Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2015, 12

Катаев и война

Главы из биографии Валентина Катаева, написанной для серии «ЖЗЛ»

 

Главы из биографии Валентина Катаева, написанной для серии «ЖЗЛ». Книга выходит в издательстве «Молодая гвардия» в начале 2016 года.

 

 

1941

Валентин Катаев напророчил войну СССР с гитлеровской Германией еще в 1935-м.

Тогда он написал сценарий «Лицо героя», фильм по которому «Родина зовет», снятый Александром Мачеретом, вышел в 36-м, но был убран с экранов.

 «Вражеская эскадрилья внезапно, точно вор, темной ночью, напала на советскую территорию, — пересказывала сюжет газета «Правда», сухо констатируя: сценарист и режиссер «постарались заглянуть в будущее». — Глаза долго-долго смотрят на портрет Сталина… Родина зовет! Это доминирует над волей и сознанием… Враг должен быть уничтожен. Не разбит и отброшен, а именно уничтожен… На крыльях его машин, точно щупальцы каракатицы, — фашистская свастика».

Лето 1941-го Катаев проводил в Переделкине. Наступление немцев встретил запоем.

В самом начале войны над их домом низко пролетел самолет, и маленькая Женя (дочь Катаева.Прим. ред.), задрав голову, пролепетала:

— Война едет…

«Стреляли зенитки, — вспоминал другой «переделкинец» Аркадий Первенцев, — вечерами артиллеристы расшивали с треском ящики со снарядами. Во дворах, у сосен, зияли траншеи укрытий… Быстрое продвижение врага не способствовало оптимизму».

Уже 3 июля Эстер (жена Катаева.Прим. ред.) и дети вместе с семьями других писателей уехали в эвакуацию: Берсут, Чистополь, позже Куйбышев…

Из Берсута (где Эстер некоторое время раздавала еду в столовой вместе с женами Пастернака и Лебедева-Кумача) в Чистополь плыли на пароходе. Безумно хотелось пить. Женю укусил дурной комар, и она заболела малярией на много лет.

В Чистополе Эстер поселилась в гостинице в одном номере с женой Долматовского Софьей и устроилась нянечкой в детсад-интернат, куда отдала Женю и Павлика. Оттуда как-то вечером Женя совершила побег. Она пришла укладывать братика, стала толкать его и шептать: «Павлик, плачь!». Мальчик заплакал. Собрались недоуменные взрослые. Под шумок девочка выскользнула на волю. Она пошла по улице, не зная, куда идти, но решив найти маму. На счастье, повстречался писатель Николай Ляшко, который подхватил ее и притащил в гостиницу — ночью Эстер вернулась и обнаружила сюрприз — дочку у себя в постели.

20 июля в «Литгазете» Катаев выступил в знакомом для себя жанре «приветствия англичанам» в связи с Соглашением о совместных действиях между СССР и еще месяц назад «империалистической» Британией: «Я знаю, что поют англичане, что написано на их знамени: «Никогда, никогда англичанин не будет рабом»… Я счастлив, что в эти великие дни мы вместе». 30 июля он заявил в «Литгазете», что вносит в «фонд обороны» свой месячный заработок.

Немцы наступали стремительно.

16 августа Первенцев записал в дневнике: «Пришли Катаев, потом Фадеев и Баталов1 . Катаев, по обыкновению, был пьян до бесчувствия, падал и бил посуду. Противно смотреть. На груди орден Ленина». И далее о «Коньяк-Фадееве»: «Вместо того чтобы избивать и издеваться над писателями, он должен был бы хотя бы примитивно воспитать своих собутыльников типа Кагор-Катаева. Фадеев с жадностью пил водку и пиво».

Первенцев злился на более успешных коллег. Особенно его разъярило то, что 23 августа «братья-писатели» не пришли на спектакль по его патриотической пьесе «Крылатое племя»: «Позже я встретил пьяного Валентина Катаева вместе с Валей Барнетом2  у подъезда кабака Жургаза… Я не очень обижен тем, что несколько знатных алкоголиков во главе с А.А.Фадеевым не отравляли коньячным запахом театра. Пьесу приняли хорошо и без этих представителей, без этих истребителей коньяка».

16 октября 1941-го советские войска покинули Одессу и переправились в Крым (как когда-то армия Деникина). В город вошли румынские войска.

Вернулся «Вертер» — художник Витя Федоров — и устроился в Одесский театр. Пётр Ершов, поэт и критик, один из лидеров «Зелёной лампы», выживший в 30-е, при оккупантах сделался деканом драматического отделения консерватории, начал выступать с докладами и публиковать статьи.

5 октября в «Огоньке» вышел рассказ Катаева «Их было двое»: младший командир «советский еврейский поэт» двадцатитрехлетний Вергелис ведет пленного ровесника голубоглазого стрелка-радиста ВиллиРенера. «В голове тяжело гудело. Ослабевшие ноги нетвердо ступали… Во рту пересохло. Очень хотелось пить и курить». Похмельные муки переданы со знанием дела… «Немец обернулся на ходу. С перепоя ему хотелось болтать».

А вот и болтовня:

«— Я облетел почти всю Европу… Я был в Бухаресте… В Бухаресте много публичных домов… Я также был в Голландии.

— Что же вы видели в Голландии?

— В Роттердаме отличные, богатые магазины… Кроме того я был в Польше.

— А что вы заметили в Польше?

— Польские девушки — змеи: они кусаются.

— А в Греции?

— В Греции душистый коньяк».

(Любопытно, что поэт и фронтовик Арон Вергелис впоследствии стал вторым мужем Евгении Катаевой, которой в 1941 году было пять лет).

«Ох, какое это было кошмарное время, — говорила героиня катаевской военной повести "Жена". — Вспомнить страшно. Украина занята. Белоруссия занята. Ленинград в кольце. Волоколамск. Истра. Подумайте только — Истра! Проносится слух, что немецкие танки в Химках». Этот слух охотно распространял сам Катаев.

В октябре к Москве вплотную подошли танки Гудериана. Перед эвакуацией писательница Мария Белкина писала в открытке на фронт мужу — критику Анатолию Тарасенкову: «Очень тяжелый день… Последние впечатления о клубе, пьяный "Белеет парус одинокий" целует мне руки и говорит какие-то странные вещи, а рядом сумасшедший Володя Луговской…» Вот как затем расшифровывала Белкина ту запись: «У плохо освещенного буфета стояли писатель Катаев и Володя Луговской, последний подошел ко мне, обнял. "Это что — твоя новая блядь?" — спросил Катаев. "На колени перед ней! Как ты смеешь?! Она только недавно сына родила в бомбоубежище! Это жена Тарасенкова". Катаев стал целовать меня. Оба они не очень твердо держались на ногах. В растерянности я говорила, что вот и билеты уже на руках, и рано поутру приходит эшелон в Ташкент, а я все не могу понять — надо ли?.. "Надо! — не дав мне договорить, кричал Луговской. — Надо! Ты что, хочешь остаться под немцами? Тебя заберут в публичный дом эсэсовцев обслуживать! Я тебя именем Толи заклинаю, уезжай!.." И Катаев вторил ему: "Берите своего ребеночка и езжайте, пока не поздно, пока есть возможность, потом пойдете пешком. Погибнете и вы, и ребенок. Немецкий десант высадился в Химках…"»

В 1985-м Катаев в новомировском эссе вспоминал «страшные дни, когда фашистские генералы уже рассматривали в свои цейсовские бинокли кремлевские башни».

Между тем, по мнению Первенцева, некоторые писатели готовились к «грядущему режиму». Он вспоминал встречу с Александром Авдеенко в октябре 41-го в клубе писателей.

«Я сравнил его с плутоватым Фадеевым, с пьяницей Катаевым…

– Я знаю, — сказал Авдеенко, — идут немцы, которым я нужен…

Он хотел остаться. И не потому, чтобы видеть героику города и страдать его страданиями. Нет! Он хотел лучше переметнуться в связи с изменением политической ситуации».

Говорят, той осенью в клубе писателей подавали отменные соленые грузди — грибной год войны...

7 ноября 41-го, несмотря на панику горожан и постоянные авианалеты, прошел военный парад на Красной площади с уверенной речью Сталина (он упомянул «перепуганных интеллигентиков») — ночью по его приказу были расчехлены и зажжены кремлевские звезды. В декабре атаки немцев захлебнулись, началось советское контрнаступление.

Но ощущение страшной опасности не отступало. В сентябре 42-го поэт Виктор Гусев, приехав из Москвы в ташкентскую эвакуацию, рассказал Всеволоду Иванову: «Катаев пьет так, что даже Фадеев должен был ему посоветовать уехать на время: «а то за тобой уже посматривают»». Иванов в своем дневнике связал то, что Фадеев и Катаев «пьют без просыпа» с большими успехами Гитлера.

 

 

1942

Однако миф о несокрушимости и победоносности гитлеровской армии кончился под Москвой.

16 февраля 1942-го Катаев написал в «Правде»: «Довоевались!» В статье «Сверхчеловеки» он не жалел средств для высмеивания «хваленого "немецкого воина"»: «Чрезвычайно обессиленный, умственно отсталый, исхудавший, опустившийся… Вшивый. Грязный. Вороватый. Блудливый. В жилете из газеты "Фёлькишербеобахтер", в штанах из газеты "Ангрифф", заплатанных сзади страницами "Майн Кампф"».

За десять дней до этого, 6 февраля 42-го Катаев рассматривал в «Правде» снимки, найденные у убитого немецкого офицера в районе Яропольца. Пятеро повешенных. «Они прямо смотрят смерти в глаза. Они знают, что умирают от рук гитлеровских палачей за родину, за Сталина. Они не боятся смерти… Секунда — и стол выбит из-под их ног. Это уже не люди. Это трупы… Русского патриота, человека сталинской эпохи, запугать нельзя».

18 февраля, тоже в «Правде», он вчитывался в приказ фашистского коменданта одного из районов Ленинградской области (к статье прилагалась фотография записки): «Каждый, который у себя есть одна корова, сдай в восемь часов один горшок с молоко». «Какой "лингвист" потел над этим приказом? — возмущался Катаев. — Растленная душонка, потерявший остатки совести и чести, проклятый родной страной и забывший родной язык белогвардеец, продавшийся фашистам?».

В ответ на «краски Геббельса» (название статьи Катаева от 19 июля 41-го) у нас найдутся свои… 19 марта 42-го «Правда» напечатала его первый военный рассказ — «Флаг». Немцы осаждают маленький гранитный остров. Когда боеприпасов и продовольствия уже не остается, советским воинам предлагают вывесить белый флаг капитуляции. Немецкий контр-адмирал видит это огромное знамя, темное от предрассветных сумерек, потом оно кажется ему красным от восходящего солнца… Скалы взрываются вместе с десантом, а оставшиеся бойцы отстреливаются до конца. «Флаг никогда не был белым. Он всегда был красным. Он не мог быть иным». Он еще полыхнет над Берлином…

Рассказ очень показательный для эстетики Катаева, в которой наш мир — красный, хотя и считается, что белый цвет вмещает все цвета радуги. Катаев был перепачкан красками, но главная — горячая краска жизни и смерти. Конечно, наш мир — это волшебный цветик-семицветик, но все же трепетные лепестки тянутся от багровой мясистой сердцевины.

Описание флага страны вообще удавалось Катаеву. С особой поэтичностью изображал еще в «Растратчиках»: «Высоко над Красной площадью, над смутно светящимся Мавзолеем, над стенами Кремля, подобно языку пламени, струился в черном небе дивно освещенный откуда-то, словно сшитый из жидкого стекла, насквозь красный флаг ЦИКа». И репортаж из Западной Белоруссии завершал словно бы стихотворной строчкой: «В ясном, фарфоровом небе реют прозрачно красные флаги». Вот и теперь, вдохновляя воюющих не сдаваться, опять погружался в тайны цвета: «Он был сшит из заветных шелковых платочков, из красных косынок, шерстяных малиновых шарфов, розовых кисетов, из пунцовых одеял, маек. Алый коленкоровый переплет первого тома истории гражданской войны и два портрета — Ленина и Сталина, вышитых гладью на вишневом атласе, — подарок куйбышевских девушек — были вшиты в эту огненную мозаику… Как будто незримый великан-знаменосец стремительно нес его сквозь дым сраженья, вперед, к победе».

То, что в рассказе «Флаг» Катаев занят собой и решает эстетические вопросы, переходящие в метафизические, уловил неугомонный Абрам Гурвич. «Холодный огонь неодушевленного эстетизма», — так он выразился в статье «Ответственность художника» 10 апреля 43-го в газете «Литература и искусство»4 (по мотивам выступления на творческо-критическом совещании в Союзе писателей). «Это должен был быть рассказ о героических защитниках острова Н., но он стал рассказом об игре световых пятен». Вердикт Гурвич выносил суровый: «Незахваченный пафосом борьбы художник будет говорить не то и не так, и краски его будут мертвыми».

На той же полосе наставлял Шкловский: «Писать во время величайшей войны не о ней — не только бессовестно, но и нельзя».

Между тем, в разгар войны Катаев написал как никогда много стихов, далеких от исторических потрясений — о природе и женщинах…

 

Её глаза блестели косо, 
Арбузных косточек черней, 
И фиолетовые косы 
Свободно падали с плечей


Пройдя нарочно очень близко, 
Я увидал, замедлив шаг, 
Лицо скуластое, как миска, 
И бирюзу в больших ушах.


С усмешкой жадной и неверной 
Она смотрела на людей, 
А тень бензиновой цистерны,
Как время, двигалась по ней. 

 

Первый его выезд на фронт случился весной 42-го — в Подмосковье, под Сычёвкой. Был Катаев и под Ржевом. Советские войска несли большие потери и безуспешно пытались выбить неприятеля. 23 марта в «Правде» появилась его фронтовая зарисовка разведки боем: рвутся немецкие мины, советские танки врезаются в снежную стену, из-за которой тюкают противотанковые ружья… По воспоминаниям Давида Ортенберга, Катаев потребовал, чтобы его посадили в танк и дали участвовать в атаке, при этом в дивизии из-за тяжелых боев оставалось всего три танка. «Долго ему в этом отказывали, наконец, после настойчивых просьб, разрешили». Катаев забрался в «тридцатьчетверку», но от боя его уберегли. Когда танк остановился, «вылез из него писатель разочарованным. А потом ему признались, что танк шел не на запад, на противника, а на восток, в наш тыл.

— Ругайте нас, не ругайте, — каялись танкисты, — но мы боялись, что вас убьют».

А вот Катаев полагал, что танк все-таки участвовал в бою. Встретившись с художником Виталием Горяевым, иллюстратором его «Паруса», он воскликнул: «Черт меня дернул попроситься в танк, идущий в бой!.. Вернулся весь избитый и ничего не увидел. Амбразура была загорожена круглыми спинами, а вокруг острые углы холодного металла. Ухватиться абсолютно не за что, и я весь в синяках и ссадинах, а говорят, был бой…»

А война не отпускала и Москву…

 

Был май, стояли ночи лётные
И
в белом небе без движения
Висели мёртвые животные
Аэростатов заграждения.

 

В одну из бомбовых ночей Катаев и Пастернак дежурили с песком на крыше дома в Лаврушинском.

Это был их хрупкий заслон на пути войны — «озаренный зловещим заревом пылающего где-то невдалеке Зацепского рынка, подожженного немецкими авиабомбами, на фоне черного Замоскворечья, на фоне черного неба, перекрещенного фосфорическими трубами прожекторов противовоздушной обороны, среди бегающих красных звездочек зенитных снарядов, в грохоте фугасок и ноющем однообразии фашистских бомбардировщиков, ползущих где-то вверху над головой».

Пастернак жил на последнем этаже, а на крыше стояло зенитное орудие, и он пошутил: «Наверху зенитка, а под ней Зинаидка» (впрочем, его жена Зинаида к тому времени уже была в эвакуации).

 

 

«А у вас когда-нибудь погибал младший брат?»

Евгений Петров с самого начала войны постоянно бывал на фронте.

Жена с сыновьями уехали сначала в Берсут, потом в Ташкент. Он переселился в гостиницу «Москва», которая стала тогда «творческим общежитием» для писателей, журналистов и даже артистов. Там же получил номер и Катаев, работавший в Радиокомитете и Совинформбюро на заграницу (братья передавали материалы для американского газетного объединения «NАNА» — North Аmerican Newspaper Аlliance).

Адмирал Иван Исаков, который уже осенью был тяжело ранен и потерял ногу, вспоминал: «Никто из тех, кто встретился в этот июньский вечер в гостинице "Москва", не думал, что следующий, кому предстоит дорого заплатить за стремление все увидеть и все понять, находится среди нас». Петров стал упрашивать Исакова взять его с собой в осажденный Севастополь, отбивавшийся от немцев днем и ночью — завоз подкрепления и вывоз раненых проходил под страшным обстрелом.

Накануне отлета у Петрова в «Москве» побывал Борис Ефимов.

«Он себя неважно чувствовал, — вспоминал художник, — лежал на диване, укрытый пледом. Вокруг него суетилась Варя, его милая подруга. В номере находились также его старший брат, Валентин Катаев, Евгений Долматовский и еще кто-то, не помню. На столе лежали карты и деньги — играли в покер… За столом зашел по какому-то поводу разговор об Александре Фадееве, в ту пору одном из руководителей Союза писателей. И дернуло же Долматовского шутливо переиначить его фамилию — вместо "Фадеев" сказать "Фадейкин".

— Не Фадейкин, а Фадеев! — неожиданно взревел Катаев. — Замечательный русский писатель!

И добавил трехэтажное матерное ругательство. Женя Петров буквально подскочил на своем диване.

— Немедленно убирайся отсюда вон! — закричал он на старшего брата.

Катаев как-то сразу съежился и сказал:

— Пожалуйста. Я только заберу свои деньги.

И, взяв со стола трехрублевку, как побитый, вышел из номера. Всем было неловко. Варя успокаивала Петрова, уложила его обратно на диван и укрыла пледом. Я посмотрел на Женю. Он был явно расстроен только что происшедшим инцидентом».

Ефимов постарался развеселить Петрова, и тот вроде бы оттаял.

— Ну, Женя, — сказал я, — счастливо. Вернетесь, расскажете, как там наш Севастополь».

Сумев получить нужные разрешения, через сутки Петров был на аэродроме, прилетел в Краснодар, а там со все той же горячностью настоял на Севастополе.

26 июня из порта Новороссийска вышел эсминец «Ташкент», лидер эскадренных миноносцев. Бомбы падали со всех сторон. Шедший впереди эсминец «Безупречный» взорвался и потонул, остановиться и подобрать немногих уцелевших было нельзя — сверху атаковали «юнкерсы». В Севастополе под разрывами бомб, снарядов, гранат и мин в полной темноте корабль забрал более 2100 раненых, женщин и детей — выше всяких возможностей. На обратном пути с 5 до 9 утра его непрерывно атаковали 90 самолетов, сбросивших более трехсот бомб — «Ташкент» получил множество повреждений и едва не затонул, многие погибли. Петров остался с ранеными до конца (поил их водой), несмотря на подоспевшие торпедные катера.

2 июля он вылетел из Краснодара в Москву, казалось, оставив угрозу гибели позади. С ним в пассажирском самолете «Дуглас» оказался и все тот же Первенцев, вспоминавший: «Летчик с бородкой. Фамилия Баев. Ждем Петрова. Приехал возбужденный. В 11.00 Баев ухарски отвернул "Дуглас" от земли, как будто вырвал пробку из бутылки. Баев передал управление штурману, а сам подобострастно болтает с Петровым. Ищет выпить. Тоска грызет мое сердце… Петров идет в кабину управления. Ложусь спать и моментально засыпаю. Удар. Я лежу на земле облитый кровью. Самолет, его обломки впереди. Кричу. Я изувечен. Пробую подняться, но, кажется, перебита спина, вытек левый глаз; я падаю на землю головой в пшеницу и бурьян. Чья-то рука тянется из-под обломков дюраля… Крики… Я приказываю снять с меня пиджак, рубаху. Обматываю рубахой голову и чувствую, как она вскипает и пузырится кровью. Больница. Я зверь… Но ранен глубоко. Я завидую Петрову. Он обложен льдом в мертвецкой».

Корреспондент «Красной звезды» Михаил Черных рассказал о катастрофе в подробностях: «Штурману вздумалось пройти в пассажирское отделение. На его место стал пробираться Евгений Петров… Ни штурман, ни пилот не имели права разрешать Евгению Петрову проходить в отделение пилота. Пилот Баев, разговаривая с Петровым и давая указания ему, отвлекся от управления. Самолет летел на высоте 15—20 метров со скоростью 240 км в час. Впереди подымался широкий холм. Пилот заметил его, но уже было поздно. Самолет ударился о землю…»

«Его вытащили из-под обломков. Он несколько раз повторил: "Пить… Пить… Пить!" Ему поднесли кружку воды, он глотнул — и умер», — утверждал Эрлих.

Петрова похоронили в Ростовской области в селе Маньково-Калитвенское.

«И он навсегда остался лежать в этой сухой, чуждой ему земле», — написал Катаев, крайне скупой на слова о случившейся трагедии (тело в Москву не привезли, в тех местах лютовала война), однако хранивший в ящике стола фотографии, на которых был запечатлен мертвый среди похоронных цветов.

Евгения Катаева однажды увидела, как отец перебирает их и плачет.

— Как это можно не прийти на вечер памяти твоего родного брата? — сетовал как-то Виктор Ардов, присоединяясь к хору раздосадованных очередным своенравием Катаева.

Да вот так — можно. Память о брате была для Катаева — остро-болезненной, запрятанной, глубоко личной.

Когда погиб Женя, пьяный Катаев пришел в Малый Головин к бывшей жене Анне Коваленко и сидел на лестнице, отключенный.

В 68-м в повести «Кубик» Катаев вспомнил крещение в Одессе: «Я увидел его, поднятого из купели могучей рукой священника… и уже тогда меня охватило темное предчувствие какой-то непоправимой беды, которая непременно должна случиться с этим младенцем, моим дорогим братиком, и потом, через много лет, точно с таким же выражением зажмуренных китайских глаз на удлинившемся, резко очерченном лице мужчины с черным шрамом поперек носа лежал мертвый Женя…»

В 86-м он написал, что крещение происходило на дому: «Из церкви везли на извозчике немного помятую серебряную купель, куда налили подогретой на кухне воды… Я ужасно боялся, что мой маленький братик захлебнется…»

«Прощай, Евгений Петрович! Может быть, ты виноват в катастрофе, но смерть большое искупление…» — стонал изувеченный Первенцев, находивший причины всех несчастий в алкоголе.

«Красная звезда» напечатала статью, черновик которой был в полевой сумке погибшего. «Держаться становится все труднее. Возможно, что город все-таки удержится. Я уже привык верить в чудеса…»

2 июля эсминец «Ташкент» был потоплен при внезапной бомбардировке в порту Новороссийска. Адмирал Исаков писал, что случилось это «именно в те часы, когда Петров летел в Москву» и «сочетание трагических событий» было «необыкновенно».

3 июля Совинформбюро дало сводку о потере Севастополя.

Петров, как и Ильф, не дожил до сорокалетия.

Читаю этот горький петровский отчет и другие его трагично-пафосные корреспонденции времен войны — все-таки журналистские тексты Катаева того же времени гораздо более легкомысленны и водевильны, и дело, мне кажется, не в степени испытываемой опасности, а в настрое. Например, 5 июля, в день похорон Петрова, между прочим, главного редактора «Огонька», в журнале вышел катаевский очерк об артисте-осетине Туганове, ставшем конногвардейцем. Он блистал на сцене московского цирка вместе с «труппой донских казаков», пока не пришла война, на которую все они и отправились добровольцами. Однажды капитан по ошибке заехал в село, занятое немецкими автоматчиками. По наезднику открыли шквальный огонь. «Он свалился с седла и повис на стременах под брюхом лошади. Это был его излюбленный номер джигитовки». Когда лошадь вынесла его из села, циркач «вскочил на седло и умчался, как вихрь, в развевающейся бурке и в развевающемся алом башлыке. Немцы ахнули, но было уже поздно».

«Я никогда не видела такой привязанности между братьями, как у Вали с Женей, — вспоминала Эстер. — Собственно, Валя и заставил брата писать. Каждое утро он начинал со звонка ему — Женя вставал поздно, принимался ругаться, что его разбудили... "Ладно, ругайся дальше", — говорил Валя и вешал трубку».

Долматовский, присутствовавший при конфликте в гостинице «Москва», рассказывал, как много позднее, сидя у моря в Коктебеле, Катаев обернулся с лицом, искаженным болью:

— А у вас когда-нибудь погибал младший брат?

Эренбург вспоминал: «Пришло сообщение о смерти Петрова. Я пошел к Катаеву, у него был Ставский. Мы сидели и молчали». (Ставский погибнет в 43-м.)

Да, молчали. Катаев молчал. И молчал о случившемся всю жизнь… Он даже домашним ничего не говорил. Павел Катаев записал: «У меня сложилось убеждение, что отец готов говорить о живом брате, но никогда — о мертвом».

А вот воспоминания Эрлиха: «Мы с Валентином Катаевым достали ключ от осиротевшего номера в гостинице «Москва». Бродили по комнате, машинально притрагивались к ручкам и карандашам в пластмассовом стаканчике на письменном столе, которые так и не дождались на этот раз возвращения своего хозяина.

Мы долго не находили никаких слов. Наконец Катаев сказал:

— Завтра или послезавтра, не позднее, здесь поселится новый жилец.

Это значило: надо позаботиться о вещах покойного, и прежде всего об его рукописях.

— Да, — согласился я, — давай, я помогу перенести вещи к тебе в номер.

— Нет, не надо их здесь, в гостинице, хранить. Забери их лучше с собой, на Лаврушинский… Домой отвези. А когда будет комиссия по наследству, все передашь будущему председателю…»

В «Разбитой жизни» Катаев писал о янтарно-коричневых глазах брата, «как бы знающих что-то такое, чего никто, кроме него, больше не знает», и несколько манерно, вероятно, искусством камуфлируя боль, продолжал: «Он был обречен. Ему страшно не везло. Смерть ходила за ним по пятам…»

«Смерть долго гонялась за Петровым, наконец его настигла», — написал и Эренбург.

«В 1942 году в январе месяце я оказался в одном купе с Валентином Петровичем во время поездки в Ташкент, — вспоминал критик Валерий Кирпотин. — В Челябинске в купе подсела Герасимова. Катаев сильно скрашивал томительность поездки. Разговорчивый, веселый, гибкий, он легко подхватывал любую житейскую или литературную тему и весело, остроумно развивал ее. Говорили о погибшем брате, Евгении Петрове. Он его осуждал. Он бы избежал на его месте любой опасности». Так воспроизводит слова Катаева тот, кто относился к нему недоброжелательно.

Однако в январе Петров был жив (да и Герасимова в Ташкент не ездила, зато позднее рассказывала, как заступалась за Эстер в Берсуте, когда завистливые писательские жены требовали от той, нарядно-изящной, мыть полы. А дочь поэта Алексея Суркова Наталья передала мне родительский рассказ: однажды Эстер в подаренных мужем брильянтовых серьгах, с которыми не расставалась, стирала в корыте. Мимо шла местная женщина, которая с издевкой окликнула: «Барыня!» — «Закончу стирать — и буду снова барыней!» — в тон ей ответила Эстер).

Но о чем бы и когда бы Катаев ни разглагольствовал, он и сам рисковал в поездках по войне под обстрелами, а впереди был даже полет на штурмовике…

Кирпотин выписал из их разговора в поезде (ну, может не январского, а осеннего) одну катаевскую юношескую историю времен «румынского фронта»: измотанный (прежде всего — психологически), холодной ночью лег в студеную воду, надеясь получить воспаление легких. Все это было «близко к передовой линии», — подчеркнул Кирпотин, недвусмысленно связав то «малодушие» с уползанием от новой войны в среднеазиатский тыл.

Такой эпатажный разговор в те адовы дни был сам по себе небезопасен… Зачем Катаев выставил себя пораженцем? Решил подыграть собеседнику, считая его трусоватым?

Или уничижение паче гордости? Может быть, тревожила память об отваге, ныли геройские раны, и бывший офицер гасил горечь злейшей самоиронией…

В Ташкент Катаев был командирован в августе и прибыл осенью. Перед командировкой руководитель Бюро национальных комиссий СП Пётр Скосырев просил его выяснить положение дел у всех эвакуированных и предупреждал о ненадежности и лукавстве «узбекских товарищей»: «Есть подозрение, что Алимджан прямо заинтересован в непоявлении узбекских вещей в русской печати». «Приехал В.Катаев, — записал Всеволод Иванов. — Встретились в столовой — не поздоровались». (Скорее всего, Катаев разделял недовольство писательского руководства тем, что Иванов будто бы «дезертировал» — нарочно застрял в Ташкенте, хотя изначально направился туда просто сопроводить семьи.)

В Москве в Союзе писателей Катаеву выдали опросник, чтобы проинспектировать эвакуированных и выяснить их «бытовые условия». Он навестил детей и вдову Петрова, пил с жившими средь пустынь в немалом количестве писателями, вдыхал «густой осенний зной» и сочинял стихи… «Ахматова переживает вторую славу, надо обязательно зайти к ней и посмотреть, как это выглядит», — сказал по приезде Надежде Мандельштам. А еще недавно, пока не было Катаева, Эстер с детьми в Куйбышеве проведал Петров. Павлик запомнил, как дядя, худой человек в гимнастерке, снял его с грузовика. Катаев привозил детям «фронтовой» пористый шоколад. Они его любили. Вообще же, ели мало и делились пищей с местным полуголодным мальчиком во дворе.

Иванов записал в дневнике, что его приятель поэт Виктор Гусев «жаловался на Вальку Катаева, который не любит свою семью и семью Петрова, который суть загадочный человек». Много ли мог знать о чужих чувствах Гусев? Если он говорил об участливости и заботе, то Катаев, как слон, нес на себе не только свою семью, но и родных жены, постоянно помогал и вдове брата с племянниками. Но человек он и правда был загадочный. Обособленный. Закрытый. Сложно сказать, насколько он откровенничал с родными и был им понятен, если для них до самого конца оставалась тайной его служба у белых…

В Ташкенте Катаев — тосковал и любовался.

Это ведь в тех краях он признался Надежде Мандельштам, что, увидев верблюда, вспомнил ее мужа, и сразу потекла лирика:

 

Пустыни Азии зияют,
Стоит верблюд змеиномордый.
Его двугорбым называют,
Но я сказал бы: он двугордый.

 

Четверостишию явно не хватало посвящения «О.М.».

И там же написалась такая стихотворная «Лолита», которую спокойно печатали в советском собрании сочинений:

 

Есть у Гафур Гуляма дочь.
По очерку лица
Халида смуглая точь-в-точь
Похожа на отца.


Но только меньше ровный нос,
Нежнее кожи цвет.
И говорят пятнадцать кос,
Что ей пятнадцать лет.


Она в саду цветет, как мак,
И пахнет, как чабрец.
Стучи в резную дверь... но так,
Чтоб не слыхал отец.

 

Тем же 1942-м годом датировал Катаев четверостишие «Могила Тамерлана».

 

Бессмертию вождя не верь:
Есть только бронзовая дверь,
Во тьму открытая немного,
И два гвардейца у порога.

 

 

По мнению Павла Катаева (сына В.Катаева.Прим. ред.), стихи посвящены Мавзолею Ленина на Красной площади, что, в общем-то, лежит на поверхности. Спустя годы возникнет перекличка, когда Катаев назовет свою повесть об Ильиче «Маленькая железная дверь в стене». Но тут было и пророчество о развенчании другого «гения и вождя», «великого полководца»…

Да уже и тогда, минуя любую цензуру, в военной повести «Жена», «памяти Евгения Петрова», героиня Катаева, переживая гибель мужа-летчика, увидела в трагическом бреду: «Слава и смерть складывали в пустыне войны свой мавзолей из гигантских, полированных плит. Смерть клала — черные лабрадоровые плиты. Слава клала — красные, гранитные. Я подвела Андрея к темной бронзовой двери. Дверь отворилась. Я поцеловала Андрея в закрытые глаза и гипсовые губы. И уже нечем было дышать».

Кстати, именно это — по-моему, самое пронзительное — место заметил критик Ермилов в газете «Литература и искусство», назвав «"изобретением" плоховато-эстетского пошиба», «чуждым простому и суровому величию наших дней».

Смерть побеждает славу.

Какие войны? Только разные двери, вот бронзовая — пустой прах, вот резная — пятнадцать девичьих кос…

В 49-м Катаев вернулся к тому же образу в романе «За власть Советов»: у Мавзолея «в красных и черных, гранитных и лабрадоровых плитах» у открытой двери «на часах стояли два курсанта»: «За этой бронзовой дверью мерцала таинственная, бархатная тьма».

«Бессмертию вождя не верь»…

 

 

1943

 

Немцы уже для всех очевидно проигрывали.

Катаев писал:

Голубой пожар метели
И
победный шум знамён.
Волга в белой спит постели.
Грозно стынет синий Дон.


Льётся огненная лава.
Враг бежит, от страха пьян.
Где ж твоя былая слава,
Потрясенный великан?


Погоди-ка, погодика-ка,
То ли будет, то ли ждёт!
Волжский лёд тебя остудит,
Русский пламень обожжёт.


Вижу я, как у дороги,
У крутого бережка
Р
ухнут глиняные ноги,
Треснет медная башка!


Силой нашею проучен,
Ты рассыплешься навек
У
таинственных излучин
Двух великих русских рек.

 

В феврале 1943 года чудовищная Сталинградская битва завершилась разгромом и пленением отборной группировки противника.

Летом состоялось самое крупное танковое сражение в истории — Курская битва. Стратегическая инициатива окончательно перешла на сторону Красной армии, которая дальше только наступала.

Тем летом по дороге на фронт Катаев заехал в Ясную Поляну. В пруду купалась солдатская рота, и в этом ему привиделось что-то толстовское, будто из «Войны и мира».

Без обмундирования и нужных бумаг он прибыл в 12-й танковый корпус генерала Митрофана Ивановича Зиньковича. Встретили сурово: не шпион ли. Но недоразумение быстро разрешилось, писателя обрядили в военную форму.

Катаев вспоминал, что искал корпус Зиньковича по компасу, идя по неубранным полям, мимо мертвых танков. Вдруг он услышал звук бомбардировщика, а затем — оторвавшейся от самолета тонновой авиабомбы. Он прыгнул в ближайшую воронку и лежал, уверенный, что бомба падает прямо на него. «Я понимал, что наступили последние секунды моего существования на земле, и в эти последние секунды под ужасающий свист бомбы я не увидел, а как бы ощутил не только всю мою жизнь от самого рождения до смерти, но как бы соединился таинственным образом со всеми моими предками, как ближними, так и самыми отдаленными... Тесно прижавшись ко мне, стояли на коленях мои маленькие дети — Павлик и Женечка — и жена, которых я мучительно любил больше всего на свете и которых я видел последний раз в жизни...» Бомба взорвалась в стороне.

Из впечатлений Катаева о боях на Орловско-Курской дуге родился рассказ «Виадук». Бои за Орёл. Полевая жена генерала девушка Клава подала вареную гусятину и водку, но времени нет — генерал и гость поехали на передовую в сопровождении этой девушки и лейтенанта. «Дорогой лейтенант успел объяснить обстановку… По приказу Верховного Главнокомандующего, вся танковая часть должна быть переведена на тот берег и взять Золоторёво не позже 23.00, а переправа находилась под сильным воздействием немецкой артиллерии». Катаев, по рассказу, попал со всеми под сильный обстрел, в дожде помогал эвакуировать мирных жителей из трубы туннеля: «Я схватил заповода двух лошадей, жавшихся к стене, и выбежал вместе с ними».

Генерал спросил: есть ли у него оружие. Была «дрянь» — итальянский пистолет «Brevettato» и то без патронов.

«— Лейтенант, при первом удобном случае достаньте писателю приличный пистолет.

— Слушаюсь.

Лейтенант был очень вежливый молодой человек с утомленными глазами и сдержанным, тихим голосом… Вероятно, он был хороший сын и аккуратно писал матери».

Вскоре генерал, сбежав с насыпи, протянул рассказчику «какой-то красный предмет, похожий на печень».

«— Что это?

— Пистолет, который я приказал для вас достать лейтенанту.

И он сунул мне в руку маленький пистолет в кобуре, сплошь залитой кровью.

— С убитого немца? — спросил я.

— Нет, это пистолет лейтенанта… Лейтенант убит… Возьмите, — сказал генерал решительно. — Выполощите кобуру в ручье, а свой «Бреветато» выкиньте.

Я некоторое время стоял, не зная, что делать, и держал перед собой окровавленную кобуру с пистолетом лейтенанта. Это все было как во сне. Потом я вынул из кобуры маленький, ладный, чистенький, хорошо смазанный маузер и выполоскал кобуру в ручье».

Когда вернулись с передовой к генеральской палатке, рассказчик увидел, что после авианалета «миска гусятины была вся засыпана черной, рыхлой землей».

По воспоминанию Павла, пистолет с простреленной кобурой лежал в Переделкине в ящике письменного стола и был для него привлекательной игрушкой. С войны Катаев привозил и осколки — разложив на столе, рассказывал историю каждого и о местах, где подобрал. На том же столе «мал мала меньше, точно матрешки» стояли и снарядики. Но от них, так же, как от пистолета, Катаев вскоре избавился — все-таки дома подрастал мальчишка…

Митрофан Иванович Зинькович, по катаевской характеристике, «неслыханной храбрости человек», погиб через несколько месяцев 23 сентября 1943 года у города Григоровка при форсировании Днепра и получил посмертно звание Героя Советского Союза.

«Я приехал в танковую армию от "Правды", как раз когда Зинькович должен был прорываться на Орел.

— Что же вы хотите? — спросил он напрямик.

— Я хочу видеть, как воюют, но только по-настоящему.

— Можем показать, — сказал он слегка иронически, — но не забудьте, на фронте часто убивают…

— За день, за два авось не убьют.

— Убивают и за две минуты.

И правда, тут же, почти что на глазах, погиб чудный молодой офицер — он был при нашем разговоре.

А дальше взяли переправу».

5 августа Орёл и Белгород были освобождены (в честь чего был дан первый салют во время войны).

Катаев лежал с генералом и боевым охранением в полевых зарослях «на великолепной орловской земле» под непрерывным минометным обстрелом и пулеметным огнем «мессершмиттов». Он рассказывал снарядившему его в командировку Ортенбергу, что риск был велик, но почему-то это не тревожило: «Первый раз, когда я не почувствовал особого страха — впереди никого из наших не было, а только… восемнадцать немецких танков».

А мины ложились на поле густо и близко, так что генерал в сердцах сказал:

— Ну, чего вас сюда принесло?

Но Катаев трезво и опытно оценивал вероятность смерти. Он писал 13 августа в «Красной звезде» в очерке «Во ржи»: «Немец бьет наугад, а все остальное уже дело случая… Все "безопасные" звуки, как бы громки они ни были, не задерживали на себе внимания, существовали где-то, как бы на втором плане. Все звуки "опасные" в свою очередь делились на просто опасные и смертельно опасные и в соответствии с этим занимали в сознании более или менее важное место».

И вот началась атака.

«— За родину, за Сталина! — крикнул чей-то хриплый голос.

И мы услышали протяжное, раскатистое "ура".

Грянули пулеметы, автоматы…

Неслись на запад немецкие грузовики, самоходные пушки, кухни, танки. В жизни я не видел более приятного зрелища!

…На душе было восхитительно легко. Я смотрел на потную рабочую спину генерал-майора, и почему-то мне вспомнилась «Война и мир» и Багратион, идущий по вспаханному полю, "как бы трудясь"».

Возвращаясь с фронта, Катаев купил у колхозницы бельевую корзину грибов — белые, подберезовики, грузди, маслята — которые с трудом увязал в шинель. Эти военные грибы он вспоминал всю жизнь.

Уже летом 43-го Эстер с детьми вернулась в Переделкино. В сентябре Катаев с ней и дочерью перебрался в Москву, а за городом оставили Павлика с бабушкой Анной и двоюродным братом Лёвой, чей отец погиб в начале войны в московском ополчении.

В начале июля Катаев принял участие в совещании в Союзе писателей «о юморе», где присутствовали и Эренбург, и Зощенко. О последнем Катаев говорил как об одном из моторов журнала «Крокодил» и призывал без оглядки смешивать смешное и страшное, легкомысленное и мужественное: «Я был на фронте под Сморгонью, как и Зощенко. Мы были между двумя очень серьезными боями. Человек начинает жарить анекдот невероятный — хохот стоит, все веселы, начинают танцевать, а потом в бой идут веселые».

Осенью он вернулся на дачу, оставив в ЛаврушинскомЭстер и Женю, которая пошла в первый класс. Помногу работал в своем кабинете на первом этаже, иногда выезжал в Москву и на фронт, и гулял по Переделкину с Павликом и Лёвой. Как-то на переделкинском поле они подобрались к зенитному орудию, которое вблизи оказалось муляжом.

Той же осенью Катаев на Калининском фронте. «Здесь русский город был», — писал он, оказавшись среди руин недавно освобожденного города Белого, через который лежали дороги на Смоленск, Вязьму, Ржев и Великие Луки.

 

Здесь думал я: ведь это вся Европа
С
юда стащила свой железный лом,
Лишь для того чтоб в зарослях укропа
Он потонул, как в море золотом.


Кто приподнимет тайную завесу?
Кто прочитает правду на камнях?
…И две старушки маленьких из лесу
Н
есут малину в детских коробках.

 

Затем — под Духовщиной, где тогда шли тяжелые бои и стоял вражеский полк, командир которого приказал повесить Зою Космодемьянскую. Отсюда для «Красной звезды» был привезен очерк «В наступлении», там и тут вспыхивавший метафорами: «Беспрерывно впереди, в кустарнике раздаются маленькие взрывчики, как будто кто-то бьет электрические лампочки. Это разрывные пули… Автоматчики ведут пленных немцев. Их только что взяли. Мокрые, грязные, похожие на арестантов, бредут они, низко опустив головы в серых пилотках. И дождь вокруг них блестит стальной решеткой».

Здесь, на фронте Катаев встретил Шолохова. «Я не сразу узнал его. Пилотка, шинель, пистолет. Ничего похожего на знаменитого писателя. Скорее всего, это пехотный капитан. С небольшой группой товарищей он пробивался по лесу к командному пункту. Над лесом с шумом проносились немецкие пикирующие бомбардировщики. Изредка свистели бомбы, и лес был потрясен разрывом крупной фугаски. Падали ветки, сбитые осколками. Впереди заливались пулеметы. Шел бой. Мы встретились как будто вокруг не происходило ничего особенного…»

8 сентября 1943 года состоялся Архиерейский Собор Русской Православной Церкви, избравший Патриарха — участников доставляли в столицу на военных самолетах. Вместо прежних гонений на духовенство власть начала возрождение религиозной жизни. В Ленинграде было возвращено двадцать ведущих топонимических названий имперского времени (Советский проспект стал опять Суворовским и так далее). В официальных церковных документах, прошедших государственный контроль, стало встречаться наименование Москвы «Третий Рим». Катаев откликнулся на такие перемены стремительно. Уже в октябре 43-го в журнале «Красноармеец» появился прямо-таки дореволюционный рассказ «Отец Василий». Немолодой священник с глазами «твердыми и прозрачными, как лед», словно бы срисованный со старика из повести «Отец», рассказывает, как служил в храме «под немцами» и о проповедях, которые произносил: «Я говорил моим прихожанам о святом Александре Невском, победителе немецких псов-рыцарей на Чудском озере, я говорил им о Дмитрии Донском, победителе татар на поле Куликовом, я говорил о двенадцати языках, вторгшихся на нашу родину под знаменами Наполеона… И каждую службу я возносил молитвы о великом русском воинстве — о даровании ему победы и одоления над всеми его врагами и супостатами». Пономарем у отца Василия был партизан Никита Степанович, синеглазый, «с черепом лысым, как у апостола».

Отметим здесь, что Михаил Кедров, третий, младший брат умученных святых — архиепископов Пахомия и Аверкия (троюродный брат Валентина Петровича), после революции оказавшись в Польше, избежал репрессий и в 1948 году в Елоховском Соборе был рукоположен Патриархом Алексием Симанским во Вроцлавского епископа для Польской Православной Церкви. Умер в 1951 году и похоронен в Белостоке.

В 43-м в «Новом мире» вышла странно отстраненная от войны, вливавшаяся в уютный мир досоветской Одессы повесть «Электрическая машина». Петя Бачей экономил на гимназических завтраках и получил сберкнижку с суммой вклада — три рубля. Он встретил на улице Гаврика — о, эти русские Том и Гек! — они сняли деньги в Государственном казначействе с золотым орлом на фасаде и двумя портретами внутри — «царя в голубой ленте и царицы в жемчужном кокошнике» — и провели целый день в поисках страстно желанной таинственной «электрической машины»: если крутить ее ручку, загорится лампочка. В магазинах эта машина была отчаянно дорога, и в конце концов они купили «элементы Лекланше»: цинковые палочки и угольные пластинки, затем в аптеке — перекись марганца и пять фунтов нашатыря и кокс на угольном складе. Но дома весь мальчишеский пафос разбился о холодный скепсис Бачея-старшего:

— Лампочка не будет гореть… Слишком слабый ток…

Гаврик, поняв, что «это был обман, как и все в жизни», дал Пете в нос, за что получил в лоб.

Инженер-электронщик из Зеленограда Александр Трубицын обратил мое внимание на техническую сторону повести, меняющую ее смысл. Итак, Петя и Гаврик купили восемь элементов Лекланшеапряжение каждого — полтора вольта. Следовательно, батарея из них дает двенадцать вольт, как современный автомобильный аккумулятор. Самая маленькая лампочка, которую вручил им приказчик «в виде премии», скорее всего именно 12-вольтовая. Емкость этих элементов, если судить по размерам, достаточно большая, т.е. лампочка могла светить долго. И если бы папа не был гуманитарием, он помог бы ребятам составить батарею, провести опыты, Петя со свойственным ему азартом блистал бы знаниями электричества и дома, и в гимназии. Вот в чем подлинный драматизм «Электрической машины». Счастье было рядом, но не был сделан последний шаг.

В 43-м же в «Новом мире» вышла уже цитированная мною катаевская повесть «Жена» о встрече на войне с молодой красивой женщиной по имени Нина (фабула была основана на рассказе жены летчика Морозова, который Катаев услышал по радио).

Инженер-технолог, чей металлургический завод эвакуирован в Куйбышев, она получила вызов из «штаба фронта» и едет на могилу мужа Андрея, командира истребительного авиационного полка. Она сидит ночью в траве на расстеленной шинели автора, вглядываясь в «дымноголубой столб» вдали («немецкий прожектор из Орла светит») и рассказывает историю своей любви. При всем объяснимом героическом схематизме сюжета в повести есть то, что незаслуженно сделало ее малоизвестной (раскритиковали, вот и прошла мимо читателя) — человеческие чувства и переживания. Нина бесконечно возвращается мыслями в солнечный Крым, Севастополь, где они с Андреем полюбили друг друга и провели самые яркие дни: теперь муж убит, а Севастополь сдан… В повести есть просто превосхдные страницы. А 21-я глава уж точно достойна включения в любую военную антологию: утреннее блуждание по подмосковному лесу в предчувствии катастрофы, две бегущие старухи в серых платках, нарастающая догадка, возникшая из самого воздуха, — все наложено на «Седьмую симфонию» Шостаковича, которого женщина слушает в исполнении эвакуированной труппы Большого театра, и одновременно, как в кино, проступает другая картина: наступление маленьких бодрых барабанщиков («безумная флейта осторожно, как шакал, шла за ними по слоистым пескам»). Тут, несомненно, Катаев — уже мовист. Даром что «в ложе правительства поднимался со своего места, отставляя бархатный стул, товарищ Вышинский».

И это не Нина, это Катаев в Куйбышеве, куда приезжал, навещая семью, и 5 марта 42-го слушал первое исполнение «Седьмой симфонии» в театре оперы и балета.

В повести есть психологически интересный эпизод с рабочим Волковым, «неприятным стариком с дурным характером». Его тоже поначалу принимаешь за врага: груб, харкает на пол, часто пахнет водкой, запорол аж пятьдесят тысяч деталей на неналаженном им станке. Читатель ждет уж рифмы — «вредитель», и Нина ее, конечно, выкрикивает. Но тут же замечает бессмысленные стеклянные глаза «браковщика», кричит иначе: «Вы просто пьяны, отойдите от станка!» После выясняется, что эта «диверсия» простительна, не заслуживает кары, надо вникнуть в беду человека и общими силами перекрыть недостачу: в Тульской области немцы убили всю его семью, включая внучку Наташу пятнадцати лет…

«Жену» разругали. Например, в 44-м в журнале «Знамя» Берта Брайнина отмечала «отсутствие идейного стержня» в повести, особенно негодуя по поводу героини: «Трудно поверить, что такую бездумную овечку воспитала и вырастила наша действительность… Если автор хотел показать верную и крепкую любовь жены, то почему сразу после гибели мужа происходит столь быстрое сближение Нины Петровны с летчиком Петей, другом покойного? Читателю не совсем ясна и цель поездки Нины Петровны на фронт: то ли она едет на могилу мужа, то ли на свидание с Петей».

 

 

1944

 

В марте Катаев побывал под Уманью во время перехода через болота армии Конева.

В марте же был свидетелем боев за город Кодыма.

Говорил ли он тогда в поезде, два года назад, Кирпотину о том, что не стал бы рисковать, как Петров, или нет, но в путевых молдавских заметках в «Красной звезде» все время едва ли не мистически показывал себя в сложных полетах, словно бы ожидая повторения судьбы брата… «После Умани неожиданно сильный снежный буран. Сквозь белые, газовые вихри с большим трудом находим аэродром. Когда приземляемся — вокруг уже ничего не видно». Перелет над Днестром. Сердцевина Молдавии. «Самолет идет на посадку. Но вдруг, не коснувшись земли, опять круто взмывает вверх». Наконец, Карпаты. «Мощный ветер ревет, как водопад» — это Катаев несется в штурмовике над Прутом.

С войсками 2-го Украинского фронта он наступал по тем районам Молдавии, где шел со своей батареей в Первую мировую. Пил винцо в хате, закусывая мамалыгой с брынзой. «Он прилетел самолетом, с одним блокнотом в кармане, пришел в нашу деревеньку, с доброй улыбкой спросил:

— Ну, как тут живем?» — вспоминал военкор ЛеонидКудреватых.

В апреле 44-го советские войска вышли на рубежи крепко защищенного румынского города Яссы.

Тогда-то Катаев и попросился лететь на боевое задание. Он прибыл в 8-ю гвардейскую штурмовую авиадивизию и, пообщавшись с отчаянными летчиками, обратился к командиру Владимиру Павловичу Шундрикову: посадите меня в штурмовик. Тот наотрез отказался — слишком опасно. Но в тот день по радио передали благодарность Сталина за форсирование реки Прут и непосредственно «летчикам подполковника Шундрикова». Вечером начали отмечать, и среди застолья Катаеву удалось заполучить у командира разрешение на полет.

Пришлось сдержать обещание.

— Стрелять умеете?

— Я ведь артиллерист…

— Что увидите в воздухе, стреляйте.

— А если это будут наши?

Наших не будет.

Полетели бреющим, на пятьдесят километров за линией фронта…

Кудреватых писал: «Валентин Катаев на самолете-штурмовике занял место стрелка, место в хвосте самолета, ничем и никем не прикрытое, продуваемое и простреливаемое со всех сторон. И слетал в роли стрелка на этом самолете на вражеские позиции, исполнил все положенные стрелку обязанности. А когда самолет, к счастью, успешно вернулся на свой аэродром, Валентин Катаев пересел на другую машину и улетел в Москву».

По горячим следам Катаев отчитывался так: «Я опускаю над собой прозрачный колпак и крепко его привинчиваю. Я сижу — глубоко и удобно — на широком брезентовом ремне, подвешенном между двумя бортами штурмовика против пулемета, обращенного назад».

Спустя двадцать лет он рассказывал: «Сверху, из самолета, я видел дороги, бегущие обозы фашистов, панику, горящие Яссы и аистов, которые летели на нашем уровне. Спокойно, как веслами, махали своими крыльями, белые с черным. Возвращались на родину».

«Я сидел на заднем сиденье спиной к спине летчика и, прижав к плечу приклад крупнокалиберного пулемета, всматривался в облачное небо ранней весны», — вспоминал он через тридцать лет.

2 мая 44-го в «Правде» появилась его миниатюра «Кузнец». «Славные советские конники» преследовали немцев и румын. Но остановились: стерлись и сбились подковы. Тогда, как из-под земли, возник старец-молдаванин, когда-то кузнец, ныне похожий на мертвеца, показал нехитрые инструменты — щипцы, молот, меха, «выкопал в земле маленький первобытный горн» и начал ковать… Конники полетели снова вперед. «Туманное солнце и нежная апрельская лазурь мигали в зеркальных клинках».

10 апреля 1944 года советские войска освободили Одессу.

В августе во время Ясско-Кишиневской операции была разгромлена Румыния.

А вот какие стихи сочинял Катаев в том году в Переделкине:

 

За стволы трухлявых сосен
З
ацепившись вверх ногами,
Разговаривали дятлы
По лесному телеграфу.


— Тук-тук-тук, — один промолвил.
— Тук-тук-тук, — другой ответил.
— Как живёте? Как здоровье?
— Ничего себе. Спасибо.


— Что хорошенького слышно
У
писателя на даче?
— Сам писатель кончил повесть.
— Вам понравилась? — Не очень.


— Почему же? — Слишком мало
В
ней о дятлах говорится.
— Да, ужасно нынче пишут
Пожилые беллетристы.


— А писательские дети?
— Всё по-прежнему, конечно:
Павлик мучает котёнка
И
рисует генералов.


— А Евгения? — Представьте,
С ней несчастье приключилось:
Нахватала в школе двоек
И
от горя захворала.


Но теперь уже здорова,
Так что даже очень скоро
В
месте с мамою на дачу
На каникулы приедет.

 

Это для своих.

А вообще для детей в том же 44-м вышла книжечка «Бочка», состоящая из одного стихотворения, основанного на военном анекдоте:

 

Окопы немцев под горой,
А наши — на горе,
И вот мы занялись «игрой»
Однажды в январе.

 

Бойцы скатили с горы бочку с камнями, после чего перестреляли любопытных фашистов. На следующий день, когда наученные горьким опытом фашисты затаились, бочка с толом беспрепятственно докатилась до них и взорвалась.

16 сентября 44-го в газете «Литература и искусство» поэт Надежда Павлович недоумевала: «Война — не игра, не забава, и не стоит воспитывать в малышах такое представление о ней».

Тогда же под раздачу попал Корней Чуковский. Он написал стихотворение-сказку «Одолеем Бармалея», поначалу расхваленную, но в последний момент вычеркнутую из антологии советской поэзии лично Сталиным (немедля «Правда» назвала сказку «пошлой и вредной стряпней»). К слову, и сам Чуковский никогда не переиздавал эту странную, отдающую живодерством вещь. Звери политизированы и поделены на классово-правильных и неправильных. Они мучают и убивают друг друга, хорош и смельчак Ваня Васильчиков:

 

И всадил он Каракуле
М
ежду глаз четыре пули…
Но взмахнул он что есть силы,
Острой саблей раз и два,
И от бешеной гориллы
Отлетела голова.
И, как бомба, над болотом
П
олетела к бегемотам,
Изувечила хорьков,
Искалечила волков…
Ненавистного пирата
Расстрелять из автомата
Немедленно!

 

Не сомневаюсь в читательской искренности Катаева, сказавшего (по воспоминанию Кирпотина) на президиуме СП соседу по Переделкину, с которым оставался и впредь в приятельских отношениях: «Ваша сказка "Одолеем Бармалея" — дрянь

 

 

«Сын полка»

В 1965 году Театр на Таганке поставил спектакль «Павшие и живые» — артисты читают стихи военного времени. Критик Наталья Крымова вспоминала: «На просмотре я слышала за спиной глухие рыдания, в антракте увидела — это был Валентин Катаев. Жена его плакала открыто, не стесняясь».

Катаев рассказал сыну, что однажды на фронте встретил солдата-мальчика, в форме, пошитой по его росту… Одичавшего, обозленного, как волчонок, его подобрали в лесу разведчики, и он прижился. Потом в войсках Катаеву встретился еще один ребенок, и стало понятно, что это — типичная ситуация. Дети, которым некуда деться среди пожаров и пепелищ, прибиваются к солдатам.

Но, пожалуй, мне удалось найти наиболее вероятный прототип. Он возник еще 2 декабря 43-го в катаевском очерке «Труба зовет» в «Красной звезде» — о посещении Калининского Суворовского училища: «11-летний воспитанник Коля Мищенко два года воевал с немцами. Его отца и мать расстреляли немцы в 1941 году. Коля ушел в отряд белорусских партизан. Потом он вместе с партизанами перебрался через линию фронта. Здесь он вызвался провести группу наших разведчиков во вражеский тыл…».

«Отец читал маме эту повесть по мере написания, и мы с сестрой так же при этом присутствовали, — вспоминает Павел. — Очень хорошо помню папу во время работы… Он сидел, низко и как-то боком склонившись над столешницей, и быстро писал, заполняя страницу за страницей буквами, словами, фразами, соединяющимися в ровные строчки».

«Сын полка» появился в 1945-м в журнале «Октябрь» — сюжет хорошо помнят многие. Три солдата, возвращаясь с разведки, нашли в лесу в окопчике в вонючей зеленой луже спящего измученного ребенка.

«— Тише! Свои, — шепотом сказал Егоров.

Только теперь мальчик заметил, что шлемы солдат были русские, автоматы — русские, плащ-палатки — русские и лица, наклонившиеся к нему, тоже русские, родные.

Радостная улыбка бледно вспыхнула на его истощенном лице. Он хотел что-то сказать, но сумел произнести только одно слово:

— Наши…

И потерял сознание».

Ване Солнцеву двенадцать. Отец погиб на фронте в первые дни войны. Мать убили оккупанты. Бабушка и сестренка померли с голоду. Деревню спалили. Сбежал из немецкого «детского изолятора». Прятался в лесах. При всей упрощенности сцен, обстоятельств и характеров Катаев подтверждает образы доблестных богатырей какой-то точно найденной былинной интонацией. Если в повести и есть условность, то она неразрывно связана со сказочной поэтичностью. А главное, виден и вызывает сочувствие мальчуган-сирота с его страхами, надеждами, упрямством. Командир артиллерийской батареи капитан Енакиев отсылает его в тыл, но мальчик дважды с ловкостью чертенка ускользает от «профессора разведки» артиллериста Биденко, возвращается к бойцам и добивается своего: остается в полку. Он ходит по вражеским тылам со старой клячей, изображая «пастушка» и ведя за собой разведчиков, попадает в немецкий плен… Кошмар допроса, чудо освобождения, волшебно вкусная еда из солдатского котелка, фронтовая парикмахерская, баня, обмундирование, собственноручный выстрел из пушки «по Германии» — «На, паршивая! Получай!»… И еще одна картина, выпукло-жуткая: контрнаступление немцев превосходящими силами — неотвратимая гибель для капитана, замершего у орудия. Капитан спасает мальчика «боевым заданием» — доставить донесение в штаб, а сам принимает бой и под конец «вызывает огонь на себя».

Командир полка направляет Ваню в Суворовское училище.

Венчает повесть беспокойный сон суворовца. Бег по громадной мраморной лестнице, где поджидает старик-генералиссимус Суворов «с алмазной звездой на груди и с серым хохолком над прекрасным, сухим лбом»: «Он взял Ваню за руку и повел его по ступенькам еще выше, туда, где на самом верху, осененный боевыми знаменами четырех победоносных войн, стоял Сталин с бриллиантовой маршальской звездой, сверкающей и переливающейся из отворотов его шинели.

Из-под прямого козырька фуражки на Ваню требовательно смотрели немного прищуренные, зоркие, проницательные глаза. Но под темными усами Ваня увидел суровую отцовскую усмешку, и ему показалось, что Сталин говорит:

— Иди, пастушок… Шагай смелее!».

Вот оно — обретение отца.

(В поздней версии повести усатый призрак растаял, как не было, а финальные слова говорил все тот же Суворов.)

Безотцовщина, нашедшая приют в Суворовском — жизненная правда: например, мой дед погиб под Ленинградом, а отца приняли в Суворовское в Свердловске, где в основном были такие же сироты…

Ежедневно Катаеву приходили письма от узнавших себя в «сыне полка». Павел вспоминает:

«— А ты его знаешь? — каждый раз спрашивал я в надежде на чудо.

Но чуда не случалось.

Конечно нет! Его же не существует!

Такой ответ каждый раз меня ужасно разочаровывал».

Успех повести был огромен, быстро вышел фильм, где главную роль сыграл детдомовец Юрий Янкин, Ленинградский театр юного зрителя поставил спектакль… Катаев, первым показавший отражение той войны в ребенке, не без сарказма называл Ваню Солнцева «своим оброчным мужичком» (по примеру Пушкина, называвшего так Емельяна Пугачева в связи с работой над «Историей Пугачева»).

20 февраля 45-го Президиум Союза писателей обсуждал, кого же выдвигать на Сталинскую премию. Надо признать: произведения подвергались достаточно квалифицированному разбору. Общее мнение по поводу катаевского «Отчего дома» выразил Леонов: «Когда прочитаешь эту пьесу, остается чувство неудовлетворенностиВ сердце не остается…» Зато 15 марта 46-го при обсуждении «Сына полка» возражений не возникло: достоин.

Повесть получила Сталинскую премию второй степени в области литературы (первая степень — «Молодой гвардии» Фадеева). В номере «Литературной газеты», посвященном лауреатам, детская писательница Александра Бруштейн писала: «"Сын полка" читаешь залпом, как в жаркий день пьешь родниковую воду. Повесть В.Катаева, несомненно, останется жить для многих поколений грядущих читателей, как глубоко-художественный документ эпохи». Произведение включили в школьную программу, использовали для «громких читок» в библиотеках и школах.

(«Читал деревенским мальчишкам несколько дней подряд, они слушали меня, раскрыв рты со все выражающим увлечением…» — в 45-м хвалил «Сына полка» в письме Катаеву их общий с Булгаковым приятель писатель Юрий Слёзкин).

Одновременно Сталинской премии второй степени по драматургии удостоилась пьеса Владимира Соловьёва об Иване Грозном. Похоже, за текстом критика Юрия Осноса в «Литературной газете» скрывался нехитрый подтекст — перебросить мост к Сталину: «Соловьёв в своей пьесе «Великий государь» показывает Грозного как великого русского патриота, передового государственного деятеля, осуществляющего исторически необходимую задачу создания мощного, централизованного русского государства. Грозный в «Великом государе» — это человек, творящий волю истории и глубоко сознающий эту волю, и поэтому оправданный перед современниками и перед потомками». Рецензент обелял и репрессии против враждебных бояр, от чего страдали невинные, сентенцией воеводы Воротынского: «Казался мне порой жестоким нрав царя. Но прав был государь: когда окрест него кишат такие змеи, так и ужа, принявши за змею, убить не грех». Характерно, что еще 3 апреля 44-го Кирпотин записал в дневнике: «Катаев — намеком: Пьеса о Грозном. О народе забывают, пишут только о государях».

 

 

Одесса

Катаев жалел, что не попал в Одессу сразу после ее освобождения. Но туда попали его друзья военкоры Семён Гехт и Сергей Бондарин. Весной 44-го их арестовали и приговорили к восьми годам лагерей по 58-й «антисоветской» статье УК. По словам родственников Гехта, в вину ему ставилось чтение (и видимо, обсуждение) подшивок газеты «Молва», выходившей в занятой Одессе. К этой прессе обратится и Катаев, когда через год приедет в родной город.

В марте 45-го в четырех номерах «Известий» он напечатал очерк «Одесские катакомбы».

Валентин Петрович отправился с несколькими подпольщиками в катакомбы, образовавшиеся за сотни лет до этого в результате разработок ракушечника — камня, из которого построен город. В этих лабиринтах партизаны скрывались на протяжении всей румынско-немецкой оккупации: пекли хлеб, делали взрыватели для мин, печатали листовки, отсюда устраивали вылазки для диверсий: «Я то и дело хватался за блокнот и за карандаш, пытаясь как можно больше записать из того, что они рассказывали. Но потом я понял, что это — безнадежное дело. Об этом надо написать роман. И я дал себе слово непременно его написать».

В оптимистично-романтическом очерке Катаев умалчивал о том, что почти всех «катакомбников» разгромила румынская сигуранца, и о предательстве одного из чекистов-партизан Федоровича, из-за чего была схвачена и казнена главная группа во главе с капитаном госбезопасности Владимиром Молодцовым.

«Проходя мимо небольшой ниши в стене, я заметил несколько растрепанных, заплесневевших книг без переплетов. Я взял одну из них. Это была книга "Об основах ленинизма" И.Сталина. Я осторожно перелистал книгу и заметил, что многие места ее были отчеркнуты карандашом и на полях сделаны заметки».

Написать роман, приближенный к правде, было не так-то просто. Наиболее дерзко «катакомбники» действовали только в начале войны: взорвали румынскую комендатуру, расположившуюся в здании НКВД, где в 20-м году дожидался гибели Катаев, пустили под откос люкс-эшелон с администрацией для Одессы. Дальше были успешные «зачистки», которыми руководили бывшие белогвардейцы — начальник Восточного округа Румынской службы специальной информации ГеоргиуИонеску (Георгий Андреевич Иванов, офицер царской армии, сотрудник деникинской контрразведки), его заместитель Ион Курерару (Иван Степанович Кунин, сотрудник деникинской контрразведки) и начальник отдела агентурной разведки АргирНиколау (царский и белогвардейский офицер Николай Васильевич Голушко).

В оккупированной Одессе происходило действие одного из лучших и самых страшных произведений Катаева — небольшого рассказа 46-го года «Отче наш».

Женщина приехала с четырехлетнем сыном к Чёрному морю за два месяца до войны и не выбралась. «Женщина была похожа на русскую. Мальчик тоже был похож на русского. У мальчика отец был русский. Но это ничего не значило. Мать была еврейка. Они должны были идти в гетто». Такое могло случиться с Эстер и Павликом… Вместо гетто они весь день кружили по морозному городу, а ночью замерзли насмерть на скамейке в парке. «Солдаты раскачали и легко бросили мальчика с подогнутыми ногами. Он стукнулся об женщину, как деревянный, и даже немного подскочил». А из уличного рупора, как и в прошлое утро, пропел музыкальный петушок и ангельский детский голос начал читать по-румынски «Отче наш»…

По сюжету следующей повести Катаева, в Одессе оказались отец (Пётр Бачей) с сыном Петей, приехавшие из Москвы накануне войны, отрезанные от нее войной, и войной разлученные…

 

 

____________________

1 Владимир Баталов (1902—1964) — режиссер и актер.

2 Очевидно, здесь описка, имеется в виду Борис Барнет — актер и режиссер, внук потомственного печатника, приехавшего в Россию из Великобритании, для которого позднее Катаев написал повесть-сценарий «Поэт».

3 В марте 1944-го П.Ершов уехал в Германию, а оттуда сумел перебраться в США, где стал преподавать в Колумбийском университете и вспоминать в текстах о литературной молодости.

4 Так с 1942 по 1944 г. называлась «Литературная газета».

5 Хамид Алимджан (1909—1944) — ответсек Союза писателей Узбекистана, погиб в 1944-м в автокатастрофе.

6 Правда, не в пример катаевской, пушкинская книга изначально успеха не имела, и большая часть экземпляров осталась не распроданной.

Версия для печати