскорбляется:

— Ты что, блядь, дурной?! С луны? Здешней ситуации не знаешь? Не корешатся, а вынуждены считаться. Попробуй-ка его обидь, разом осиное гнездо разворошишь. Такая буча начнется. Все местные с ним повязаны. А нам чего? Государство чужое, мы не прокуратура, наше дело — границу охранять. Мирно едет — пусть себе едет. Пропуск оформлен, документы в порядке...

Хлопает дверца ястребиного уазика. Выходит молодая женщина в армейском хаки. На окружающих — ноль внимания. Стягивает с головы тонкую косынку, перевязывает заново. Волосы русые, но понимаю, что не русская. Восточная кровь. Откуда-то с Кавказа.

— Жена, — сообщает сержант. — Они всюду вдвоем. На тот берег тоже вместе мотаются.

— В Афган? Поня-я-я-тно. Стало быть, боевая подруга.

— Подельница, — поправляет сержант и отходит. Хватит, мол, разговор окончен.

В одиннадцать семнадцать зеленые ворота с красными звездами распахиваются. БМП медленно вползает назад. Выходят старлей и Ястребов. Замечаю, что женщина улыбается, машет старлею рукой. Тот ухмыляется в ответ, шлет воздушный поцелуй. Ястребов показывает большой палец — «все о’кей». Старлею:

— Саня, распорядись, пусть палку уберут.

Сержант поднимает шлагбаум. Путь на Калаи-Хумб открыт. Ястребов рвет с места первым. Следом отъезжают фургон с бойцами, «Волга». Ахадов запускает двигатель, трогается. Злорадствует:

— Это... пришлось Зухуршо голову меж ног спрятать, да? Не пропустили его погранцы? Не зря говорят: «В кишлаке ты лев, а в Бухаре тебя ставят в хлев».

Осекаю:

— Следи за дорогой.

Зухур, конечно, тот еще скот, но дисциплина есть дисциплина. Ахадов сопит. Вытаскивает из-под сидения грязную тряпку, протирает ветровое стекло. Обижается…

Въезжаем в Калаи-Хумб. Поселок вытянут в линию, стиснутую ущельем. Центральная, она же единственная, улица обсажена тополями. По узким тротуарам слоняются люди с оружием. Гражданских мало. Ястребов паркуется у обочины в конце длинного ряда автомобилей. Ахадов пристраивается за ним. Выхожу.

— Эй, Кабоб! — зовет Ястребов.

Басмач в хэбэ и ковбойской шляпе идет на зов через дорогу.

— Салом, Ястреб...

Поболтав с басмачом, Ястребов подваливает ко мне.

— Обстановка такая: Алёш в штабе, дает разгон мелкой шелупони. Но если вам нужен кто-то из больших авторитетов — Хаким, Мухаммади или Маджнун, то...

— Нет, нет, — торопится Зухур. — Авторитеты не нужны. Только Алёш.

Штаб помещается в здании райисполкома. Перед ним на небольшой площади клубятся вооруженные люди. В коридоре пусто, прохладно и гулко. Из правого крыла доносится громкий галдеж. Ястребов сворачивает вправо, открывает крайнюю дверь, вваливается в комнату. Женщина — за ним. Пропускаю вперед Зухура, вхожу последним. Тринадцать ноль восемь.

Полевые командиры — душманы, или шелупонь, как определил Ястребов, — расположились вокруг длинного стола. Кто сидит, кто стоит. Кричат все. Быстро пересчитываю. Двенадцать. Все при оружии. Горбатого нет ни одного. Спящий имеется. Дрыхнет на дальнем конце стола, опустив башку на столешницу.

Ястребов говорит громко и весело:

— Друзья, общий привет!

Душманы приветственно гомонят. Ястребов спрашивает:

— Эй, Алёш, ты где? Куда спрятался? Я тебе гостей доставил.

Резкий голос визжит из левого угла:

— Лучше ты бы их по дороге утопил.

Душманы расступаются, и я вижу Алёша. Он сидит в кресле. Атласный халат сверкает наподобие новогодней елки. Физиономия в общем-то красивая. Рядом — здоровенный парень. Телохранитель. Красные спортивные шаровары. Бронежилет на голом торсе. Зеленая бандана на голове. Не человек — ифрит из арабской сказки. Вооружен очень серьезно. В руках — фанатастическая бандура. Гибрид дробовика, гранатомета и космического бластера. Ифрит стоит, широко расставив ноги и выставив вперед пушку. На левую клешню натянута черная кожаная перчатка. Чтобы руку не обжигать, когда ствол раскалится...

Алёш вскакивает на ноги. Я слышал, что он невысок ростом. Так и есть. Метр с кепкой. Плюс минус сантиметр. Одет, как картинка. Под халатом — шикарный коричнево-черный камуфляж. Забугорный, у нас таких не шьют. Горбун сбрасывает новогодний балахон, подбегает к Ястребову, скалит острые зубки, вопит неистово:

— Сергей, зачем его привез?! На хера он тут нужен! Хочешь меня со всеми братьями поссорить? Куда теперь его девать? Хочешь, чтоб я его замочил? Хочешь, да? Замочу!..

Зухур стоит справа от меня. Наблюдаю, как у него отвисает челюсть. Растерян. Как же так? Разве не договаривались? Дипломат долбаный!

Переключаюсь на Алёша. Пробую понять: реальный псих или на понт берет? Нет, не блефует. Себя не помнит от ярости. Тяжелая кобура сползает на живот, он то и дело нервно ее поправляет. Не факт, но, возможно, — обманный маневр. Приучает к жесту, чтобы в нужный момент неожиданно выхватить волыну. С психа станется. На всякий случай сам начинаю очень медленно готовиться. Ифрит засекает опасное движение. Поворачивается, как танк, всем телом, наставляет на меня ствол.

Алёш визжит:

— Хочешь? Голову отрежу и в Пяндж выкину...

Ястребов убеждает весело:

— Алёша, замочить никогда не поздно. Может, поговоришь сначала.

— О чем с ним толковать?! — горбун отскакивает от Ястребова, бежит вдоль стены. — Наших братьев убивают. У Аслона племянника убили. А он приезжает и...

Кто-то урезонивает:

— Этот человек не виноват, что наших братьев убили.

— Не виноват?! — взвивается Алёш. — Из-за таких, как он, убивают. Зачем он приехал? Чего ему надо? Чего он лезет в наш бизнес? Здесь своим не хватает. Как-то уладили. Все распределили. Никто никому не мешает. А теперь опять начнется... И без него бучи хватает...

Слова эти точно выдергивают чеку, и душманская камарилья взрывается:

— Правильно говорит!

— Нам чужих не надо...

— Зачем так человека встречать? Пусть скажет, чего хочет...

— Мочить их!

От гвалта просыпается спящий. Спросонок оглядывается. Замечает Зухура. Вскакивает на ноги. Вопит:

— А-а, Хушкадамов!!!

Узнаю его. Сухроб по прозвищу Джаррох, «хирург». Живьем мне не встречался, но фото видел. Садист и психопат. Командир группы из полсотни боевиков. Когда-то в прошлом работал медбратом, но кличку получил по другой линии. «Хирургом» его окрестили в сентябре девяносто второго после налета на поселок Ургут. Вовчики вырезали всех, включая стариков, женщин, детей. Лютовали с извращенной жестокостью. А этот, значит, особо отличился...

Зухур оборачивается на вопль. Хирург прижимает руки к груди, кланяется издевательски:

— Ас-салому алейкум, брат! Как здоровье, брат? Как семья? Как дела?

Лицо его скрывает борода, короткая, плотная. Вроде черной хирургической маски. На глазах очки с темными стеклами. Облик нелепый. Вроде одновременно и пугает, и прячется.

Зухур не рад знакомцу. Буркает:

— Ва-алейкум, — и отворачивается.

— Эй, Хушкадамов, куда рыло воротишь? Сюда смотри! — вопит Хирург. — Испугался, да? Думал, никогда не встретимся? Нет, слава Богу, встретились! Наконец смогу спасибо тебе сказать...

— На меня вину не сваливай, — хмуро говорит Зухур. — Не я, а ты человека убил.

— Сволочь ты, тварь! — вопит Хирург. — Я не убивал! Это ты на меня клевету навесил! Тебе в райкоме: «Хушкадамов, возьми это дело на контроль», — поручили. Ты на контроль взял. Сделал, как приказали. Каримову жопу лизал! Пидор коммунист, падарнаълат!

Душманы затихают, прислушиваются. Толстый бородач интересуется:

— Эй, Сухроб, кто такой Каримов?

— Пидарас враг народа первый секретарь райкома, вот кто, — вопит Хирург. — Племянник того старика, который в больнице умер. Доктор старику лекарство назначил, в историю болезни записал. Мне приказал: «Вот этим инъекцию сделай». Я сделал. Тот старик умер. Оказалось, доктор неправильно назначил. Потом следствие проводить стали. Доктор тоже сильную родню имел. В зятьях у директора хлопзавода ходил. Запись в истории болезни подделали, а этот гандон сука блядь Хушкадамов к тому подвел, что я виноват. Под танк меня бросили. Все знали, кто виноват. Следователь знал. Прокурор, ишак скотина, знал. Ты, Хушкадамов, бюрократ коммунист, падарнаълат, чтоб у твоей матери матка лопнула, тоже знал. Я твою сестру в ступе толок, я твою...

Долговязый душман с орлиным носом — чистый Чингачгук в исполнении Гойко Митича — встревает:

— Брат, при женщине плохие слова не говори.

— Как про него по-другому сказать?! — дерет глотку Хирург. — Партократ! Скотина, падарнаълат! Дом его надо сжечь. Убить без пощады! Из-за него я на зону залетел...

Алёш, крутанувшись, тычет пальцем:

— Сухроб, заглохни, не лезь! Сам разберусь. Он ко мне приехал.

— А ты?! — вопит Хирург. — Ты к кому приехал? Ты здесь не хозяин. В Хороге командуй. В Рушане командуй...

Ифрит резко разворачивает пушку к Хирургу. Нормально! Убедительный аргумент. Хирург затыкается.

— Сергей, что я тебе говорил! — кричит Алёш. — Пока ты их не привел, тихо было. — Переключается на Зухура: — Просить пришел? Что-нибудь дашь взамен? Людям и без тебя трудно. Или задарма получить хочешь?..

Делает паузу. Намеренную. Точняк, для того, чтоб мог вступить хор. Душманы, как по команде, галдят. Зухур силится перекричать общий гай-гуй:

— Не для себя прошу. Для людей в Санговара. Им хочу помочь...

Горбун вновь солирует:

— Я весь Бадахшан кормлю. А ты? Ты кому помог?! Сухроб в беду попал, ты помог?

Брешет Сухроб! — надрывается Зухур. — Ты вообще знаешь, кто он такой? Знаешь, что он в Курган-тюбе творил?!

Хирург вопит издали:

— Зухур, хайло заткни, хайвон! Опять клевету наводишь?

Бросается к Зухуру. Опрокидывает пустые стулья, расталкивает стоящих на пути.

Пока он выдвигается на передний край, сканирую обстановку. Вдруг вижу: Алёш молча стоит в стороне и наблюдает. Очень спокойно. И очень внимательно. Фиксирует реакцию каждого. Черные глазки умом светятся. Все видит, все понимает. Замутил воду и ждет, что из мути выплывет. Рядом ифрит с бластером наготове.

Сухроб наконец пробивается к Зухуру. Брызжет слюной:

— Я тебя на куски порежу, — тянется за пистолетом.

Выхватываю пэ-эм, подшагиваю, упираю ствол Хирургу в живот:

— Руки!

Застывает. Лапа виснет на полпути. В таких ситуациях нельзя залипать на противнике. Вижу разом всю комнату. Душман, смахивающий на Чингачгука, вытаскивает пистолет, целится в меня:

— Брось пушку!

Вжимаю ствол поглубже в брюхо и перемещаюсь влево. Заслоняюсь Хирургом. Алёш вновь выпрыгивает вперед. Командует Чингачгуку:

— Убери ствол! Я им гарантию обещал.

Чингачгук кричит:

— Э, что за гарантия?! Мне Сухроб как брат.

Ифрит самонаводится на Чингачгука. Алёш кричит мне:

— Эй, ты, отпусти Сухроба! Ствол убери.

Отвечаю спокойно:

— Отними у него пушку, уберу.

Алёша кричит Зухуру:

— Ты, пузатый, прикажи ему!

Он, вроде, завелся по-настоящему. Хотя черт его разберет. При любом раскладе ситуация патовая.

В этот момент раздается женский голос:

— Эй, мужчины!

Жена Ястребова стоит у стола. Снимает с головы платок, бросает. Легкая ткань плавно опускается на столешнцу. Ястребица говорит:

— Есть обычай — если женщина бросает платок, мужчины опускают оружие. Это никому не в позор.

Чингачгук возражает:

— Так у вас, Зухра. У нас по-другому. Таджикские женщины при мужчинах молчат.

Толстый бородач говорит:

— Рашид, гостью не обижай. Хороший обычай.

Душманы соглашаются:

— Хороший.

— Убери пушку, Рашид.

Демонстративно поднимаю пэ-эм над головой. Медленно опускаю в кобуру. Если Хирург дернется, в любом случае достану скорее, чем он.

— Пусть теперь Сухроб этого мужика в губы поцелует, — предлагает толстый бородач. — Зухра, а такой обычай у вас есть?

Душманы дружно ржут. Ястребов смеется:

— Хватит и объятий. Дружеских, конечно.

Хирург плюет Зухуру под ноги:

— Встретимся.

Отталкивает меня, выскакивает из комнаты. Алёш атакует Зухура:

— Ну что, ждали тебя тут? Быстрых денег захотел? Не забывай: быстрые деньги — быстрая смерть. Легких денег захотел? Легко с горы катиться. Катишься кувырком, в конце — о камень головой. Скажи спасибо — я тебя от Сухроба спас. Как расплатишься?

Опять завел по новой. Задолбал! Пора кончать цирк. Зову:

— Алёш.

Дергается ко мне. Угрожающе щерится. Говорю:

— Ты уже напугал Зухура до полной усрачки. Подготовил к серьезному разговору. Чего тянуть? Переходи от торжественной части к концерту. По заявкам трудящихся.

Алёш визжит:

— А ты кто?..

Спокойно смотрю ему глаза. Он замолкает и вдруг улыбается:

— Умный, да? — Бросает Зухуру: — Пойдем поговорим.

Выходят. Давно бы так. Мне тоже тут нечего ловить. Киваю на прощанье Ястребову и отваливаю.

Возвращаюсь к газику. Время: тринадцать семнадцать. Ахадов околачивается рядом. Смотрит вопросительно: «Едем?» Даю отмашку: «Гуляй». Сажусь. Надо подумать, привести мозги в порядок. Идиотство! Опять оберегал Зухура. Хотя фактически защищал себя — шлепни его Хирург, не ушел бы живым и я... Ладно, по барабану. Отношения с Зухуром абсолютно неважны. По сравнению со смертью Сангака все прочее несущественно. Масштаб несоизмерим. Типа — огонек спички и атомный взрыв. Ударившая в Сангака пуля неизвестного калибра принесла разрушений поболее, чем ядерная бомба.

На нем замыкалось слишком многое. Крушение Союза, по факту, катаклизм. Словно треснула земная кора, и монолитный материк раскололся на части. Трещины ширились, углублялись. Независимые страны разносило в стороны, как льдины. Каменный айсберг под названием Таджикистан сотрясали тектонические силы. Общественный уклад уплывал вспять, в далекое прошлое. На век назад, на два, три... Прежняя жизнь разлетелась вдребезги. Большинство населения айсберга мечтало к ней вернуться, но путь в недавнее прошлое завален обломками. Сангак начал пробивать проход в завале. Обещал полностью разгрести. Задумал построить на каменном острове... не социализм. Что-то иное. Я верил, что по-любому получится не хуже прежнего. Возможность погибла вместе с ним. Окончательно и навсегда.

Я опять остался среди развалин. Эта, пятая по счету, катастрофа самая сокрушительная. Три из предшествующих — личные. Били в меня. Смерть Нади. Подлянка в Афгане. Подлянка в Курган-Тюбе. Но крушение Союза и гибель Сангака — тотальная аннигиляция основ. Податься некуда. Главное — незачем. Исчез смысл. Винить некого. Сангака убила не пуля — короткое замыкание. Неизвестные, которые задумали ликвидировать Сангака, тот, кто стрелял, — только каналы, по которым прошел разряд. При других условиях они были бы бессильны. Даже я — жертва, а не виновник. И все-таки чувство вины постоянно сочится изнутри. Как радиация из трещин Чернобыльского саркофага. Доза отравляет, но не убивает. Вытерпеть можно. Я привык. Вытерплю...

 

 

15. Карим Тыква

Сердце кровью плачет, слезы печень разъедают... Куда идти, не знаю, что делать, не понимаю. Почему они дядюшку Джоруба не слушали? Он: «Зарина просватана», — сказал. Он отказ дал, «Нет», — сказал. Почему несправедливо поступают? Почему без согласия родни девушку насильно забирают? Как теперь жить буду?

Едем. Куда, не знаю. Даврон приказал: «С Зухуром поедете». Оружие взяли, в «скорую» погрузились, вверх по ущелью едем. Шухи-шутник спрашивает:

— Эй, Тыква, о чем печалишься? Почему рожа, как хлеб подгорелый?

Молчу. Шухи не унимается:

— Тыква, а Тыква, расскажи, почему тебя тыквой зовут.

Молчу. Кто-то из ребят говорит:

— Оттого, наверное, что с тыквами играть любит.

— Нет, с тыквой не поиграешь, — Шухи отвечает. — Корка жесткая, а мяса мало. Я одного мужика знал, он с арбузами играл. Арбуз на бахче на солнце нагреется, горячий станет, внутри — мягкий и сочный, как кус у девушки. Тот мужик в корке дыру сделает и...

Обо мне забывают, о другом говорить начинают. Так до Талхака доезжаем. На площади у мечети остановливаемся. Пусто. Обычно здесь всегда люди стоят. Машину попутную ждут. А то поговорить, новости узнать собираются. Сейчас никого нет. Из «скорой» выходим.

Даврон спрашивает:

— Орлы, кто из этого кишлака?

Я шаг вперед делаю.

— Тут у вас есть такой черный, кособокий... Зухуршо асаколом его назначил. Найди.

Объясняю:

— Шокир это, Горохом зовут. Сюда привести?

Даврон думает, потом говорит:

— Нет, в дом к тому деду. Солдату старому, с медалями.

Догадываюсь:

— К деду, значит, Мирбобо.

— Идем, покажешь, где живет. Потом асакола туда доставь. — Ребятам говорит: — Вы, орлы, здесь ждите. Местных не обижать. Грубое слово кому скажете, язык вырву.

— Нас не обидят, мы не обидим, — Хол говорит.

Даврон хмурится:

— С Рембо, дружком своим, свидеться хочешь?

К дому деда Мирбобо идем. Даврон молча шагает. Я тоже молчу. Хорошо бы с Давроном побеседовать, от горьких мыслей отвлечься. Но первым разговор начинать нельзя. Неприлично. Я когда маленьким был, отец часто говорил: «Карим, сынок, учись молчать, пока мал. При старших язык за зубами держи. В неспелой тыковке семечки не гремят». А я в подол рубашонки камешков набросаю, прыгаю и кричу: «А у меня гремят, у меня гремят». Отец с мамой смеялись, Тыковкой меня прозвали. В детстве очень болтлив был. Вырос, правильно себя держать научился.

Потом Даврон говорит:

— Эта девушка...

— Какая девушка? — спрашиваю.

Даврон сердится:

— Какая! На которой Зухуршо хочет жениться.

— Зарина, — говорю. — Очень хорошая девушка. Красивая, работящая. Волосы золотые.

Даврон не отвечает. Чувствую: сердится. Почему сердится, не пойму. Я тоже очень сильно сержусь.

— Очень хорошая девушка, — говорю.

Приходим, в мехмонхоне садимся, дед Мирбобо тоже с нами сидит. Жду, может быть, Зарина чай принесет. Жаль, если маленькую девчонку с чайником пришлют. Хорошо, если Зарину. Даврон приказывает:

— Иди, Карим, иди. Тащи сюда асакола.

Автомат беру, выхожу. По верхнему мосту через Оби-Санг — речку, которая наш кишлак на две половины делит, — перехожу, к дому, где Шокир у родичей ютится, подхожу. У ворот оставливаюсь, кричу: «Эй, асакол!» Пять раз кричу. Наконец мальчишка из дома выскакивает.

— Чего?

Этот Шокир большим человеком себя выставляет. Ему теперь зазорно на каждый крик выходить. Племянника послал.

— Шокир где?

— Занят. Сказал, чтобы ты подождал.

Сержусь. Очень сильно сержусь. Автомат с плеч сбрасываю, во двор вваливаюсь. Со злости в дом вломиться хочу, но, спасибо Богу, одумываюсь. Нельзя. Женщины там. Чужим запрещено входить. Справа от ворот — мехмонхона, пристройка для гостей. Туда заскакиваю, возле порога ботинки военные скидываю, на почетное место усаживаюсь, автомат рядом на курпачу бросаю и в раскрытую дверь мальчишке приказываю:

— Скажи, пусть сейчас сюда идет! Скажи, Карим ждать не будет.

«Если мигом не прилетит, — думаю, — я его...» Но гнев думать мешает. Никак сообразить не могу, как с Горохом поступить, если задержится. А если прибежит, но, как всегда, насмешничать начнет? Злой он человек, Шокир. Ехидный. «Если потешаться станет, — думаю, — то я его...» И опять ничего придумать не могу — гнев разбирает. Потом слышу: шаги во дворе. Шокир-Горох к мехмонхоне спешит, ковыляет. Понял, с кем дело имеет.

Входит. Меня на ноги поднимает, будто сухой лист ветром подхватывает. Вскакиваю и стою. А как иначе? Старший в комнату вошел. Стою и сам на себя злюсь — зачем вскочил?! Не хотел, а встал. Чувствую, сейчас Шокир усмехнется, свысока ко мне обратится, старшинство свое наружу выпятит... А Шокир ко мне подходит, первым обе руки с уважением протягивает:

— Здравствуй, Карим-джон. Добро пожаловать. Как ты? Все ли хорошо? Как дела, как здоровье? Семья как?

Хочу одну руку подать. Одну тяну, а вторая сама собой подтягивается. Обеими пожимаю.

— А-а, дядюшка Шокир. Здравствуйте.

Сажусь, не дожидаясь, пока старший, хозяин дома, сядет. Шокир напротив опускается — не на мягкую курпачу, вдоль стены расстеленную, а прямо на пол, на вытертую кошму. Свое подчиненное положение подчеркивает.

— Срочное дело, Шокир, — говорю. — Даврон тебя к себе вызывает.

Нарочно так говорю. Не хочу с ним вежливость соблюдать — вначале о здоровье, делах и семье расспросить. В это время мальчишка через порог заползает. Чайник притаскивает, свернутый дастархон с угощением. А сам исчезает. Шокир, на ноги не поднимаясь, на карачках до порога добирается, дастархон подволакивает. Скатерть раскидывает, чайник с пиалой ставит, лепешку на куски ломать начинает.

— Чаю выпей, пожалуйста, Карим-джон.

— Некогда, — говорю. — Даврон ждет.

Неправильно так говорить, нельзя от хлеба отказываться, но все равно говорю.

Шокир лебезит:

— Извини, что угощение скудное. Хотя Зухуршо меня асаколом назначил, я человек бедный. Такой почетный гость в дом пришел, а ублажить нечем. Прости нашу убогость.

— Э, асакол, не плачь, — говорю. — Скоро весь кишлак богатым будет. И ты тоже.

Шокир просит:

Ну хоть этих райских плодов отведай.

С тарелки ягоду сушеного инжира берет, мне протягивает.

— Недосуг, — говорю.

— Карим-джон, не обижай, пожалуйста.

Не хочу брать, а беру. Инжир с детства люблю. Мама рассказала, что инжир — райское дерево, и прародители наши, Дед Одам и Хаво-момо, когда еще в раю жили, только инжиром питались, и я всякий раз, как ягоду в рот кладу, будто еще при жизни на минуту в рай попадаю.

Шокир говорит:

— Ты теперь аскер, военный йигит, всем нам защита.

Опять, как прежде, надо мной смеется? Понять не могу. Э-э, какая разница! Сейчас я приказываю, он подчиняется. Встаю, автомат беру, у порога обуваюсь.

— Идем.

Шокир за мной плетется. По крутой улочке к верхнему мосту через Оби-Санг спускаемся, на ту сторону переходим, потом к дому деда Мирбобо поднимаемся. В мехмонхону входим, садимся. Я в углу пристраиваюсь.

— Эй, ты чего там? — Даврон зовет. — Сюда иди.

К дастархану перебираюсь, сбоку присаживаюсь, поближе к двери, где младшим сидеть положено. Даврон чай наливает, Шокиру-Гороху пиалу протягивает.

— Такое дело, уважаемый, — говорит, — надо народ собрать. Объявить, чтобы мужики сдали огнестрельное оружие. Все до единого ствола.

Шокир тюбетейку на лоб сдвигает, затылок потирает, умную рожу корчит.

— Важное дело, надо с умом подойти... Без меня его ни за что не осилить. Не зря уважаемый Зухуршо меня асаколом назначил. Никого собирать не надо. Сказано: «Никакую тайну от людей не скроешь, луну глиной не замажешь». Я в этом кишлаке все про всех знаю.

— Ладно, — Даврон говорит. — Проверим. Сколько в этом доме оружия?

Шокир задумчивую рожу строит, глаза вверх поднимает, будто список на потолке читает. Потом пальцы один за другим загибает:

— Ружье с двумя стволами, которое дробью стреляет. Раз. Карабин. «Белка», кажется, называется. Два...

Дед Мирбобо дремлет, будто Шокир про чужие ружья рассказывает.

— Три: с одним стволом ружье. Старое, не стреляет. Починить надо.

Даврон усмехается:

— Вас, уважаемый, надо было не асаколом, а каптенармусом назначить.

«Что за должность?» — удивляюсь.

Шакал Шокир опять вверх смотрит.

— Еще одно ружье есть, — говорит. — Совсем старинное. Мультук.

Дед Мирбобо в разговор вступает. Просыпается, глазами моргает, выпрямляется.

— Это прошлых времен ружье, — шамкает. — Дедовское ружье. Усто Палвон из Ванча его сработал. В давние годы ванчское железо и ванчские кузнецы лучшими считались. Мой дед покойный знаменитым усто, мастером-охотником, был. В молодости у знаменитого усто Хакима ремеслу обучался. Потом дед это ружье моему отцу передал, а отец мне вместе с рисолей вручил...

— Что за рисоля? — Даврон спрашивает.

— Охотничье наставление, — дед Мирбобо объясняет. — Каким охотник быть должен, какую жизнь вести, чтобы настоящим усто-мастером стать. Говорят, в прежние века рисоля на бумаге была записана. Мне-то отец на словах сообщил. А я сыну, Джорубу, передал. А все прочие охотники ныне не те...

Я думаю: «Почему дед Мирбобо про меня не сказал?!» Я от дядюшки Джоруба охотничье наставление получил. Он мне рисолю пересказал, выучить наизусть заставил. Дядюшка Джоруб — мой усто-учитель, искусству охоты меня обучает. Потом думаю: «Обижаться не надо. Скромным надо быть».

Дед Мирбобо продолжает:

— Старинный охотник прежде, чем в горы пойти, молитвой себя очищал, от жены воздерживался. Нынешний же — проснулся, встал, ружье взял, в горы пошел. Как в сельмаг за консервами...

В это время в раскрытой двери Зарина появляется. Через порог перегибается, блюдо, большое, деревянное, полное мяса жареного, на пол ставит. У меня сердце, как бешеное, бьется. Чуть не плачу. Какая красивая! Волосы будто золото. На нее не смотрю. Шакал этот, Шокир, глазами своими шакальими Зарину разглядывает, усмехается. Зарина выпрямляется, к Даврону обращается, будто в школе у доски выученный дома урок проговаривает:

— Даврон, здравствуйте! Скажите, пожалуйста, как там Андрей?

— Нормально. Служит, — Даврон отвечает, пустую пиалу в руках крутит.

— Не обижают его?

Дед Мирбобо говорит:

— Иди, Зарина-джон, иди. Я спрошу. Нехорошо молодой девушке с гостями заговаривать...

Зарина взглядом деда ожигает, будто горсть раскаленных угольков бросает, убегает. Я вскакиваю, блюдо поднимаю, на середину дастархона ставлю.

— Не беспокойтесь, дедушка, — Даврон деду Мирбобо говорит. — Внук ваш за себя постоять умеет.

Правильно говорит. Андрей не испугался, сразу с троими дрался. Побили его, конечно, немного, но ничего — все кости целые остались.

— Хорошо, — дед Мирбобо кивает. — Молодым в армии служить обязательно надо.

Шакал Шокир тем временем по-хозяйски лепешки ломает, вокруг блюда разбрасывает.

— Во имя Бога милостивого, милосердного. Берите, пожалуйста.

Сам первый кусок мяса хватает, в рот отправляет. Дед Мирбобо вздыхает:

— Сейчас мяса много, что снега зимой в горах. Как потом жить будем? Весь скот перерезали. Нельзя ружья у людей отнимать. Если отберете, совсем мяса в доме не станет. С чем наши мужики на охоту пойдут? С луком да пращой — только воробьев бить.

— Дедушка, — Даврон говорит, — вы на войне были, воевали, сами знаете. Стреляли в нас. Нельзя в таких условиях людям оружие оставлять.

А Шокир, дармовое мясо прожевав, за новым куском тянется.

— Без меня, — повторяет, — вы бы ни одного ствола не отыскали. Здешние люди хитрые. Прослышат, что отнимают, найди потом, куда они ружья запрячут.

Дед Мирбобо спрашивает:

— Что же, сейчас заберете или как?

Даврон говорит:

— Как мы ваш арсенал потащим? Вечером сдадите, вместе со всеми. А вот мультук сейчас покажите.

Дед Мирбобо говорит:

— Карим, сынок, идем, принесешь.

Встает. Мы все на ноги поднимаемся, я вслед за дедом Мирбобо иду. В чулане ружья на гвоздях висят. Одноствольное ружье. Двуствольное ружье. Один гвоздь пустой торчит. Я гляжу на гвоздь, на котором карабин должен висеть, молчу. Дед Мирбобо на меня смотрит и тоже молчит. Потом говорит:

— Бери мультук, сынок.

Мультук — длинный, старый, из черного железа — в углу стоит. Беру.

— И пояс возьми, — дед говорит, с гвоздя снимает.

Из старой кожи пояс, ветхий. К нему на ремешках старинные снасти привешены: короткий толстый рог — пороховница с затычкой, мешочек кожаный, кремень и кресало, фитиль скрученный.

Приносим. Даврон к плечу мультук то так, то сяк прилаживает.

— Тяжелый, — говорит. — Неудобный. Приклад слишком короткий.

Дед Мирбобо растолковывает:

— Сошки подставлять надо. Без сошек не попадешь. Сюда вот, на полку, порох подсыпать. Фитиль зажженный держать наготове надо. Хороший мультук. Калашников, конечно, быстрее. Но этот очень точно бьет.

Даврон усмехается.

— Снайперское, говорите, оружие?

Мультук кладет, пояс берет. Из пороховницы затычку вытаскивает, на ладонь порох высыпать пытается — узнать, какой он, старинный порох.

— Пусто, — говорит. — А пули есть?

— Не нужны они теперь, — дед Мирбобо объясняет. — Козлов Джоруб из карабина стреляет, куропаток — из ружья.

Шокир сам будто куропатка вспархивает:

— Где он сейчас, Джоруб? С нами почему не сидит?

— Делами Джоруб занят, — дед Мирбобо говорит. — С баранами, с коровами. Недосуг ему.

— А-а-а-а-а-а, — Шокир тянет. — С баранами, козами... Не за козлом ли в горы ушел?

А сам за дедом Мирбобо наблюдает, будто гадает, нет ли под большой чашкой еще и меньшей.

Дед Мирбобо отвечает спокойно:

— Зачем за козлом? Мяса пока много. Скот кормить нечем, режем... У меня, товарищ командир — извините, звания не знаю, — просьба есть. Старое ружье не забирайте, пожалуйста. Дедовское оно.

Даврон:

— Ладно, — кивает. — К вам лично из уважения. Да и боеприпасов к нему не имеется.

— Тысяча раз спасибо, — дед Мирбобо руку к сердцу прижимает.

— И говорить не о чем, — Даврон отвечает, встает.

Шокир возится, на ноги вскочить пытается:

— Уходите?

Даврон ему грубо, без учтивости бросает:

— До ветра иду.

Зачем такое сказал? У нас так никогда не говорят. Мне очень стыдно становится. Шокир, шакал, суетится.

— Я провожу, товарищ командир. Я покажу...

— Ты еще конец мне подержи, — Даврон говорит.

Э-э, как грубо сказал!

— Сиди, — говорит.

У двери обувается, уходит. А Шокир как сидел, так остается с двумя пальцами в носу. Я сижу, ни на кого не смотрю. Зачем Даврон так поступил? Не знаю, что думать. Нельзя так говорить, но он сказал. Наверное, сильным людям разрешено так поступать. Что для нас неправильно, для больших людей правильно. Говорится же, пока большая лепешка испечется, маленькая сгорит.

Потом дед Мирбобо говорит:

Карим, сынок, возьми рукомойник, командиру руки вымыть.

Я полотенце, медный кувшин с длинным горлом беру, во двор выхожу. Даврона подождать хочу, но чувствую: рукомойник совсем легкий. Когда руки перед едой мыли, всю воду слили. Я на задний двор, в летнюю кухню иду. «Там, — думаю, — наберу». Через крытый коридор прохожу, вижу: на кухонной веранде у очага Даврон с Зариной стоят, тихо разговаривают.

«Почему так? — соображаю. — Отхожее место совсем в другом конце усадьбы. Наверное, Даврон заблудился. Не туда попал, подумал, надо из вежливости разговор завести. Наших обычаев не знает. Девушке — позор, если соседи увидят, что она с чужим мужчиной наедине остается. Нехорошо получается. Надо Зарину выручить».

А как Даврона окликнешь? Я нарочно рукомойник на землю роняю. Кувшин падает, звенит.

Даврон оглядывается, рукой машет.

— Иди, — говорит, — иди.

Кувшин поднимаю, к мехмонхоне возвращаюсь, стою и думаю: «О чем он с ней говорит? Зачем?»

 

 

16. Зарина

Мы с мамой проговорили почти всю ночь. Вернее, я утешала ее и пыталась убедить, что не случилось ничего ужасного.

— Мамочка, я просто выхожу замуж за нелюбимого человека. Ну и что? Многие так выходят. И ничего, живут... И я как-нибудь переживу. А потом... после того, как он отпустит Андрея и все уладится, я с ним разведусь. Ты ведь сама знаешь, мусульманский закон позволяет... Скажу ему «се талок». И все! Прощай навеки.

— О чем ты говоришь?! Какой закон? Какой развод? Это не замужество. Это изнасилование!

— Мама, пожалуйста, не преувеличивай.

— Он не человек. Зверь, чудовище...

— Мама, он не страшный. Противный. И змея с собой таскает, чтобы казаться страшным.

Хорошо, что мама не знает таджикского языка, а потому никто не может пересказать ей слухи о смерти Зебо, прежней жены Зухуршо.

Я-то наслушалась. Мы со сводной сестрицей Гульбахор, или по-простому Гулькой, дочерью Бахшанды, пошли к источнику. Вроде за водой, а взаправду — поболтать с подружками. Там уже сидели несколько девчонок с пустыми ведрами и кувшинами. Гулька меня еще в первые дни с ними познакомила, а после сватовства всем не терпелось расспросить, что да как. Но рассказывать нечего. Стали обсуждать, отчего умерла Зебо.

Одна сказала:

— Змей ее убил.

Ойша, красивая девчонка, светловолосая, сероглазая — я про себя прозвала ее Сероглазкой, — стала спорить:

— Никакой не змей. У Зухуршо кер такой же величины, как его удав. Он бедняжку этим кером до смерти замучил.

Девушки тут, когда одни, вольны на язык. Сероглазку подняли на смех:

— Ты сама, наверное, о таком кере мечтаешь.

Сероглазка притворилась, что сердится:

— Э, пусть твой язык почернеет! — а сама засмеялась, польщенная.

Потом еще одна девочка сказала:

— Нет, не так все было. Я точно знаю, мне Хадича-момо рассказала. Зухуршо с покойной женой ни разу не спал. Его змея снесла яйцо, а он заставил эту несчастую греть яйцо собственным телом. А потом однажды ночью, когда девушка спала, из яйца вылупилась маленькая змея, заползла ей в нутро и там укусила. Хадича-момо говорит, что змееныш ужалил в самую матку.

— Эй, голову не морочь! Как змея могла в нее забраться?

— Ты разве не знаешь, сколько в женщине есть отверстий, через которые можно вовнутрь проникнуть?

А Гулька сказала:

— Заринка, не бойся, я тебя научу. Хорошая латифа есть. Анекдот, — очень гордо она это слово выговорила: вот, мол, какие слова знаю. — Один мальчик был, все бабушку просил: «Дай и дай». Тогда бабушка череп козы взяла, подол задрала, изоры спустила, череп козы между ног зажала и мальчику говорит: «Раз уж так просишь, желание твое исполню. Попробуй». Мальчик свой чумчук сунул, а бабушка челюсти козы сжала. Мальчик заплакал, больше никогда бабушку не просил. Потом много лет прошло. Мальчика женили, а он к жене не подступается. Тогда девушка изоры сняла, на печку залезла и оттуда ему кус свой показывает, чтобы у мужа желание загорелось. А он смотрит и говорит: «Э-э, меня не обманешь! Зубы-то спрятала».

Подружки от хохота попадали. Особенно Гулька веселилась:

— Заринка, когда Зухуршо к тебе придет, ты тоже череп между ног спрячь. Пусть коза ему кер откусит.

Нет, не стану я дожидаться, пока придет... Я вообразила гнусную морду Зухуршо, и меня передернуло. Темная, масляная. Вот уж вправду Черноморд. Только никакой витязь от него не спасет...

А тут еще мама:

— Я ночи не сплю, думаю о том, что будет... Боже, боже мой! И ты, и Андрей... В какое страшное место мы попали. Как я могла быть такой легковерной и согласилась привезти вас сюда. Из огня да в полымя...

Я попыталась вернуть прежнее настроение.

— Мама, все образуется.

Но я тоже полночи уснуть не могу. Слышу, мама не спит, изводит себя из-за нас с Андрюшкой. А меня иногда дикая злость на Андрея одолевает. Если бы не он, нас бы сюда не занесло. Не знаю, о чем мы думали, когда в Ватане сидели и ждали, как кролики перед удавом. Надо было просто уехать куда глаза глядят. В Куляб, Курган-тюбе, куда угодно... Пусть бы убили по дороге. Все лучше, чем здесь. Ненавижу этот кишлак, ненавижу дедушку, который нас уговорил, ненавижу дядю Джоруба. Тоже мне мужчина, глава семьи... Он теперь со мной глазами не встречается. Стыдно ему...

А теперь приходится злиться на саму себя.

Вчера к дедушке пришли гости, а тетя Дильбар послала меня отнести угощение. В мехмонхоне сидели три человека. Мальчишка, Карим, мой несостоявшийся жених. Понурый, с таким грустным видом, что мне стало его жаль, хотя замуж за него я не пошла бы ни за какие коврижки. Еше были тот военный, Даврон, и противный урод, староста. Он мерзко на меня пялился, хотелось подойти и дать по роже.

Потом я пошла в летнюю кухню вскипятить еще чаю. Тетя Дильбар уже ушла. Я поставила кумган на очаг, подбросила на угли хворост и засмотрелась, как разгораются и пляшут красные языки пламени. Люблю живой огонь. Тот, что у нас в Ватане на плите в газовых горелках, какой-то ненастоящий, не огонь даже, а шипящее однообразное горение голубого химического цвета. Скука. А когда горят хворост и поленья, кажется, происходит что-то волшебное и очень хорошее... Вдруг вспомнился недавний сон. Приснилось, что я, совсем как в жизни, стою с нашим старым почерневшим от сажи кумганом перед очагом. Из жерла печи бьет жуткий огонь — не подступиться. Наконец решаюсь: ставлю кувшин в пламя, отдергиваю руку. Кумган падает, вода заливает огонь. Кто-то из темноты кричит страшным голосом: «Зажги! Зажги!» Я проснулась. Ничего, кажется, особенно пугающего не увидела, а сердце колотится, как сумасшедшее...

Обычно сны я сразу же забываю, а этот почему-то привязался. У мамы допытываться, что он означает, — высмеивать начнет. Я пошла к тете Дильбар, она спросила:

— Ты обожглась? Если кто увидит, что огонь одежду поджег или часть тела, его постигнет беда.

— Вроде нет.

— Хвала Богу. А очаг опять разожгла?

— Тетушка, не знаю. Я сразу проснулась.

Тетя Дильбар задумалась.

— Когда видишь, что развела огонь, чтобы согреться или других согреть, значит, найдешь полезное дело и избавишься от нищеты. А раз не знаешь... По-всякому можно толковать. Э, доченька, не грусти, жизнь у тебя счастливой будет.

Вспомнила я и подумала: «Ну как же. Счастливая! Вот оно, счастье, и привалило». Я гнала от себя мысли о предстоящем замужестве. Твердо решила: не дамся. Пока не знаю, как, но ни за что не дамся. И стараюсь больше об этом не думать...

Потом я увидела того военного, Даврона. Он вошел под навес и спросил:

— Зарина, можно с тобой поговорить?

Симпатичный дядька. Сразу видно, что сильный, и весь какой-то ладный, подтянутый. Лицо гладко выбрито, усы аккуратно подстрижены. Форма чистенькая, выглаженная, говорит очень чисто и правильно. От русского не отличишь.

Я ответила:

— Отчего же не поговорить. Можно.

Наверное, немного грубо получилось. Даврон все же спас нас тогда, на дороге, и все мы ему очень благодарны, но мне не понравилось, как он разглядывал меня, будто изучал или с кем-то сравнивал.

Он, видимо, не знал, с чего начать, тогда я спросила:

— Вы про Андрюшу правду или просто так сказали? Там, в мехмонхоне. Наверное, не хотели при дедушке говорить, как на самом деле...

— Я всегда говорю правду. У твоего брата все нормально. Служит.

— Этот ваш начальник... его не обижает?

— Не обижает. Я не разрешу. И тебя не обидит.

— Я сама не дам себя обидеть.

Он сказал:

— Надя, ты...

Я поправила:

— Зарина.

Он как-то странно посмотрел.

— Да, конечно. Зарина. Извини... Ты смелая девушка, но Зухур тебя не обидит. Слово мне дал.

У меня внутри настолько заледенело от мыслей о проклятом замужестве, что я не сразу оттаяла. Не могла поверить. Потом вспомнила, как все было, и сказала:

— Он вас обманет. Он пообещал, а сам Андрюшку приказал забрать.

— Не соврет. Побоится. К тому же я постоянно буду рядом. И не дернется.

Он говорил так уверенно, выглядел таким надежным.

— Сомневаешься? Я бы тоже сомневался, факт. Почему вообще допустил сватовство? Тогда были другие обстоятельства. Рассказать не могу. Очень серьезные. Но все уже позади. Поверь, теперь ты в безопасности.

Я спросила:

— А как же Андрей? Брата тоже отпустите?

— Его не могу.

Я чуть не лопнула от возмущения:

— Скажите лучше: не хочу! Или вы не командир? Боитесь, что этот ваш... начальник... не разрешит отпустить?

— Пусть послужит. Всякий парень должен служить.

И как раз закипела вода. Чтобы не наговорить еще больше грубостей, я подхватила кумган и ушла.

Наверное, все испортила. Он рассердился и не станет помогать. И пусть. Разве я могла не заступиться за брата?

 

 

17. Даврон

Позавчера, или точнее вчера ночью, я принял решение. Остаюсь в Санг-даре. Без меня Зухур сожрет здешних мужиков. Разграбит. Превратит в рабов. Не сам Зухур, так тот, кто его скинет. Каюм или какая-нибудь другая сволочь. В общем-то, мне по барабану, что станется с местными. Они чужие. Я не давал им никаких обязательств. Я не люблю горы. Вражеская территория. Необходимо постоянно быть настороже. В любую минуту дня и ночи ждать нападения. Вероятно, Афган приучил. Знаю, некоторые ностальгируют. Скучают по горам. Война, мол, войной, а горы — это мощь, величие, красота... Для кого угодно, только не для меня. Горы — это постоянное чувство опасности. Но я не хочу взваливать на себя дополнительный груз вины. Уеду и всегда буду помнить, что бросил этих людей в беде...

Выходит, вроде подхватываю факел Сангака. Юмор! Устанавливаю порядок и справедливость на крошечном плацдарме. В одном отдельно взятом ущелье. А куда деваться? К тому же, дело десятое, но я и сам могу подохнуть с голоду, когда выйду из ущелья в пустоту, заваленную обломками. Ни кола, ни двора, ни гроша в кармане.

Вчера утром поставил в известность Зухура:

«Берешь меня в долю. Конкретный процент и прочие условия изложу потом. Второе: ты завязываешь валять дурака и корчить из себя царя-дракона. Серьезно берешься за дело».

«Даврон...»

«Не перебивай. Отныне я партнер, так что заставлю тебя работать как папа Карло».

Он молча проглотил.

«Третье: придется подумать, как будем рассчитываться с местными. Держать их за рабов не позволю».

Зухур поддакнул:

«Правильно говоришь. Я тоже думал, надо дехканам как-то помочь. Тоже что-то им дать надо...»

Короче, начал отступать. Сдавать позиции. Ничего другого ему не оставалось. Наверняка уже знал, что душманы готовят переворот. Кроме меня рассчитывать не на кого. Я продолжил:

«Четвертое: твоя свадьба отменяется».

Теперь я мог вмешаться. Спокойно. Без страха. Фазу пробило не на Зарину. Она вне опасности. Молния не бьет дважды в одну точку.

На пункте о свадьбе Зухур ушел в глухую оборону:

«Невозможно!»

«Для коммунистов невозможного нет. Ты же у нас коммунист».

Он, возмущенно:

«Я первым в области партбилет на стол бросил!.. Как свадьбу отменить? Калинг семье невесты уже передали. Корову, баранов...»

«Оставь им это добро. Не обеднеешь».

Зухур принялся лукавить:

«Добра не жаль, я щедрый. Корова, бараны, шара-бара — это для меня мелочи. Но обычай нельзя нарушать. Свадебный туй на завтра назначен, весь Ходжигон соберется, из Талхака люди приедут. Такое здесь правило, ты сам знать должен. Можно ли тысяче людей: "Не приходите" сказать? Большой позор получится, моему авторитету урон. Уважать перестанут».

Я предложил:

«Не отменяй приглашения. Устрой народные гуляния. Без свадьбы».

«Тоже не получится — девушку опозорим. Ты подумал, что люди будут говорить? Скажут: "Наверное, Зухуршо прознал, что она бесчестная, потому не захотел в жены брать". А девушку спросил, согласна она с позорным пятном жить?»

Напугал!

«Да она в огонь пойдет, лишь бы не за тебя».

Он, естественно, помрачнел:

«Почему так думаешь?»

«Совинформбюро сообщило. Не тупи, Зухур. Она сама тебе прямым текстом выложила».

Завелся:

«Глупая девчонка! Это ты во всем виноват, Даврон. Простое дело запутал».

Посопел немного и:

«Давай так сделаем: свадьбу проведем, три дня пройдет, я ей развод дам, она назад к родным уедет. По закону это очень просто сделать: достаточно "се талок" сказать, и все — развод. Ни мне, ни девушке никакого позора. А я, клянусь, даже пальцем к ней не притронусь».

Я просканировал его рожу — не хитрит ли. Он:

«Не веришь? Богом клянусь, Даврон, она мне не нравится. Я вообще таких не люблю. Женщина пышной должна быть, в теле. А она... Ладно, молчу, не хочу тебя обижать. Ты вот о чем задумайся: неужели я насколько глуп, чтобы с тобой из-за бабы ссориться? Мы теперь партнеры. И еще подумай: стоит ли партнерство с нарушения договора начинать?»

«Я с тобой договоров не заключал».

«Э, дорогой, кругозор надо расширять... Я с семьей этой девушки договор заключил. Как ни назови — уговор, сговор, — это контракт, хотя на бумаге не записан, печатью не скреплен, у нотариуса не заверен. Местные люди честному слову доверяют. А ты меня заставляешь безо всякой причины контракт разорвать, договор нарушить. Это грех. В Коране сказано: "Будьте верны обещанию". На грех толкаешь».

Абсурд. Зухур трактует о грехе. Я понимал, что дурачит. Ловит на принципиальности. Но возразить нечего. Заставлю Зухура взять слово назад, фактически стану обманщиком. Нет разницы, прямо или косвенно. Приказал — значит, в ответе. Я подавил бешенство. Вдох... Выдох... Порядок. А он спешил навесить еще один замок, надежнее запереть ловушку. Проникновенно:

«Ты бы сразу сказал, что на девушку глаз положил. Я три раза спрашивал: нужна тебе? Ты три раза ответил: не нужна. А, ладно, дело прошлое... Даврон, дорогой, я тебе не соперник. Брак фиктивным будет. На бракосочетание, чтобы никох совершить, не поеду. Другого человека, вакиля-заместителя, вместо себя пошлю. Закон разрешает. После свадьбы, чем хочешь поклянусь, даже на лицо ее не посмотрю, ни разу в одну комнату с ней не войду...»

Я прикоснулся к кобуре. Обозначил. Пистолет не достал. Перегнулся через столешинцу и упер указательный палец ему в лоб. Отодвинуться Зухуру не позволяла прямая спинка стула. Он запрокинул голову назад. Задрал подбородок с жирной складкой на шее. Я крепко прижал конец пальца к точке повыше бровей.

«Обрати внимание, пока это палец...»

Зухур осторожно положил свою руку на мою, попытался отвести. Пальцы — отвратно мягкие и теплые. Я преодолел отвращение, усилил нажим:

«Обманешь, достану ствол. Учти, вхолостую не достаю».

Убрал руку. Зухур выпрямился. Постарался держаться будто ничего не случилось. В центре лба проявился отпечаток моего пальца. Печать на договоре.

Договор он нарушит, факт. Хитрить в отношении Зарины побоится. Притом она, по большому счету, ему не нужна. Так, развлечение, чтобы меня позлить. Настоящая битва пойдет, когда настанет время делить вершки и корешки. Зухур сделает все, чтобы заграбастать доход. Кинуть меня. Не дать ни гроша местным мужикам. Напрасно надеется. Не обхитрит. Не позволю. Станет залупаться, сам останется без копейки…

Шесть сорок семь. Стук в дверь. Командир первого взвода Одил Кадиров. Одил-кадров.

— Даврон, информация есть. Люди в верхнем кишлаке бунтуют. Зухур послал туда Гурга со взводом блатных.

— Когда?

— Минут двадцать назад.

— На чем уехали?

— На «скорой помощи».

— Поня-я-тно, — говорю. — Дуй в казарму, подними первый взвод. Пусть грузятся на ГАЗ-51 и ждут меня на площади. Ахадова с машиной пошли к дому Зухура…

Семь ноль восемь. Во дворе Зухурова дома встречаю Гадо. Специально поджидает, факт. В курсе событий и желает проследить за предстоящим конфликтом.

— Где? — спрашиваю.

Кивает на пристройку с кабинетом.

Зухур восседает на своем троне за огромным полированным столом. Вхожу, он вскакивает.

— Даврон! Все утро ищу! Куда ты пропал?

Хитрит. Боится раздолбона. Пытается перехватить инициативу. Перекладывает вину на меня. Сажусь за стол, перпендикулярно приставленный к его письменному алтарю. Указываю:

— Сядь здесь. Напротив.

Нехотя подчиняется. Само собой, прикидывается, будто снисходит. Говорю спокойно:

— Зухур, я предупреждал: не суйся. Ты завхоз. Хозяйничай. А дальше — ни на шаг. Я отвечаю за силовые операции. В которых ты, между прочим, ни хрена не смыслишь. Нельзя посылать духов в верхний кишлак. Они кровавую разборку устроят, а нам кровь и беспредел ни к чему.

— Эти горцы разучились власть любить, пусть бояться научатся.

Я едва сдержался. Глубоко вдохнул. Медленно выдохнул...

— Кончай темнить. Хоть раз не изворачивайся. Я в курсе ситуации. Понимаю твою тактику. Испугался, отослал духов подальше от своей особы. Но ведь только на время. Через несколько дней они вернутся. И как планируешь обороняться?

Сделал паузу, чтоб Зухур прочувстовал. Продолжил:

— Не дрейфь, задавлю ихнее ГКЧП в зародыше. Выгоню главарей — Гурга, Рауфа и Хола. Попробуют бузить — ликвидирую. С остальными разберусь по ходу дела. В любом случае, раскидаю духов по разным взводам. А дальше — в зависимости от поведения каждого...

Он заблеял:

— Э, Даврон, думаешь, это просто? Дело намного сложнее... Ты не знаешь...

Знаю. Как только Гург сболтнул о Каюме, я дал Калоше, своему информатору, задание: «Выясни, кто таков. Какие у него дела с Зухуром». Калоша раскопал немало. Однако Зухур обязан рассказать сам. Обрываю:

— Значит, так: сейчас не время, а вернусь из Верхнего селения, выложишь всю информацию. Полностью. Кто тебя за яйца держит и как конкретно. Будем решать задачи по мере поступления. Амба. На данный момент диалог закончили. Дай бумагу и ручку.

Вчера днем я не успел рассказать Зарине о договоре с Зухуром. Она в первую же минуту: «Отпустите брата. Или боитесь начальника?» Я не мог объяснить, чего опасаюсь. Факт, не Зухура. У него предо мной коленки дрожат. Но я до смерти боюсь навлечь на ее брата беду. Она сама по случайности избежала короткого замыкания. Рассказать — не поверит. Я никогда не рассказываю. Никому. Отбрехался: «Парни должны служить». Бред, конечно. Она фыркнула, вспыхнула и убежала. Так и не узнала, что Зухур к ней не прикоснется. Брак будет фиктивным. Зато я успел ее рассмотреть. На близкой дистанции. Сходство с Надей минимальное. Золотые волосы. Голубые глаза. Решительное выражение лица. Прямая осанка. Совпадают только отдельные черты. Иллюзия зеркального отражения исчезла вместе со страхом, что Зарину ждет Надина судьба. Пишу ей записку. Очерчиваю полный расклад.

 

Девять двадцать три. Дорога к Дехаи-Боло, Верхнему селению. Подъезжаю к повороту на Талхак. Приказываю Ахадову:

— Тормози.

Выхожу из машины. Грузовик останавливается позади. Бойцы в кузове встают, озираются: почему остановились? Одил-кадров, взводный, выскакивает из кабины.

— Кто у тебя из бойцов самый слабый? — спрашиваю. — Кликни его.

— Теша, сюда! — командует взводный .

Из кузова спрыгивает на дорогу хилый паренек.

— Местный, из Верхнего селения, — поясняет Одил. — Пригодится для общей ориентации. Затем и едет.

— Обойдемся, — говорю. — Сами разберемся. Отсылаю его с поручением.

Заезжать в Талхак нет времени. На счету каждая минута. Перехватить душманов по дороге вряд ли удастся. Необходимо успеть в верхний кишлак, пока они дел не натворили. Теша — пацан бестолковый, но чтоб письмо отнести, ума не надо. А как боевая единица — ноль. Если дело дойдет до серьезного, пользы от него никакой.

Инструктирую мальчишку:

— Отправляйся в Талхак, найди дом старика Мирбобо, ветерана войны...

— Искать не надо! Знаю. Его все знают.

— Вызови внучку старика, Зарину. Скажи ей, что все нормально. Ситуацию я уладил, но вынужден отлучиться. Пусть не беспокоится. И передай записку. Задание понятно? Повтори.

— «Все нормально» — скажу, записку передам.

— И еще: с бойцами задание не обсуждать. В кишлаке — ни слова о том, кто тебя послал. Проболтаешься, голову оторву. Понял?

Он, мрачно:

— Так точно!

 

 

18. Зарина

Было еще совсем темно. Я лежала и слушала, как во дворе переговариваются женские голоса. Потом вдруг глуховато затараторил бубен:

«Тум, тум, тум, тум-балаки-тум, тум-балаки-тум...»

И замолчал. Потом вновь несколько ударов:

«Тум, тум, тум...»

Я представила, как музыкант на летней кухне над глиняным очагом настраивает бубен. Водит им над пламенем, чтобы кожа получше натянулась, и пробует, как звучит. Позванивают стальные кольца-сережки на деревянном ободе. Пляшут красные огненные языки. Я как завороженная гляжу на огонь, а дойрист-музыкант — молодой, ладный — поднимает бубен над головой и выстукивает звонко:

«Тум-балаки-тум, тум-балаки-тум... Тум, тум...»

Смех. Значит, соседки уже собрались. Почему не приходят за мной?

Я уже ни на что и ни на кого не надеялась. Даврон попросту сбежал куда-то после того, как наобещал мне, что могу ничего не бояться. А у самого даже не хватило смелости явиться лично и сказать, что ничего не получилось. Я бы, по крайней мере, не чувствовала себя обманутой и преданной. К тому же нашел, кого прислать вместо себя, — того прыщавого урода, что был с подонками, которые тащили меня в машину на дороге. Урод заявился, выпалил: «Даврон сказал, что все нормально» — и попятился, чтобы дать деру. «Что, и все?!» «Да, все». «Даже записки не написал?» «Нет, не написал». По глазам видела, что врет. Потерял, видимо. Да какая разница! Я все равно не стала бы читать. Очень мне нужны извинения и прощальные приветы. Я даже не разозлилась, так мне стало горько и одиноко.

Потом стала думать об Андрее. Ему, конечно, еще хуже, чем мне...

И тут она вошла. Как всегда — не постучалась, не спросила разрешения. Вошла как в коровник или загончик с овцами, нагнулась и потрясла меня за плечо.

— Поздравляю с праздником! Сегодня замуж выходишь.

Вот и выходи сама! Я лежала с краю, лицом к двери, а тут перевернулась на другой бок и притворилась, что продолжаю спать. Она сказала:

— Эй, девочка, много дел надо сделать.

Мама тоже давно не спала. Лежала рядом и молчала. Сейчас она села и сказала резко:

— Оставь мою дочь в покое.

Бахшанда на нее даже не глянула.

— Женщины пришли. Стыдно заставлять их ждать.

Я не шелохнулась. И тут наша тигрица меня удивила. Никогда от нее не ожидала. Она присела рядом с постелью и сказала мягко, даже ласково:

— Зарина, все так замуж выходят. Девушек не спрашивают, хотят они или не хотят...

Да?! Сама-то за моего папу выходила. За моего папочку любая девушка не просто бы пошла, бегом побежала. А те девушки, которых не спрашивают, хотят они или не хотят, — их замуж за людей выдают. Не за монстров, не за зверей... За простых деревенских парней. Хороших парней, которых если и не любила вначале, то, может быть, когда-нибудь потом полюбишь.

Мама сказала:

— Она не пойдет. Справляйте свою свадьбу без нас. Отдайте ему другую девчонку. Свою.

Отбросила одеяло и встала. Бахшанда тоже поднялась на ноги медленным кошачьим движением. Бровь заломлена, рот сжат... Только хвоста не хватает — хлестать себя по бедрам. Они с мамой стояли, с ненавистью глядя одна на другую, и мне чудилось, что тигрица вот-вот вскинет лапу, выпустит когти и мощным ударом раздерет маме лицо.

— Тетушка, я уже встаю, — сказала я.

— Заринка, не смей! — крикнула мама. — Лежи! Ты никуда не пойдешь. Я не позволю. Я тебя не отдам.

Но я уже вскочила, схватила изоры и платье, лежащие у изголовья, напялила их на себя. Не могла допустить, чтобы мамочка из-за меня пострадала от этой ведьмы. Мама отвернулась от Бахшанды и медленно оделась. Затем проговорила тускло:

— Это безумие. Ты не можешь...

Я сказала:

— Могу.

Повернулась к Бахшанде:

— Тетушка, я только умоюсь.

— Не надо, — сказала Бахшанда. — Тебя умоют, причешут и оденут.

Взяла меня за руку и отвела в большую в комнату, где обычно собиралась семья. Сейчас она была набита женщинами в ярких платьях. Собрались кишлачные дамы. Весь высший свет Талхака. Жена раиса, жена счетовода, соседки... Слетелись как мухи на мед. Все разряженные. Делали вид, что это обычная свадьба. Мы вошли, они разом вытаращились на нас и загалдели:

— Счастлив день твой, девушка.

— Ах, какая красавица.

— Слава керу твоего деда, Вера-джон, такую дочь родила!

Мы остановились в дверях. Тетушка Кубышка потянула меня на середину комнаты, приговаривая:

— Счастлив твой муж, красавица, да буду я жертвой за тебя...

Нет, это я буду жертвой за них. Прикидываются, будто собрались на праздник и готовятся к настоящей свадьбе, но я-то знала, что они — весь кишлак — покупают расположение Зухуршо.

Тетушка Кубышка оглядела меня как хирург перед операцией. Хотя лучше подошло бы — как мясник барашка.

— Принесите воды, — приказала она. — Вымою тебе голову, невеста-цветок.

Ее перебила тетушка Лепешка:

— А волосы убраны ли?

Вчера Бахшанда несколько раз подступалась ко мне с уговорами об этих злосчастных волосах, но я четко сказала «Нет, ни за что!» — и она отступилась. Меня слегка удивило, почему она не попыталась меня сломать, — обычно тигрица во что бы то ни стало желает добиться своего. Сейчас она только гордо вздернула голову и ответила:

— Не убраны.

Весь цветник глянул с неодобрением. И только тетушка Лепешка сказала примирительно:

— Не беда. Дело недолгое.

Я сказала:

— Нет.

Тетушка Лепешка покачала головой:

— Позор нам, если отправим тебя к мужу с неубранными волосами. Закон велит убирать. Не упрямься, девушка.

Она взяла меня за руку.

— Даста б’гир! Руки убери! — крикнула мама. На этом ее таджикский кончился, и она перешла на русский: — Вы что, не поняли?! Она не хочет! Вы не смеете заставлять.

Лепешка попробовала уговорить нас обоих:

— Вера-джон, такой счастливый день — надо, чтобы все прошло как должно. Чтобы красиво было... А ты, девочка, не бойся. Все так делают. Это совсем не больно. И нас не стесняйся — мы все тут женщины...

Цветник загалдел:

— Хуршеда правильно говорит. Надо, чтоб красиво было.

— Не дело это.

— Надо закон соблюсти.

— Может, у русских там совсем по-другому устроено, — крикнула из угла Дилька, моя подружка.

Тетушка Кубышка цикнула:

— Э-э, что говоришь? Бог всех из одной глины лепил.

Бахшанда решительно отодвинула тетушку Лепешку.

— Не хочет добром, уберем силой.

Мама молча ее оттолкнула. Две женщины схватили маму за руки и оттащили от меня. Она вырывалась молча, с ожесточенным лицом. Подоспели еще две и вывели мамочку из комнаты. Гулька — сестрица так называемая, предательница, гадина, уродина! — расстилала в углу курпачи.

— Вот там, на мягком, будет хорошо, — приговаривала тетушка Кубышка. — Ложись, мы сами все сделаем.

Я сказала:

— Нет.

— Доченька, — проворковала тетушка Лепешка, — обязательно надо волосы убрать. Иначе нас опозоришь...

Они повалили меня, спустили шальвары и принялись шариком из камеди, урюковой смолы, дергать волосы на моем лобке. А я думала, каково сейчас маме, и, кажется, кричала:

— Мамочка! Мама! Где моя мама?

А потом замолчала как Зоя Космодемьянская. Я где-то читала, как инопланетяне похищают людей. Затаскивают на летающие тарелки и ставят какие-то свои опыты. Разрезают, вставляют в тело трубочки или вообще творят что-то непонятное. А потом похищенные люди забывают, что с ними было. Но я-то не забуду. Я еще посчитаюсь с ними... Колхозные иноплянетянки держали меня крепкими крестьянскими руками и свежевали как барана для праздничного угощения. И я наконец по-настоящему поняла, что все это — всерьез. Прежде не верила, что меня действительно насильно выдадут замуж. Обманывала себя. Надеялась, случится что-нибудь, как-нибудь само собой образуется.

— Теперь хорошо, — сказала тетушка Лепешка, и меня отпустили. — Сама будешь радоваться, как чисто и красиво...

Я чувстовала, будто меня изнасиловали. И такая злость вспыхнула. Я этого не прощу. Назло стану здешней царицей, и тогда они попляшут. Головы им побрею. Прикажу, чтоб без платков ходили, лысинами сверкали. Они еще узнают, с кем имеют дело. Я представляла, как их накажу, а тетушка Лепешка тем временем вымыла мне голову и стала расчесывать волосы.

— Эх, девочка, да буду я жертвой за тебя, какие у тебя волосы красивые. Чистое золото.

Счастливая, за большого человека выходишь.

Тетушка Лепешка принялась заплетать волосы в косички, а Гулька запела:

 

Девушка-цвет, косы плети,
Время в путь собираться.
Валло-билло, не пойду,
Лучше мне дома остаться.


Девушка-цвет, бусы надень,
Время в путь собираться.
Не надену, валло-билло,
Незачем мне украшаться.


Девушка-цвет, туфли обуй,
Время в путь собираться.
Ни за что не обуюсь, клянусь,
Лучше босой оказаться.

 

Вот так-то! Не я, значит, одна. Те, которых за молодых, хороших выдают, они тоже не хотят уходить из дома. Но им жить и жить, а мне... Не всем, конечно, жить. Сколько их, вышедших за молодых и хороших, сжигали себя по всему Таджикистану.

В нише передо мной стоял глиняный светильник, похожий на грубо вылепленный соусник с вытянутым носиком. В комнате было в общем-то светло, но огонек все равно горел — праздничное освещение. Обычай что ли такой? Я смотрела на огонь и почти не сознавала, что со мной делают.

— Подними руки, красавица, — сказала тетушка Лепешка. — Платье на тебя надену.

Я подняла руки, и пламя светильника на миг словно задернуло шторой. А когда платье скользнуло вниз и штора упала, я увидела, что огонек затрещал и начал сникать. Я следила, как он угасает, и боялась, что кто-нибудь из женщин тоже заметит и зажжет вновь.

Но у тетушки Кубышки глаз как у орла.

— Огонь-то погас.

Женщины зашептались, но я расслышала:

— Дурной знак.

— Счастья не будет...

— Масло выгорело, — сообщила тетушка Кубышка. — Эй, девочки, долейте.

Гулька, гадина-уродина, и здесь подоспела. Подскочила и намылилась лить масло в соусник из медного кувшина с длинным узким горлом.

Я закричала:

— Не трогайте светильник! Не зажигайте. Я не хочу.

— Судьбы не будет.

Но я все повторяла:

— Не хочу! Не хочу!

Они отступились.

— Ладно, доченька, — сказала тетушка Лепешка. — Как желаешь... Твоя судьба.

Меня расписали как матрешку — нарумянили щеки, подвели брови усьмой, а глаза сурьмой, — затем повели в мехмонхону, где один угол был отгорожен свадебной занавеской, расшитой яркими узорами. В этом-то загончике, за занавеской, меня и усадили. И гадина-уродина Дилька тут же примостилась, по обычаю. Невестину подружку из себя строит. Потом явились какие-то тетки, родственницы Зухуршо, принялись разглядывать меня, хвалить и целовать. Тьфу, будто на вкус пробовали...

Хорошо хоть, что во всех прочих обрядах обошлись без меня. По обычаю невеста не должна показываться мужчинам, и за нее отдувается вакиль, заместитель. Так называемый женишок тоже не прибыл. Приехал младший братец, Гадо, тот самый противный красавчик, который в первый раз меня сватал и которого я мысленно прозвала Гадом. Он объявил, что у их королевского величества срочные дела. Так что они и без него обошлись, нашли заместителя. Не знаю, как происходило само бракосочетание, и знать не желаю.

Меня повели на узкой улочке вниз, к машине. Впереди шли зурнач и дойрист, который выстукивал на бубне праздничный, будоражащий ритм. На площади около мечети стоял целый караван из пяти автомобилей и толпились люди в разномастной военной одежде. Свадебный кортеж. Завидев нас, толпа завопила и принялась палить в воздух.

Дядя Джоруб усадил меня на заднее сиденье уазика со снятым тентом и сел рядом. Я по-прежнему немного на него обижалась, хотя понимала, что он сделал все, что было в его силах, и ничем больше помочь не мог. Кортеж тронулся, горы, едва различимые через сетчатое окошечко в фате, начали разворачиваться будто колода волшебных карт. Как я прежде любила такие поездки! Ждешь, что за каждым поворотом откроется что-то замечательное. Такое, чего и на свете не бывает. Но теперь меня ожидают только страх и боль.

Дом Черноморда стоял на возвышении. Это он нарочно выбрал такое место, чтобы царить над кишлаком. Ко дворцу вела широкая каменистая дорога, которая упиралась в золотые ворота. А возле них собрался, видимо, весь кишлак.

Машина остановилась. Дойрист еще громче застучал в свой дурацкий бубен, а зурна завизжала еше пронзительнее. Толпа от ворот повалила навстречу. Выскочила вперед красотка — смуглая, веселая, удалая кишлачная Кармен в кокетливо повязанном платке, с бровями, густо подведенными усьмой, — и залилась высоким голосом:

 

Пришла невестушка в добрый час.
Эй, невестушка, порадуй нас!
Добро пожаловать под мужнин кров,
Спеши-ка скорее доить коров.

 

Потом народ расступился, и я увидела маленькую старушку в накидке из белоснежной марли — чистенькую и насквозь прозрачную, как ее марлевый плат. Я поняла, что это мать Черноморда. Она смотрела ласково и, наверное, очень бы мне понравилась, если б я не знала, кто ее сын. Она разглядывала меня с детским восторгом. Словно девочка новую куклу.

Я и впрямь ощущала себя куклой, которую здешние женщины подхватили и тормошат, переставляют туда и сюда, играя в свадьбу.

Эй, кукла, постой, мы осыплем тебя мукой и рисом.

Эй, кукла, переступи через порог.

Они утащили меня в большую комнату, похожую на ковровый магазин. Черно-красными коврами было завешено и завалено все, что только можно было завалить и завесить. Оставалось место лишь для полированной горки с хрусталем и расписными чайниками. На горке меня ждал древний глинняный светильник, такой же, как в Талхаке.

Эй, кукла, садись позади свадебной занавески на этот сундук, жених придет на тебя посмотреть.

Он же уехал! Значит, скоро вернется или уже вернулся?! Я собрала все силы и твердила: «Я не боюсь тебя, Черноморд. Кто ты такой, чтоб тебя трусить?» Вдруг я вспомнила, как в первых классах тряслась при одном только виде школьной директрисы, злой ведьмы, а мамочка сказала: «Запомни хороший прием. Если кого-то боишься, вообрази этого человека в смешном виде».

И я представила Черноморда совсем маленьким, росточком мне по колено. Наряжу-ка его как куколку. В короткие голубые штанишки, белую рубашечку, красный понерский галстук повяжу. Вот какой он у нас, Черномордик. Всем ребятам пример. Я смотрела на него сверху вниз, но маленький Черномордик гнусно усмехнулся и начал спускать штанишки. Очень глупо. Старый, а ведет себя как зеленая шпана.

В общем-то, я знаю, как устроен мужской пол. Ну, не взрослые мужчины, скажем, а мальчики. Мне уже приходилось видеть. У нас в Ватане националки пускают малышей гулять на улицу в чем мать родила. Так что я догадалась, что Черномордик задумал показать мне свой маленький чумчук — точно такой же, как у голеньких двухлетних мальчиков. Только еще меньше. Совсем микроскопический... Но у него все равно ничего не выйдет — штанишки без пояса и застежек. Не расстегнешь, не снимешь.

Я иронически следила за его потугами, но вдруг, словно в фильме «Чужой», голубые шортики взбугрились, как будто из нутра Черномордика лезла иноплатетная тварь, потом тонкая материя с треском разодралась и наружу вырвался огромный черный змей. Голова его покачивалась почти на уровне моего лица. Я вскрикнула и закрыла глаза. Змей не исчез. Он существовал в моем воображении, но я никак не могла загнать его обратно, назад в прореху, из которой он выскочил.

Черномордик ликовал. С трудом удерживаясь на ногах, он с гордостью поглядывал то на меня, то на змея... Я не знала, как избавиться от наваждения, и тут мне внезапно вспомнился идиотский Гулькин анекдот. Я крикнула: «Эй, ты! А козьи зубы видел?!» Мерзкий змей сник, съежился и червячком юркнул назад в штанишки. Черномордик растерялся, а я разрешила: «Вот теперь снимай». Он послушно сдернул шортики, а там — гладкая блестящая пустота, как у розового пластмассового пупсика. Черномордик ужасно смутился, я торжествовала. Он никак не мог поверить, что ничего нет, трогал ручкой, щупал, а потом сел на землю и заплакал.

Теперь я совсем успокоилась и больше не боялась встречи с Зухуром. Чувстовала, что сумею дать отпор. Я не видела, что происходит в комнате. Слушала, как женщины возбужденно смеются, обмениваются шуточками, и разглядывала оборотную сторону свадебной занавески. Снаружи она была очень красивой, сплошь расшитой яркими узорами, а с моей стороны обшита какой-то простой тряпкой с блеклым рисунком. Вот и вся эта двуличная свадьба такова. Так что правильнее было бы покрыть занавеску сзади не серым ситчиком, а черным траурным сатином.

Зухуршо так и не появился. Я отсидела сколько положено за занавеской — традиция была соблюдена. Затем последовал следующий номер обязательной программы. Старушке не терпелось испытать новую игрушку. Похвастаться перед соседками, что подарил сын.

Мне подружки рассказали заранее — новая невестка должна показать, какова она в одном из главных женских дел. Меня отвели на летнюю кухню, где все уже было готово к экзамену. Открыт глиняный ларь с мукой. Расстелен кожаный дастархон, на котором месят тесто. Горшок с молоком, ведро воды... Экзаменационная комиссия — соседки — расположилась вокруг. Здесь тоже оказались свои местные тетушки Лепешка и Кубышка. Только здешняя Лепешка была огромной, пухлой — такие пекут из белой муки и украшают всякими завитушками. Не лепешка, а целая лепешища в складках и складочках. А маленькую тетушку Кубышечку с лощеными боками аккуратно слепили из красной, румяной глины.

А теперь, кукла, испеки-ка нам хлеб. Очаг уже истоплен.

Ладно, сейчас я вам покажу. Чего придуряетесь? Зачем делаете вид, что на самом деле хотите меня испытать? Это все ненастоящее. Мне в этом доме не жить, хлеб не печь. Хотела замесить такое, чтобы чертям стало тошно. Но не смогла. Через уважение к хлебу не смогла переступить.

Я спросила:

— Кислый или пресный?

— Пресный, доченька, пресный пеки, — проворковала старушка, моя так называемая свекровь.

Ну, конечно: если кислый, придется ждать, пока тесто подойдет. А ей не терпится. Я засучила рукава и проговорила.

— Не мои руки, руки Биби-Сешанбе.

Комиссия одобрительно закудахтала.

— Офарин! Русская девочка, а знает...

Меня учили печь лепешки, и вроде обычно неплохо получалось. Но сейчас будто сама Биби-Сешанбе, наша талхакская покровительница домашнего хозяйства, подсунула мне свои руки. Они так и летали. Нагребли в сито муку из ларя и просеяли на большое деревянное блюдо. Сделали в мучной горке ямку и сыпанули туда соли. На воде или молоке? Руки сами схватили кувшин с молоком. Я опомниться не успела, а они большой деревянной ложкой смешали муку с молоком, вывалили густое тесто на скатерть из коровьей кожи и принялись месить.

— Да буду я жертвой за тебя, — охнула здешняя тетушка Кубышечка.

А руки уже схватили нож, разрезали ком теста на порции и налепили с десяток колобков. И тут же принялись раскатывать их скалкой. Ай да руки! Какие лепехи раскатали. В здешних местах ценят, чтоб пресная лепешка большой была. А Биби-Сешанбе уже надела ватную варежку, чтоб золотую руку не обжечь, положила на варежку первую из лепех, метнулась к очагу и ловким шлепком прилепила тесто к раскаленному внутреннему своду. Потом — вторую лепешку. Третью... Все до одной прилепила, водой сбрызнула, тут же в блюдо, в котором тесто готовила, плеснула кипятка из кувшина, вымыла посудину. Потом остатки муки со шкуры смела, собрала в горсточку и — в очаг, на угли. Огню — угощение. Надо и его покормить. Да и арвохи, духи предков, тоже пусть мучицей полакомятся.

Пока Биби-Сешанбе так хлопотала, лепешки подрумянились. Она их длинным железным крючком со свода очага поснимала и побросала на чистую скатерть. Старушка руку протянула, взяла одну.

— Во имя Бога, милостивого, милосердного, — и разломила горячую лепешку на куски

Экзаменационная комиссия тоже руки тянет, дегустировать. Одобрили и похвалили. Зачет.

— Хорошо, доченька. Баракалло! — сказала старушка. — Покойная Зебо так не умела. Я ее, беднягу, и к очагу-то не подпускала. У нее хлеб всегда подгорал.

Подгорал, значит? Во мне будто что-то сломалось.

Едва дотерпела до вечера. Ветхая голубка, так называемая свекровь, отвела меня в маленькую нарядную комнатку — супружеские, стало быть, покои. Но визит Черноморда мне сегодня не грозит. Молодой супруг — это Черноморд молодой-то? — может войти к жене только на третий день после свадьбы — таков древний обычай, который даже Зухур не посмеет нарушить. Женщины не дадут, будут зорко следить. Но на всякий случай я на кухне стянула и спрятала за пазуху нож.

 

 

19. Олег

Темнота была непроглядной, однако я решил, что наступило утро, потому что услышал, как наверху, на поверхности, открылась дверь тюремного предбанника, и тут же высоко над моей головой в потолке ярко обозначилась квадратная дыра. Падающий сквозь нее свет скупо озарил земляные стены ямы, я зажмурился. Даже эти рассеянные отблески больно ударили по ослабевшим глазам.

— Эй, сосед! Ты дома?

Я разлепил веки, поднял голову и смутно различил Гафура, который стоял на краю дыры, всматриваясь вниз.

— Как спал, сосед? Как себя чувствуешь? Здоровье как?

По тону я догадался, что его патрон в отлучке.

— Спасибо, друг. Как ты? Отдыхаешь, небось, без Зухуршо.

— Откуда знаешь, что он уехал?

— Ты сказал.

Гафур, разумеется, ничего не говорил, а посему отреагировал с недоумением:

— Эъ! Когда?!

— Сегодня ночью, во сне.

—Э-э-э, тогда другое дело. Расскажи, я умею сны толковать.

Я принялся сочинять на ходу:

— А было так. Ты вошел, опустил вниз лестницу и позвал: «Олег, чего ждешь? Вылезай. Зухуршо уехал, я тебя на волю отпускаю». Я обрадовался, вылез. Ты сказал: «Не торопись, Олег, времени много, спешить не надо». Пошли мы на задний двор, чтоб я умылся, а там какой-то боевик тебя остановил: «Зачем арестанта освободил. Зухур рассердится». Ты ответил: «Зухуршо нет, я теперь главный». Боевик в струнку по стойке «смирно» вытянулся и тебе честь отдал. Потом ты меня к себе пригласил, да не в прежнюю комнату, а в мехмонхону, которая раньше принадлежала Зухуршо, а стала твоей. Ты хлопнул в ладоши, вбежали женщины, принесли горы всякой еды. Поели, и я тебе сказал: «Гафур, почему бы нам с тобой отсюда не уехать...»

Гафур был, кажется, несколько разочарован:

— Хороший сон, но толковать в нем нечего. Это мечта.

С единственной целью — логически завершить тему — я предложил:

— А почему ж мечту не исполнить? Отпустил бы.

— Разве мечты когда-нибудь исполнялись? — ответствовал Гафур и начал неспешно спускать в яму ведро на веревке.

Да, братцы, это Восток. Только здесь тюремщики философствуют

Белое эмалированное ведро сверкало в свете, падающем из дыры, и медленно плыло вниз. После нескольких дней сидения в темной земляной тюрьме скромная бытовая посудина казалась предметом фантастической роскоши. Удивительно, как быстро меняются человеческие представления.

— Ребята вечером мясо ели, я тебе отложил, — проговорил наверху Гафур.

В ведре стоял кувшин с водой, накрытый лепешкой, а на ней — небольшой кус чего-то подгорелого. Мой дневной паек.

— Порожний кувшин поставь, не забудь, — велел Гафур.

Пустая тара поднялась на свободу.

— Подними заодно и мое ведро, — попросил я.

Гафур фыркнул:

— По-твоему, кто я? Пришлю кого-нибудь, заберет.

— Тогда хоть дверь оставь открытой.

Я имел в виду вход в хибару, где вырыт зиндон.

— Нельзя. Зухуршо сказал, надо закрывать.

— Послушай, Гафур, его все равно нет. А другим наплевать. Ты только представь, каково это сидеть в полной темноте...

— Какая разница? Все равно смотреть не на что.

— Знаешь, где-то в Швейцарии есть такая подземная река, где водятся безглазые рыбы. Белые как молоко. Не слепые, у них просто абсолютно отсутствуют глаза.

— Сказка, да?

— Нет, бедняги так долго жили в темноте, что глаза пропали. Чувствую, что скоро превращусь в такую рыбу...

— Ладно, — сказал он. — Без глаз как фотографировать будешь?..

Странное дело, но наше недолгое комнатное соседство, вероятно, создало у него некое чувство общности. Думаю, если бы Зухуршо приказал: «Повесь журналиста», Гафур и глазом бы не моргнул — спокойно исполнил, что приказано, и спал бы потом безмятежно. А поскольку распоряжения морить голодом не поступало, он счел своим долгом заботиться обо мне по-соседски. Он вовсе не злодей, просто работник. Как-то, три или четыре его посещения назад — не помню точно, у меня начала путаться последовательность событий, — я спросил:

«Гафур, тебя совесть не мучает?»

«Почему?»

«Ты того человека повесил. Парторга».

«Зухуршо приказал».

«Но казнил-то ты, мусульманина жизни лишил. Разве Аллах не запретил убивать правоверных?»

«Э, сосед, разве коммунист может быть правоверным?»

«Зухуршо тоже был коммунистом».

«Э-э-э, Зухуршо... — приговорил Гафур и присел на корточки, то ли готовясь в долгому разговора, то ли затем, чтобы быть поближе к собеседнику. — Ты змея у него видел? Хороший змей, да? Сильный. Это мой змей был. Я когда милиционером в Душанбе работал, один раз в зоопарк зашел. Ты там бывал? Я тогда подумал: Аллах в своей милости ад для животных не создал. Только для людей. А потом люди для животных ад сделали — этот самый зоопарк. Там много зверей. Я льва видел. Медведя видел. Как тигр по клетке ходил кругами, видел. Разве это не ад — всю жизнь бегать от стенки к стенке среди своего дерьма? Разве не ад, всю жизнь дышать вонючим воздухом? Потом в одно место зашел и там за большим стеклом Мора увидел. У него тогда имени не было — просто змей. Это я потом Мором назвал. Я когда его увидел, сразу решил: себе заберу. До смерти захотелось. Очень сильный змей. Пошел к директору, большие деньги предлагал, он не продал. Потом ту бабу, что за змеями ходит, уговаривал, она тоже не согласилась. Боялась, что узнают... Я много раз туда ходил на Мора смотреть. Во время войны, когда мы "юрчиков" из Душанбе выбили, я сразу в зоопарк пошел. Знаешь, стекло очень толстое оказалось. Наверное, какое-то специальное. Я автоматом несколько раз ударил — не разбивается...»

«Зашел бы с задней стороны, через дверь для служителей».

Лица Гафура я снизу не видел, но в его голосе явно расслышал неодобрение:

«Слушай, ты не понимаешь. Я что, рабочий, который за животными убирает? Я что, ветеринар? Задняя дверь — для тех, кто навоз выносит».

«Как же ты змея-то извлек?»

«Ты умный, сам догадайся... А Мор, он сразу меня почувствовал. Сразу понял, что...»

Гафур замолчал. Я понял, что он не может подобрать слов, и сказал:

«У змей нет чувств. У них кровь холодная».

«Нет, он знает, как я к нему отношусь».

«А тебе-то откуда известно? Они ведь и говорить не умеют».

«Главного во мне признавал».

«Хозяина?»

«Нет, что ты! У Мора не может быть хозяина. Главного признал».

«Откуда ты знаешь?»

«Он силу мою чувствовал. Уважал. У Зухура настоящей силы нет. Потом увидишь, Мор его задушит».

«Что-то не разберусь, — сказал я. — Ты, могучий парень, и вот так, беспрекословно, за здорово живешь, отдал удава Зухуршо. Да к тому же почему-то ходишь у него в палачах. А говоришь, силы у него нет. Околдовал тебя?»

«Жопошник он, — мрачно сказал Гафур. — Я его не уважаю. Моя семья, мой каун перед его кауном в долгу. Приходится служить, долги отдавать...»

После этой исповеди он, как мне показалось, сменил традиционную доброжелательность к былому соседу, на что-то вроде личной симпатии и иной раз подходил к яме просто так, пообщаться. К сожалению, нынешняя беседа длилась недолго. Звякнула дужка ведра — Гафур отвязывал веревку. Потом сказал:

— Отдыхай, сосед, мешать не буду.

Я услышал над головой шаги. Он уходил. Дверь скрипнула, но не хлопнула, и свет в зиндоне не померк. Вероятно, сообщение о безглазых рыбах поразило воображение Гафура.

Обещание он сдержал. Через какое-то время наверху затопали, молодой голос крикнул:

— Эй, корреспондент! Гафур прислал, сказал: «То самое вытащи». Что тащить?

— Веревку брось.

Посланец повозился, затем в дыру полетел и шлепнулся на землю спутанный веревочный ком.

— Конец веревки, кретин! — крикнул я со злобным раздражением. — Конец!

За дни подземного существования нервы истончились до предела, к тому же мне не терпелось избавиться от содержимого поганого сосуда. Правда, запах из него я почти перестал обонять, и это привыкание мучило посильнее того отвращения, что вначале вызывала вонь. Неужто я постепенно оскотиниваюсь? На воле о таких вещах не думаешь. Облегчение происходит как бы само собой — под кустиком, за деревом или в кафельном санузле, экскременты покидают тело и сразу же исчезают; в неволе они надолго застревают рядом, в тесной близости с тобой. В одном, так сказать, ограниченном пространстве. Смешно сказать, но для меня фекалии сделались даже предметом философствования. Сидение в яме заставило осознать, что испражнение и все, что с ним связано, занимает в жизни человека место, не менее значительное, чем антипод — прием пищи. Лишение человека возможности выделять — столь же мучительно и смертельно опасно, как отсутствие возможности поглощать...

Зухуршо знал, что делал, когда приказывал:

«Этого мужика напоите, чтоб вода из ушей лилась, и кер ему завяжите».

При полном параде, с церемониальным удавом на раменах, он распоряжался, стоя на возвышении. На крыльце магазина. По обе стороны от Зухуршо, вдоль магазинной стены выстроилась его уголовная дружина. Сбоку, чуть в стороне, понуро топталась небольшая кучка мужиков.

Прочие поселяне, мужчины и женщины, стояли напротив плотной толпой. Зухуршо согнал все население Ходжигона наблюдать за показательной экзекуцией, чтобы каждый наглядно представил, что ждет любого, кто откажется запахать посевы на своих полях и подготовить землю под высадку мака.

Два Зухуровых головореза потащили из кучки отказников того, кому была назначена пытка мочевым пузырем. Мужик уперся. Подошел третий боевик и коротко саданул его прикладом автомата по почкам. Отказника повели в помещение магазина. Я очень хорошо представлял, какие мучения ему предстоят, — читал у Светония об этой пытке. Зухуршо-то откуда о ней узнал? Вряд ли он изучает античных авторов.

Головорезы вывели следующего.

«Сколько земли?» — спросил Зухуршо.

Из-за его спины вынырнул Гадо с тетрадочкой в руках.

«Как фамилия?»

«Камолшоев», — хмуро ответил отказник.

Гадо перелистал страницы и сообщил:

«Три поля, общая площадь — половина гектара».

«Бочка», — повелел Зухуршо.

Мужика подвели к большой бочке, стоящей у стены:

«Лезь».

Пинками загнали сопротивляющегося человека в дощатую бочку с двумя отверстиями в боку. Невысокий мужик высовывался из нее чуть повыше поясницы.

«Руки в дырки просунь».

«Как? Низко же», — сказал мужик.

«Присядь».

Мужик повиновался. Ему крепко стянули веревкой запястья высунутых в отверстия рук. Боевик заглянул в бочку и похлопал по макушке присевшего в ней человека.

«Готов. Вставай, иди».

Оказалось, что дно у бочки выбито. Из нее, когда наказанный с натугой поднялся, торчали только голова и плечи, кисти рук и ноги.

«Куда идти?»

«Куда хочешь. Бочку снимешь — прибьем».

Пошатываясь, человек побрел к толпе, напоминая гротескного «человека-сэндвич», зажатого между двумя плакатами. Такие уже стали появляться на московских улицах. Не «сэндвич», а «сосиска в тесте», — шепнул лукавый, но я был до предела возмущен происходящим и не оценил неуместной шутки.

Приступили к очередному отказнику. У этого земли было больше, чем у предыдущего.

«По пяткам», — назначил Зухуршо.

Он тешился, перебирая экзотические наказания. Слава богу, самопальный Заххок не додумался до попытки кормить своего змея человеческим мозгом. Хотя, кто знает, возможно, и мелькала у него такая идея, но остановила техническая невозможность — пасть удава не приспособлена для высасывания или захвата студенистой массы. Пришлось ограничиться простыми, но доступными средствами. Как обычно, он превратил трагедию в комедию, и это пробуждало у меня больше негодования, чем вызвала бы, наверное, банальная жестокость.

Два боевика выволокли заранее приготовленную жердь и встали, держа ее за концы на уровне пояса параллельно земле. Мужика повалили на землю, стащили сапоги, задрали вверх ноги и привязали за щиколотки к импровизированной перекладине. Грубые подошвы, покрытые мозолями и трещинами, как панцирь черепахи, уставились в небо.

Гоминоид Занбур, пробуя палку на гибкость, спросил:

«Сколько?»

«Сколько у него соток, плюс полстолько, плюс четверть столько и еще немного. Гадо, посчитай», — приказал Зухуршо.

Гадо сверился с тетрадкой и сообщил:

«Тридцать восемь».

Занбур взмахнул палкой. Я оглянулся. Народ молчал, мрачно потупившись. Только рыжий мужичок средних лет следил за поркой с явным и каким-то наивным наслаждением. Должно быть, Занбур сек его давнего недруга...

Я отчетливо понимал, что остановить экзекуцию не сумею, но терпеть и сдерживаться не мог. Черт с ним, с невмешательством репортера! Если сейчас струшу, промолчу, век себе не прощу. Обличать словом, взывать к совести Зухуршо бесполезно. Такие, как он, тем-то и отличаются от людей, что у них совести нет. Но у меня имелось оружие, которое если не напугает Зухуршо, то, по меньшей мере, смутит. А если и не смутит, то хотя бы бросит в лицо облитый желчью дерзкий щелчок.

Придавив пугливую мысль о том, какая будет изобретена для меня пытка, я вышел, остановился напротив Зухуршо, наставил на него объектив фотокамеры и щелкнул затвором.

Он почернел, помрачнел, прошипел:

«Зачем фотографируешь?»

Вопрос был риторическим. И без моего ответа Зухуршо прекрасно понимал, что я выражаю протест, вызов, презрение. Понимал и то, что жест — чисто символический. Из ущелья меня не выпустят, фотографии никогда не будут опубликованы. Хотя Зухуршо, возможно, был бы рад покрасоваться в прессе на фоне столь эффектной картины. Так некогда фрицы позировали возле трупов повешенных партизан. Но фотографировать без разрешения, помимо его воли — оскорбление. Насмешка. Дерзость. Тяжкое преступление.

Я отшел в сторону, чтобы захватить заодно и человека, которого сек Занбур, и сделал пару снимков. Затем присел и взял другой ракурс.

Думаю, и крестьяне, и головорезы понимали суть моего демарша. Все замерли, ожидая реакции Зухуршо. Застыл Занбур с занесенной тростью. Окаменел Зухуршо. Он не мог приказать прекратить съемку или велеть своим башибузукам схватить наглеца — поставил бы себя в еще более унизительное и смешное положение. И он все-таки вывернулся. Воскликнул:

«Ай, молодец! Правильно. Такие большие события надо фотографировать. Вот еще туда пойди, оттуда сними».

Я направил на него камеру, вновь щелкнул и остановился, глядя Зухуршо в лицо. Он бросил пару слов Гафуру, стоящему рядом, и крикнул Занбуру:

«Сколько успел?!»

«Я не считал», — растерянно сказал примат.

«Начинай сначала, — велел Зухуршо. — Гадо, теперь ты считай. Он не умеет».

Ко мне подошел Гафур:

«Пойдем».

Сопротивляться было глупо. Потащи он силком трепыхающегося фотографа, это свело бы на нет впечатление от протеста. Гафур проводил меня к стоящим у стены боевикам. Один из них толкнул локтем:

«Брат, меня тоже сними».

Экзекуция продолжалась. Зухуршо насладился еще несколькими архаическими методами — ярмом, колодками, подвешиванием на вывернутых за спину руках — и пошел по второму кругу. Меня начало мутить от криков и вида истязаемых. Наконец пытки закончились. Зухуршо спустился с крыльца:

«Идем».

Я и не ожидал, что он накажет при народе. Меня усадили меж Гафуром и Занбуром в черную «Волгу», стоявшую в стороне. Поднялись ко дворцу, во дворе которого Зухуршо приказал:

«В зиндон».

Несколько дней назад закончилось строительство подземной тюрьмы — зиндона. Во дворе была вырыта большая яма глубиной метра три, перекрытая настилом с квадратной дырой посредине — входом и окном одновременно. Над ямой сложили из камня сарайчик. Тюрьма, вероятно, предназначалась для особо важных узников — не думаю, чтоб скаредный Зухуршо взял бы простого мужика на содержание, пусть самое скудное.

Гафур отвел меня в каморку над зиндоном. Кроме Зухуршо в нее набилось столько башибузуков, сколько вместилось.

«Прыгай в яму!» — свирепо приказал Зухуршо.

Ситуация становилась донельзя нелепой и унизительной. Я попытался сохранить достоинство и чувство юмора:

«Только с парашютом».

«Не хочешь, не надо, — сказал Зухуршо. — Гафур, сними с него одежду. Потом брось в зиндон».

Гафур схватил меня за руку. Я попытался вырваться, но он был силен как бык.

«Постой! Я сам...»

Уже потом, размышляя в темноте, я казнил себя за то, что дал слабину. Но тогда было просто нестерпимо вообразить, как меня насильно бросают в эту яму. Я заранее ощутил омерзительное ощущение беспомощности, которое испытаю, когда примат потащит меня к дыре в полу. Унизительно. Но это полбеды. Оказаться абсолютно голым перед всей этой сволочью — наверное, для меня это было страшнее всего, хотя я и не считаю себя чрезмерно стыдливым. Но одно дело — нудистский пляж или сауна с друзьями, а другое — перед чужими, враждебными, насмешливыми... И где-то на заднем плане промелькнула подлая мысль: если уж ямы никак не избежать, то лучше оказаться там в одежде...

«Отпусти его, Гафур, — приказал Зухуршо. — Он сказал, что хочет сам спрыгнуть. Я не возражаю. Пусть прыгает».

Гафур вступился за меня:

«Ноги переломает, в сырости и холоде умрет. Зухуршо, лестницу ему дай».

«Ладно, пусть не прыгает, — снизошел Зухуршо. — Лестницу не дам. Пусть лезет, как хочет...»

Я обвел глазами собравшихся и ни в ком не увидел сочувствия. Одно только любопытство. Они наслаждались тамошо, зрелищем. Оказалось, что лезть в зиндон не менее унизительно, чем быть насильно сброшенным. Я сел на край дыры, спустил ноги вниз, потом перевернулся на живот... Повис на руках, уцепившись за деревяшку, окаймлявшую край. Разжал пальцы и полетел вниз. Удар о землю был довольно силен. Я не устоял и свалился на бок. Кажется, руки и ноги остались целы.

«Эй, фотоаппарат забыл! Возьми» — крикнул сверху Зухуршо.

Рядом со мной тяжело, как камень, свалилась камера. Если бы я устоял на ногах, а не упал в сторону, она раскроила бы мне череп. Наверху затопали, хлопнула дверь, я остался в полной темноте. Холод в земляном зиндоне стоял, как в леднике. Я подумал, что вряд ли долго протяну. Позже Гафур сбросил ватное одеяло...

Прошло всего несколько дней, а я уже опустился до того, что выкрикиваю злобные оскорбления деревенскому недотепе, буквально исполнившему указание. Недотепа опустился на колени и свесился над дырой:

— Ты сказал: «Брось веревку».

Ситуация становилась комичной.

Ну подумай, зачем она мне здесь?

— Веревка всегда нужна, — наставительно сказал недотепа. — В любом деле без нее никак. Хворост обвязать, корову или барана привязать, если что-то поломалось, тоже веревкой можно подвязать...

«Издевается или вправду полный идиот?»

Впрочем, я уже усовестился своей бессильной раздражительности. Более того, обрадовался — мерзкая, унизительная процедура превращалась в развлечение. Да что там! В игру. В общение. В увлекательное приключение.

— Ну, и что будем делать?

— Не знаю, — сказал недотепа. — Теперь ты бросай.

Я сгреб веревку и швырнул. В воздухе ком распустился и пал вниз наподобие сетки-накидушки для ловли рыбы. Я отскочил, чтоб не оказаться уловленным, а после пары неудачных попыток, предложил:

— Это самое потом вытянешь. Давай пока поговорим. Как тебя зовут?

— Теша.

— И как же ты, Теша, в разбойники попал?

— Я солдат, — гордо ответил Теша. — У меня командир есть, автомат есть, все есть. Я не разбойник.

— Односельчан, значит, не притесняешь?

— Не притесняю. Мои односельчане в другом кишлаке живут. Здесь — ходжигонцы, глупые люди. Пользы своей не понимают. Новая жизнь настала, а они...

Обличить ходжигонцев Теша не успел. Откуда-то извне послышалось:

— Э, пацан! Куда пропал? Быстро сюда!

— Гафур велел...

— Тебе кто командир?! Сюда!

Теша вскочил с коленей.

— Не закрывай! — завопил я.

Однако в зиндон уже опустилась непроглядная тьма. Я нащупал одеяло и сел. Темнота и тишина — это, конечно, не полная сенсорная депривация, хотя для того, чтобы сдвинулось сознание, достаточно и их. У меня пока ни разу не случались галлюцинации, но я со страхом ждал, когда они начнутся...

 

 

20. Зарина

В серой полутьме я взобралась на крышу по приставной лестнице. На краю кровли виднелась какая-то смутная тень. С вечера до рассвета наверху постоянно торчит «каравул», часовой, — делает вид, что охраняет, а вернее всего, спит.

Каравул не спал или проснулся и, хотя узнал меня, гавкнул:

— Э?!

Я подошла и сказала:

— Кыш отсюда! Я буду здесь сидеть.

Он мало, что не подчинился, еще и прикрикнул:

— Э, чего?!

— Не слышал? Катись вниз. Это мое место.

— Э, женщина, ты что?

— Не уйдешь, скажу Зухуршо, что ты ко мне приставал.

Каравул, ясное дело, струсил:

— Сестра, если уйду, командир ругать будет.

— А Зухуршо тебе голову откусит.

— Э-э-э... — и он потопал к лестнице, тихо ругаясь и беззвучно громыхая по жестяной кровле.

Я села на краю крыши и стала смотреть на небо, светлеющее над изломом горного хребта. Во рту остался тошнотворный привкус от имени Зухуршо, которое вырвалось у меня само собой. Еще вчера я и представить не могла, что буду так легко произносить его вслух. Но сейчас мне было все равно. Все чувства тонули в каком-то тяжелом сером тумане.

Это третий день. Последний. Назавтра ожидалось возвращение Черноморда. Правда, мне почему-то казалось, что он никуда не уезжал, а просто прятался, не появлялся мне на глаза. Как чудовище в «Аленьком цветочке». Только не доброе, щедрое и великодушное, как в сказке, а злое и хищное. Я с ужасающей ясностью представляла, что должно произойти следующей ночью. С такой отчетливостью, будто это происходило на самом деле. Как будто уже произошло. Не хочу даже пересказывать, насколько все страшно и омерзительно.

Нет, я не позволю. Либо с ним, либо с собой что-нибудь сделаю.

Подобные мысли мелькали еще дома, в Талхаке. Наверное, каждый человек хоть раз в жизни о таком думает. Я утешалась, обдумывая — тогда еще не всерьез — разные варианты. Представила себя висящей с высунутым языком и вытаращенными глазами и мне стало дурно. Гадость какая! Утопиться в речке, отравиться... Тоже ничуть не лучше. Раздувшаяся в воде утопленница, или почерневшее от яда лицо, скрюченное тело... Б-р-р... Отвратительно. Нет, так — бесцветно, бессильно, покорно — нельзя уходить из жизни! Я вспомнила рассказы о таджикских девушках, сжигавших себя заживо. Прежде я удивлялась: разве нельзя как-нибудь по-другому? Чтоб умирать было не больно. Теперь, кажется, понимаю. Только так можно выразить гнев, возмущение, вызов, непокорность. Меня охватило странное чувство, что эти сгоревшие девушки — мои сестры. Я вспомнила картину «Свобода на баррикадах» и представила, как размахиваю огромным пылающим факелом и веду за собой бесстрашных отчаявшихся девушек всего Таджикистана...

Но мама и Андрюшка преградили нам путь. И папа тоже. Только папа стоял немного в отдалении, в тени, а потому я его не видела, но чувствовала, что он здесь.

Мама, наверное, еще ничего не поняла или не захотела понимать. Она сказала строго: «Зарина, сейчас же прекрати баловаться с огнем. Малейшая неосторожность, и ненароком подожжешь дом».

Я ответила: «Хорошо, мамочка. Я отойду как можно дальше».

А сама подумала, что дом Черноморда —змеиное гнездо, которое надо сжечь дотла. И пепел по ветру развеять.

«Что ты такое говоришь! — возмутилась мама — В доме люди живут. Ни в чем не повинные. Их ты тоже собираешься, как ты только что выразилась, сжечь дотла?»

Из толпы девушек выскочила Заринка, моя вторая... нет, моя десятая натура, и закричала: «Мама! Она не будет поджигать дом. Она себя собирается сжечь! Она меня, меня сожжет! Почему ты думаешь о других, а не обо мне?!»

«Глупости, — сказала мама. — Зарина никогда так не поступит. Я запрещаю».

Я спросила: «Ты хочешь, чтобы Черноморд... — я не знала, в каких словах поднести это маме. — Ты хочешь, чтобы Черноморд... надругался надо мной?»

«Господи, Зарина! — воскликнула мама. Потом сказала: — Но есть же другие выходы...»

«У меня их нет», — сказала я.

«Есть выход! — крикнул Андрей. — Убей его!»

«Андрей, сейчас же прекрати молоть вздор, — сказала мама. — Где ты этого набрался?»

«Почему себя?! — крикнул Андрей. — Его убей! Убей этого гада

И Заринка, трусиха, поддакнула: «Его убей!»

Может, они с Андрюшкой правы?

Я сказала тихо: «Мама...»

«Моя дочь не способна стать убийцей, — отрезала мама. — Это даже не обсуждается».

«Почему?! — закричал Андрей. — Почему вы всегда только запрещаете? Почему с вами никогда невозможно ни о чем поговорить?»

Папа подошел, встал рядом с мамой и сказал строго: «Андрей, с матерью нельзя так разговаривать. Нельзя на мать кричать. Старших уважать надо».

Тут и Бахшанда появилась и встряла: «Э, Вера своих детей совсем не воспитала».

«А ты помолчи! — крикнула ей Заринка. — Своих-то детей, словно мышей, зашугала. Они тебя как огня боятся. Это и есть, по-твоему, воспитание?»

Я ждала, что папа вмешается и всех рассудит, но он, как всегда, промолчал и заговорил совсем о другом: «Зарина, Бог запретил убивать. Никого нельзя — ни других, ни себя».

«Раньше надо было учить, пока жив был», — опять встряла Бахшанда.

«Если убивать нельзя, тогда почему тебя убили?» — спросил Андрей.

«Плохие люди убили», — сказал папа.

«Почему плохим людям можно, а нам нельзя?! — вскипел Андрей. — Мы должны мстить плохим людям. Поступать, как они. Иначе выходит, что они сильнее нас».

Но мама сказала: «С плохими людьми должен разбираться закон».

Какой закон?! Здесь, в горах, есть только один закон, несправедливый. И этот закон — Черноморд.

«Мамочка...»

«Нет, нет и еще раз нет! — сказала мама. — Мы не звери».

«Мама, ты хотя бы представляешь, что он будет со мной делать?» — спросила Заринка.

Мама промолчала.

Я спросила: «Мама, ты будешь меня любить, если я убью его? Не разлюбишь меня?»

«Ты не убьешь, — ответила мама. — Моя дочь не способна убить».

Она не ответила на вопрос, а я не могла заставить ее ответить и не была уверена, что смогу заставить себя ее ослушаться.

«Убеги! — завопила Заринка. — Спрячься в горах. Доберись до Калаи-Хумба по тропе, о которой Андрюшка рассказывал».

«Дурочка, — сказала я, — а ты подумала, как Зухуршо отомстит маме и Андрюшке, если я убегу? А есть еще дядя Джоруб, тетя Дильбар. И даже Бахшанда...»

Бахшанда сначала фыркнула в обычной своей манере, а потом сказала: «Правильно говоришь, девочка. Молодец».

Я хотела еще что-то сказать, но мне мешала сосредоточиться Заринка, которая начала подвывать: «Не хочу умирать. Не хочу умирать».

Я прикрикнула: «Прекрати». Но она, ясное дело, в упор не слышала. А на меня навалилась какая-то неподъемная, окончательная тяжесть, которую невозможно сбросить, потому что я приняла решение, которое невозможно отменить...

В это время сзади, за моей спиной, из-за хребта высунулся краешек солнца, и впереди на холодных вершинах высоко надо мной тут же вспыхнула золотая полоска. Я не хотела, чтобы солнце всходило. Зачем оно, если все равно ничего не будет? Но оно все-таки взошло. Я ненавидела солнце. Я ненавидела узкое сияние на вершинах. Это ложь, вранье, страшный обман, дикое непереносимое притворство. Какое у солнца право так радостно сиять и возвещать, что все в мире ясно и благополучно?! Почему это подлое светило обещает светлое будущее?! Я отвернулась и стала смотреть на гору за рекой — на противоположный склон, серый, туманный... Он-то хоть не врал.

А люди обманули. Дядя Джоруб обманывал, когда обещал, что укроет нас в безопасном месте. И Даврон обманул. Наговорил, наобещал, а сам исчез.

Я услышала, как внизу, под стеной дома, голос младшего братца Черноморда — такого же как гада, как старший, — спрашивает:

— Почему не на посту?

Каравул ответил жалобно:

— Жена Зухуршо сказала: «Уходи». Сама на крыше села.

— Теперь бабы тобой командуют?

— Э, билять! Она сказала: «Зухуршо пожалуюсь».

— Хорошо, я разберусь, — сказал Гадо. — Не бойся, в обиду тебя не дам.

Я услышала, как верхний конец лестницы заерзал по краю крыши — кто-то взбирался наверх. Потом по кровельной жести забухали шаги. Над коньком возникла голова Гада. Я отвернулась, но все равно слышала, как он, гремя железом, подходит и останавливается неподалеку. Кажется, я даже обрадовалась его приходу. Меня переполняли гнев и возмущение, и надо было на кого-то их выплеснуть. Я обернулась и посмотрела на него. Он щеголял в камуфляжных брюках с зелено-коричневым рисунком и черной майке. На плечи был наброшен как плащ черный шерстяной чекмень.

Ненавижу!

— Чего приперся?

Он смотрел туда же, куда и я, — на раскаленную лаву, катящуюся вниз по склону. Потом сказал по-русски, словно говорил сам с собой:

— Э, холодно, оказывается...

Я только сейчас почувствовала, как резок воздух и как меня бьет холодный озноб.

Гад сказал:

— Ты, наверное, замерзла, сестренка.

Он скинул чекмень и очень осторожно набросил его мне на плечи — казалось, ловил птицу, которая присела на кровлю и вот-вот вспорхнет. Я закинула руку назад, ухватила чекмень за ворот, сдернула его с себя и швырнула вниз. Черная тяжелая одежка, распластавшись, полетела к земле, как самоубийца, бросившийся с крыши.

На Гада я не смотрела, но почувствовала, как его передернуло. Однако он лишь пробормотал:

— Обижаешься... — и опустился на корточки невдалеке от меня.

Сядь он поближе, я, наверное, столкнула бы его вслед за чекменем. Он помолчал и сказал:

— Я тоже, как ты... Когда маленьким был... Тоже раньше любил на крыше сидеть. Не здесь. Раньше старый дом стоял, я туда залезал. Зухуршо обидит, я на крышу залезу, сижу, думаю, сержусь. Я маленький был, Зухуршо меня много обижал... Он всех притесняет. Зебо тоже обижал. Я ее всегда защищал...

— Ты защищал?! Какой герой... Видела я, как ты перед братцем на брюхе ползаешь.

Его опять передернуло.

— Старших уважать надо.

— Вот вали отсюда и уважай.

Он вскочил, и на мгновение показалось, что он меня ударит, но он выпрямился и сделал вид, что у него затекли ноги. Закинул руки за голову, потянулся, переступил с ноги на ноги, разминая, и опять опустился на корточки.

— Ты смелая. Зебо не такая была. Ты, наверное, себя русской считаешь, а ты все равно — наша. У тебя отец таджик, значит, ты — таджичка. Надо немножко учиться, как себя правильно вести. Немножко скромной быть. Мужчин уважать надо. Правильно с мужчинами разговаривать. Уважительно.

Еще и учит, сволочь!

— Как она умерла? — спросила я.

Гад удивился:

— Кто умер?

— Зебо.

— Э, не бойся, — сказал он. — Если правильно сделаешь, ничего плохого не будет. Я тебя научу. Помогу. Хороший совет дам...

— Не надо советов. На вопрос ответь.

— Что за вопрос?

Я повторила раздельно:

— Отчего. Умерла. Зебо.

Он огладил свою поганую рыжую бородку.

— Заболела... Очень больная была. Зачем Зухуршо такую больную жену взял? Э, ему какая разница? Ему все равно! Зухуршо женщин не любит. Совсем женщинами не интересуется. Ему женщины не нужны. Только деньги, деньги, деньги. Жадный он, жадный...

Впервые хоть одно слово у него вырвалось искренне. Я сказала злорадно:

— Не любишь ты братца.

— Зачем его любить? Он сам себя очень сильно любит. Такую девушку, как ты, замуж взял, даже не взглянул. Совсем ничего не понимает. Я не такой. Я женщин понимаю. Уважаю. Знаю, чего женщины хотят... Я о тебе заботиться буду...

— Когда это ты собрался обо мне заботиться?

— Если одно дело сделаем... Как царица будешь жить. Куда хочешь, поедем. В Америку поедем, в Париж поедем, в Дубай поедем. Всякие платья такие, которые модные... всякие модные платья, которые только жены арабских шейхов носят, тебе куплю... в Дубай поедем...

За кого он меня принимает? Я повернулась и посмотрела на него.

— Не веришь? Правду говорю. Хлебом клянусь. Где ты такого мужа найдешь? Или ты за русского хочешь замуж выйти?

И этот туда же лезет! Еще один жених. Противно, что он так со мной разоткровенничался. Хотя в общем-то — безразлично, потому что... одним словом, было безразлично, но чтобы напугать его, я процедила сквозь зубы:

— Что ты мелешь?! Не боишься? Вот возьму и расскажу Зухуршо, как ты мне... — его так называемой жене — руку и сердце предлагал?

Он засмеялся:

— Не расскажешь. Ты его ненавидишь. Ты, чем ему хоть одно слово скажешь, лучше язык себе откусишь.

— Расскажу, — повторила я.

— Э, сестренка! Думаешь, я глупый? Думаешь, ничего не понимаю? Я тебя очень хорошо понимаю. Знаю, о чем ты думаешь. Я тоже об этом думаю...

— Так ты еще и думать умеешь?

Он не обратил внимания на мою язвительность и сказал:

— Зухуршо убить надо.

Он произнес это негромко, но очень серьезно.

— Убей, — сказала я.

— Не могу, — сказал он. — Зухуршо мой брат.

— А-а-а-а, брат... — сказала я. — Тогда зачем языком болтаешь?

— Ты это дело сделай, — сказал он.

Я даже не разозлилась. Меня это даже не задело. Как ни удивительно, сделалось смешно.

— Послушай, юноша, — сказала я. — Ты предлагаешь убить твоего старшего брата. И что потом? Потом меня зароют живой в землю, побьют камнями... Или как тут у вас поступают в таких случаях? А ты останешься чистеньким и первым бросишь в меня камень...

— Нет, — сказал он. — Я на тебе женюсь. Никто ничего не узнает. Милиции нет, прокуратуры нет, никакой власти нет. Я буду здесь власть. Скажем: заболел, умер. Кто станет проверять?

Глупо и смешно, но я вдруг попыталась представить, как это будет, если будет. «Зарина, даже думать не смей!» — воскликнула мама.

А Гадо зашептал вкрадчиво:

— Старушка есть, она все знает. Я у нее взял одно лекарство. Очень хорошее лекарство. Вкуса не имеет, запаха не имеет. Если в чай положить, Зухуршо ничего не заметит. Спать ляжет, утром не проснется.

Меня разобрало нестерпимое любопытство. Было ужасно интересно, как он собирается Черноморда травить... Почему он? Это он мне предлагает. И хотя я ни за что в жизни не войду с ним в сговор, страшно хотелось узнать, как он все задумал.

— Вот твоя старушка все и расскажет. Никакого следователя не надо.

Он даже рассердился.

— Зарина, ты вообще ничего не понимаешь! Кто мне хоть одно слово сказать посмеет? А между собой будут шептаться — пусть шепчутся. Зухуршо никто не любит. Зухуршо всех людей обидел. Все только радоваться станут, никто вопроса не задаст. А старушка вообще ничего не расскажет...

— Почему это?

— Бабушка умерла. Давно уже умерла.

Он убил ее, ублюдок!

Плохого не думай, — сказал он. — Сама скончалась. Очень старая была.

— Понятно. А про меня что скажешь? Очень больная была? Как Зебо. Или просто очень глупая.

Он придвинулся ближе ко мне.

— Про тебя скажу: «Я на этой женщине женюсь». В жены тебя возьму.

Он пододвинулся совсем близко и обнял меня за плечи.

— Руку убери, — сказала я безразлично.

— Ты плохого не подумай. Я как брат...

— Лапы поганые убери! — закричала я не своим голосом.

— Зачем кричишь?

Он отдернул руки, но я видела, что он взбешен и борется с собой.

— Зарина, зачем так говоришь? Зачем на меня кричишь?

— Потому что ты мне противен. Вы все мне противны! Уходи.

Его, кажется, наконец проняло.

Хай, сестренка. Не обижайся. Подумай. Хорошо подумай...

И потопал к лестнице. Я крикнула вслед:

— Гадо, как умерла Зебо?

Он остановился, обернулся.

— Зухур ее убил.

 

 

21. Карим Тыква

В доме Зухуршо на заднем дворе дрова рублю, хворост ломаю. Такие задания взводный командир всегда только деревенским дает. Наши ребята, талхдаринские, обижаются: «Мы разве других хуже? Дровосеки разве?» Я сам вызывался. Взводный засмеялся: «К кухне поближе, от службы подальше?» Я лицо глупое состроил, сказал: «Солдатская пища надоела. Может, домашним покормят». Ребята тоже засмеялись: «Э, Тыква, чем до Зухурова котла, до звезд ближе дотянуться. Брюхо набить не мечтай».

Я и не мечтал. Зарину увидеть надеялся.

Работа привычная, легкая. Дрова рублю, по сторонам то и дело оглядываюсь, Зарину высматриваю. Потом шаги слышу, оборачиваюсь — Зарина из дома выходит, в руке медный старинный кувшин несет, ко мне направляется. Походкой ее любуюсь. Легко как лань идет. Красное платье, как пламя, вьется. Темным платком голова покрыта — лицо, как луна в ночи, сияет.

Подходит.

— Здравствуй, Карим, — говорит.

Прежде думал: повезет, если издали погляжу. Гораздо лучше вышло. Рядом стоять, разговор вести посчастливилось! Зарина говорит:

Карим, ты ведь на мне жениться хотел...

— Да, — говорю, — очень хотел. Сейчас тоже хочу, но тебя за Зухуршо замуж отдали. Значит, не судьба. Бог так захотел.

— А если бы по-другому случилось? Если бы... если бы мы мужем и женой стали... Некоторые националы женщину за человека на считают. У вас, наверное, тоже так?

Сладостно мне с Зариной тайную беседу о нас с ней вести. Чужая жена, но все равно радость сердце наполняет, через край переливается.

— Нет, — говорю, — у нас не так. У нас мужчины женщин уважают.

— Ты бы уважал?

— Очень бы уважал.

Зарина со мной говорит, но будто о чем-то другом, своем думает.

— Жалел бы? — спрашивает.

— Да, — говорю. — Очень бы тебя жалел.

— И просьбы мои бы выполнял?

— Все просьбы выполнял бы, — говорю. — На руках бы тебя носил.

— Помогал бы?

— Обязательно, — говорю. — Во всем бы помогал. Все, что тебе нужно, делал.

— А сейчас поможешь?

— Помогу, — говорю. — Обязательно помогу.

Зарина говорит:

— Помоги, Карим. Достань то, что прошу.

Афтобу, кувшин с длинным горлом, протягивает:

— Налей сюда бензина. Войди потихоньку в гараж, там, видимо, есть канистры какие-нибудь. Или из бака слей.

— Зачем? — удивляюсь.

— Надо, — говорит.

Прямо не сказала, но я вдруг понял, зачем. Меня будто средь сладкого сна разбудили, на край черной пропасти толкнули. Почему раньше не заметил, что лицо Зарины бледным стало? Почему не различил, что голубые глаза цвет поменяли? Серыми холодными льдинками на меня смотрят спокойно, внимательно, а будто не видят... Слова, какие знал, рассыпались, собрать не могу.

— Нельзя так делать, — говорю.

— Афтобу замарать боишься? — Зарина спрашивает. — Это всего лишь кувшин. Какая разница, что в него наливать...

— Бог запрещает, — говорю. — Те, кто запрет нарушили, в рай не войдут.

Зарина говорит, тихо, спокойно:

— Ну и пусть. Мне все равно! Я Зухуру не дамся.

Афтобу мне в руки дает.

— Возьми кувшин, Карим, — говорит.

Я афтобу беру.

— Бог запрещает, — повторяю. Потом говорю: — Я тебя отсюда уведу.

Решимость в сердце вспыхивает, слова сами на ум приходят:

— Темнее станет, тогда уйдем. На воротах Барфак стоит, из нашего селения. Ему что-нибудь скажу, придумаю, он выпустит. Одна тропа есть, о ней только мы, талхдаринские, знаем. Чужие ребята, которые с Зухуршо пришли, не знают, им не рассказываем. По этой тропе пойдем. Я не ходил, но, говорят, до самого Калаи-Хумба дойти можно. Трудная дорога, женщины по ней не ходят, но ты пройдешь. Ты сильная. В Калаи-Хумб придем, что-нибудь придумаем. В Калаи-Хумбе русские солдаты стоят...

Зарина головой качает, говорит, как матери малым детям говорят:

— Головы не теряй, Карим, — говорит. — О родителях подумай. Уйдем, а с ними что сделают?

Будто крылья мне ломает. С высоты на землю падаю.

— Да, — говорю, — родители...

Зарина говорит:

— Керосин в доме есть, только он горит медленно. Если бензин... будет быстро. Понимаешь?

Понимаю. Слова опять рассыпаются, собрать не могу. Сердце в груди кровавыми слезами плачет.

Зарина говорит:

Карим, ты только что пообещал. Помнишь?

— Ради тебя умру, — говорю. — Но смерть тебе своими руками не принесу.

Она тихо говорит, без упрека:

— Ты тоже, Карим... тоже обманул...

Будто тонкий волос, что нас на одно мгновение соединил, разрывает. Афтобу забирает, уходит. В дверях дома, будто в пещере, будто в могильной яме, скрывается. Вслед смотрю, «Дедушка Абдукарим, — умоляю, — помогите. Как Зарину от смери, от страшного греха уберечь, совет дайте. Что делать, скажите».

Рядом ствол сухого дерева лежит. Топор хватаю, дерево, как злого врага, на мелкие щепки изрубаю.

Женщина из дома выходит.

— Эй, девона, что делаешь? — кричит. — Усердие свое показывашь? Такому дурню прикажи тюбетейку снять, голову снимет.

В себя прихожу, топор роняю, думаю: «Правильно ругает — дурень! Мне не горевать надо — радоваться, дедам-покойникам и Богу спасибо сказать, что сегодня в дом Зухуршо привели. Разве сказала бы Зарина кому другому, что задумала? Кто другой смог бы остановить?»

Щепки, хворост быстро собираю, у очага на летней кухне сваливаю, на крышу большого дома взбираюсь. Наверху Ахмад караул несет.

— А, Тыква! Чего? — спрашивает.

— Устал, — говорю. — Отдохну, с тобой посижу.

— Хоп, ладно, — соглашается. — Расскажи что-нибудь.

— Что расскажу? — говорю. — Я нигде не был.

Та женщина опять во двор выходит. Оглядывается, наверное, меня ищет.

— У Зухуршо в доме все бабы наглые, — Ахмад говорит. — Нас за слуг держат. А хлеба, даже кусок лепешки, ни одна не вынесет.

Автомат берет, насмешки ради в нее целится.

— Та-та-та-та, — говорит.

— Увидит, — говорю.

— А-а-а, — говорит, — пусть смотрит. Я еще кер достану, покажу. Билять, проститутка, чтоб у нее в дырке черви завелись.

Женщина к очагу подходит, дрова осматривает, пару веток поднимает, в кучу бросает. Потом уходит.

— Зухурова жена тебе что говорила? — Ахмад спрашивает.

— Ничего не говорила.

— С огнем не играй. Зухуршо за яйца повесит.

— Ничего не говорила, — повторяю. — Про своего брата спрашивала.

— А ты?

— Сказал, не знаю.

У Ахмада язык — как помело. Что было, чего не было, придумает. По всему свету разнесет.

Сидим. Солнце за гору уходит. Тень хребта Хазрати-Хасан двор накрывает. Скоро темно станет. Думаю: «Дай Бог, чтобы Зарина передумала. Всю ночь до утра сторожить буду, если что-нибудь сделать соберется, помешаю, кувшин отберу».

Слышу, внизу дверь стукнула. Зарина?! Нет, другая женщина по двору идет. В кухню под навесом входит, в очаге огонь разводит. Воду в два кумгана наливает, кумганы на очаг ставит. Постояла рядом, назад к дому идет. Должно быть, ждать надоело, пока вода для чая вскипит.

Ахмад тоже на женщину смотрит.

— Я баб не уважаю, — говорит. — У женщин столько хитростей, сколько проса в мешке. Ты еще молодой, не знаешь, я тебе расскажу, — насвай достает, под язык кидает. — Короче, сказка есть. Было, не было, один царь жил, у него царица была. Очень ее любил. Дни и ночи с ней на постели лежал, сосок ее груди во рту держал. Если царица за нуждой вставала, морковку брала, в рот ему клала, тогда уходила...

Что в сказке случилось, не слушаю. Думаю, если б Зарина моей царицей была... Но нас разлучили, Зарина не супружескую постель, огонь выбрала...

Горе меня на части рвет. Сидеть невмоготу. На ноги вскакиваю. Ждать, страшиться — терпения нет.

— Уходишь? — Ахмад спрашивает. — Э, дослушай!

Пересиливаю себя, сажусь.

— Ноги затекли, — объясняю.

Ахмад сказку продолжает, я с темного пустого двора глаз не свожу.

Слышу, внизу дверь открывается. Кто выходит, сверху не видно. Та, что вышла, в полутьме двор пересекает. Женщина. Различить трудно, но сердце колотится, подсказывает: Зарина! Афтобы в руке нет. «Наверное, кипяток в дом принести послали», — надеюсь.

Зарина к кухне идет, под навес входит. Навес ее наполовину от взгляда перекрывает: голова и плечи не видны, только подол платья вижу. В полусвете красное платье черным представляется. Зарина у очага останавливается, стоит. Свет от очага края платья красным отсветом обрисовывает.

Зарина в правый угол кухни идет, рядом с большим глиняным ларем присаживается. Теперь почти всю вижу, навес только голову закрывает. Зарина из-за ларя что-то достает, а что достала, разглядеть не могу — вдали от очага совсем темно. Выпрямилась — опять только подол от пояса до изоров, едва из-под длинного платья выглядывающих, и туфель вижу. К очагу возвращается. Перед огнем стоит.

«Не стоит ей на пламя долго смотреть, — думаю. — Плохие мысли решимость укрепят, над разумом верх возьмут...» Хочу окликнуть, не решаюсь. Ахмад услышит, дурную славу распустит: «Жена Зухуршо с деревенщиной спозналась».

Зарина к очагу нагибается. Теперь руки ее вижу, огнем освещенные. Из кучи хвороста, что подле очага лежит, ветку вытаскивает, конец ветки к огню подносит.

Я смотрю, поверить не могу.

Зарина горящую ветку из очага вынимает. Вскакиваю, к краю крыши бегу.

— Эй, Тыква! Куда?! — Ахмад кричит.

На землю прыгаю. Смотрю, вижу: Зарина перед очагом стоит, красное платье красным огнем пылает. К ней бегу. Слышу: Зарина кричит. Страшно кричит — сердце мне, как ножом, режет. Платье пылает.

Что делать?! Весь двор, пламенем освещенный, разом вижу. Справа, на стене конюшни попона висит. Туда бросаюсь, тяжелую попону обеими руками хватаю, с жерди, на которой висит, срываю, к Зарине бегу, на ходу попону распяливаю. Попону на Зарину набрасываю. Зарина кричит, бьется. Обеими руками Зарину обхватываю, попону к ней прижимаю. Подол платья горит, пылает. Зарину крепче обхватываю, от земли приподнимаю, на пол кладу. Куртку, пуговицы обрывая, рывком распахиваю, сбрасываю, Зарине ноги укутываю.

Рядом Ахмад:

— Что такое?! Что случилось?! — кричит.

— Куртку снимай! — кричу. — Воду неси!

Слышу: где-то женщины кричат.

— Ой, вайдод! — кричат.

 

 

22. Даврон

Ходжигон. Одинадцать тридцать две. Отпускаю водителя, вхожу во двор мулло Раззака. Кроме кур — никого. Кричу:

— Эй, есть кто?!

Выбегает мальчик, сын мулло:

— Ас салому...

— Умыться.

Вхожу в мехмонхону. Прислоняю автомат у входа. Разуваюсь. Сбрасываю робу, несвежую рубаху. Чистая аккуратно сложена и оставлена справа от порога. Мальчик осторожно стучит в дверь. Выхожу. Мальчик поливает из кувшина. Четыре раза — чтоб вымыть руки. Три раза — сполоснуть лицо. Всего семь. Показываю: на шею и спину. Льет. Подает полотенце.

— Скажи женщинам, чтобы вечером воды нагрели. Искупаться.

Возвращаюсь в мехмонхону. Надеваю чистую рубаху. Принесут еду, перекушу и, может, слегка покемарю. Умаялся за эти дни. Зато косяк, который упорол Зухуршо, выправил. Мои бойцы прибыли до того, как блатные успели залить кишлак кровью по самые крыши. Гург, их главный пахан, отсутствовал. Взводный дал неточную информацию — Зухуршо послал туда не Гурга, а Рауфа. Гнусная тварь, не уступит Гургу. Он и руководил весельем, пока мы не остановили. Но и местные не овечки. Пришлось действовать на два фронта. Разбираться сначала с блатными, потом с местным населением. Обломали рога и тем, и другим. Миротворческие, мать его, войска...

Одинадцать сорок пять. В дверь стучат. Калоша. Мой осведомитель. С докладом о минувшем периоде.

— А, Даврон! Как доехал? Как здоровье?..

И прочая мудотень. Не выношу эту манеру.

— Муму за хвост не тяни. Доложи обстановку.

— Нормальная обстановка.

— Происшествия?

— Не было происшествий. Все хорошо.

— Зухур?

— Тоже хорошо. Только огорчается, наверное.

— С чего это?

— Жена сгорела.

Сразу не врубаюсь:

— Чья жена?

— Зухуршо жена.

— Курбонов, чушь не пори. Объясни четко — что значит сгорела?

— Керосин на себя вылила...

— Нечаянно, выходит, облилась.

— Нет, зачем нечаянно?! Нарочно. Потом подожгла.

Не испытываю абсолютно никаких эмоций. Вероятно, реакция запаздывает. Или смерть Сангака опустошила резервы, а новых не накопил.

— Жива?

— Была. Сейчас не знаю. Они не говорят.

— А Зухур?

— Наверное, огорчается.

Чувство все же вскипает. Медленно, тяжело. Не жалость, не чувство вины. Гнев. Зухур нарушил договор. «На лицо не посмотрю, в одну комнату с ней не войду...» Обманул. Не побоялся.

Встаю, надеваю робу, натягиваю мабуты. Кладу в кобуру пэ-эм. Иду к Зухуру. Калоша по дороге отстает. Вхожу во двор. Иду в дом. В дверях — мать Зухура.

— Где?

— Нельзя. Чужим на женскую половину входить — грех.

— Где она?

Отодвигаю старуху, открываю дверь направо. Дверь налево. Никого. Пустая комната. Дверь прямо. Открываю. Здесь?! Низкий потолок. Полутемно. Горящий глиняный светильник. В правом углу комнаты — кровать, завешенная белым пологом. Подхожу, приоткрываю. Зарина. Степень ожогов? Вторая, третья? Сколько процентов обожжено? Свыше тридцати люди не выживают. Бережно запахиваю полог. Выхожу. Тихо прикрываю за собой дверь. Старуха шепчет молитву, вздыхает.

— Где Зухур?

— Зухуршо дома нет. Зухуршо уехал.

Врет. Защищает сына. Кто-то донес, что я приехал. Прячется. Поднимаюсь на второй этаж. Обхожу помещения. Зухура нет. Затаился. В своем кабинете? На складе? В гараже? В коровнике?

Выхожу. Иду к Зухурову кабинету. Пинаю дверь, другую. Пусто. Иду к гаражу. Справа — сетчатый загон. Питон греется на солнце. Достаю пэ-эм. Пристраиваю ствол меж ячейками. Целюсь в голову. Бью. Порядок! Попадение с первого выстрела. Гадина бьется, извивается, но знаю, что уже мертва.

Дверь в воротах склада распахивается. Гадо. Смотрит. Молча, бесстрастно.

— Где он?

— Уехал в горы, на охоту...

Иду в гараж. Пусто. Возвращаюсь к Гадо.

— Где машины?

— Зухуршо все взял. Своих ребят повез.

— Ты почему не поехал?

— Заболел.

Врет. Мне без разницы, почему и зачем. Смотрю на часы. Двенадцать десять.

— Зокиров!

Боец бежит от ворот.

— Мчись в кишлак, пригони машину. Найди фургончик, в крайнем случае — грузовик. В темпе!

Убегает. Говорю:

— Гадо, прикажи, чтоб залили пару запасных канистр. Чтоб хватило до Калаи-Хумба. Повезу в госпиталь.

Иду в дом. Нахожу старуху.

— Собирайте ее. Повезу в больницу, в Калаи-Хумб.

Старушонка лепечет:

— Не надо, там не помогут... В Талхак надо, к старой Хатти-момо. Она знает. Она вылечит...

— Кто такая?

— Знающая женщина, хотун. У нас, в Ходжигоне, тоже очень сильная хотун была. Теперь нет, умерла. Больше никто не знает, как лечить. Хатти-момо знает.

Выжила из ума бабка... И вдруг меня точно молнией прошивает. Вспоминаю: комнату, где лежит Зарина, освещает не лампа, а древний светильник. Это знак. Я просмотрел. Упустил. Это же подсказка! Огонь. Ожоги. Старая вещь. Примитивная. Старинная. Указание прямым текстом на старую знахарку. Она может вылечить.

— Убедила, мать. Но Зарина дорогу не вынесет. Привезу лекарку сюда.

— Хатти-момо совсем старая, слабая. Не поедет.

— Поедет. Добром не согласится, в мешок засуну.

— Силой нельзя, — лепечет старушонка. — Мусульманам так поступать запрещено. Если силой заставить, лечения не получится.

— Ладно, как-нибудь уговорю.

Жду. В двенадцать тридцать семь Зокиров пригоняет машину. ЗИЛ-80. Приказываю загрузить в кузов две резервные канистры. Сажусь в кабину.

— Поехали. В Талхак.

Водитель удивляется:

— А девушка? Сказали, девушку везти...

— Поезжай.

Двенадцать сорок пять. Спускаемся вниз по улице, к площади. Слышу, где-то неподалеку стрекочет вертушка. Кричу водителю:

— Стой!

Тормозит. Выскакиваю. На северо-западе, из-за горы выплывает вертолет. Идет на небольшой высоте. Кричу водителю:

— Тряпки есть? Давай сюда.

Роется под сиденьем, протягивает мне промасленный лоскут.

— Это все? Больше нет? Дай заводную ручку!

Хватаю заводную ручку, запрыгиваю в кузов. Обматываю короткий конец изогнутой железяки тряпкой. Мало. Сбрасываю куртку, срываю с себя рубаху и наматываю ее поверх тряпки, туго наперехлест перетягиваю рукавами и завязываю, чтобы не слетела. Откидываю крышку одной из канистр, перегибаюсь через борт кузова, поливаю тряпичный набалдашник бензином. Взбираюсь на крышу кабины. Достаю из брючного кармана зажигалку. Поджигаю. Размахиваю факелом над головой. Тряпки чадят черным дымом.

Заметят? Продолжаю сигналить.

Увидели! Вертолет снижается. Спрыгиваю с крыши в кузов, отшвыриваю факел назад, на дорогу. Накидываю робу, перебираюсь в кабину.

— Туда! В темпе.

— А ручка?!

— Потом подберешь.

Выкатываем на юго-западный край площади. Вертолет — камуфлированная двушка, опускается. Дверца открывается, выходит мужик в полевой форме. Неужели Ястребов?! Порядок! С ним договорюсь. С ним будет легко. Направляется ко мне. Иду навстречу.

— Здорово, Даврон. Чего это ты Робинзона на острове изображаешь? Мы бы и так сели. К вам летели. Захотелось, понимаешь, вас проведать, поглядеть, как дела идут...

Врет или нет? Мне все равно. Говорю:

— Кстати прилетел. Даже не представляешь, как кстати...

— Отчего же? Представляю. Я на расстоянии чую, что нужен. Добрый волшебник Ястребов.

Заставляю себя улыбаться. Не до гордости. Подхватываю:

— А чудо сотворить слабо?

— Заказывай.

— Девушку надо транспортировать. В Талхак.

— Что так жидко? Я-то думал, что-нибудь серьезное попросишь... Транспортировать, конечно, можно... Однако не слишком ли чудесами разбрасываешься? Прибереги для важного случая. Тем более, что транспорт, вижу, у тебя самого имеется...

— Случай важный, — говорю. — Важнее некуда.

— Тебе виднее. Только, понимаешь ли, горючки в обрез. Меня летуны за перерасход сожрут. Я обещал, что недалеко полечу.

— Убеди парней. Я им возмещу. Не сейчас... Потом. Через несколько месяцев. За каждый литр керосина — литр водяры.

Присвистывает:

— Ты хоть представляешь, сколько сожжем? Туда да обратно — в водочном эквиваленте хватит, чтоб целый год керосинить... А что за девица? Стоит эдаких подвигов?

— Жена Зухура.

— А-а-а, эта девочка... Видел. Красивая. Везешь красавицу к родителям? Зухуршо не станет ревновать?

— Спасать надо. Ожоги. Третья степень.

— Да ты что! Ну, даешь! Третья степень, и зачем-то тащишь в кишлак. Там что, израильскую клинику открыли? Даврон, окстись. Даже в Калаи-Хумбе, в госпитале не спасут... Слушай, у меня в вертушке аптечка. Вколем ей промедол, хоть боль снимем. Если по уму, то надо, конечно, такую дозу, чтоб заснула и не проснулась. Зачем девочке страдать зазря. Она при любом раскладе не выживает.

— Выживет. Есть шанс.

Ой ли? Не знаю, не знаю... Ну, а несчастный муж-то что?

— На охоту уехал.

— Он-то знает, что с женой?

— Знает.

Задумывается на миг. Что-то прикидывает.

— А ты, стало быть, бескорыстный друг, спасатель, спаситель и все такое... Ну да, ну да... Прости, что бесцеремонно... Я по дружбе.

Делаю глубокий вдох. Медленный выдох. Говорю спокойно:

— Не обо мне речь. Помоги, буду должником. Сделаю все, что скажешь.

Молчит. Спрашивает:

— Подумал прежде, чем обещать?

— Подумал.

— Тады держись, ловлю на слове. Я вообще-то не к Зухуру, к тебе прилетел. Разговор есть.

— По дороге поговорим.

— Не выйдет, надо без свидетелей. Разговор серьезный, пилоту его слышать ни к чему... Да не дергайся. Пять минут погоды не сделают.

Смотрю на часы. Двенадцать пятьдесят семь.

— Погнали.

— Давай так, — говорит Ястребов, — язык на замке. Договоримся, не договоримся — чтоб молчок.

— Мог не предупреждать.

— Верю. Ну, а дело... Дело-то в общем простое. Надо вальнуть одного пассажира.

Сговорились они что ли? Сначала Алёш, теперь этот.

— Не по адресу.

— Да ты погоди, дослушай. Как-никак в должники набиваешься.

«Понятно, — думаю. — Использует момент».

— Предположим... Дальше.

— А дальше — пустяки. Ты этого пассажира знаешь, встречал недавно. Алёша Горбун. Он все еще в Калаи-Хумбе. Шанс — зашибись, сто лет ждать, пока такой же подвернется. А уедет в Хорог, там его достать — задачка ох непростая.

— Почему я? Местных не нашел?

— Ты разве этих орлов не знаешь? Ни у одного вода в жопе не держится. Непременно разболтает, не сегодня, так завтра. А дело, мягко говоря, щекотливое.

— Факт. Рука Москвы и все такое.

— Типун тебе на язык. Какая на хер Москва! Россия-матушка тут вообще ни сном, ни духом. Чисто местные разборки. Тутошние мои компаньоны заинтересованы... А я в здешних палестинах надолго, вот и не хочу рисковать. Залетный нужен, чтоб следа не оставил. Исполнил, улетел и ищи-свищи. Где он? А нет его...

— Так, значит? — говорю. — Нормально!

Он запинается на миг. Потом догадывается:

— А-а-а, ты вот о чем!.. Прикинь, зачем мне, деловому человеку, время терять, чужой керосин жечь, лишний долг перед летунами на себя брать, в горы лететь — и все это ради одноразового исполнителя, чтоб его потом ликвидировать? Был бы нужен одноразовый, я б вышел на улицу, свистнул — целая толпа набежит. Как, логично?

— Предположим.

— Итак, задача: ищем профессионала и человека со стороны. А ты... Скажу честно, но только чтоб без обиды. Лады? Про боевой опыт и прочее молчу. И так ясно. Главное, ты, с одной стороны, как бы здешний, во всяком случае, всегда проканаешь за местного. А с другой, как в анекдоте говорится, — гвоздь от совсем другой стены. Для подобных дел — самое то. Идеальная кандидатура.

— У идеального кандидата есть один недостаток, — говорю. — Не согласится.

— Уговорю. Психология, мой друг, психология. Я тебя сразу приметил, еще у Горбатого. Поверь, в людях разбираюсь. Потом, когда на денек в Курган наведывался, кое-кого порасспросил. Так что много про тебя знаю.

— И что выяснил?

— Да так, разное... В общем, хорошо о тебе говорили.

— Копнул бы глубже — узнал, что гражданские у меня в Красную книгу записаны. Отстрелу не подлежат.

— Пустяки. Одного небось вычеркнешь.

— Причину назови.

— Ну-у-у, брат, причину ищи сам. Поднатужься.

Дает понять: откажусь — и хрен мне, а не вертолет. Торопит:

— Решай поскорей. Или летим, или...

— Три минуты. Дай подумать.

— Отчего ж не дать? — демонстративно выставляет руку с часами.

Через пятнадцать секунд говорю:

— Согласен. Одно условие: доставим девушку, потом летим на пастбище. По воздуху — от кишлака рукой подать.

— И чего тебе там?

— Хочу с Зухуром парой слов перекинуться.

— Нет проблем. Для своего человека — хоть на край света.

Говорю:

— Дай еще десять минут. Я — за девушкой.

Бегу к грузовику.

Особо раздумывать было не над чем. Все четко. Для меня не существует понятий «хорошо» и «плохо». Есть только «правильно» и «неправильно». В данной конкретной ситуации правильное решение — валить Алёша и дать девочке шанс. За нее я в ответе. Перед ней в долгу. За него не отвечаю. Горбун сам напросился — подошел слишком близко и угодил в зону контакта. Я не зазывал.

Одно непонятно: как Ястребов просчитал, что соглашусь?

 

 

23. Карим Тыква

В фургоне в Талхак еду. Могучую силу в себе чувствую, дедов-покойников призываю. Не к дедушке Абдукариму — напрямую к древнему старшему деду, от которого наш каун происходит, обращаюсь:

«Дед Абдушукур, помогите. Зухура убивать буду. Если поможете, прошу, знак, пожалуйста, подайте. Знак не подадите — все равно тысячу раз спасибо. Я сам то, что задумал, исполню».

В жар меня бросает. Это деды-духи знак подали — помогут.

Шухи-шутник на скамейке рядом сидит, локтем меня толкает:

— Эй, Тыква, ты когда жену Зухура из огня тащил, наверное, пощупал немного? Мягкая, наверное, сладкая...

Другие хохочут:

— Нет, Тыква говорит: совсем жесткая, подгорелая.

— Нет, Тыква говорит: совсем сырая была. Мало прожарилась..

— Тыква сырых баб не любит. Говорит: сырая — невкусная. Тыква жареных баб любит.

— Если посолить, сырая тоже сойдет...

Молчу. Даже презрения к ним нет. Раньше думал — волки, теперь знаю — жалкие шакалы. Сила меня распирает. Сдерживаю силу, наружу вырваться не даю. Зарина силу дает. Не знаю, жива или не жива, но постоянно ее рядом чувствую. Не печалюсь, не скорблю — пылающую Зарину в себе постоянно ощущаю.

В Талхаке фургон на краю площади, около мечети останавливается. Наружу выхожу. Люди в отдалении стоят. Зухур из «Волги» вылезает. Ближе к нему подхожу. Шакалы тоже подходят. Зухур любит, чтоб за ним войско толпилось.

Горох-асакол навстречу Зухуру спешит, ковыляет.

— Добро пожаловать в Талхак, господин.

— Приготовил? — Зухур спрашивает.

— Все готово, — отвечает. — Но лошадей для ваших солдат не нашлось. Селение у нас бедное, ослов много, а лошадей совсем нет.

В стороне, у мечети, слева — жеребец и пять ослов наготове стоят, оседланные.

Верно ты сказал, ослов у вас много, — Зухур говорит и на народ кивает.

Гафур к Зухуру коня подводит. Зухур кое-как в седло взбирается. Шухи меня локтем толкает.

— Тыква, вперед! Дорогу показывай.

Впереди иду, за мной Гург идет. За кишлак выхожу, оглядываюсь. Снизу из Талхака караван шакалов тянется. Впереди Занбур, за ним Зухур на коне тащится, следом Гафур шагает, за Гафуром наши мальчишки ослов гонят. Ослы коврами, корзинами, ящиками нагружены. За ослами шакалы идут: Гитлер, Шухи, Гург и другие. Семеро. Семь шакалов Зухура охраняют.

Иду, к развилке Марги-шоир приближаюсь. К месту, где одна тропа прямо уходит, другая налево ведет.

— Куда? — Гург сзади спрашивает.

— Прямо, — говорю. — Налево роща, где люди дрова берут.

К развилке Марги-шоир поднимаюсь, ладонями по лицу провожу, «омин» произношу — покойного поминаю. Гург замечает, спрашивает:

— Что за место?

— Поэта Хирс-зода здесь убили, — объясняю.

Гург — мужик приметливый. Тошно мне с ним толковать, но и молчанием выдать себя не хочу.

— У Хирс-зода семьи не было, — говорю. — Детей не было, дрова сам собирал. В верхнюю рощу поднимался, осла перед собой гнал, Саид-ревком на лошади его настиг. Ничего не сказал, в Хирс-зода выстрелил, лошадь повернул, назад, вниз ускакал.

— Почему убил?

— Из-за обиды, из мести убил.

Человека убивать запрещено. Если из мести — только за пролитую кровь. Но Зухура убить не грех. Это не убийство, охота.

Гург-волк стоит, караван поджидает, по окрестным горам взглядом шарит — нет ли где засады. Потом снизу караван приближается. Наверху на подъеме перед Марги-шоир стою, вниз смотрю, как Зухур на коне подъезжает. Не умеет верхом ездить. В седле, как цветок на лысине плешивого, сидит. Волнуется, в седле ерзает, коня с шага сбивает. Конь оскальзывается, подковами по камню скребанув, напрягается, прыжком наверх выскакивает. Зухар едва из седла не вываливается.

Думаю: это деды-покойники вновь мне знак подали. Помогут.

Опять вперед ухожу. Гург-волк за мной идет.

До Дахани-куза — Кувшинного горла — дохожу. Это место и впрямь узкое горло большого кувшина напоминает. Тропа по узкой расщелине в скале проходит — сквозь горлышко протискиваться приходится. А дальше — широкое пространство открывается. Как бы внутрь кувшина попадаешь — на просторную поляну, обломками камня засыпанную. А с поляны дальше вверх тропа широкая идет. В этом месте наши люди всегда противника уничтожали. Тех, кто сверху к кишлаку спускался, или кого в горы, в это место поднимаясь, заманивали.

Иду, думаю: место хорошее, но плохо, что оружия нет. Здесь бы Гург-волка убил, потом Зухура из засады застрелил. Гадаю: каким приемом Зухура брать? Охотничьему искусству меня усто Джоруб учил. Говорил: «У каждого зверя своя повадка. К каждому особый прием применять следует».

На выдру, водяную собаку, осенью с кувшином охотятся. Около реки большой кувшин с узким горлом кладут. Кишку берут, один конец ко дну кувшина прикрепляют, другой — на берегу бросают. Водяная собака кишку находит, радуется. На кишку набросывается, заглатывать начинает. Заглатывает, до кувшина добирается, голову в горло протискивает, назад вытащить не может. Так ее берут.

На куницу с помощью камня охотятся. Каменную плиту находят, под ней землю роют, в ямку кусочек мяса кладут. Куница мясо находит, съедает. Так три-четыре раза повторяется, куница привыкает, ни о чем плохом не думает. Тогда охотник яму углубляет, мясо под самый край камня кладет, плиту палочкой подпирает. К палочке веревку привязывает, сам прячется, конец веревки держит. Куница мясо есть приходит, охотник веревку дергает, плита падает, куницу в яме придавливает.

 

На сурка с водой охотятся. Нору водой заливают, сурок выбегает, его палкой бьют.

Медведя, в засаде сидя, из ружья бьют.

Как на Зухура охотиться? Мне его повадки определить надо. Решить, в каких местах его взять удастся.

Усто Джоруб, искусству меня учивши, говорил: «Охотник-стрелок осторожность соблюдать должен. Зверя трудно убить. Но трудно и свою жизнь сохранить. Охотник-стрелок о двух вещах помнить-заботиться должен: как зверя взять и как самому не пострадать, с гор без урона для себя спуститься, жизнь сохранить.

Думаю: как разом и Зухура взять, и невредимым уйти. Потом думаю: не время сейчас о том думать.

До Дед-камня, за которым наше пастбище начинается, дохожу. Проходя, до камня дотрагиваюсь, чтобы удачу дал. За камнем позади каменная хижина стоит, в которой летом пастухи живут. Рядом — очаг, из камня сложенный.

— Иди, Тыква, посмотри, не прячется ли кто в хибаре, — Гург приказывает.

В хижину захожу. Пусто. Голо. Как будто бесы хулиганили,

— Че тут за свалка? — Гург входит, спрашивает. — Разве люди так живут?

— Вазиронцы, — говорю. — Они здесь жили. Когда прогнали их отсюда, второпях собирались.

— Тряпки, войлоки... Зачем? — Гург говорит.

Оглядел. На пол земляной сплюнул:

— Тут ночуете?

— Здесь, — говорю. — Дом это.

— Дом? Хата в крытке и то лучше, — Гург говорит. — Стены каменные, пердячим паром провоняли... Я бы снаружи спал. Холодно, да на свободе. Лежишь, звезды над тобой...

Вне дома спать нельзя. Неподалеку — Кухи-Мурдон, страшное место, опасное. Гора, на которой дэвы своих мертвецов хоронят.

Один человек — не наш, чужой, — из города приехал — тоже под открытым небом ночевать задумал. «Очень у вас душно. Свежий воздух люблю», — сказал. Отговаривали, не послушал. Курпачу на траве расстелил, одеяло взял, лег. Утром люди проснулись — нет того человека. Пропал. Курпача-одеяло на месте лежат. Одежда вокруг разбросана... Искали, не нашли. Потом, время прошло, мальчишки ревень на склоне под пастбищем собирать пошли — тело того человека нашли. На камнях голый лежал, зверями-птицами обглоданный. Но все равно знающие люди на теле знаки различить сумели. Сказали: «Дэвы умертвили».

Но я того Гургу объяснять не желаю.

Потом караван приходит.

— Тыква, иди разгружай, — Гург приказывает.

Разгружаю. Из нашего кишлака мальчишки, которые ослов гнали, — помогают. Поклажу с ослов снимаем. Ковры снимаем, неподалеку расстилаем. Один для Зухуршо. Поодаль другой — для шакалов... Ящик с водкой к зухурову ковру относим. Вьюки, мешки, канистры с водой к пастушеской хижине переносим. Большой котел возле очага ставим.

Гург говорит:

— Тыква, за огнем будешь следить. Дрова рубить.

Потом Шухи подзывает, приказывает:

— На перешеек иди. Возле кучи камней садись, за тропой следи. Чтобы никто втихаря не подошел.

— Пусть Тыква идет, — Шухи говорит.

Гург железные зубы скалит:

— Шухи, пургу не гони. Иди!

Шухи говорит:

— Ладно. Если Тыкву на камнях посадить, разве что-нибудь хорошее вырастет?

Автомат берет, уходит.

Зухур на ковре, опершись на подушки, лежит. Шакалы на ковре кружком сидят. Я дрова-хворост рублю-ломаю. На Зухура незаметно поглядываю. Как его брать, прикидываю. Занбур-повар огонь разжигает. На очаге котел установить мне приказывает. Масло в котел льет, калить начинает.

— Руки вымыть не из чего, — говорит. — Тыква, я в хижине кувшин видел. Иди, принеси.

В хижину иду. Кувшин справа на полке на стене стоит. Беру кувшин, вдруг вижу: под полкой в углу камонгулак, лук-праща, стоит. Когда я в первый раз сюда заходил, лука не заметил. Был он здесь или не был? Дедушку Абдукарима вспоминаю. «Держки лук покрепче, — дедушка говорил. — Вот так, Карим, молодец. Теперь тетиву натягивай...» Кувшин назад на полку ставлю, лук, как дедушка учил, в руки беру. Хороший лук, мощный. Думаю: «Зачем он мне? Из лука только птиц бьют. Может быть, знак это? Или, может, деды-духи лук как оружие дали? Если так, они лучше знают... Или вазиронцы, когда их Зухур с нашего пастбища прогнал, в спешке вещи собирая, в хижине лук забыли? Возьму. Если знак — хорошо. Если пастухи лук оставили — тоже ничего плохого не будет».

Тетиву снимаю, сворачиваю, в карман кладу. Лук без тетивы от простой палки ничем не отличается. Пусть думают: «Тыква-дурачок с кривой палкой ходит». Кувшин беру, Занбуру отношу.

Палку зачем притащил? Дров много, — Занбур говорит.

— А, палка, — говорю. — Палка, да...

— Дурак ты, Тыква, — Занбур говорит. — Полей на руки.

Руки моет, мясо режет...

Потом Шухи от харсанга приходит.

— Тыква возле плова на кухне, а я палец сосу? Несправедливо. Теперь пусть Тыква возле кучи сидит. А я тебе, Занбур, помогать буду.

— Мне бара-бир, без разницы, — Занбур говорит.

Говорю Шухи:

— Автомат дай.

— А кривая палка у тебя зачем? — Шухи говорит. — Увидишь врага, палку на него наставь и кричи: «Ту-ту-ту!» Только смотри, всю обойму разом не выпусти. Короткими очередями бей...

— Ладно, — говорю.

— Неправильно сказал. Скажи: «Пост принял».

— Пост принял, — говорю.

Шухи меня по лбу пальцами щелкает:

— На боевой пост шагом марш!

К харсангу иду, сажусь, тетиву к луку прилаживаю, лук разглядываю. Если деды послали, может, лук особенный. Разглядываю. Обычный лук-праща, из ветви иргая, кизильника, сработанный. Две тетивы из бараньих кишок рога лука стягивают. Посредине меж ними — перемычка: кусочек тряпки нашит. Лук испытываю. Камешек малый — с перепелиное яйцо — беру, в тряпицу закладываю и тетиву на всю длину руки оттягиваю. Хороший лук, мощный. У нас в Талхаке и старые, и малые из камонгулаков стреляют, птиц бьют. Но этот лук натянуть, который деды-духи послали, ни у старика, ни у ребенка сил не хватит. Большой камешек — с куриной яйцо — нахожу, в лук-пращу закладываю.

Влево смотрю, вправо смотрю. В той стороне, где тропа к пастбищу подходит, вижу: куропатка на камне сидит. Тридцать шагов до нее. «Вот цель», — думаю. Потом думаю: «Зачем зря живую жизнь губить?» В птицу не стреляю. Потом вижу, еж по тропе бежит. «Вот цель», — думаю. Потом думаю: «Зачем зря живую жизнь губить?» В ежа не стреляю.

Шаги слышу, сажусь, лук-пращу рядом кладу. Спросят: «Зачем лук?» — «Перепелок настрелять, чтоб плов слаще был», — скажу.

Из-за Дед-камня Зухур выходит. Спиной к Дед-камню встает, ремень на штанах, озирая окрестности, расстегивает... Меня замечает.

— Чего уставился?! — кричит.

Отворачиваюсь. В уме за один миг много мыслей проносится. «Знаки не зря были... Зухур сам пришел... Сейчас не убью, возможность упущу... Будет ли другая?.. Деды-духи камонгулак послали... Они знают... Они знак дают: Зухура из лука-пращи убить возможно... Иначе не послали бы... В голову или грудь бить?.. В грудь легче попасть... Если в голову — вернее убить... До Зухура — тридцать шагов... Точно попаду... Если не убью, только оглушу, подбегу, ножом дорежу... Если закричит, пусть кричит... Не смогу живым уйти — значит, пусть будет, что будет...»

Лицом к Дед-камню поворачиваюсь. Вижу: Зухур на корточках сидит, тужится. Теперь знаю, какой для охоты на Зухура способ есть... Его, когда он испражняется, бить следует.

Лук беру, тот же камень в тряпицу вкладываю. Во весь рост встаю. Говорю: «Не мои руки — пира святого Довуда, всех охотников покровителя, руки». Лук до отказа натягиваю.

Страшная сила меня одолевает. Как в увеличительное стекло Зухуршо вижу. Бородавки, родинки и все прочее, как будто я свое лицо вплотную к его лицу приблизил, разглядываю. На меня не смотрит. В середину лба целюсь, камень выпускаю. Камень Зухуру в середину лба бьет, назад отбрасывает. Зухур на спину падает.

Думаю: «Если ранил или оглушил, добить надо». Быстро спускаюсь, к Дед-камню спешу, на бегу нож вынимаю. Подбегаю, Зухур лежит. На спину упал, свой помет телом накрыл. Смотрю, камень глубоко в лоб ушел. Наверное, череп проломил, в кости застрял. Ногой Зухура потолкал — мертвый.

Рядом с тушей Зухура присаживаюсь. Однако осторожность соблюдаю. Может, еще оживет. Если бы медведя или козла убил, горло бы перерезал, тушу головой вниз по склону передвинул — чтобы вся кровь вышла.

Тушу Зухура на живот переворачиваю. Шея у него толстая, жирная. Пальцами на шее позвонки нащупываю, между двумя позвонками острый конец ножа втыкаю. Удивляюсь — нож легко входит, хрустит. Голову отрезаю. Думал, струя ударит... Нет, кровь, как из опрокинутой бутылки, вытекает. Нож о рукав Зухура вытираю, в ножны кладу. Голову за шерсть беру: из нее кровь только капает немного, черная, тягучая. Кровь с шеи о траву вытираю, чтобы свою одежду не замарать.

Голову беру, к харсангу возвращаюсь. «Брать лук или не брать?» — думаю. Потом думаю: «Зачем он теперь?» Как уходить буду? Три пути есть.

Слева от Дед-камня — на западе — ущелье есть, узкая расселина, вверх по горе поднимается. По нему пролезть, на гору забраться — дальше пути нет, за горой ущелье, а за ущельем — гора Кухи-Мурдон. Там дорог нет, люди туда не ходят. Там человеческие владения заканчиваются, дэвов владения начинаются. Люди туда никогда не ходят. До границы человеческих владений дойду, остановлюсь, шакалы меня догонят, схватят.

К щели, что в гору ведет, пробираюсь. По узкой щели-ущелью подниматься начинаю. Голову неудобно нести. Шерсть на зухуровой голове короткая, из пальцев выскальзывает. Рот ему открываю, два пальца левой руки — указательный и средний — в пасть, под язык запускаю, изнутри нижнюю челюсть зацепляю, а большим пальцем снаружи, под подбородком прижимаю, придерживаю. «Мертвый, — думаю. — Не укусит». Так нести лучше. По щели поднимаюсь, наружу, на гору вылезаю, из-за камня выглядываю.

Отсюда, сверху, все далеко вижу. Шакалы уже возле Дед-камня, вокруг безголовой туши Зухура толпятся... Потом вижу: один — Гафур или Занбур, сверху не различить — на лошадь садится, мимо Дед-камня проезжает, по тропе скачет, за поворотом скрывается... Думают, я в сторону Талхака ушел.

Потом вижу: кто-то к краю пастбища бежит, на откосе меня высматривает. Нечаянно себя выдаю. Из-под ноги камень выскальзывает, скачет, прыгает, вниз на траву падает. Шакалы слышат, вверх смотрят.

— Вон он! — кричат.

— По горе лезет!

— Эй, Тыква, спускайся! Все равно догоним!

Вижу, вверх лезут, в погоню идут. Дальше поднимаюсь, левый склон огибаю, в диком месте оказываюсь. Люди здесь не ходят. Никогда не ходили. Зачем здесь ходить? Куда идти, не знаю. Быстро гляжу, путь прокладываю. Наконец вылезаю. Передо мной — большая площадка. Шагов сто, наверное, в длину. Будто длинная узкая полка на каменной стене висит. Будто к каменной стене полка — длинная, узкая — приделана. Справа резко вниз обрывается. Вижу: площадку в дальнем конце трещина рассекает.

Назад дороги нет. Вперед идти надо. На площадку вылезаю, к трещине бегу. Подбегаю, вижу: очень широкая трещина. Шагов семь. Или, может быть, даже больше. Что делать? Думаю: «Очень опасно. На краю трещины мелкие камешки, каменная крошка. Отталкиваться ногой буду, подскользнуться можно». Быстро-наскоро ногой крошки-камешки сметаю в том месте, где отталкиваться буду.

Площадка покатая. От моей стороны к той стороне наклонена. От стены влево, к обрыву наклонена. Голову на ту сторону бросаю — так, чтобы к самой стене упала. Голова летит, на той стороне падает... Влево к обрыву катится... «Скатится, вниз упадет! — думаю. — Как тогда быть? Достать не смогу». Голова на самом краю обрыва останавливается.

Назад для разбега подальше, сколько есть места, отхожу. Бога призываю, «Бисмилло» произношу, бегу. На краю ногой с силой отталкиваюсь, через трещину лечу.

Очень сильно толкнулся. На ту сторону перелетаю, меня вперед тащит... На руки падаю, ладони о камень раздираю, колено ушибаю. Вскакиваю, голову беру. Осторожно, чтоб ненароком вниз не столкнуть — двумя рукам поднимаю. Дальше бегу.

Площадка выступ скалы огибает. За выступ забегаю. Здесь площадка в осыпь упирается. Голову бросаю, сажусь, спиной к скале прислоняюсь. Здесь отдохнуть можно. Выступ от шакалов заслоняет. Они через трещину перескочить не смогут...

Сижу, отдышаться не могу. Потом вдруг меня трясти начинает, будто на сито механического грохота бросает. Будто на мелкие кусочки разваливаюсь, как куча щебня на железной сетке, трясусь и подскакиваю.

Чтобы дрожь унять, голову беру. Нож вынимаю... В каком ухе дырку делать? Если в левом — лицом вперед голову понесу, Зухур вперед смотреть будет... Если в правом — назад... Какое у Зухура ухо левое, а какое правое, никак разобрать не могу. Концом лезвия в одном ухе — в каком, не понимаю, — дырку прорезаю. От подола рубахи полосу отрываю, один конец трясущейся рукой скручиваю, в дырку продеваю, насквозь продергиваю. «Не оторвется ухо?» — почему-то думаю. Знаю, что не оторвется, но все равно сомневаюсь. Концы тряпицы кое-как связываю, разок-другой дергаю — ухо не отрывается. Теперь хорошо. Теперь голову удобно нести.

Все равно дрожу. Зубами стучу, слова непонятные бормочу. Потом дрожь утихает, и на меня будто лавина обрушивается. Внезапно Зарину вспоминаю. Рыдаю, по камню кулаками бью. Боли не чую. Горе унять не могу. Прежде сила, теперь горе распирает. Рвется наружу, выйти не может. «Почему?! — кричу. — Почему?!» О чем спрашиваю, сам не знаю. Хочу горе высказать, а как — не знаю. Нет таких слов.

Голову Зухура за петлю хватаю, размахиваюсь, головой о скалу бью. Хрустнула голова, хряснула — так на мой вопрос отвечает. Головой Зухура о камень молочу, «Почему?! Почему так сделал?!» — кричу. Обеими руками голову хватаю, о стену бью...

Потом голову бросаю, ничком падаю. Плачу. Теперь плакать могу.

 

Долго ли плакал, не знаю. Слезы вытираю, гляжу. Передо мной гора Кухи-Мурдон. Будто тысячу лет стояла, от времени заржавела, ржавчиной покрылась. Вся насквозь проржавела. Только у самой вершины на круче из красной глины черные камни поднимаются. Утесы, временем выщербленные. Надмогильные камни, дэвами возведенные и по склону купами расставленные. Пять надгробий. Поодаль — три. Чуть выше — семь. Наверное, дэвы тоже, как люди, мертвецов хоронят, каждый каун своих покойников вместе кладет, от чужих отдельно.

Стороной никак не обойти. Через кладбище дэвов идти придется. Если живым пройти сумею и по другой стороне с Кухи-Мурдон вниз спуститься, там, рассказывают, ущелье начинается, которое к Оби-Хингоу ведет. А оттуда можно к людям выйти. В Тавильдару или куда еще... Если здесь от голода и жажды умереть не хочу, придется через кладбище Кухи-Мурдон идти. Думаю: «Наверное, дэвов мертвецы, чем человеческие, в тысячу раз опаснее».

Голову беру, по осыпи на дно ущелья спускаюсь.

Нечистое место, больное. Только вода, наверное, чистая, хотя, наверное, из нечистого источника вытекает. Потому что даже нечистая вода, если быстро течет, три оборота по течению сделав, чистой становится.

Голову на берегу, на камни бросаю, к воде подхожу. Рубаху снимаю, от крови Зухура отмывать начинаю. Все время по сторонам оборачиваюсь. Слежу. Прислушиваюсь... Плохо будет, если дэвы врасплох застигнут. Никого не замечаю. Ничего не слышу, только ручей тихо журчит. Воздух неподвижно стоит. Рубаху сначала семь раз в воде простирываю, потом один раз землей оттираю и еще раз споласкиваю — так делать положено, если нечистота свиньи или собаки на одежду попадет.

Теперь рубаха чистой сделалась, мокрую надеваю. Нельзя в горы, на кладбище дэвов голым, без рубахи идти. Голову Зухура беру, через ручей перепрыгиваю.

Раньше на границе стоял, теперь во владения дэвов вломился. Думаю: «Может быть, голову Зухура им надо отдать?» Скажу: гостинец, подношение принес...» Не знаю, нужна им голова или не нужна, но свое к ним уважение покажу.

К мертвым дэвам обращаюсь.

— Извините, — говорю, — обидеть не хочу. Не по своей воле ваш покой нарушаю.

Подниматься начинаю.

Никакой растительности — ни деревьев, ни кустов и даже трава не растет. Только местами лишайники пятнами камни покрывают. Одни черные, другие такого цвета, какой на ладонях у девушек бывает, когда они их хной для красоты красят. Камни будто пятнами крови — свежей и давней, засохшей — вымазаны.

Потом чувствую, будто рядом кто-то идет. Шагов не слышно, никого не видно, но чувствую, что-то большое и невидимое рядом со мной присутствует.

Дедушка Абдукарим, когда живой был, меня учил, «Карим, — говорил, — на всякое дело умение нужно иметь. Опасно с дэвом встретиться. Но если знаешь, что делать, то не страшно. При умении можно и с дэвом совладать, без вреда для себя уйти».

Останавливаюсь, имя Аллаха произношу: «Во имя Бога, милостивого, милосердного», — громко говорю. Дальше иду. Чувствую, невидимый не уходит. Рядом идет, Божьего имени не боится. «Может быть, ангел послан?» — думаю.

Потом слышу: где-то на востоке, далеко за горой — вертолет стучит. Тихо, едва различимо стучит...

 

 

24. Даврон

Тринадцать сорок пять. Ждать знахарку нет смысла. По оптимистическим прикидкам, прибудет минут через тридцать. По реалистическим — через час.

— Летим на пастбище, — говорю Ястребову.

Он разглядывает меня с веселым любопытством:

— Насколько понимаю, торопишься начистить ему рыло.

— Не угадал.

— Ну, не орденом же будешь награждать.

— Он дал слово и нарушил. Я такого не прощаю. Отвезу в Ходжигон и при всех разжалую в рабочую скотину. Дрова будет рубить. Или отдам какому-нибудь мужику, чтоб огород на нем пахал...

Н-да, серьезно. А чего вдруг загорелось? Подожди, пока сам вернется.

— Принцип. Афган научил: задумал важное дело — делай сейчас же. Отложишь на вечер, а днем убьют.

Ястребов усмехается:

— Одобряю.

Пилот стоит у вертолета, разминается, потягивается. Ястребов подходит, обнимает его за плечи:

— Тарас, не в службу... Давай еще в одно местечко сгоняем.

— Серега, это ведь не такси. Боевая машина.

— А у нас как раз боевой вылет. Диктатора отправляемся свергать. Ордена тебе, конечно, не дадут, но поглядеть будет любопытно.

— Ну, если диктатора... — ворчит Тарас.

Сообщаю направление. Ястребов садится в кресло правака, штурмана-оператора. Справа и чуть позади пилота. Я располагаюсь по правому борту. Вертушка взлетает.

Четырнадцать ноль пять. Разглядываю в окно вид на пастбище. Внизу разворачивается в длину с востока на запад обширная плоскость. На северо-западной оконечности пастбища виднеется небольшое строение. Рядом несколько пятнышек, по цвету отличных от растительности. При подлете становятся узнаваемыми детали. Строение — пастушья летовка. Два цветных прямоугольничка — ковры, большой и малый. Яркое пятнышко — туристская палатка. Затем начинаю различать людей — муравьев, сгрудившихся на ковре.

Ястребов оборачиваеся, знаками показывает: ларинг возьми. Ларингофон висит рядом на кронштейне. Надеваю. Голос Ястребова в наушниках комментирует:

— Царская, мать его, охота. Идиллия...

Идиллия, факт, но вряд ли для Зухура. На большом ковре скопилось слишком много муравьев. Около десятка. Должно быть трое — Зухур и два его питекантропа. Духи по-любому обязаны сидеть отдельно. Зухур боится своих гвардейцев, но вместе с ними за один дастархон не сядет. Ниже его достоинства. Вывод? Вернее всего, духи распоясались на воле. Нагло уселись рядом с Зухуром. Или загнали его в палатку, а сами заняли почетное место. Ликвидировали? Маловероятно. В последние дни в Ходжигон не приходила извне даже собака. Стало быть, принести приказ было некому. Да это, в общем, не существенно.

Вертушка снижается. Зависает метрах в пятнадцати над землей. Духи вскакивают. Оружие кучей свалено рядом. Духи хватают автоматы, расстредотачиваются.

Пилот прекращает снижение. Слышу, Ястребов спрашивает:

— Что за архаровцы? Твои?

— Зухурова гвардия!

Я было решил, не к тем залетели. Сам-то он где?

— Хрен его... В палатке прячется.

Голос Тараса в ларинге:

— Учтите, мужики, я улетаю. Ситуация стремная. Пальнет какая-нибудь сука...

Говорю сколь могу убедительно:

— Тарас, это свои.

— А стволы на хера похватали?

— Не знают, кто и зачем прилетел. Поставь себя на их место.

— Не нравится мне ситуевина. Что-то твои «свои» шибко на душманов смахивают...

— Давай так, — предлагаю. — Развернись правым бортом... Я открою дверь, покажусь. Тогда точно не шмальнут.

Слышу, спрашивает Ястребова:

— Сережа, что скажешь?

— Тарас, не парься. Я бы сел без затей.

— Твоими бы устами... — ворчит пилот. Мне говорит: — Ладно, сейчас развернусь. Покажи им личико.

Вертушка разворачивается. Я открываю дверь, высовываюсь, машу духам. Узнают. Несколько человек сходятся. Совещаются. Гург машет в ответ.

Закрываю дверь, перебираюсь к пилоту:

— Порядок! Садись.

Вертушка опускается, садится. Тарас оглядывается на меня:

— Ты надолго?

— Глуши.

Тарас щелкает тумблерами. Гул двигателей стихает. Лопасти винта хлопают, замедляя вращение.

Открываю дверь, выхожу. До духов — метров тридцать. Кричу:

— Гург, подойди!

Гург несколько секунд размышляет, подзывает одного из блатных, бросает ему несколько слов, тот направляется к вертолету. Тухлый тип по кличке Шухер, нервный, взбалмошный. Подходит:

— Здоров, Даврон, — с блатной оттяжечкой.

— Где Зухур?

Ухмыляется:

— Охотится где-то.

— Один?

— А че ему? Не маленький.

— Куда пошел?

Шухер неопределенно машет куда-то на северо-запад — туда, где на краю пастбища поднимаются откосы хребта. Меняет тон на дружелюбный:

Слышь, Даврон, ребята тебя приглашают. А че? Пока будешь Зухура ждать, хоть раз посидишь с нами по-человечески. Ну, там плов, водяра, туда-сюда... А воякам скажи, пусть улетают. Че, тебе уже и отдохнуть нельзя?..

За кого меня держат? Заманивают конфеткой точно малое дитя. Говорю:

— Кончай пургу гнать. Иди, скажи Гургу, пусть сам подойдет. И чтоб шестерок не высылал.

Шухер кривит рожу, но чапает обратно. Ястребов распахивает дверь пилотской кабины, высовывается:

— Проблемы?

— С Зухуром непонятки. Не мог он уйти в одиночку. Во-первых, не охотник. Во-вторых, взбреди ему такая блажь, погнал бы с собой свиту.

— От тебя прячется, — смеется Ястребов.

К вертушке направляется новый посланец. Гафур, телохранитель. Служит Зухуру точно пес, но в общем нормальный мужик. Подходит:

— Ас салом, Даврон. Как дела, здоровье?.. — неспешно выпускает обойму вежливых вопросов, не требующих ответа.

— Нормально. Ты как?

— Не знаю. Подумать надо.

— Ну, думай. А в чем загвоздка?

— Блатной сказал, что Зухуршо на охоте, да? Не верь. Я тебя уважаю, зла не хочу. Потому подошел...

Киваю: понимаю, мол. Спасибо.

— Зухуршо не жди. Не вернется.

Непонятно. Не такая здесь местность, чтоб реально от меня смыться.

— Не в Афган же удрал.

Гафур указывает на небо.

— Туда.

Ощущение, будто бежал, а на пути внезапно опустилась стена, и я с разбегу, в горячке погони — мордой в бетон.

— Сам?! Или кто помог?

— Парнишка здешний. Тыква из Талхака.

Приказываю себе остыть. Зухур получил свое. Несущественно, кто наказал — я или кто-то другой. Делаю глубой вдох. Медленный выдох. Порядок. Тыква? Да, помню... Боец из местных, Гуломов. Тот, что сопровождал меня в дом, где живет Зарина.

Ястребов открывает дверцу, выходит, Гафур рассказывает, что и как произошло.

— У вас, как в кино, — говорит Ястребов. — Деревенский детектив... Ну что ж, Даврон, проблема решилась сама собой. Летим обратно.

— Погоди, — говорю. — Тыкву надо изловить.

Ястребов хлопает себя по бедру:

— С тобой не соскучишься! Изловим, потом что? Душанбе бомбить полетим? Летное время, брат, — штука недешевая, время и керосин... Ну зачем тебе пацан? Пусть бежит.

Растолковываю:

— Боец совершил тяжкий проступок. Необходимо наказать. Показательно. Чтобы никто в отряде не думал, что можно укокошить вышестоящего по званию и сбежать. Расстреляю перед строем.

Он отводит меня в сторону.

— Не понял, — говорит негромко, чтоб не слышал Гафур. — Тебе-то об отряде какая забота? Теперь на меня работаешь. Я свои условия выполнил, твоя очередь. Так что наплюй на высокие материи, и возвращаемся.

Ага, хозяин заговорил! Расставляю точки над «и»:

— Давай проясним: я на тебя не работаю. Всего лишь подписался выполнить один заказ. Насчет долговременного контракта уговора не было.

Ястребов задумывается.

— Торгуешься или доброту мою испытываешь? А, так и быть! Получил лошадь, бери и уздечку. Охота на Тыкву пойдет как бонус. Для закрепления отношений. Вот только насчет керосина... Ты свое обещание-то не забыл? Гляди, весь будущий гонорар ухлопаешь на расплату с летунами.

— Дисциплина дороже. — Возвращаюсь к Гафуру: — Ты видел, куда он направился?

Гафур понижает голос:

— Наверное, блатные его на Кухи-Мурдон загнали. Нас в детстве пугали: «Там мертвецы живут, люди оттуда не возвращаются». Хотя один старик рассказывал, какое-то ущелье есть, по которому он в молодости к Тавильдаре вышел. Тыква вряд ли найдет...

— Меня-то не пугай. Лезь в веролет. Покажешь страшное место.

Вертушка поднимается над хребтом, вдоль которого тянется пастбище. Горные отроги внизу плывут, точно складки измятого бурого одеяла. Такими укрываются в детских домах. На северо-западе одеяло окаймляет охряная полоса. Гафур тычет в окно в ту сторону и кричит, пытаясь переорать рев двигателя:

— Кухи-Мурдон!

На подлете понимаю, почему про гору рассказывают сказки. Пологая стена цвета ржавчины поднимается уступами. На ней, точно могильные обелиски, в беспорядке разбросаны выходы темных скальных пород.

Четырнадцать тридцать четыре. Гафур машет, указывая вниз. Подхожу к окну левого борта. Внизу, на одной из террас в нижней трети склона — маленькая человеческая фигурка. Гуломов. Возвращаюсь к правому борту, надеваю ларинг.

— Тарас, слева от тебя. Видишь?

— Вижу.

— Сможешь сесть?

— Ща узнаем.

Разворачивает машину, снижается. Сообщает:

— Облом. Уклон восемь градусов. Не хочу рисковать.

Неужто зря летели?

— Могу подвиснуть. Площадка широкая, ветер позволяет...

Он подводит вертушку носом к склону, на высоте зависает над террасой. Затем плавно опускается вертикально вниз. Вижу Гуломова. Стоит неподвижно справа от снижающейся машины. Попыток бежать не предпринимает.

Вертушка подвисает над самой площадкой. Голос Тараса информирует:

— Приехали.

Вешаю ларинг на кронштейн. Гафур встает, орет:

— Я приведу!

Отмахиваюсь:

— Отставить. Сиди.

Открываю дверь. Высота — метра полтора. Спрыгиваю, иду к Гуломову. Он не трогается с места. Подхожу. В правой руке бойца — трофей. Зухурова башка.

— Дай-ка.

Гуломов протягивает мне тряпичную петлю, на которой висит голова. Поднимаю ее на вытянутой руке. Голова перекашивается набок — грязная тряпица оттягивает ухо. Разглядываю с холодным любопытством. Зухура не узнать. Сейчас он напоминает гнилую дыню в базарной оплетке. Лицо смято, нос разможжен вдебезги, губы расплющены, но крови почти нет.

Мне приходит на ум, что система, вероятно, действует сложнее, чем представлялось. Я считал, что Зухур — всего лишь запал. Шарахнуло и его, да пострашнее, чем Зарину. И этого деревенского паренька тоже зацепило.

Возвращаю трофей бойцу. Спрашиваю:

— Штрафные удары на башке отрабатывал?

Он, мрачно:

— Нет, я вратарь... Когда играем, на воротах стою.

— Неважно. Желтая карточка тебе по-любому обеспечена. Знаешь, что это такое?

— Конечно. Радио слушаю.

— Так вот, в сегодняшнем матче желтая карточка — расстрел.

Боец, мрачно:

— Знаю.

— Факт, знаешь, раз бегством спасался...

— Я не спасался... От них уходил.

— Логика где? — спрашиваю. — Уходил, значит, спасался.

Боец, упрямо:

— Нет. Они шакалы. К ним в руки попасть — позор.

— Предположим. А сейчас почему стоял, ждал? Дунул бы в гору.

Боец выдает:

— Вы человек. От людей бегать позорно.

— Хочешь сказать, что смерти не боишься?

— Не знаю...

Потом:

— Боюсь.

Мгновенно принимаю решение. Порядок превыше всего. Это бесспорно. Однако доблесть и честь по рангу стоят выше порядка. Говорю:

— Слушай внимательно, Гуломов. Что ты убил Зухура, меня не колышет. Мне без разницы, почему, за что и прочее. Но дисциплина есть дисциплина, и в данный момент отпустить тебя невозможно.

— Я не прошу...

— Да погоди ты! Сумеешь сбежать, на поимку посылать не стану. Понял?

— Нет, не понял.

— Неважно. Подумай по дороге.

Спасти или дать шанс — вещи разные. В последнем случае вероятность реального контакта очень невелика. В самом худшем варианте — отсрочка смерти. На неопределенное число лет. Награда за доблесть и честь.

— Иди в вертушку.

Подвожу бойца к машине, зависшей над террасой. Гафур открывает дверь. Кричу:

— Залезай!

Гуломов сует голову в дверной проем, хватается за кромку, подтягивается и ловко забирается вовнутрь. В вертолете поднимает голову, стоит, не зная, куда приткнуться. Вскарабкиваюсь, указываю на место слева от Гафура:

— Садись!

Боец садится. Голову держит на весу. На веревке. Кричу:

— Чего ты в нее вцепился?! Бросай!

Бросает. Вертушка поднимается, кренится при развороте. Голова перекатывается по полу. Надеваю ларинг, говорю:

— Тарас, ей богу, последняя просьба... Еще разок — на пастбище. Только подсядь, на пару минут.

Молча кивает. Ястребов оборачивается, корчит ироническую рожу.

Четырнадцать пятьдесят семь. Борт приземляется на пастбище. Духи валяются на ковре. Вывожу Гуломова, веду к ним. Подхожу, командую:

— Встать.

Поднимаются с демонстративной неторопливостью. Гург остается лежать.

— Ты тоже!

Нагло таращится. Взглядом ломаю его взгляд. Сдается. Встает, бурчит на публику:

— Из уважения, командир. Ты такого бандюгана заловил.

Объявляю:

— Значит так. Этот боец, Гуломов, за проступок будет расстрелян перед строем. Отведете его в Ходжигон, в расположение отряда. Ты, Гург, — ответственный. Если хоть кто пальцем его тронет, волос у парня с головы упадет, ответишь лично. Накажу по полной.

Поворачиваюсь, иду к вертушке. Гург кричит вслед:

— Эй, командир, а трупешник? Захвати с собой.

Отрезаю на ходу:

— Тащите сами. Вертушка — не говновоз.

Пятнадцать ноль восемь. Борт поднимается в воздух. Ястребов оборачивается, знаками показывает: надень ларинг. Спрашивает:

— Теперь куда? В Лондон, Париж? Где еще будешь наводить порядок?

— На сегодня все. В Ходжигон.

Пятнадцать двадцать пять. Борт приземляется на площади в Ходжигоне. Жму руку Тарасу: «За мной не заржавеет». Покидаю вертушку, Ястребов выходит следом. Перекрикивая гул винта:

— Завтра убываю из Калаи-Хумба. Послезавтра приступай. Не тяни. Алёша может в любой момент сорваться с места.

Молча киваю. Он протягивает руку:

— Удачи.

Ястребов улетает. Веселый, лихой он парень. Но чужой. По сути, враг. Врочем, если разобраться, мне все чужие. А перед ним я еще и в долгу оказался. О задании ликвидировать Алёша не думаю. Потом. Прикидываю, как повести разговор с Гадо. Зухура он заменит без проблем, факт. Мужик умный, хоть и прикидывается недотепой. Тихушник. Тихоня. В любом случае работать будет лучше старшего братца. То, что тихоня, — даже хорошо. Начнет чудить, приструнить будет несложно. С самого начала возьму его в ежовые рукавицы. Мне не до любезностей, деньги нужны. Зарину лечить. Пластические операции и все такое. Я за нее в ответе. Перед ней виноват. Пытался себя убедить, что нет моей вины, но знаю, что виноват. Деньги будут. Знаю абсолютно точно. Мне предсказано.

Предсказание поступило полтора года назад, через несколько дней после того, как на меня в части спустили собак. Подставили подло. По всем правилам. С офицерским судом чести и прочей махоркой. Народ странно себя повел. Вроде, и верили мне, и сомневались. Только Петька Воронин поддержал безоговорочно: «Напраслину на него вешаете!» Короче, шли мы с Петей после суда по Кургану, по центру. Я, факт, злой был, ничего не замечал вокруг, а Петр вдруг сказал:

— Даврон, глянь! Чурки совсем оборзели — милостыню булыжниками подают. Ну-ну... И кто-то камень положил в его протянутую руку...

На обочине тротуара сидел на земле худой старик. Перед ним лежала на платке горстка мелких камешков.

— Это фолбин, Петя, гадальщк. Судьбу предсказывает.

— Давай погадаем.

— Глупство это. И настроения нет.

— Да брось. Ради шутки. Развеешься немного.

Мы подошли к старику.

— Погадаешь?

Старик внимательно осмотрел меня и спросил по-узбекски:

— Как тебя зовут?

— Даврон.

Старик сгреб камешки и легонько их подбросил. Камешки раскатились по тряпке. Фолбин попередвигал их, как шахматы на доске, и заговорил монотонно:

— Ярко, как светильник, горела твоя судьба, Даврон...

Узбекский знаю не очень хорошо. Но старика в общих чертах понял.

— Теперь, Даврон, бредешь в темноте, как стреноженный конь. Не видишь, куда идешь, не знаешь, куда идти... Долго будешь бродить, но в конце концов найдешь свое золото.

— Все, что ли?

— Все.

Обычный развод. Общие фразы. Хороший психолог. С лету отслеживает настроение. Я ничего иного не ожидал, но стало досадно.

— Факты, факты давай. Конкретно. Что, где, как.

— Этого камни знать не могут. Сам решай, куда идти. Куда пойдешь, там и окажешься. Как поступишь, так и будет. Сумеешь — добудешь золото. А не сумеешь...

— Сумею, сумею... Ну все, хорош болтать зря.

Дал ему денег. Петька спросил:

— Ну и что он тебе предрек?

— Золотые горы посулил.

Клево! Пусть теперь мне раскинет.

Я сказал старику:

— Мой друг тоже хочет.

Старик — наотрез:

— Ему гадать не буду.

Я перевел, Петька возмутился:

— Что за дела?! Скажи, чтоб кидал камни.

Старик нахохлился и отвернулся.

— Камни устали. Больше не видят.

— Батарейки сели? — засмеялся Петька. — Ладно, Даврон, поделишься золотишком.

Через три дня, второго мая, его убили. Погиб по-глупому. Вот и думай, что хочешь. Я думал. Едва мозги не вывихнул. Моей вины в Петиной смерти не было. Во-первых, не по графику, а во-вторых, контакт с ним я четко контролировал. Приятели, и ни на йоту больше... Но как старик определил, что он умрет? Судьба — не рельсы. Даже не тропа. Хаотическое сплетение случайностей. Вычислить заранее, куда повернут события, невозможно. Как нельзя предсказать путь молекулы в броуновском хаосе. И все же старик каким-то образом знал, что произойдет. Неужели просто ткнул пальцем наугад и попал?

Бился я над этой темой долго. В один прекрасный момент точно током долбануло: фолбин распознает зоны высокого напряжения! Как? Видит, чует, ощущает? Не знаю, как, но распознает. Может научить. Или, по меньшей мере, объяснить. Я бросился искать. Только старик будто сквозь землю провалился. Только и осталось от него — обещание богатства...

Пятнадцать тридцать девять. Вхожу во двор Зухурова дома. Спрашиваю бойца на воротах:

— Где Гадо?

— В конторе.

Иду к кабинету. Уже, факт, не Зухурову. Дверь распахивается, выходит Гадо. Точно специально подгадал. Хмурый, сосредоточенный. Видит меня, изображает на морде сначала удивление, затем озабоченность и заботу.

— Даврон, друг, вернулся! Куда отвез? Мать сказала, в кишлак. Я не поверил. В кишлаке разве лечить умеют? Ну, расскажи, что врачи в Калаи-Хумбе сказали?

Говорить на эту тему не хочется, но придется держать Гадо в курсе. Будущий сотрудник. Информирую:

— В Талхаке она. Тамошняя знахарка будет лечить.

Гадо одобряет:

— Тоже правильно. Знахарки такое умеют, что врачам не под силу.

Порядок. Товарищ правильно колеблется вместе с руководящей линией.

Гадо спохватывается:

— Э, друг, ты устал, наверное, с дороги. Голодный, наверное. Пойдем в мехмонхону. Обед туда принесут. Я сказал, чтоб к твоему возвращению приготовили...

— Потом. Разговор есть.

— За обедом поговорим. — Кричит: — Эй, Матлуба!

На крыльцо выскакивает женщина. Гадо приказывает:

— Чай, шурпо, все, что полагается...

В мехмонхоне усаживает меня на почетное место, обкладывает подушками, сам садится пониже, опускает глаза. Демонстрирует, что ждет, пока я начну разговор.

Начинаю:

— Значит, так. Зухур... Короче, твой брат приказал долго жить.

Гадо кивает. Лицо на долю секунды оживает и мгновенно застывает. Не успеваю поймать мелькнувшее выражение. Что это было? Радость? Горе? Досада? Произносит ровно и бесстрастно:

— Выходит, судьба его такова. Избежать хотел, не получилось. Когда Зарина вечером с собой такое сделала, Зухур ночь не спал. С утра пораньше от твоей расправы на пастбище убежал. Тебя, Даврон, я не виню. Если случилось, что ты убил...

Перебиваю:

— Не я. Деревенский мальчишка камнем пришиб.

Гадо опять кивает. Молчу.

— Зухур мне не брат, — говорит Гадо.

Молчу.

— Сын моей матери от первого мужа и больше никто, — говорит Гадо. — Понимаешь?

Сохраняю безучастность. Гадо не сдается:

— Приведу пример: вот имеется у моей матушки в личной собственности козел. Матушка его козленком взяла, вырастила, заботится о нем, но никто в здравом уме не будет козла считать моим братом. Согласен? Аналогично: был у матушки сын. Не от моего отца, от другого человека — этот самый Зухур. Какое отношение он имеет лично ко мне? Никакое. У меня сестры есть, дочери моего отца. Родной брат есть — в России, в Рязани живет, инженером работает. Еще был брат, в детстве умер. А Зухуршо? Он мне никто.

Оригинальный некролог. Откликаюсь:

— В общем-то идея понятна. Аналогия неточна.

Гадо возражает — в первый раз за то время, что его знаю:

— Зря считаешь, что неточная. Это, наверное, потому, что тебе наши отношения неизвестны. Мой отец — ходжа. Мы из Бухары в это ущелье пришли, одни из первых здесь поселились. До революции наш каун большей половиной всех окрестных земель владел... А кто отец Зухура? Я коммунистам никогда не прощу, что они насильно заставили матушку выйти за него замуж. Девушку белой кости выдали за безродного матчинского простолюдина. А он, к тому же, преступником оказался. И весь его род таков. Родной дядька Зухура — тоже вор. И Зухур ничем своих родичей не лучше, только сумел в начальство пролезть. С самого института лез — учился кое-как, зато стал комсомольским секретарем факультета, потом всего института и дальше полез. Из комсомола в партию перебрался и наконец дополз — сделался инструктором заштатного партийного райкома. Выше подняться ума не хватило...

Гадо говорит холодно, бесстрастно. Точно читает сводный бухгалтерский отчет о прегрешениях и провинностях Зухура.

— Раздулся от гордости, как лягушка. Я тогда учился, а отец рассказывал — Зухур вначале в кишлак часто приезжал, вроде мать проведать, а на самом деле, чтобы покичиться перед односельчанами. Ходил важный, как павлин, с моим отцом обращался неуважительно, как с нижестоящим. Потом даже мать навещать перестал. Только не повезло ему — в девяносто первом году компартию прикрыли, и остался Зухур не у дел. Чем занимался, я не интересовался, но однажды он сам у меня появился. Я в Душанбе экономистом работал. Дела неплохо шли. Зухур к тому времени в Курган-Тюбе перебрался, в Душанбе приехал по каким-то своим делам. Я-то знаю, зачем он пришел — передо мной похвастаться хотел. «Твои родичи — моим не чета. Чем гордитесь, нищие люди? Вот мой дядюшка родной, Каюм, брат отца, — большой человек. Помощь мне оказал, свое дело открываю. Потом, может, тебя к себе возьму. Ты бухгалтер, да? Посмотрим, может, бухгалтером у меня будешь». Нахвастался вдоволь и исчез. Два месяца назад опять приехал. На этот раз со слезами просил: «Гадо, помоги, я в трудное положение попал». Я спросил: «Разве вам, кроме меня, не к кому обратиться? Вы большим человеком были, в райкоме работали, неужели никаких хороших связей не осталось?» Зухур смутился, сказал: «Эти люди, поев, в солонку плюют. Добра не помнят». Я понял, что он в Пянджском районе авторитетных людей тоже против себя настроил, обидел или подвел... Я спросил: «А ваш родич в Курган-Тюбе? Ваш дядя. Он большой человек, почему к нему не обратитесь?» Зухуршо еще больше смутился, сказал: «Дядя Каюм тоже не поможет».

Прерываю:

— Только и слышу: Каюм, Каюм... Кто он такой?

— Говорят, бизнесмен. Еще говорят, вор в законе. Точно не знаю. Слышал, несколько раз в тюрьме сидел, теперь богатый человек, большое влияние имеет. Еще я понял, что Зухур перед ним тоже в чем-то виноват, раз помощи просить не решается. Ответил ему: «Если даже ваш дядя помочь не может, я как смогу?» Зухур долго юлил, наконец я заставил его признаться: он какое-то дело начал — какое, не сказал, Каюм деньги в долг дал, дело прогорело, деньги пропали, а Каюм долг не простит даже родному племяннику. Что теперь делать? Я посоветовал: «Вам уехать из Таджикистана надо». Зухур принялся на жалость бить: «Куда поеду? Без денег, без связей только улицы подметать или кирпичи на стройке носить... Уеду, дядя Каюм еще больше рассердится. Он такой человек, его люди всюду меня найдут. Я от тебя, Гадо, других слов ожидал, за хорошим советом, как к младшему брату, приехал. Ты очень умный, из любого трудного положения сумеешь найти выход». Когда змее хвост прижмут, она, как голубь, ворковать начинает. Зухур всю жизнь презрение мне выказывал. В детстве, когда я маленький был, колотил меня, обижал. За то ненавидел, что я умнее, способней...

Прерываю Гадо:

— Вечер воспоминаний потом устроишь. Дела надо обсудить.

— О делах говорю, они теперь у нас общие. Тебе мало известно, а знать необходимо многое, потому и рассказываю... Я тогда Зухуру старых обид вспоминать не стал. Зачем? Будет еще время отплатить, а я сразу вычислил, как можно его положение использовать, через него на Каюма выйти и большое дело сделать. Мне в этом деле Зухур ключом к сейфу, в котором сбережения Каюма лежат, послужил.

Его долг и родство с Каюмом большие возможности давали. Я сказал: «Не беспокойтесь, знаю способ не только долг отдать, но даже доход получить. Надо в Курган-Тюбе ехать, к вашему дяде». Зухур испугался, огорчился: «У меня надежда была, что ты что-нибудь путное придумаешь». Я ему свой замысел рассказал, как можно пастбище в наших горах использовать. Зухур сначала обрадовался, потом загрустил: «Очень сложное дело, я один справиться не сумею». Я сказал: «Поеду, во всем вам помогу. Вы только с дядей поговорите, убедите, что от него никаких затрат не потребуется. Он ничем не рискует — ни копейкой денег, а свой долг получит и даже прибыль. Вы его только об одном попросите — пусть поговорит с Сангаком, чтобы разрешил взять с мелькомбината немного муки и сахара...»

Вот кто, выходит, заварил кашу! Мышка серая, тихоня, а самим Сангаком манипулировал.

— И ты был уверен, что Сангак разрешит?

— Эх, Даврон... Представь, что хочешь разбить большой камень. Сколько ни стараешься — молот отскакивает, а камень цел. Год будешь трудиться, ничего не получится. Но если правильную точку найдешь, один удар — на куски расколется. Знать надо, куда бить.

Мысленно комментирую: «В особенности, если бьешь чужими руками», но Гадо не осекаю. Пусть вывалит до конца.

— Повез я Зухура в Курган, — продолжает Гадо. — Он трусил, боялся встречи с Каюмом, трясся от волнения, но я научил, что и как говорить. Ушел... Часа три или четыре его не было. Вернулся от своего дяди-вора измученный, встрепанный, но счастливый: «Поможет». Спасибо, конечно, не сказал. Напыжился: «Так-то, Гадо! Вот каких родичей надо иметь». Он потом постоянно случай искал, чтоб меня унизить. Завидовал, хотел доказать, что сам выход нашел. Ты свидетель, сколько раз меня на людях обижал...

Подтверждаю:

— Бывало.

— Другого не знаешь — как Зухур со мной наедине, когда рядом никого нет, разговаривал. Вежливый, ласковый: «Гадо, дорогой, не обижайся. Поневоле приходится — у горцев традиции дикие, а мне надо авторитет поддерживать». Боялся, что кто-нибудь догадается, что это я решения принимаю, а он всего лишь перед народом мои распоряжения повторяет.

— Не понимаю, почему ты терпел.

— Чтоб люди были уверены, что Зухуршо главный.

— Подыгрывал. Зачем?

— Многие недовольны. Отца будут корить: «Твой сын народ разоряет», — перестанут уважение оказывать.

— Не хитри. Я знаю, как ты к чужим мнениям относишься.

Гадо соглашается:

— Тоже правильно. Мне людские толки безразличны. Наши люди, чем их больше притесняешь, тем больше уважают. Но необходимо все варианты заранее просчитать. Сейчас у правительства до нас руки не доходят. Правительственные войска оппозицию в Дарваз и Бадашхан загнали, но в наши горы пока не добрались. Рано или поздно — по моим рассчетам, через год-полтора — на Дарваз придут. Как думаешь, что тогда будет? Если какие-нибудь неприятности начнутся, выгоднее было, чтоб Зухур главным оказался.

— Нормально! Зухура не стало, за меня будешь прятаться? А в случае чего — подставишь.

— Что ты, Даврон! К тебе совсем по-другому отношусь.

— Не убедил.

— Выгоды нет подставлять. Понимаешь? Зухур мне требовался, чтобы поддержку Каюма получить, потом он только делу мешал. Пользы от него никакой, только вред — каюмовских бандитов с собой притащил. Каюм их послал, чтобы присматривали, не задумает ли Зухур бежать с выручкой. Придется с уголовниками разбираться, а кроме тебя никто с ними не совладает.

— Предположим. А дальше? Роль исполню, и...

Мне плевать на его интриги. Что бы Гадо ни задумал, сломаю гаденыша. Просто любопытно, какими доводами он замыслил меня вокруг пальца обвести. Пока бьет на логику:

— С тобой прибыльней дружить, чем тайно враждовать. Зухур был слабым, ты сильный. За тобой — как за крепостной стеной, не обманешь, не подведешь. Подумай: зачем мне от тебя избавляться? Но если б даже имелась какая-то причина, сил бы не хватило одолеть. Знаю, что ты сейчас думаешь... Говори, говори, — думаешь, — все равно выйдет по-моему. Так, да?

— Верно.

— Обо всем можно договориться, чтобы и тебе, и мне было хорошо. По-честному обсудить и договориться.

— Предположим. Зухур рассказал тебе, какие я поставил условия?

— Конечно. Он всегда со мной советовался.

— Так вот, договор остается в силе. Местные жители получат свою долю.

Вздыхает.

— Очень правильное условие. Только, Даврон, трудно его выполнить...

— Поднатужишься.

— Не во мне дело. Расчеты оказались неточными — Зухур, когда будущий доход посчитывал, погоду не учел. Говорил: «Мак от людей забот не требует, сам вырастает». Приехал агроном, объяснил. Растения, конечно, при любой погоде вырастут. Но для того, чтобы был большой урожай, необходимы условия. Засуха маку вредна, особенно в то время, когда бутоны образуются, а в периоды от фазы розетки до цветения почва должна быть постоянно влажной. Агроном сказал, требуется влажность шестьдесят — восемьдесят процентов. Если сеют весной и нет дождей, необходимы три полива. Дожди неизвестно, пойдут или не пойдут, а где на горном пастбище взять воду? Потому и пришлось для резерва сеять кроме пастбища и совхозных полей еще и на личных землях.

— Понимаю, к чему клонишь. Несущественно. Размер урожая ничего не меняет.

— Даврон, сам посчитай. Если малый доход делить на всех, тебе и мне почти ничего не достанется.

— Знаешь анекдот? Петух бежит за курицей и думает: «Если не догоню, хотя бы согреюсь».

Гадо натужно смеется. Придуряется, будто не понял:

— Ха-ха... Я тоже хорошие анекдоты знаю, потом расскажу. Давай сначала о деле, без шуток.

Уточняю:

— Тогда открытым текстом: местные жители получат свою долю. При любом раскладе.

— Правильно, правильно, — говорит Гадо. — Но ты еще не все знаешь. Может так получиться, что дожди все-таки польют, но позже — в начале цветения — и будут идти до периода зрелости. В итоге семян получится много, а сырца мало. Дохода на всех не хватит. Понимаешь?

— Понимаю.

Слишком четко понимаю. Это означает, что мне придется сделать выбор — деньги для Зарины или для мужиков. За нее я в ответе. Перед ней в долгу. За мужиков не отвечаю. Но если лишу их выручки, они элементарно подохнут. Вымрут от голода среди разоренных земель. И самое главное — я связан словом. Обещал выручить. Тупик. Выбрать не могу. В хаотическом мире единственный ориентир — случайность. Достаю из кармана кость. Верчу в руке, будто машинально, задумавшись. Загадываю. Пять. Роняю на дастархон. Единица! Не я выбрал. Выбор сделала судьба. Болеть виной придется мне.

Гадо ждет, что скажу. Говорю:

— Если не хватит на всех, то мне и тебе достанется хрен с маслом. Ноль целых ноль десятых.

— Неделовой разговор, Даврон.

— Неделовой. Но по делу.

Он маневрирует:

— Ты устал, поспешные решения принимаешь. Давай отложим, обсудим позже. Времени много, ты подумаешь, взвесишь...

Встаю.

— Дискуссия окончена. Я решений не меняю.

Гадо тоже вскакивает:

— Э, Даврон, подожди! Меня всегда язык подводит, говорить толком не умею. Хочу одно сказать, выходит другое. Считаю хорошо, а когда объяснять начинаю, людям трудно меня понять. Я ведь о шансах говорил. Только о том, что гарантий нет — доход от погоды зависит. От милости природы зависим: выпадут осадки вовремя — богачами станем, не повезет — ну что ж, в любом деле риск имеется. У нас говорят, иншалло — как Бог захочет. Ты, наверное, подумал, что я хочу наших людей голодом уморить... Нет, Даврон, все будет так, как скажешь. Я согласен — дискуссия окончена.

Что-то новое — Гадо о Боге вспомнил. А он торопится:

— Подожди, подожди, Даврон, не уходи, еще много вопросов надо решить... Во-первых, что делать с журналистом, который в яме сидит? Выпустить надо, но...

— Никаких «но». Прикажи освободить.

Гадо вздыхает:

— Не хочет выходить. Утром, когда Зухур уехал, я хотел его наверх поднять — на время, пусть на солнце посмотрит, свежим воздухом подышит, по двору погуляет. В любой тюрьме прогулки разрешают. Журналист не только наружу выходить, даже беседовать отказался. «Здесь останусь» — и больше ничего не сказал. Наверное, в темноте умом повредился. Жалко человека. Поговори с ним, тебя он наверяка признает, опомнится...

Меня охватывает злость. Предупреждал же дурня: я за него не в ответе. Отвечает сам за себя. Нет, все-таки вляпался. Теперь вынуждает вмешаться. С непредсказуемыми для него последствиями. Не хочу. Может, обойдется, а может, опять придется болеть чувством вины. И бросить его не могу.

— Пошли.

Иду по двору. В загоне за сеткой неподвижно вытянулся дохлый удав. Мимоходом бросаю Гадо:

— Скажи, чтоб падаль убрали.

Подхожу к каморке, под которой вырыт зиндон. Гадо опережает меня, с подчеркнутой почтительностью распахивает дверь. В центре каморки квадратная дыра. Подхожу. Всматриваюсь в глубину ямы. Глаза после яркого солнечного света не сразу адаптируются к полутьме. Различаю внизу Олега. Сидит на земле, прислонившись к стенке. Голова опущена. Присаживаюсь на корточки. Окликаю:

— Олег!

Он вздрагивает, медленно поднимает голову. Хрипло произносит:

— Ты настоящий? Или только кажешься?..

Мощный удар в спину. Толчок швыряет меня грудью на противоположный край проема. Ноги проваливаются в пустоту. Успеваю схватиться за окаемку. Повисаю. Под пальцами — деревянная рама, припорошенная землей. Осыпаются камешки, сухие комочки. Пальцы скользят. Едва удерживаюсь. Поднимаю взгляд вверх. Сразу же зажмуриваюсь. Сверху летит песок, пыль. Режет глаза. Мельком, за сотую секунды успеваю увидеть подошву башмака. Острая боль. Гадо каблуком сбивает мои пальцы с рамы.

 

 

25. Джоруб

Четвертые сутки пошли с того злосчастного дня, когда я отвез Зарину в логово Зухуршо, и все это время меня терзали и терзают, не отпуская ни на миг, страх за ее судьбу и стыд за мое малодушие.

Отец по-прежнему болен. Молчит. А Вера... Было бы, наверное, легче, если б произнесла хоть слово упрека, но она молчит. Безмолвие поселилось в нашем доме, тишина, как перед грозой.

И вчера наконец грянул гром.

Возвращаясь от Мирзорахмата, у которого занемогла корова, я услышал рокот вертолета. Пока гадал, куда он направляется, вертолет косо снизился и завис над нашим домом. Я подоспел как раз вовремя — с оглушительным ревом он опускался на маленькое поле за задним двором. Со всех сторон сбегались ребятишки. Соседи вышли на крыши, чтобы поглядеть на летающую машину, которая последний раз приземлялась в кишлаке лет десять назад, когда можно еще было вызывать санитарную авиацию. Дильбар с детьми Бахшанды стояла у забора.

Винт остановился. Дверь открылась, вышел Даврон и крикнул:

— Подойди.

Я подошел. Даврон заглянул в раскрытую дверь и сказал:

— Подавай.

Высунулся конец переносных брезентовых носилок, которые употребляют в «скорой помощи». Даврон взялся за ручки и вытянул носилки почти до самого конца. Лежащий на них был закутан в цветное вышитое покрывало, лицо прикрыто чем-то вроде марли. Должно быть, мне привезли на лечение больного или раненого.

Я сказал:

— Вы ошиблись, я ветеринар, а не врач. Вам в нижнее селение, в Ходжигон, надо лететь. Там есть медбрат. А лучше — в Калаи-Хумб...

— Берись за носилки, — приказал Даврон.

В дверях вертолета показался русский военный и, нагнувшись, выдвинул заднюю часть носилок на самый край проема. Я перехватил у него ручки и удивился, сколь легким оказался неожиданный пациент.

— Понесли, — Даврон двинулся к калитке.

Топча посевы, мы пересекли поле и вошли на наш задний двор. Ребятишки стайкой следовали за нами, возбужденно перешептываясь.

— Говори, куда заносить, — распорядился Даврон.

— В мехмонхону. Прямо через дом, потом...

— Знаю, — оборвал меня Даврон.

Мы прошли через дом, в переднем дворе свернули налево к мехмонхоне. Мухиддин, сынишка Бахшанды, забежал вперед и распахнул дверь. Мы, не снимая обуви, вошли в гостевую, поставили носилки посреди комнаты.

— Зови старуху. В темпе, — приказал Даврон.

Я не понял.

— В доме нет старых женщин.

— Да не в доме, — нетерпеливо сказал Даврон. — В кишлаке. Кто тут у вас знахарка? Знаменитая.

Я понял, о ком речь.

— Хатти-момо.

— Факт. Вот ее и зови. Побыстрей.

Я велел Мухиддину, сынишке Бахшанды, который стоял на пороге и сгорал от любопытства:

— Беги к старой Хатти-момо. Скажи, Джоруб просит прийти как можно скорей.

Мухиддин убежал. Даврон взглянул на часы:

— Далеко старуха живет?

— Не очень. На нашей стороне. Старушка древняя, бегать уже не в силах.

Не промолвив ни слова, он шагнул к выходу.

— Кто это? Кого вы привезли? — крикнул я вдогонку.

— Зарину, — ответил Даврон, не оборачиваясь. — Облила себя керосином и подожгла.

Не спрашивайте, что я почувствовал. Я образованный человек, знаю, горе — болезнь души. Но лучше сорваться в пропасть, кости переломать, лучше чумой заразиться, проказой, лучше от тифа умирать, чем страдать от этой болезни. Я, словно старик, дрожащую руку протянул, хотел марлевое покрывало с лица Зарины откинуть — силы не хватило. Стоял, от боли стонал...

Дильбар потихоньку вошла, остановилась рядом.

— Не убивайтесь, Бог захочет, все обойдется. Сейчас Хатти-момо придет, посмотрит, скажет... Может быть, и не очень опасно, может, вылечит.

Ответить не смог — спазм сдавил горло, дыхания недоставало. Не знаю, сколько времени прошло. Прибежала Вера с верхнего поля. Ворвалась в мехмонхону.

— Это не она! Какая-то ошибка... Не может быть, чтоб она!

Боязливо откинула марлю, увидела лицо, замерла. Бессильно опустилась у изголовья и окаменела. Я вышел, не смог вынести тяжести ее скорби.

Во дворе толпились, перешептываясь, соседки. Наконец привели Хатти-момо. Две женщины поддерживали ее под руки, двигалась она медленно и осторожно, но держалась очень прямо. Белоснежное платье до пят и головной платок обветшали от бесчисленных стирок, были сшиты, казалось, из хирургической марли. Я словно малый ребенок на нее смотрел, с детской надеждой. Непонятную силу чувствовал в ветхой старушке, силу выветренного камня. Тысячелетиями разрушали его высокогорное солнце с ледяным ветром, одолели, вылущили все бренное и непрочное, с несокрушимой основой не совладали.

Старушку ввели в мехмонхону, я вошел следом. Хатти-момо присела в головах носилок по другую сторону от Веры, откинула широкий белый рукав, хрупкими темными пальчиками прикоснулась к лицу Зарины, сказала:

— Пусть все выйдут.

Я, преодолев оцепенение, сказал:

— Пойдем, Вера. Хатти-момо хочет, чтобы мы ушли.

Она проговорила глухо, безжизненно:

— Я мать. Я должна остаться.

Я перевел.

— Мать пусть тоже выйдет, — сказала Хатти-момо.

Я бережно обнял Веру за плечи, поднял и повел. Калека вел калеку, больной вел больную... Потянулось время, мы ждали во дворе, не отводя глаз от двери мехмонхоны. Соседки тихо переговаривались:

— Скажет: «Буду лечить», тогда есть надежда. Молча уйдет — значит, помочь нельзя.

— Эх, сестра, один Бог знает. Говорят же: некто всю ночь у постели больного проплакал, наутро сам умер, больной жив остался...

Дверь наконец открылась. Вера словно очнулась, кинулась к Хатти-момо:

— Что?!

— Буду лечить, — сказала знахарка.

Она подозвала помощницу, перечислила, какие из трав и снадобий следует принести, и вновь уединилась с Зариной. Соседки постепенно разошлись. Хатти-момо несколько раз выглядывала из мехмонхоны, ставшей больничной палатой, и требовала то горячей воды, то старый железный серп — непременно старый, сточенный почти до обушка, то свежего коровьего навоза... Поздно вечером она приказала не входить к Зарине, чтоб не тревожить, сказала, что придет утром, и удалилась, опираясь на помощницу.

Вера к этому времени нервно расхаживала по двору, беседуя сама с собой:

— Нет, я не понимаю, почему он сюда привез, почему не в город?! Ну хотя бы в Калаи-Хумб. Там все же врачи. Наверное, военный госпиталь есть. А эта старуха... Она же едва дышит. Ее саму надо реанимировать, а туда же — лечить... И чем? О, господи, навозом!

Неожиданно Бахшанда сказала с непривычной мягкостью:

— Сердце понапрасну не надрывай, Вера-джон. Она хорошо лечит. К ней много людей даже из Калаи-Хумба, из Дангары, отовсюду приезжают. Тамошние врачи не могут, а Хатти-момо умеет. И Зарину вылечит...

Вера вдруг взорвалась.

— Не притворяйся, что за нее волнуешься! — крикнула она яростно. — Я знаю, ты Зарину терпеть не можешь. Ты ее ненавидишь. И это ты, ты сломала ей жизнь. Все беды начались с твоей идиотской затеи с замужеством...

Неукротимая Бахшанда против обыкновения промолчала. Должно быть, понимала, какими тягостными для близких путями изливается порой горе. Меня тоже переполняло желание проклинать Бога, судьбу и обвинять всех домашних, но я укротил себя и терпеливо переносил страдание, ибо терпение — тусклый факел, который освещает наши жизни.

Вера продолжала бушевать:

— Не понимаю, не представляю, как можно жить так, как вы живете. Вы своих девушек замуж выдаете — точно коров на случку гоните... И ты тоже, — она с ненавистью обернулась ко мне, — и ты тоже... Ветеринар! — последнее слово она выкрикнула с презрением, как оскорбление.

Я принял укор с благодарностью — он был сродни тем жгучим лекарственным средствам, что оказывают, говоря языком медицины, отвлекающее воздействие и приглушают главную боль.

Вера прошагала к мехмонхоне, открыла дверь и скрылась внутри. Я войти не решился, хотя не видел разумного смысла в запрете Хатти-момо. В кишлаке говорят, она лечит не столько зельями, сколько джоду, колдовством, магией. В магию я, разумеется, не верю, но все-таки не хотел рисковать...

Ночь промаялся, рано утром решил забыться в тяжелой работе. Взял кетмень, лопату, поднялся к верхнему полю, которое Вера с детьми полностью расчистили от камней. Остался только вросший в землю обломок величиной с откормленного барана. Одному человеку с таким не справиться, разумнее было оставить лежать посредине поля. Так обычно и поступают. Я же взялся за бессмысленную работу — начал окапывать валун, чтобы впоследствие выкатить его из ямы, используя жерди как рычаги. Через какое-то время пришла Дильбар. Остановилась и молча наблюдала за моими усилиями.

— Что? — спросил я, не оборачиваясь.

— Наши мужики вернулись с пастбища, — сказала Дильбар. — Сказали, что Зухуршо мертв. Они, наверное, его убили. Народ возле мечети собирается. Наверное, вам тоже нужно пойти...

Я продолжал копать. Она постояла немного, затем ушла. С удивительным равнодушием выслушал я сообщение о смерти Зухуршо, однако весть, подобно зерну, постепенно набухала в темных глубинах скорби, а затем внезапно проросла вспышкой мстительной радости. Одновременно пробудилось и любопытство. Меня охватило нетерпение, бросив лопату, я зашагал вниз.

Вошел на задний двор, чтобы смыть пот и грязь, и вдруг услышал тихий шепот:

— Джоруб, эй, Джоруб...

Ворота коровника были приоткрыты, я распахнул их и увидел Шокира. От неожиданности я расхохотался. Слышал словно со стороны свой злой смех, звучащий как рыдания. Не в силах сдержаться, выплескивал боль, тревогу, напряжение. Не понимал, смеюсь или плачу.

Внезапно умолк. Холодная ярость захлестнула сердце. Шагнул к нему, занес кулак. Шокир съежился. Но рука не подчинилась, дрожала от напряжения, застыла, не ударила. Ненависть во мне кипела, тело не повиновалось.

— Друг, не бей, — пролепетал Шокир. — Помоги...

Словно чары с меня снял этими словами. Рука опустилась, а разум одобрил, что не ударила слабого.

— Друг, — повторил Шокир, — друг, помоги.

Жалобная просьба вдруг напомнила мне далекие времена детства, а он, увидев, что я разжал кулак, быстро заговорил:

— Ты, Джоруб, здешних людей знаешь. Горцы! Гордые, скупые, недобрые... Завидуют, злобствуют, что Зухуршо меня начальником над ними поставил. Теперь-то осмелеют. Зухуршо боялись, а на мне отыграются, свой подлый, жестокий нрав выкажут...

Гнев мой внезапно сменился любопытством. Я не сомневался, что Шокира уже ищут, спросил:

— Как же ты сюда-то сумел добраться?

Живет он на той стороне реки, путь оттуда — через все селение.

— Бог спас, — сказал Шокир. — На вашей стороне, у вдовы Шашамо ночь провел. Когда про Зухуршо услышал, то задами, верхней тропой к тебе прибежал.

Он расправил узкие плечи.

— Я знаю тебя, Джоруб. Знаю, какой ты человек. Не выдашь, убеждения не позволят. Ты даже ударить не смог — воспитание как наручниками сковало. И сердце мягкое, твердости в тебе нет. Жалостливый ты. А потому спрячешь, из кишлака выведешь...

Говорил он снисходительно, но жалкой была его надменность. Я сказал:

— Плохой ты психолог. Спасать не стану, хотя и не выгоню. Сиди здесь, хоронись от людей. Только лучше тебе с толпой мужиков встретиться, чем с Бахшандой или, пуще того, с Верой.

Он усмехнулся:

— Как-нибудь совладаю.

Обычно я не находчив на слова, но сердце подсказало, как ответить:

Твоя правда, против женщин ты герой. Однако наших не знаешь. Найдут тебя — как стручок гороха вылущат.

Вмиг слетели с Гороха надменность и снисходительность, он оскалил зубы, готовясь укусить издевкой, но я вышел из коровника, оставил его злобствовать в одиночестве.

Спускаясь к площади, издали услышал гул голосов, а подойдя к толпе, рассмотрел из-за голов стоящих впереди мужиков, что перед дверью мечети лежат на земле носилки, наскоро связанные из веток и двух тонких стволов. На носилках — завернутое в старое одеяло тело. Я понял, что это труп Зухуршо, принесенный с пастбища. Рядом стояли, горделиво выпрямившись, Шер, совхозный шофер, и Табар, его товарищ. Одеты они были по-охотничьи в короткие, туго подпоясанные халаты, на ногах — обмотки, за спину закинуты на ремне автоматы. Они-то, орлы, удальцы, должно быть, и одолели Зухуршо.

Я прислушался к разговорам в толпе. Шел начавшийся до моего прихода спор о том, как теперь жить. Одни кричали:

— Каждый пусть свою землю заберет.

— А совхозные земли? С ними как быть? — возражали другие.

— Да что земля?! Все посевы Зухуршо погубил. А заново сеять нечем. Зерна не осталось, картошки нет, ничего нет...

В это время заговорил Шер, народ умолк.

— Покойный Зухуршо плохим человеком был, — сказал Шер, — но глупым не был. Народ угнетал, но свое дело правильно делал. Он хорошо сказал: «Если земли мало, надо золото сажать...» Почему бы нам к хорошим словам, хоть и плохим человеком сказанным, не прислушаться?

— Эй, Шер, про кукнор говоришь? — крикнул кто-то.

— Называй, как хочешь, — сказал Шер. — Я золотом называю. Может, даже платиной назову, потому что у нас земли теперь много будет. Пастбище у вазиронцев назад отберем, кукнором засеем. Вазиронцы против нас — что лягушка против слона. Наступим, раздавим. Мертвый Зухуршо на помощь им не придет, а у нас оружие есть, — он скинул с плеча автомат и потряс им над головой. — Скоро, когда завал разберем, двенадцать калашей молодежи раздадим...

Молодые парни, которые кучкой теснились на левом крыле толпы, засвистели, загикали. Взрослые мужики усмирили их суровыми окриками. Молодые слегка притихли, а вперед вышел престарелый Додихудо и сказал:

— Мы, старики, разрешения на это не дадим. Пастбище нельзя распахивать, пастбище — не земля. Зухуршо хотел распахать, но Зухуршо — он... Он был...

Не нашел слова и презрительно плюнул.

— Не разрешите?! — воскликнул Шер. — Мы не спросим. Как замыслили, так и сделаем. Ваша власть уже прошла. Раньше, может быть, правильным было стариков слушаться. Теперь по-другому. Жизнь совсем другая, а вы думаете, что все по-прежнему осталось.

Присмиревшая было молодежь вновь засвистела.

Мне впервые пришло в голову, что молодые, воспитанные в почтении к старшим, и в прежнее время втайне глядели свысока на стариковскую немощь, на медлительность, тугоумие и, главное, угасшую мужскую силу. За почтительностью всегда скрывалась снисходительность. Теперь же, когда интересы младости и старости столкнулись, тайное вырвалось на волю.

Молодежь засвистела, а Шер закричал:

— Эй, люди, на своих земельках выращивайте для пропитания кто что захочет. Но пастбище мы заберем. Совхозную землю тоже. Кто захочет, пусть к нам со своей землей присоединяется.

Вновь разразились крики и споры. Престарелый Додихудо вновь поднял руку, требуя тишины:

— Совхозные земли из дедовских наследственных земель собраны. Хоть время и прошло, но мы помним, кому в бытность каждое из полей принадлежало. Каким Ахмад владел, каким — Махмад. Эти земли надо прежним владельцам вернуть.

Шер усмехнулся:

— Вы сами сказали, почтенный: время прошло. А я скажу: в реку можно любые помои вылить, вода три оборота сделает и чистой становится. Время действует так же. С той поры, когда Ахмад c Махмадом землями владели, время столько оборотов совершило, что совхозная земля давно от права собственности очистилась, ничейной стала.

Престарелый Додихудо, его не слушая, продолжал:

— У Зухуршо запас был. Мука была, сахар был. Масло хлопковое обещал привезти. А у тебя что есть? Землю под кукнор забрать хочешь, а подумал ли о том, что люди есть будут?

— Горох! — закричал простодушный Зирак. — Горох!

— Глупые шутки брось, — осерчал престарелый Додихудо. — Горох вырастить, тоже земля нужна.

— Зачем земля? — крикнул Зирак. — Уже появился!

Он отирался на краю толпы и первым усмотрел удивительное явление, которое от прочих скрывал правый угол мечети. Вниз по улице, ведущей к площади, брел Шокир, хромая и запинаясь, словно смертник к месту казни.

Мой зять Сангин, стоявший со мной рядом, засмеялся:

— Эха! Мыши горошину выронили, искали, искали, весной сама нашлась — проросла.

Я-то знал, где прятался Горох, но, как и прочие, изумился неожиданному появлению. Удивительным было то, что Шокира конвоировала Вера, моя золовка. Она шла позади с дедовским мультуком и подгоняла пленника длинным стволом. Ребятишки, шнырявшие в толпе, с воплями бросились навстречу.

Мужики заулюлюкали, засвистали, загоготали:

— Охо-хо, хо-хо-хо...

— А-ха-ха-ха...

— И-хи-хи-хи...

Вера дотолкала Шокира до середины площади, огляделась растерянно, увидела в толпе знакомое лицо и пошла ко мне.

— Вот, привела.

— Вера, как ты его добыла?!

Мужики обступили нас, раскрыв рты от любопытства. Веру била дрожь, она говорила быстро, почти захлебываясь:

— Ты знаешь, пришла старуха, выставила меня из комнаты... где Зарина... Я теперь готова выполнить все, что она потребует. Понимаю, что глупо, но только на старуху надеюсь. Я ушла. Не знала, куда деваться, места не находила. Вышла на задний двор. И вдруг услышала, в коровнике шаги, будто там кто-то ходит. Я почему-то подумала, что это ты вернулся. Заглянула и увидела его. Он стоял у стены, где все эти сельскохозяйственные железки, и трогал серп. По-видимому, собирался снять с гвоздя. Услышал скрип ворот, повернулся и посмотрел. Знаешь, он усмехнулся... Злобный, страшный. И еще серп... Я убежала... Ты не думай, не испугалась, я стала думать, что делать. В доме ни души, только твой отец больной, даже дети убежали... А этот?! Зачем он пришел и прячется? Что задумал? От него всего можно ожидать. Как его прогнать? Ты же сам видел, он с этим сильным мужчиной... как его... сельсоветом справился. Нужно какое-нибудь оружие. Не уполовник, не сковородка... Я побежала в каморку, где у вас ружья хранятся. А там пусто — только вот эта древность.

— Вера, мультук не заряжен...

— Подожди, подожди... Я знала, что не заряжен. Я не собиралась стрелять. Только прикидывала: как бить? Ружье длинное, тяжелое. Если с размаха, прикладом — слишком медленно. Он или увернется, или схватит и вырвет из рук. Решила: ткну стволом в живот. Вошла, он засмеялся и сказал: «Дура баба». Если бы не презирал, не думал, что глупая и слабая, то, наверное, сумел бы увернуться. А тут я как ударю! Влепила ему прямо в брюхо. Он согнулся, а я — стволом по спине, по горбу. Получилось очень неловко, тогда я перехватила ружье и ударила прикладом. Он упал и лежал на боку, согнувшись. Я зашла сзади, чтоб он как-нибудь не отнял ружье, и стала думать, как быть дальше. Выставлю со двора, а он незаметно вернется и бог знает что сотворит. Лучше всего отвести к мужчинам, пусть разбираются. Насколько знаю, с ним многие желают свести счеты. Приказала ему: «Вставай, пойдешь к людям, на площадь». Он меня обругал, а я пригрозила: «Не встанешь, голову тебе разможжу».

Знаешь, потом, когда мы шли, я сама себе удивлялась. Будто это не я, а кто-то другой. Будто страшное кино смотрела и одновременно говорила и действовала. Убить я, конечно, не убила бы. Не смогла бы... Хотя, не знаю. Зарина там, в комнате, лежит, а он... Он-то думал, что обманет по дороге. Несколько раз пытался заговорить мне зубы, но как только открывал рот или начинал поворачиваться, я толкала в спину стволом: «Побежишь или дернешься, ударю в позвоночник, сломаю». Он, кажется, поверил...

— А ты бы ударила?

— Не знаю... Наверное, у меня был такой голос, что он поверил... Может быть, и ударила бы. Ты не представляешь, какая во мне злость кипела... Да, я бы ударила! Никогда не прощу ему, ведь это он виноват в том, что случилось с Зариной... — она замялась на миг, затем произнесла твердо: — Тоже виноват...

В сотый, должно быть, раз я подивился этой женщине.

— Ай, Вера-джон, молодец! — закричали мужики.

Она оглянулась с недоумением, зябко повела плечами и двинулась через толпу по направлению к нашей улице. Я позвал ее:

— Вера.

Словно и не слышала. Вновь замкнулась в безмолвном скорбном одиночестве.

Шокир тем временем ждал своей участи. Понурая поза говорила, что он приготовился к худшему. Нахохлился, скрючился, перекосился сильнее обычного. «Жалость вызывает, хитрец», — догадался я, заметив зоркие косые взгляды, которые Горох то и дело бросал на односельчан. А мужикам было не до расправы. Насмехались вяло, без особой злобы:

— Эй, асакол, тебя женщина командовать привела. Почему не командуешь?

— Нас в тупик завел, объясни, как выходить...

И Шокир завел старые песни.

— Меня вините, насмехаетесь... — проговорил он с притворной горечью. — А бедный Шокир в чем виноват? Я когда про смерть Зухуршо узнал, к народу пошел. По дороге эта женщина меня встретила... Зачем ружье взяла, зачем угрожала — не знаю. Я-то спешил, думал: как людям помочь? Всегда о народе душой болел...

— Неправду говоришь! — крикнул Сельсовет. — О том только заботился, чтоб Зухуршо угодить.

— Эх, Бахрулло, Бахрулло, сначала свой воротник понюхай, а потом у других не-достатки ищи, — грустно укорил его Шокир. — Ты разве в советское время приказы начальников не выполнял? Разве не угождал? Если бы тебя Зухуршо старостой назначил, ты и Зухуршо бы подчинился. Хочешь не хочешь, а власти покоряться приходится.

Народ загудел, потому что толика правды в ответе Гороха имелась. Однако у лжеца даже правдивое слово — ложь.

Шокир, между тем, приободрился, голос окреп:

— Если что дурное происходило, то не по моей воле. Зухуршо обещал: «Пороги будут из золота». Я о том же мечтал. Знать не знал, как далеко разорение зайдет. Это он, Зухуршо, виноват. Его вините.

— Ты наши поля разорять помогал, — крикнули из толпы.

— Что мог поделать? — сокрушенно вымолвил Шокир. — Распоряжения получал. Но вы, люди Талхака, тоже приказы Зухуршо выполняли. Себя почему не вините? Я ни одной грядки, ни одного ростка не сгубил. К мотыге даже не прикасался. Вы сами, собственными руками свои поля опустошили. Лопатами и мотыгами посевы перекапывали. И что же? Сначала меня осудите, потом лопаты и мотыги судить начнете?..

Мужики негодующе заворчали, всех сильней возмутился простодушный Зирак:

— А кто нас выдавал?! Ты боевиков Зухура повсюду водил, земли показывал. Каждый клочок в горах, каждый малый огородик. Без тебя не отыскали бы. Хайвон, предатель!.. — захлебнулся от гнева и, не найдя, как еще выразить негодование, нагнулся, подобрал камешек и швырнул в Гороха.

Правда, не попал — сил не хватило добросить. Молодежь радостно завопила:

— Незачет!

— Дед, вторую попытку бери!

Из левого края толпы, где сгрудились юнцы, вылетел камень величиной с яйцо, ударил Шокира в грудь.

— Учись, дед Зирак. Вот как в цель надо бить...

Горох вскрикнул, отшатнулся. Женщины ахнули.

Вылетел новый камень и угодил несчастному Шокиру в ногу. Молодые заржали:

— Э, опозорился, Бако, в команду стариков переходи.

Сам на себя накликал беду Горох. Увлекся оправданиями, неудачное выбрал время перекладывать вину на народ. Вряд ли все без исключения мужики одобряли бесчинство, но юнцов ни один не одернул. И молодые распоясались, чего не посмели бы еще месяц назад. Порча, которую занес к нам Зухуршо, заразила и старших, и младших. Несколько парней уже шарили по земле, искали подходящий для метания снаряд. Миг, и станет Шокир мишенью для разгулявшихся йигитов.

И тут словно щепка с крыши упала. Неожиданно раздался пронзительный свисток, из толпы выскочил Милиса, наш деревенский дурачок, подбежал и заслонил собой Гороха. Высоко подняв полосатую палку, он сурово уставился на народ... Да, печальны времена, когда одно только безумие противостоит неразумию.

— Эй, девона, отойди! — закричал Дахмарда, здоровенный детина, готовясь к броску.

К тому моменту мудрость уже опомнилась. Престарелый Додихудо крикнул Дахмарде гневно:

— Э, пес! Камень положи. Кто бить позволил?

Парень не посмел ослушаться, неохотно опустил руку, а престарелый Додихудо обратился к народу:

— Прежде, чем этого человека наказывать, мы разобраться должны, виноват он или не виноват. Если виноват, следует решить, в чем виноват и какое наказание за эту его вину назначить. Если не виноват, обижать — грех.

— Правильно! — выкрикнул Горох из-за спины дурачка.

Я-то понимал, что Додихудо не столько к справедливости взывал, столько утверждал пошатнувшееся главенство. Наверное, все это понимали.

— Выходит, если козел огород потравил, надо повестку ему вручить, в районный суд отвести. А палкой поучить грешно. Так что ли? — спросил Сельсовет.

— Не нужно суда! — прокричал простодушный Зирак. — И без того знаем: виноват.

Мужики загудели. Заговорил Шер, который до той поры молчал:

— Уважаемый Зирак верно сказал. Общее мнение выразил — виновен Шокир. А еще прежде уважаемый Зирак правильное наказание предложил...

Это какое же? — спросил Зирак.

— Камнями побить, — ответил Шер. — Так вы, уважаемый, давеча предложили.

Никогда прежде простеца уважаемым не именовали. Зирак гордо огляделся и подтвердил:

— Да, я так предложил. Камнями.

— Самосуд! Беззаконие! — вскричал престарелый Додихудо.

Роковым для Шокира стало его заступничество. Не вмешайся он, самое худшее — поколотили бы злосчастного Гороха и прогнали из кишлака. Теперь же Шер пошел наперекор Додихудо. Оба они, как на козлодрании, рвали Шокира друг у друга из рук — боролись не за жизнь его или смерть, а за первенство.

— Самосуд? — переспросил Шер. — Нет, мы судить не станем. Пусть шахид его судит, — и он указал на тело, лежащее на грубых носилках.

Я был ошеломлен. В наших местах шахидами — кроме тех, кто погиб за веру, — почитают также убитых молнией, погибших при несчастном случае или умерщвленных насильственной смертью. Но у кого повернется язык назвать шахидом Зухуршо? Я тронул плечо Сангина, моего зятя:

— О ком говорит Шер? Кто этот покойник?

Карим, сын Махмадали, — ответил Сангин. — При жизни Тыквой прозывали. Э, шурин, да ты как из пещеры вышел...

Со вчерашнего дня я вправду блуждал по подземельям печали, ничего не слышал вокруг, ничем не интересовался. На время забылся, но слова Сангина вернули меня к горестным мыслям, и чтобы их отогнать, я продолжил распросы:

— А Зухуршо? Он где?

— Голова его в том мешке, — Сангин указал на небольшой куль у Шера под ногами.

Его слова прозвучали странной загадкой, разгадку которой мне довелось узнать позднее, после похорон шахида, когда мой друг Ёдгор поведал рассказ о том, что произошло накануне. Собралось множество слушателей, и Ёдгор начал, как обычно, издалека:

— Вы знаете, что вчера к нам Зухуршо явился. Сами видели, как мешки и ящики на ослов погрузили, как Зухуршо на лошадь сел, со своими йигитами на наше пастбище отправился. Я тоже на площади был, смотрел, примечал. Палатки, колья с собой везут — следовательно, ночевать собираются. Может быть, день-другой на пастбище проведут. «Подготовиться успеем», — подумал.

Шера подозвал. Молодой, смелый, в армии служил. Он спросил: «Что задумали, ако?»

Я сказал: «Назад пойдут, мы их встретим».

Он сказал: «Ако, у нас оружия нет. Если что-нибудь и спрятано, то разве, пожалуй, старый дробовик... А у них десяток автоматов. Пусть даже повезет — Зухуршо застрелить сумеем, боевики потом весь кишлак перебьют». Я сказал: «У нас посильнее автоматов оружие имеется. Дедовское оружие. Времени терять не станем, сейчас и тронемся. Еще одного человека возьмем. Троих достаточно».

«А что за оружие?» — Шер спросил.

«Увидишь».

«Табара позовем, — Шер предложил. — Он парень сильный».

Собрались в путь — каждый платком с завернутой в него лепешкой перепоясался, обмотками ноги туго перетянули, мех с водой, топоры, веревку взяли и пошли Зухуршо воевать.

До могилы поэта Хирс-зода поднялись, заметить успели, как далеко впереди хвост каравана мелькнул и за поворотом тропы скрылся.

Затем до Дахани-куза — Кувшинного горла — дошли, с тропы свернули, по узкой расщелине пролезли. В том месте оказались, где скала, как отвесная стена, возвышается. Разулись, обувь и мех с водой на спину забросили, топоры за пояс заткнули, свернутую веревку через плечо перекинули и вверх по скале карабкаться начали. За выступы в камне, за трещины руками и ногами цеплялись, как ящерицы, по стене ползли. Тяжело было лезть, опасно, однако иным путем туда, куда мы направлялись, никак не доберешься...

В старые времена, когда Шухрат-палвон с тремя товарищами с войском Курбонбека, эмирского миразора, воевал, на той стене у одного юноши по имени Нур из-под ноги камень выскользнул. Нур со скалы упал и разбился. Рассказывают также, что в более давние годы еще три человека сорвались и убились, но я в эти рассказы не верю и правдивыми их не считаю, потому никто не может точно сказать, когда это было, с кем воевали и как тех людей звали.

Мы-то, спасибо Богу, живыми и невредимыми до самого верха добрались. Передохнули немного, затем по гребню Хазрати-Хусейн дошли до Джои-Сангборон. Среди скал на краю гребня — небольшая площадка. В старину сказали бы: как раз, чтоб одной тюбетейкой ячменя засеять...

В этом месте рассказ Ёдгора прервал Лутак, педантичный старик, который лучше, чем кто-либо из слушателей, разбирался в старинных мерах и тем не менее потребовал:

— Ты по-нынешнему размер назови.

— По-современному, — пояснил Ёдгор, — сотка приблизительно. Будь путь ближе и легче, здесь бы непременно кто-нибудь махонькое поле распахал, не беда, что площадка к обрыву кренится.

Вышли мы на нее, я сказал: «Пришли».

Шер и Табар огляделись, спросили: «Где же оружие?»

Я сказал: «На край станьте, взгляните».

Они подошли, заглянули. Склон круто вниз спускается. В глубине, у подножия, по узкому обрывистому берегу Оби-Талх тропа бежит. И до противоположного склона рукой подать — хребты-близнецы совсем близко сходятся, ущелье в узкий проход сжимают.

Я сказал: «Вот это оружие и есть» — и с молодыми политбеседу провел.

Предки наши с давних времен врагов в ущелья заманивали, засады на них устраивали. Наверху — в таких, как это, покатых местах на самом краю обрыва вдоль кромки бревно закрепляли, а позади, впритык к нему большую кучу камней наваливали. Когда бревно убирали, камни лавиной вниз сходили, врагов убивали, рассеивали. Поэтому так назвали — сангборон, каменный дождь. Против сангборона даже Искандар Македонский бессильным оказался. Не выдержали его отряды, бежали с Дарваза.

Молодые сказали: «Рассказы стариков слышали, но своими глазами не видели, потому не признали».

А мне раньше даже не снилось, что сам к древнему оружию прибегну. В Талх-Даре за него в последний раз брались лет семьдесят назад. Тогда слух среди народа разнесся, что на Талхак с большим войском Мамадамин идет. Не знали, за кого воюет — за Анвар-пашу, за большевиков, против красных или просто народ грабит, однако подготовились. Мужики решили: если появится, отведем женщин и детей на пастбище, а погонится вслед, обрушим сангборон. Не пришел Мамадамин. Зачем ему наше бедное селение? Ложными оказались страхи, а поэтому я надеялся, что груда камней осталась с тех пор неистраченной. Не подумал о том, что за десятки лет деревянный затвор сгниет, разрушится, камни постепенно вниз скатятся. Так и случилось. Пришлось новый заряд налаживать.

На восточном краю поляны одинокое дерево стояло — хубак, ясень. Такой высокий, что, казалось, до неба достает. Откуда в диком месте ясень появился? Наверное, наши древние предки специально несколько саженцев посадили, потому что бревно туда не затащишь. Ясень триста лет живет, и никто не знает, сколько деревьев за прошедшие столетия на сангборон изведено. Ныне один только этот хубак остался.

Мы ясень срубили, ствол от веток освободили, на край обрыва положили, кольями закрепили. К одному концу бревна веревку привязали. Камни начали собирать, позади бревна в кучу складывать. Дело тоже непростое. Умеючи надо класть, чтобы груда до времени держалась, не рассыпалась, а в нужный момент разом вниз рухнула. Чтобы на бревно давила, но с места не сталкивала. Нам искусство это не передали. Однако разобрались, начали носить, укладывать.

Трудились долго, устали. «Может, отдохнем», — молодые предложили.

Я сказал: «Нельзя отдыхать. До вечера надо закончить. Что, если Зухуршо передумает, сегодня обратно поедет?»

Сбылись те слова. Когда солнце к хребту Хазрати-Хасан приблизилось, мы еще камни таскали, а вдали на тропе караван показался. Богу спасибо, Табар случайно заметил, сказал: «Идут». Куча уже большая была.

Я сказал: «Ладно, сколько успели, столько положили. Иншалло, хватит».

Табар сказал: «Дядюшка Ёдгор, они наших мальчишек, троих ребят, с собой повели ослов погонять. Как быть? Как мальцам вреда не причинить?»

Я ответил: «О них не беспокойтесь. Я предусмотрел».

На край лег, стал вниз смотреть, чтобы нужный момент рассчитать. Прикинул, на какую ширину лавина раскатится, какой отрезок тропы накроет. Бог или природа устроили на склоне скат, похожий на желоб, — наверху узкий, а книзу расширенный, и потому каменный поток вначале струей хлынет, а затем веером распустится, большую зону поражения охватит. Я ориентиры наметил — где голова и хвост каравана находиться должны в ту секунду, когда мы сангборон запустим.

Вскоре караван в поле зрения во всю длину растянулся. Наших ребятишек в нем не было. Однако к недоумению моему и тревоге Зухуршо я тоже не увидел, сколько ни высматривал. Пересчитал боевиков: двенадцать ушли, двенадцать возвращаются. Неужели Зухуршо один на пастбище остался? Другое объяснение в голову не пришло. Вынужден был по ситуации решение принимать. Решил: Зухуршо — как мышь в мышеловке, уйти некуда. Мимо нас не проскочит. Покончим с боевиками, потом с ним без труда разберемся.

Сигнал подал. Шер и Табар за веревку схватились, к бревну привязанную.

Меж тем первый в цепочке боевик к переднему ориентиру подходил — кусту облепихи, что на краю тропы рос. А хвост каравана уже большой камень миновал — задний ориентир. Я рукой махнул, «Огонь!» — скомандовал.

Шер и Табар силы напрягли, Бога призвали, веревку рванули. Бревно как соломинку подкинуло, вниз за каменным потоком утащило. Страшный грохот ущелье заполнил. Видел я, как враги внизу метались. Кричали, наверное, но крики гром лавины заглушал. Затем тишина наступила, только отдельные камни еще стучали, шуршали, по склону сползая, скатываясь...

Шер сказал: «Спустимся вниз, соберем оружие».

Мы к опасной скале вернулись, по которой на гребень поднимались, веревку привязали, спустились и вышли туда, где недавно тропа проходила, под каменными обломками теперь скрытая...

В этом месте рассказа Ёдгора наш мулло Раззак спросил:

— Скажи, Ёдгор, всех ли боевиков побило камнями?

Ёдгор помедлил несколько мгновений, словно задумавшись, затем ответил уклончиво:

— Когда мы уходили, живых не осталось.

Тогда мулло задал другой вопрос:

— А Тыква? Вы ведь знали, что Карим с ними идет?

Ёдгор сказал:

— Бог видит... Что делать было?

Провел руками по лицу и продолжил:

— Там люди по-разному лежали. Кого полностью завалило, кого камнем-другим придавило. Одного — того, что впереди шел и, должно быть, убежать пытался, — мы в стороне от завала приметили, мертвый железные зубы скалил... Мы принялись Карима искать, нашли, удивились, что веревкой связан. Руки Кариму развязали, кровь с его лица оттерли. Сказали: «Похоронить сегодня не успеем — солнце заходит. Переночуем на пастбище, а утром отнесем тело в кишлак. Греха в том не будет, закон разрешает: если человек умер в пути, то временное захоронение позволено».

В этом месте Ёдгора вновь перервал педантичный Лутак:

— А как же боевики? Их ведь тоже надо по обряду похоронить, заупокойную молитву прочитать, чтоб непогребенные мертвецы людям зла не чинили.

— Не наша то была забота. Народ потом соберется, похоронит, — сказал Ёдгор и продолжил рассказ: — Шахида в стороне от тропы уложили, сверху камнями прикрыли, чтобы до тела дикие звери не добрались. Затем взяли автомат покойного человека с железными зубами, собрали оружие, какое найти удалось, к пастбищу Сарбораи-Пушти-Санг поднялись.

На пастбище трое мальчишек в летовке прятались. Вначале испугались, нас узнали — обрадовались. Из них старший, Мумин, стал рассказывать:

«Сначала Карим Тыква Зухуршо убил. Потом Даврон на вертолете прилетел. У мужика с железными зубами спросил: "Где Зухуршо?" Мужик с железными зубами обмануть хотел, но другой мужик, прокаженный, сказал: "Зухуршо убит". Даврон спросил: "Кто убил?" Прокаженный мужик ответил: "Тыква убил". Даврон спросил: "Где Тыква?" Прокаженный мужик сказал: "Убежал". В какую сторону убежал, рукой показал. Даврон спросил: "Остальные где?" Мужик сказал: "Тыкву ловить ушли". Даврон в вертолет сел, прокаженного мужика с собой взял, улетел. Потом другие вернулись, которые уходили Тыкву ловить. Сели на ковер, водку открыли, стали пить. Услышали, вертолет назад летит, бутылки спрятали, на ноги вскочили. Вертолет опустился, дверь открылась, Тыква вышел. В руке что-то круглое держал. Круглое на землю бросил. Посмотрели, это голова. Тот, что с железными зубами, к Тыкве подошел, замахнулся. Даврон крикнул: "Отставить! Не трогать! Отведите в Ходжигон". Улетел.

Мужик с железными зубами приказ отдал: "Эй, пацаны, тащите сюда трупешник". Мы пошли, взять хотели, а как нести? От плеч до пояса — в крови, от пояса до ног — в дерьме. Вернулись назад. Он спросил: "Почему не принесли?" "Завернуть бы", — мы попросили. Разрешил: "Заворачивайте". В летовку вошли, в углу одеяла навалены. Самое старое выбрали. Около очага дрова лежали, Усмон три палки взял. Одеяло расстелили, палками на него кое-как с трудом закатили. Усмон сказал: "Тяжелый. Как понесем?" Я сказал: "Волоком потащим". За край одеяла ухватились, потащили. Долго тащили, притащили. Мужик с железными зубами рассердился: "Воняет. Почему не завернули? Тот маленький ковер возьмите, в него заверните". Они опять водку пить сели.

А мы когда из Талхака уходили, нам дядюшка Ёдгор потихоньку сказал: "Назад с ними не идите. Спрячьтесь где-нибудь. Тыкву тоже обязательно предупредите. Они уйдут, в летовке переночуйте, потом с Каримом домой вернетесь". Мы убежали, спрятались. Они искать не стали. Водку выпили, на лошадь ковер с телом навьючили, голову тоже забрали и ушли. Тыкву с собой на веревке повели».

Так из рассказа мальчиков мы узнали о том, что произошло, и еще сильнее горевали о смерти Карима. На пастбище ночь провели, утром спустились к месту, где его тело оставили, носилки соорудили, шахида уложили, в одеяло, какое было, завернули, сожалея, что достойного савана не нашлось, и на плечах вниз понесли. На осле не хотели его везти...

— А Зухуршо? — строго спросил педантичный Лутак. — Про его тело почему не рассказываешь?

— Когда лавина падала, лошадь, на которой труп везли, испугалась, наверное, в сторону скакнула, с берега сорвалась, в Оби-Талх свалилась. Река, наверное, унесла.

— Голову как нашли? — спросил Лутак.

— Шер нашел, — ответил Ёдгор.

Ответ объяснял, отчего Шер носил с собой мешок с головой как личный трофей. Правда, в то время, когда около мечети решалась участь Гороха, я, разумеется, этого объяснения еще не слышал и не понимал, что приватизированная голова — одно из средств, какими Шер присваивал славу Карима, победителя Зухуршо. Народ на площади не ведал, что произошло в горах. Люди, подобно мне, были убеждены: владелец головы и есть герой, избавивший Талхак от тирана.

Злую шутку сыграло с нами тщеславие Ёдгора. Готовясь к эффектному рассказу, он до самого вечера не поддавался на расспросы, не промолвил ни слова о событиях в ущелье и на пастбище. Желал поразить слушателей неожиданностью. Не хочу думать, что мой друг поддался малодушию, побоялся Шера. Должно быть, попросту не предвидел последствий скрытности. Как бы то ни было, Ёдгор промолчал даже тогда, когда Шер возгласил:

— Шахид будет судить Гороха.

А когда возразили: «Мертвые немы», — ответил:

— Я за него скажу.

Гомон разом стих, люди приготовились слушать. Не заметили подмены или признали право Шера выдавать свою волю за волю шахида.

Шер сказал:

— Не будь мертвые немы, шахид спросил бы: «Эй, люди Талхака, скажите, за какую вину следует казнить Гороха? Что это за причина, по какой он заслужил смерть?»

Мужики удивились простоте вопроса, затем принялись перебирать поводы и мотивы, сами собой разумеющиеся:

— Поля разорял...

— Самовольно в старосты пролез...

— Зухуршо помогал...

Одним словом, мысли покатились по старой колее. Шер опроверг все предположения:

— Неверно.

Общество притихло, призадумалось. Наконец простодушный Зирак спросил:

— За что же должно его казнить?

— Вам, не мне, задан был вопрос, — ответил Шер. — Вы и найдите причину, потом мне сообщите.

Однако очевидные варианты были исчерпаны. Зазвучали раздраженные голоса: «Все сказали, нет больше ничего», «Казнить и все, а эту самую причину потом, на досуге, отыщем», «Пусть теперь дед Додихудо что-нибудь измыслит», но тот угрюмо молчал.

И тогда взял слово наш раис, которого борьба между Шером и престарелым Додихудо отодвинула в тень. Теперь он решил, что настал момент показать, кто есть настоящий руководитель, и произнес важно:

— Думаю, надо казнить по той причине, что это правильно будет.

Собрание разочарованно зароптало.

— Очень уж хитроумно.

— Слишком просто.

Небось, какой-то другой ответ имеется...

Тем временем несколько стариков и уважаемых людей окружили престарелого Додихудо, спешно совещались. Шер же подозвал одного из подростков, шнырявших в толпе, и что-то негромко сказал. Через несколько минут орава мальчишек уже таскала отовсюду небольшие камни и складывала в кучку около угла мечети.

— Гороха надо спросить! — догадался вдруг Кафтар. — Горох знает. Столько с ним вышло мороки, пусть за это помощь народу окажет.

Все повернулись к Гороху, который томился посреди площади, на время забытый. Милиса по-прежнему стоял рядом с корявой палкой. Охранял.

— Нет, не скажет. Зловредный он, — засомневался кто-то. — Назло нам утаит.

— Скажу! Обязательно скажу! — завопил Горох. — Знаю ответ.

Он даже на месте запрыгал от нетерпения, припадая на ушибленную ногу.

— Говори, — приказал Кафтар. — Только не обманывай...

— Причина эта — кровь, — сказал Горох. — Шеру кровь нужна, чтоб всех вас кровью повязать.

— Э, глупости, — разочарованно возразил Кафтар. — Кровь не веревка.

— Зато крепче веревки вяжет, — сказал Шокир. — Вы ведь меня убивать не хотите, каждый про себя думает: «Бог запрещает мусульман жизни лишать». Но если человека заставить через запрет переступить, его потом к чему угодно принудить несложно...

Никогда прежде не говорил он столь серьезно, без намека на шутовство и, наверное, убедил бы народ, но не устоял — заступил за черту, пересекать которую в его положении было неразумно.

— Эх, люди, люди, — проговорил со вздохом, — вечно вас вокруг пальца обводят, палками, как овец, погоняют.

Эти справедливые, но обидные слова отвратили от него сердца. Верно говорится: язык способен погубить голову. «Зачем овцами назвал?!» — даже те, кто сознавали, в какую пропасть толкает нас Шер, возжелали обидчику смерти, ибо оскорбление есть худшее из преступлений. В сторону Гороха полетели тяжелые негодующие взгляды. Богу спасибо, до большего дело не дошло, взоры все-таки — не булыжники.

Надо же было случиться, что именно в это время старики и уважаемые люди закончили совещаться. Престарелый Додихудо раздвинул народ, прошел к углу мечети, чтобы оказаться на виду, и поднял руку, требуя внимания. Так он еще раз и помимо воли оказал Гороху роковую услугу.

О-ха! — воскликнул Шер. — Почтенный Додихудо первым бросить камень желает!

Старик гневно нахмурился, топнул ногой, но Шера перекричать не сумел, тот продолжал насмешливо:

— Оказывается, нет! Почтенный Додихудо боится, что силы не хватит. Опасается, что камешек поднять не сможет. Надо кого-то помоложе, посильнее. Ако Сельсовет, может, вы начнете?

Сельсовет молча потупился.

— Дядя Занджир, — позвал Шер.

— Дядя Каландар...

Не добившись толку от старших, обратился к младшим:

— А ты, Дахмарда?

Глуповатый удалец, который недавно забавы ради целился в Гороха как в мишень, пробормотал:

— Лицо надо бы закрыть...

— Платок накинуть или что-нибудь... — подхватили мужики.

— У меня, вроде, подходящее имеется, — сказал Джав, пастух.

Все повернулись к Джаву, а он извлек мешок, аккуратно сложенный и заткнутый сзади за поясной платок.

— Приготовил, у соседа пшена взаймы попросить.

— Ты и накинь, — приказал Шер.

Джав пошел к Гороху. На ходу он разворачивал мешок, — судя по иностранной надписи, один из тех, в которых Зухуршо привез в Талхак муку. Шокир невысок, но и Джав не велик ростом. Потоптался возле Гороха, примеряясь так и сяк, решил, что обратать стоящего во весь рост несподручно, и попросил:

— Опустись на колени, друг.

Шокир, изжелта бледный, замотал головой. Говорить, вероятно, был не в силах. Джав зашел сзади, духа не хватило готовить к смерти человека, глядя ему в лицо. По-крестьянски ладными, скупыми движениями расправил пошире горловину, чтоб плечи уместились, накинул, потащил за края и мало-помалу натянул мешок на Шокира.

Дурачок строго следил за его действиями. Когда Джав отошел, не поглядев на результат, Милиса одернул мешок, старательно выровнял перекошенные края и вернулся на свой пост в двух шагах от Гороха.

Страшной казалась фигура, застывшая посреди площади под покровом из мешковины. Еще страшнее было ожидание того, что вскоре произойдет. Хотелось бежать с места казни со всех ног, но я пересилил страх. Недостойно оставлять Шокира умирать в одиночестве. Пусть в момент смерти рядом окажется хоть одна сочувствующая душа. Ум негодовал на Гороха, сердце сострадало.

Должно быть, мужиков тоже устрашил вид смертника. В гробовой тишине переминались, оглядывались на Шера, словно ожидали приказа. Шер молчал.

Внезапно из-под мешка послышался хриплый голос:

— Чего ждете? Бейте!

Словно какой-то порыв ветра пролетел над толпой, как над сухой травой. Мужики на миг дрогнули, качнулись и вновь застыли. И тогда Махмадали, отец покойного Карима, тяжелым шагом прошествовал к углу мечети, порылся в куче, выбрал, широко размахнулся и швырнул со столь скорбным и ожесточенным лицом, словно бросал не камень, а упрек односельчанам. Камень ударил в мешок с глухим стуком. Шокир взвизгнул. Вскрикнули в отдалении женщины. Дурачок Милиса зарыдал и бросился прочь, издавая пронзительные свистки.

Вновь наступило тяжелое молчание. Наконец отважился простодушный Зирак. Подскочил к куче, схватил камень, отчаянно вскрикнул:

— Иэх! — неловко замахнулся и бросил.

Опять не добросил. Даже молодые не засмеялись.

Затем в толпе поднялся ропот:

— Э, проклятый Горох! Людей измучил.

— Даже умирать исхитрился по-особому.

Я чувствовал, как копилось, нарастало, усиливалось мучительное напряжение. Достаточно вскрика, громкого звука, резкого движения, и мои односельчане не выдержат — бросятся всем скопом казнить несчастного.

В это время откуда-то из глубины толпы возник Маддох — парень нервный, слабый, болезненный — и подобно сомнамбуле двинулся к кучке камней. Мужики следили за ним с угрюмой сосредоточенностью, а он почти уже доплелся до угла мечети, когда я крикнул что было сил:

— Маддох!

Он замер на месте, будто только того ждал, чтоб его остановили. Мужики повернулись и с тем же хмурым вниманием уставились на меня.

— Нельзя Гороха жизни лишать! — выкрикнул я и умолк.

Я не знал, как удержать односельчан от ужасного деяния, в котором они будут горько раскаиваться. Что сказать? Чем их убедить? А Шер? С отчаянием я сознавал, что его гордое сердце глухо к доводам разума.

Народ мрачно ждал продолжения, затем недобро заворчал.

— Почему нельзя? — зло спросил Кафтар. — Тоже потребуешь, чтоб мы сами причину искали?

И в этот миг внезапно пришли слова. Я заговорил громко, уверенно, словно по чьей-то подсказке. Не к мужикам обратился — к Шеру:

— Эй, Шер, вот ты выращивать кукнор собрался. Подумал ли, как продавать? Знаешь ли нужных людей? Известны ли тебе цены? Умеешь ли торговаться? Мы, горцы, не торговые люди. Торговли у нас испокон веков не бывало, нам, деревенским простакам, в коммерческие дела соваться — что под зубья пилы попасть...

— Ако Джоруб, не время сейчас... — прервал меня Шер.

— Время, — сказал я. — Потом поздно будет. Собираемся убить единственного среди нас волка, который под дождем побывал. В тюрьме сидел, среди разного народа потерся. Знакомцев наверняка завел, которые темными делами занимаются...

Словно Иблис мне нашептывал. Я образованный человек, в Сатану не верю, но трудно представить, чтобы кто иной мог внушить эти сатанинские аргументы. Я видел, что Шеру они приходятся по душе. Скрестив руки на груди, он не отводил с меня взгляда — к доводам корысти его гордое сердце прислушивалось с большой охотой.

— Ум имеет хитрый, изворотливый, — продолжал я. — Случайно ли Зухуршо его старостой поставил? Такой советчик и тебе, Шер, пригодится...

— Уверены, ако, что у него знакомцы нужные есть? — проговорил Шер с сомнением.

— Спроси. Пусть он скажет.

В один миг я очутился около Шокира, сдернул мешок. Тюбетейка слетела, редкая щетина на черепе Гороха была припорошена мучной пылью, отчего могло показаться, что он поседел за минувшие несколько минут. Я спросил:

— Слышал разговор? Теперь адвокатствуй за себя сам.

Горох поковылял к Шеру. Они долго и негромко беседовали, Шер внимательно слушал Шокира, покачивая ногой сверток с головой бывшего властителя как футбольный мяч.

Народ растерянно гудел. К Табару, товарищу Шера, герою, победителю боевиков Зухура, протолкался простодушный Зирак:

— Сынок, стало быть, прощаем Гороха? Как же так? Шахид сказал...

Табар поправил ремень автомата:

— Шахид велел: «Причину найдите». Нашли?

Зирак смутился и промямлил:

— Пока не придумали.

— Коли причины нет, то и убивать нет нужды, — сказал Табар.

Мужики, что слушали разговор, переглянулись. Джав, пастух, заключил:

— Мешок, выходит, больше не нужен, — и пошел забирать свое добро.

Скомканный куль валялся посреди площади, напоминая огромный змеиный выползень. Я подумал: «Каким явится нам Горох, сменив кожу, выскользнув из смертельной оболочки?»

Да, я уберег односельчан от коллективного убийства, однако кто знает, сколько несчастий принесет в будущем мое вмешательство. В этом мире, создавая что-либо одно, всегда разрушаешь нечто другое. Чтобы испечь хлеб, надо извести дерево на дрова. Чтобы получить муку, надо раздробить зерно. Чтобы получить зерно, надо срезать колос...

Понимание жестокой диалектики мало меня утешало. Что ни говори, я принял участие в разрушении нашей прежней жизни. Хоть малым, но помог Шеру в черном деле. Спас Гороха и, хуже того, — возможно, вернул ему власть. Я мог бы, конечно, сказать в свою защиту, что развал давно начался без меня, исподволь, незаметно, когда распалась большая община, Советский Союз. Мог бы сказать, что тогда-то и поползли бесшумно первые трещины в нашей сельской общине, хотя мы не замечали, не слышали, как надламываются основы. Но это жалкое оправдание... Как теперь жить?

Что всех нас ждет? Я молил Бога, в которого не верю, чтобы он оставил жизнь Зарине. Молил, чтобы спас Андрея — наш бедный мальчик словно в воду канул. Ни слуху о нем, ни духу. Только паршивец Теша, сын глухонемого Малаха, пришел недавно и сказал, что Андрея послали вместе с другими в Верхнее селение усмирять мужиков. Вернулся ли оттуда? Может, ранен? Жив ли? Что станется с Верой, если она лишится детей?..

А я? Андрей и Зарина заменили мне родных детей, которых у меня никогда не будет. Давно знаю, что не Дильбар тому виной. Должно быть, какой-то сбой в генетическом аппарате сделал меня бесплодным. Несчастье — смерть брата — наделило меня сыном и дочерью, которых я не сумел сберечь… Как смогу жить, если их потеряю?

Мой зять Сангин словно подслушал мои горестные мысли. Обнял за плечи:

— Да, брат, печальный нынче день. Шахида похороним, потом Додали хоронить придется... Э-э-э, шурин, да ты и этого не знал?! Сегодня утром Додали умер. Тот, что на той стороне жил. Одна беда за другой...

Не ответив Сангину, я пошел прочь. Дома свои беды ждут-дожидаются.

Солнце уже пересекло зенит. На ярко освещенной земле лежали резкие черные тени, отчего казалось, что не солнце, а луна заливает округу холодным мертвенным светом. С сокрушенным сердцем я брел вверх по крутой улице и слышал, как высоко над селением, где-то на горе, пронзительно свистит дурачок, а с той стороны реки доносится сквозь шум воды погребальный вдовий плач:

 

Дом мой, дом мой, разрушенный дом...

 

 

 

Версия для печати