Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2015, 12

Жизнь и ее цена

Владимир Коркунов

 

«Цена жизни». К 70-летию Великой Победы. — М.: Союз писателей Москвы, 2015.

 

«По ночам мы слушали Москву, и нам говорили, что бои идут западнее тех мест, где мы находились в глубоком вражеском тылу, а немецкие листовки, которые мы повсюду находили, уверяли нас, что гитлеровцы взяли Москву. Тогда-то я и понял, что правда где-то посередине», — вспоминает прошедший плен, штрафбат, передовую Александр Ревич в эссе «Цена жизни»(«ДН», 2005, № 5).

Сборник «Цена жизни», собранный Союзом писателей Москвы, дает возможность соприкоснуться с воспоминаниями, стихами и рассказами, письмами и статьями участников военных событий и их потомковОтечественная война — дело демократическое!» — сказал-воскликнул во вступлении Евгений Сидоров. Точное замечание — в книге немало точек зрения на войну, не просто Отечественную, а Великую. Важен концепт: на пересечении юбилея Победы и Года литературы проведен конкурс, итог которого — несколько десятков произведений, опубликованных в периодике с 2000 по 2015 годы в журналах, газетах и альманахах: «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов», «Звезда», «Нева», «Знание — сила», «Новая газета», «Литературная Россия», «Информпространство», «Кольцо "А"», — объединенных под одной обложкой.

Появилась возможность осмыслить некий феномен, срез военного текста, воссоздающего образ войны. Разнородные литературные средства и жанры — мазки общей картины, пишущейся без малого 70 лет.

Интервью Константина Симонова с генералом Михаилом Лукиным открывает книгу. Судьба незаслуженно забытого человека (немецкий плен), вернувшего честное имя после смерти Сталина. Симптом эпохи. Честность и честь — слова одного ряда, и Лукин, обладавший этими качествами сполна, проявил себя героем. «Командовал теми нашими частями под Смоленском и Ельней, про которые в Истории Отечественной войны скажут, что долгое и упорное сопротивление окруженных, лишенных подвоза провианта и снарядов частей Красной Армии, как мало что другое способствовало тому, чтобы немцы не вошли в Москву» (Алексей Симонов, публикатор). Сухие факты оттеняет сохранившееся в памяти генерала: «Я отдал приказ — стрелять артиллерия имеет право только по приказанию командира полка по явно видимым целям и танкам, в других случаях артиллерия не имела право открывать огня. Снаряды — считанные». Это значит: создавать иллюзию благополучия; держаться, оставив за спиной полные уничтожающей мотивации слова начальства: «За сдачу Смоленска будете преданы суду революционного трибунала». И после: «Если Смоленск не возьмете, будете расстреляны». С одной стороны — смерть, с другой — расправа. Как устоять? Это воспоминания, где подвиг соседствовал с жестокостью (брошенная фраза: «черт с ними, с тылами» — как истина на рвущейся ниточке человечности). Не до извечного вопроса Раскольникова: право имели все и все были тварями дрожащими. И расстрелять, и представить к ордену — одновременно! (Кстати сказать полностью беседы Константина Симонова с генералом Михаилом Лукиным опубликованы в «ДН» № 10, 2015.

Иная тональность в эссе Риммы Казаковой о начале войны. Из пасторального детства с хулиганом-ухажером Сметанкиным («Раз война, может, этого проклятого Горку Сметанкина убьют — и точка!») до вынужденного взросления. Начинается детская зрелость с уходом отца, когда всё взрывается внутри «криком, рыданием, болью». Завершается детство — известием о гибели Горки.

Тексты в сборнике стилистически разнородны — есть будто накарябанные тупым карандашом по грубой бумаге, есть вылизанные едва ли не до блеска. Среди безыскусных, но ценой крови, а подчас и жизни в буквальном смысле слова вымученных стихов, вырываются потрясающие жуткой красотой метафоры. Родившийся в 1926 году Борис Дубровин — свидетель безумия, надругательства над мирной жизнью — признается: «Кровь мою,/ Что мерцала на стали,/ Кровь мою,/ Что стучала в виски,/ Санитарами/ Ливни смывали,/ Бинтовали/ Сухие пески.//<…> И, соленою кровью/ Умытый,/ Как мой вечный народ,/ Наяву/ Дважды раненный,/ Трижды убитый,/ Я четвертою жизнью/ Живу». Попытка выговорить, оторвать от себя, вытащить из нутра ужас, что виделся ежечасно, остался на оборотной стороне век и в замирающем под рев снарядов естестве. Тягуче-пасмурные строки, не выстраданные — выкровленные.

Блокада Ленинграда — одна из тем книги. Наиболее ярко показана через детское восприятие, что и немудрено — большинство нынешних очевидцев были в те годы юны. Смерть цепка и не упускает своего. Вот и дети осажденного Ленинграда играли с судьбой: «Днем, когда начинался обстрел и снаряды ложились в нашем районе, надо было успеть добежать до свежей воронки и собрать сверкающие, тяжеленькие, колючие, теплые еще после полета осколки. Коллекция из них была делом престижа и какого-то болезненного вожделения — присвоить смертоносный кусочек металла, возможно, предназначавшийся на твою погибель» (Владимир Арро). Кто не успевал, становился новой жертвой, более удачливые– кандидатами на тот свет от жутчайшего зимнего голода. (Не единичен сюжет: вышедшие из окружения умирали от кишечных болезней, дорвавшись до настоящей, не сдобренной обойным клеем, еды.) Гибли не только люди. Троллейбусы, застывшие на улице Гоголя, напомнили мальчику «большие сугробы. Или гробы».

Еще одна не раз мелькнувшая тема — ранения, боль, физические страдания. Надежда Оцеп выхватывает нетипичный эпизод: о пленнике-немце, получившем страшные ожоги. После издевок русские бойцы прониклись к его тихой (но острой) боли: «кормили(!) летчика супом и говорили какие-то успокаивающие слова. Ненависть сменилась жалостью».

Замедленное течение времени, братание с «тем светом» красной нитью проходят через рассказ Анатолия Генатулина «Тёмная ночь». Песня становится символом, ее строки — весточки из дома среди болезней, смрада, смерти, смерти, смерти… Звучит напев — и пульсирующий сигнал оттуда, а значит, есть и надежда. Не может не быть.

Один из самых ярких и самых дискутируемых текстов сборника — письма Виктора Астафьева, за которые (узнаешь, вчитавшись в предуведомление Алексея Тарасова) журналистов «Новой газеты», опубликовавших несколько, и издателя книги писем Геннадия Сапронова кто-то из читателей предложил расстрелять. Тот самый случай, когда правда, как заметил Александр Ревич, посередине. Да, существует закон личного пространства: сказанное в частной переписке не всегда корректно выносить на суд общественности. Но важно учитывать и другое: зачастую эти астафьевские исполненные боли и злобы вскрики и выкрики, гиперболы и даже передергивание фактов (как, скажем, в эпизоде с героем-летчиком Александром Покрышкиным) — осознанный психологический прием, литературная провокация, призванная пробудить эмоциональную память.

Протагонист повести Исая Кузнецова спустя полтора десятилетия после войны получает фотографию погибшей немецкой девочки и с ужасом осознает, что она — его дочь. Он перебирает вереницу своих любовниц, вновь и вновь возвращаясь к мыслям о юной тоненькой Габи. Магнит, притянувший судьбы и страны. Чувство, донесенное до зрелости и окунувшееся в старость. И герой срывается в Германию (конечно, воспользовавшись заданием, как иначе советский человек мог пересечь идеологические границы?). Идиллия — любовь врагов. Но и она работает на контрапункт всей книги: ценность жизни как таковой.

Публицистика представлена очерками, дневниками и статьями, открывающими малоизвестное, порой замалчиваемое. Как контрудар генерала Снегова под Перемышлем (Виктор Кузнецов), который газета «Правда» ставила в пример (и это июнь 1941-го!). Позже — отход без потерь, вошедший в учебники по тактике. Отчего же случилось изъятие подвига из официальной хроники? Замалчивание длиной в десятилетия? Сухие строки: «У деревни Копенькова та наша группа была разбита. <…> На рассвете я был захвачен вместе с двумя несшими меня бойцами». Следом — отказ от предложения Власова стать частью армии «освободителей»; «крепость смерти», лагерь в горах… И освобождение в апреле 1945-го союзными войсками. Стоит ли сомневаться, что генерала приняли не как шолоховского Андрея Соколова, такого и быть не могло; раз побывал там — потенциальный предатель. Но и судьбу репрессированных за попытку подвига не разделил. Фильтрация СМЕРШа — с допросами, очными ставками, проверками показаний. И — свобода. Случай нечастый.

Не знаю, по какому принципу составители выстраивали композицию сборника (кроме логичного разделения на прозу, поэзию, публицистику), но из первой трети запомнилась идиллия предвоенного города Риммы Казаковой, а ближе к концу — строки Сергея Наровчатова: «Теперь уже не наши, а немецкие горят города, не наши, а немецкие стоны вокруг». И Федора Абрамова: «…я заснул во время войны, а проснулся в мирное время». Цикл замкнулся. Не жизни, но войны. Цикл не познанного до конца, но растасканного на цитаты Левиафана, пожирающего души и судьбы. Авторы-участники войны — герои не только потому, что отдали долг родине, отчаянно в XX веке меняющей имена, но и потому что донесли свою правду — до читателя. Многоголосицу правд. Выстраданных и запечатленных в памяти. Тем и ценна эта цена, и бесценна.

Последняя статья сборника — «60 вёсен после войны» Виктора Ярошенко содержит длинный, на две страницы, ряд слов «убит» и «убита». Вот она — истинная цена жизни. На костях, на крови убитых и, конечно, благодаря немыслимому подвигу выживших, мы можем сказать про себя: «жив, жива, жива, жив…» Это главный вывод, который хочется сделать после прочтения книги.

 

Версия для печати