Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2014, 4

Письма слепым

Рассказ

 

 

Борис Евсеев — прозаик, поэт, лауреат и финалист многих литературных премий. В «ДН» печатается с 1997 г. Живет в Москве.

 

 

1

 

Стукнули двери, пыхнула огнем сигаретка, три аккорда — и сразу песня…

Слепые заходили трижды. Два раза мужики: один — короткопалый, русокудрый, другой — в шляпе на глаза, с волосатыми кистями рук, нервный. В третий раз зашла девушка с микрофоном…

Холодно, неуютно. Моторный вагон стучит, не греет. Поздняя весна, с заносами по самые пути, тоже не веселит. Хорошо — за окнами темновато. И народ в утренней электричке, в общем, ничего: нет бузил и громил, и пьяни прилипчивой тоже нет...

Но вот слепые певцы, те, конечно, кишки вымотали быстро.

С перерывом в пятнадцать минут, полностью одинаковыми движениями перебирали они гитарные струны. Тренькали осторожно, чтобы не сказать трусовато. Пели слепые мужики одну и ту же песню: про дом небесный и про дом земной, про то, что дом не стол и не стул, и что человека в доме должен кто-то ждать.

Минут через двадцать после мужиков — слепая девушка. С постной сурковой мордочкой, в розовом детском пальтишке, но прыткая, но разбитная. Зашла и сходу запела: «Напилася я пьяна…»

Когда слепая пела, то вставала на цыпочки. Потом, с явным облегчением опускалась на полную ступню. А после даже начала раскачиваться, в такт песне. Но внезапно раскачиваться бросила, расчетливо, одним движением, опустилась на пустое сиденье и рассмеялась: никак не могла представить себя пьяной. Да и весь наш вагон — особенно, когда слепая пела про «милушку на постелюшке» — ей, конечно, не поверил.

Правда, деньги, причем одни только бумажные, передали все.

Проверив бумажки на шершавость и хруст, слепая вдруг резко смахнула их в новенький, хорошо вздутый пакет. Все так же улыбаясь и еще сильней задирая сурковую мордочку вверх, ушла. Поэтому, когда после Ашукинской, в электричку вошел еще один слепец, с черным плоским громкоговорителем на боку — запас вагонной благотворительности был вычерпан нами до дна.

Словно бы это почуяв, четвертый слепец петь не стал. Он вытащил серебристый мобильник и, как дурак, с гитарой наперевес и мобильником в руках, застыл в проходе.

 — Теперь на песнях настоящего бабла не срубишь. Вот они и насобачились, — сосед сзади прочистил горло, — в вагонах снимать. Я тут попал уже на две тысячи! Но снимки, скажу я вам, интересные…

 — Снимки? — полуобернулся я к рыжему без шапки соседу, который полчаса назад уже пытался со мной заговорить.

 — Ну. Снимки, фотки! Фотик же особенный для слепых изобрели. Они им и щелкают. Потом фотки на дом присылают. Причем в двух вариантах: первый вариант — снимки обычные. Второй — рельефные, в точках и черточках, для тех, кто на ощупь видит…

 Четвертый слепец на голоса наши развернулся, сделал два щелчка, потом, подумав, щелкнул в третий раз.

 — Говорил же вам… к-ххыакхы… — закашлял в шарф сосед.

 — Это-это-это… Простите, что снял без позволения!

 Слепой фотограф сделал шаг в сторону нашей скамейки и остановился.

 Моторный вагон затрясся от напряжения. Сосед сзади опять закашлялся, потом забубнил прямо в ухо:

 — Сейчас почтовый адрес или «емелю» спросит. Так вы — не давайте!

 — Если кто до Балакирева, а потом на последней обратно… Это-это-это… Я фотки принесу!

 Слепой — рыхловатый, редкоусый, — сконфузился, засобирался уходить.

 — Держи задаток. Как раз на последней поеду…

 Я протянул слепому пятьсот рублей.

 — Балакирево-Шмалакирево, — засмеялся сосед с простуженным горлом, — сельцо-шмельцо...

 

 2

 

Балакирево оказалось не сельцом: городом!

Никаких «балакающих», там, ясное дело, отродясь не бывало. А вот деревянный сруб на продажу, у края снежного поля — тот был.

 Сруб не понравился, службы в церкви кончились, заводиться с обедом не хотелось. Погуляв по церковному двору, окруженному белокаменной легчайшей оградой, поплелся я в Школу искусств. Но вовремя себя одернул. Не хватало потратить день на липкие акварельки и русалок из ольхи!

 Можно было, конечно, сразу вернуться в Москву. Но, как и было обещано слепому, решил ехать на последней электричке, которая формировалась здесь же, в Балакирево, и прошатался по городку и окрестностям — с перерывом на полдник — почти до вечера.

 Утомившись, сидел на кладбище. Расспрашивал редких посетителей про холерные бунты и захоронения ХIХ века и про крест-мощевик, который Петр Великий подарил когда-то своему любимцу, тайному секретарю Макарову, здесь, в Балакирево, позже и осевшему.

 Про мощевик, спасший когда-то жителей Балакирева от холеры, толком никто ничего не знал. А вот про дочь Петрову, причудницу Елизавету, родившуюся у нас в Коломенском, а в эти места заезжавшую ради охоты, кладбищенский сторож сказал, что была веселая, «не ломливая», всегда возвращалась с полей с добычей и однажды устроила в одном из окрестных дворцов маскарад с переодеваниями.

 — А дом для слепых у вас есть? — спросил я у сторожа неожиданно.

 Тот только вылупил глаза…

 

 3

 

 Дом для слепых — или как его звали раньше, «Слепдом» — надвинулся на тебя тремя этажами сразу. Дом стоял на улице 9 января, в десяти минутах ходьбы от школы. Дом как дом: розовый, осыпающийся, строили австрийцы.

 — Сегодня после обеда пойдем слепых шугать, — сказал тебе школьный приятель Вадик Н.

 Была весна, ветер мел по мостовым яблоневый цвет, в сточных канавах клокотала ликующая грязь, остро щекотал носоглотку запах восточных сладостей.

 — Все твои «шугалки», Вадик, они для школьников четвертых-пятых классов, — важно ответил ты приятелю, — на черта нам сдались эти суслики?

 Интереса шугать слепых больше не было. Они ходили парами, слипшись  как леденцы, ступали опасливо, лица задирали круто вверх. Ученики нашей школы по двадцать раз на дню выскакивали из подворотен, гавкали слепым в лицо, кидали им под ноги раздирающе мяукающих кошек.

 Слепые останавливались, терпеливо ждали, пока кошка убежит, гавкающий уйдет. Потом, как по команде, чинно ступали дальше. У слепдомовского двора они, подобно учителям и обычным жильцам, никогда не замедляли шаг и не оглядывались, а сходу повернув на девяносто градусов, тройками и парами входили в широко раскинутые створки ржавеющих ворот.

 

 4

 

 Оглянитесь, слепцы! Оглянитесь же скорей, травимые жизнью сурки!

 И вы не увидите ничего, кроме того, что уже давно бушует у вас внутри. Ничего — кроме резучих зубцов пламени и диких вспышек праведного гнева!

 

 5

 

— А вот вечером Катьку слепую пойдем смотреть! — окончательно добил ты Вадика.

 Слепую Катьку через щель ты тогда так и не увидел. Правда, за день до этого уже обсмотрел ее подробно на фотографии. Вставшая во весь рост голая Катька, круто развернув торс к снимавшему и задрав голову, что-то дико орала. Глаза ее были полуприкрыты.

 Катькиного пихаря видно не было: только шкодливые руки и кабанья с жесткой шерстью нога, в наполовину стянутом носке. Нога, «заплетавшая» — как это и полагалось в греко-римской борьбе, — ногу женскую: прекрасную, без единой волосинки!

 Катька была вершиной мечты. «Шерстистый» — вызывал досаду и гнев.

 — Чья нога? — толкнул ты в бок на большой перемене еще одного школьного приятеля, Виталика Э.

 — Чия, чия… Гурикова, конечно!

 — Гурик — гнида, — сказал ты уверенно, — Катька с ним за просто так никогда бы не пошла.

 — Чио? А вот скажу Гурику, что ты его гнидой обозвал, — оскалился Виталик. При этом грубо раздвоенный, знаменитый на весь 8 «б» кадык его заходил вверх и вниз, как у того, кто готовится сделать долгий глоток чего-то резко-приятного... — Гурик тебе враз

 — А вот сейчас тебе за ябеды — по ушам!

 — Чио? А ну вали отсэда, вместе со своей волосянкой!

 Волосянкой Виталик, немея от презрения, называл твою скрипку, которую ты с собой в общеобразовательную школу никогда не брал, но которая раздражала Виталика уже только тем, что вообще когда-то была выпилена из груши и клена. Волос был на смычке, не на скрипке, но Виталика такие подробности не интересовали.

 — Ну и чего, что у меня волосянка? А у твоего у бати на голове… рваная портянка!

 Произошла безобразно короткая — совсем не такая, как в тогдашних итало-французских фильмах — стычка. Виталик накостылял тебе как третьекласснику, бережно смахнул с фотографии налипшую соринку и, довольный, уселся на подоконник любоваться на Катьку и Гурика один.

 

 6

 

 — Баллл-ла-ла-лакирево!

 Электричка вечерняя, электричка подмосковная… Ее звуковая картинка совсем не такая, как в электричке утренней: глотающая лак шелупонь, грубо смеющиеся от тоски и безденежья девочки, жалкий треск сопутствующих товаров, вынимаемых из хозяйственных сумок хлопотливыми старичками…

 Вдруг — тычок в плечо. Ты очнулся.

 — Это-это-это… Принес я!

 Слепой держал за уголок желтоватый плотный пакет. Ты дал ему еще тысячу. Слепой тихо сгинул. Смотреть фотки в электричке не хотелось. Ты опять задремал.

 

 7

 

У «Слепдома» росли два платана и топорщились кизиловые кусты. Чуть сбоку шумела глубокая дренажная канава.

 Напротив дома для слепых жил туфтарь и темнила по кличке Мастырка. Так его прозвали серьезные блатари. Туфтарь делал ножички — умереть и не встать! С перламутровой колодкой, с выкидным лезвием. Лезвие выскакивало — жжик-вжик — резко, дерзко!

 За такой нож ты и задолжал Мастырке девять рублей. Сумма была неподъемной. Вернуть ее следовало в три дня. И тогда ты решил продать свои ракетки для настольного тенниса. Однако за две превосходные ракетки, с губчатой резиновой прокладкой толщиной в полтора миллиметра, давали всего пять рублей. Четыре рубля можно было занять у слепого Савика. Тот иногда ссужал по рублю, по два.

 Савик денег не дал.

 Как тот базарный ишачок, потершись спиной о ствол платана, ты поплелся к Мастырке, просить отсрочки.

 Открыла жена: дебелая замурзанная баба, непонятно как уживавшаяся с артистичным, без конца сыплющим прибаутками Мастыркой.

 — А ты не знаешь? Замели мово Вальку, замели туфтаря мово! Кто-то навел на него. Теперь — мотать ему и мотать!

 

 8

 

 «Туфтарь и темнила» сгинул навсегда, насовсем, а ты у себя в Москве, на Якорной, крадучись, заперся в ванной и вскрыл пакет, полученный от слепого в балакиревской электричке.

 Выпали четыре картонки. Они были испещрены коричневыми рельефными значками. Вместе с картонками выпали три фотографии. Две фотки криво-косо показали вагон балакиревской электрички. А третья…

 Эта фотка тоже не была отцентрована. Однако на ней, кроме соседа с закутанным горлом и тебя самого ясно обозначилась фигурка девушки. Она стояла вполоборота и для поздней московской весны была одета слишком легко: в полупрозрачную накидку и короткое платьице. Лицо у девушки было смутным, стертым. Что бросалось в глаза, так это острый подбородок и смеющиеся щеки. А вот волосы синевато-белые были видны хорошо: чистые и здоровые, они остро торчали в стороны.

 На обороте фотки был косо нацарапан московский адрес.

 Следующим же утром ты по этому неблизкому адресу и поехал.

 

 9

 

Это был адрес не дома, а стадиона! Стадион выстроили только наполовину, но один ярус с просторными подсобными помещениями был готов уже полностью. Вход на стадион охранялся. Ты показал конверт, и тебя без проволочек пустили внутрь. В первой же комнате, внутри яруса, ты увидел девушку с фотки. Стало быть, ничего сверхъестественного не было. Просто в вагоне девушка пряталась у тебя за спиной, и ты ее не заметил.

 Волосы у стадионной девушки не торчали в стороны, были пущены вниз слоистым «каскадом».

 — Чего пришли? — недовольно буркнула белокурая.

 — Конверт... Мне слабовидящий дал в электричке.

 — Я сама слабовидящая, — чуть подобрела девушка. — Ну, если дал, тогда вам туда, — кивнула она на дверь слева.

 За дверью трое лысостриженых бандюков лениво вовтузили четвертого. Один поднял голову, жмурясь, всмотрелся, подошел, пальцем поманил остальных:

 — А давай мы у господина-товарища зрение проверим!..

 

 

 10

 

 Через час лысостриженый Ярик объяснил мне все! Про жизнь и про слепых, про любовь и про никчемушные надежды. Оказалось: есть те, кому помогли частично излечиться, а есть неизлечимо слепые, есть богатые слепые, и есть слепые бедные.

 — Бедные — те вообще ни фига не видят. Но им сильно повезло. Это как раз про них сказано: «Слепой Бога духом чует». Им и остается — духом чуять! Ну, а тем, кто побогаче, кто теперь хоть вполглаза видит, тем легче. Только и тут — непруха. Мы чего, блин, узрели, когда прозрели? Грязь и бардак, беспредел и подставы. Тут многим назад, в слепоту захотелось. Ну, чтобы им опять, того, что есть — не видеть. Или наоборот — невидимое узреть. А ты думал мы все тут лохи, ты думал мы тля слепая?

— Да я ведь…

— Глохни! Сам я тоже ни черта раньше не видел. Баб и тех представлял на ощупь… Теперь чуток вижу. Груди у баб — зашибись! И поэтому мне назад, в слепоту, неохота. А некоторым нашим — жуть как хочется! И такие, кто не хочет всего этого бардака видеть, не только между слепыми попадаются. Многие зрячие не хотят дерьма вашего видеть! Надоел им — слышь ты? — белый свет. Короче. Умные придумали: опять, как в девяностые, у поляков и китайцев технический спирт покупать, как водочку его разливать, чилийского порошку добавлять, где надо толкать. Людишки слепнут, дерьма, что вокруг, не видят. Им и легче.

— А я-то здесь с какого боку?

— Нам свежие людишки нужны. Ты и сгодишься. Стишки на этикетку, такие, знаешь, броские, в народном духе, сочинишь. Что-нибудь про бодрянку спозаранку…

— Ничего себе картинка. Не боишься рассказывать?

— Так ты отсюда только ослепнув выйдешь. А слепому кто поверит? Только скорей всего — сдохнешь ты тут…

 

 11

 

У частично излечившихся прожил я восемь дней. Дома наверняка обыскались бы, но преодолевшие слепоту оказались хитромудрыми: позвонили и успокоили. А потом эсэмэсы с моего номера стали отправлять: мол, уехал выступать по программе «Читающая Россия», все хорошо и т. д., и т. п.

Уже на второй день я понял: философия, которой прикрывается прозревший Ярик, — наглый треп. Он и его приятели просто торгуют паленой водкой. Плюс наркоту в пакетиках откуда-то получают и, прикрываясь слабовидением, через посредников кому надо ее впаривают, втюхивают, суют!

Тут, правда, произошло на стадионе событие, от которого охмелел сильней чем от водки (а ее, паленую, но на вкус вполне сносную, выдавали мне каждый день).

На фотографии, которая пылилась у меня в столе, девушка из электрички стала неожиданно тускнеть.

Жил я на самой верхотуре, под крышей первого яруса. Окна — на ближний лесок. Но даже в этой полумгле было заметно: девушка с фотки исчезает! Может, выцветает, может, как-то по-другому испаряется. Я крутил фотку так и этак, даже хотел спросить про исчезновение у Ярика — при каждом обращении эта сволочь заставляла звать его мастером-наставником, — но передумал. Решил спросить у белокурой.

— Вы просто слепнете, обожаемый, — пропела та в ответ.

Паленую водку я научился тихо выплевывать. Однако мне и самому иногда казалось: да, слепну! И не потому, что болели глаза. Просто чудилось: я вижу то, чего не видят другие. Скрытые швы действительности треснули, разошлись, и она — действительность — предстала передо мной, как та Катька: блудливо-нежной и резковато-кусачей. И, конечно, жадной до денег, до высасывания чужих мозгов и душ!

 

 12

 

Фотка стала тускнеть, и я начал внимательней приглядываться к самой девушке. Однажды подсмотрел, как водил пальцем по ее нагой груди один из слепцов: восторженно и осторожно, как будто облачную гору рисовал!

И под этой облачной горой, под весенне-зимней шкуркой нашего бытия вдруг зашевелилось бытие иное: легкое, эфирное, в бульбочках прозрачных тел, в сладких разрывах свободно постреливающих мыслей!

Тут как раз разрешили бегать по стадиону. Ночью, для разминки. Стадион был обнесен забором с проволокой и хорошо охранялся, так что далеко убежать я не мог. Один раз во время пробежки споткнулся. Пригляделся — человек! Спеленутый, как тот кокон. Сперва подумал: это бандосы его так. Но потом пригляделся: под человеком доха, сбоку — сложенное втрое одеяло...

— Умирать собрался, — буркнул лежавший в ответ на вопрос.

— А тогда доха зачем?

— В дохе, друг, все дело! Доха, она теплая. Одеяла верблюжьи — тоже. Умирать в тепле надо! Когда мне тепло, я ничего не боюсь. И вокруг себя одни ласковые грезы вижу. А вас… Век бы вас всех не видал!

В сердцах пнул я доху ногой, побежал дальше.

На бегу думал: здешние слепые — они неправильные. Те, что пели в электричках, были чище, возвышенней!..

Случай имел неожиданное продолжение. С беговой дорожки стадиона — охраняемого, как во время войны, собаками и автоматчиками — возвратился я поздней ночью. Случайно толкнув чужую дверь, стал свидетелем ссоры.

Ссора слепых — жены и мужа — была бредовой, мутной.

Жена хотела, чтобы муж побыстрей стал зрячим. Тот отпихивался как мог. Полуодетые, теряя друг друга в пространстве, ходили они кругами, а поймав звук шагов и ощупав чужое тело, били тихонько друг друга по плечам туго скрученными целлофановыми мешочками для мусора. При этом жирненькие подбородки у обоих тряслись, как у теряющих спесь индюков.

— Ты обязан прооперироваться!

— Не хочу, не буду…

— Ты должен видеть меня, когда спишь со мной!

— А фигушки. На ощупь ты, стопудово, лучше…

— Тебе не я нужна, а твои дурацкие грезы! Так врач сказал.

— Не такие уж они и дурацкие. Это врач твой дурак.

— Облачные раскладушки и складной стул на небе — это дурацкое, дурацкое видение!

— А вот на небо попадем — увидим.

«Зачем жизнь дается нам в полусне, в грезах? Чтобы скрыть несовершенства мира? Но ведь есть и кроме грез скрывающие мир завесы: не соня ты — так тихоня. Не слеп — так глуп. Не глуп — так честен», — думал я, торопясь найти белокурую, чтобы выяснить у нее все до конца. Но той нигде не было. Тут я догадался: на ночь белокурую куда-то увозят!

 

 13

 

Катюха шла в магазин игрушек ровно и весело, как зрячая. Как по линейке — мимо кустов кизила и бледнотелых, с надорванными, дразняще обвисшими вниз шкурками платанов! Как по жердочке — мимо урчащих канав и старшеклассников нашей школы, застывших на месте соляными столбами! Катюха шла и помахивала сумочкой, как та итальянская киноактриса, которую она никогда не видела, но про которую, конечно, слышала много раз.

 В магазине Катюха всегда пыталась стибрить какую-нибудь некрупную вещь. Долго выбирала на звук: постукивала костяшками пальцев по деревяшкам, прощелкивала ноготком пустоголовых кукол по темечку.

 Два-три раза ты проследил за Катюхиной подготовкой к совершению кражи. Ясное дело, не выдал. Однажды Катюху поймали. Правда, быстро отпустили. Магазины самообслуживания в конце 60-х только открывались, скандала не хотели, да и что возьмешь со слепой?

 В тот раз Катюха возвращалась из магазина с украденной куклой. Она и не думала куклу прятать. Видно, считала: кукла принадлежит ей и баста!

 Приглядевшись, ты увидел: это не кукла, а повар в колпаке и в белом халате, с раскаленной до красноты сковородкой в руках. Катюха, повесив сумочку на плечо, пыталась на ходу завести повара торчавшим из спины ключом (взяла приготовленную к продаже игрушку прямо с прилавка). Заведя, подносила и слушала, как внутри у повара стрекочет пружина.

 Слепая слушала, повар дергался, но крепко ухваченный Катюхой поперек живота, сковородный блин подкидывать не желал. А вот ключ в спине у повара, чуть подрагивая, медленно вращался.

 Вдруг ключ упал, мелко дзенькнув о камень. За спиной у тебя и у Катюхи засмеялся Виталик Э. Катюха в сердцах отшвырнула повара в сторону. Колпак с головы у повара так и не свалился. Зато сам он медленно сполз в дренажную канаву, стал тонуть.

 

 14

 

 Ты бесшумно затворил дверь комнаты, где ссорились жена и муж. Звуки стали тише, но все равно было слышно: слепая, сопя, пихает мужа к постели. Судя по басовитому кряхтению, тот упирался, не шел. Вдруг стало ясно: слепые пытаются вернуть себе то, что у них украла жизнь! Упирающийся слепой — небо. Его жена — изукрашенную постель и широкое зеркало на стене.

 То же самое и белокурая: она исчезала со своей фотки, потому что хотела исчезнуть из собственной слабовидимой, слабопонимаемой жизни!

 Чувствуя: в кармане лежит чужая, ненароком подсмотренная жизнь — пусть даже в исчезающем ее варианте, — ты выхватил из кармана фотку белокурой, порвал в клочки, рассыпал веером, побрел к себе в комнату.

 Но потом вернулся, ползая на карачках, обрывки собрал, тихо подвывая, попытался их проглотить, сразу выплюнул…

 

 15

 

 Фотографии — письма слепых. И письма эти предназначены как раз нам: только с виду зрячим, а на самом деле слепым абсолютно. То есть получается: эти письма адресованы нам слепым, а приходят — от них, в слепоте своей полностью прозревших!

 «Письма» эти говорят о невидимом, но желанном мире больше энциклопедий, футуристических прогнозов и многолетних планов правительства. Конечно, такие письма-фотографии могут создавать только настоящие слепые, которые не наживаются на своем несчастье. Настоящие слепые, они ведь только на вид туповаты. Просто они сосредоточены на своем внутреннем мире. А внутренний мир — он не требует бесконечных игрищ лица и жестов тела.

 В комнате, перед зеркалом, ты лицо свое успокоил: не в меру дерганное, слишком нервное! А потом, успокоив еще и пальцы, закрыл глаза и увидел свой внутренний мир.

 Чистые города! Ясно-зеленые леса! Зеркальные, без морщинки, озера! Так внутренний мир смотрелся издали.

 Ажурно-белые, как из точеной кости, ограды, прозрачные люди, дружелюбные жесты на всем обширном пространстве страны — так выглядел внутренний мир, придвинувшийся поближе. А совсем впритирку — никаких во внутреннем мире слепых и калек! У всех встречных глаза пристальные, мысли веселые. И висят такие мысли рядом с любым и каждым, и слабо покачиваются, как те детские, цветные, чуть сбрызнутые водой, приготовленные для наклеивания переводилки

 Ты открыл глаза. Воображаемая картина сменилась реальной, подсмотренной всего пять-шесть дней назад.

 Трое слепых у здания Минобороны, на Знаменке. Поют про войну, про то, что война внутри у каждого из нас. Еще про то, что потерявшие зрение на войне, чуть позже, внутри самих себя — увидели эту войну по-другому:

 

 Кто ослеп на войне

 На гражданке прозреет в бреду.

 Жизнь, прошедшая, как во сне, —

 Подстрелила тебя на лету…

 

 Эти трое — один длинный, изможденный, с бас-гитарой, двое других пониже и поплотней, с крохотным аккордеоном и треснувшим пополам барабаном — пели, не уходили. Хлынул снежный дождь, потом начался зимний ливень. Но они все вели и вели свою песню, не понимая, что их уже никто не слышит, что кроме одного случайного прохожего, никто резких ледяных капель, секущих певцов по губам и щекам, не видит…

 Что-то вело, что-то толкало тебя к этой троице! Все сильней опьяняясь горечью собственной жизни, ты подступил к ним вплотную. Трое слепых, словно чего-то испугавшись, разом, как по команде, бросили петь: сперва басист, потом аккордеонист, за ними — перкашист с треснувшим пополам барабаном…

 

 16

 

 Наша жизнь — как слепое зеркало: тусклое, мутное, трещинки по углам и туман в середине! Только воспоминания и могут это слепое зеркало промыть, сделать чистым, ясным…

 Катюха вышла из «Слепдома» быстро, через полчаса. Про заводного повара она, видно, и думать забыла. Теперь Катюха переоделась в фисташковое платье, но при этом ступала так, будто на ней ничего нет.

 Ты пошел следом. Вдруг Катюха приостановилась, не оборачиваясь, сказала:

 — Длинный, нескладный… В школу ходишь… Подскакивай через годик-другой. Любовь у нас будет!

 Голос Катюхин был сладко надорванный и хрипло-нежный. Таким голосом можно было наслаждаться и вдвоем, и в одиночку!

 Ты отстал. И тут сбоку, из дверей ухоженного парадного выскочил и стал орать что есть мочи полудурок Копытков. Он тоже часто — иногда неделями — ходил за Катькой, но всегда молчал. Только руками показывал, какая, мол, она удобная для соитий, а также для легких побоев после них. Но в тот раз Копытков разорался не на шутку.

 — Как в саду! Как Ева в саду, твою мать, выступаешь! А сама — воровка и блядь! Стой, Катька, стой!

 Но слепая лишь тряхнула головой и звонче зацокала по камням каблуками. Она выровняла спину, чуть крутанула бедрами, и жизнь твоя внезапно разломилась пополам, как спелый плод. Жизнь потекла вниз и вниз, через плотные складки одежды, к черным ложбинкам земли, к сладко клокочущим от весенней грязцы канавам!

 Жизнь текла медленно и неотвратимо, чтобы через час быть грубо скомканной и выкинутой на мусорку, как тот чулок в «стрелках», который Катюха почему-то не прихватила плотно резинкой и теперь стала снимать его прямо здесь, меж толстых платанов и рвущих тело кустов кизила, беспечно наклонясь, не обращая внимания на полудурка Копыткова, подобравшегося к ней близко, слишком близко, и конечно, ничего не зная про камень, который ты на этого полудурка уже нацелил…

 Раз-два-три! Камень-рука-бросок! Вытирающий кровь со щеки и при этом блаженно лыбящийся Копытков. Наотмашь дающая сумкой по морде выскочившему из Мастыркиной конуры щуплому мильтону Катька…

 Катька-Катюха. Туфтарь-муфтарь. Копытков-Допытков

 

 17

 

 Проза — звуковая графика невидимого. Она вычерчивается стремительно, дерзко и никогда не ходит кругами. Однако до времени, еще не произнесенная про себя или вслух, проза слепа: тычется туда-сюда и лишь потом, сама по себе, — прозревает.

 Проза слепа. Вера слепа. Слепы наши пальцы и сомнения нашей души.

 И душетела наши — они тоже слепы! Вот летят они на уровне третьего этажа и ударяются о жесть и бетон, и хотят уйти выше, но не могут. Потому что держит их припадочно и цепко наша жизнь, да еще наше — шлепающее по клавишам и марающее бумагу всякой чепухой — письмо!

 

 18

 

 Письма слепым вождям.

 Письма ниспровергателям слепых вождей.

 Письма ниспровергателям ниспровергателей.

 Письма в магазины просроченных прав.

 Письма в конторы по отмыванию свобод.

 Слепые, слепые письма!

 Слепым, слепым, слепым.

 Шлепок, стежок, штришок.

 …штымштым

 …окок

 

 19

 

 Все лучшее в нашем мире слепо. И, конечно, слепа любовь. У, блин, как слепа она!

 Слепая девушка со своей вдруг проклюнувшейся любовью тебя и спасла.

 Она опять стала проступать на фотке. Ты не выдержал, еще раз поймал белокурую в коридоре, спросил про тайное и про явное. Она — не ответила.

 Тогда ты рассказал ей про внутреннее зрение. Белокурая рассмеялась:

 — Слепой курице — все пшеница…

 Но вдруг, обхватив твою шею руками, зашептала:

 — Я за тобой неделю наблюдаю! Я помогу тебе, помогу — только не бросай тут меня. За это — буду любить тебя вечно…

 Ты легкомысленно обещал.

 

 20

 

 Девушка полуслепая осталась там, где была. Наверное, потому, что ты в любовь белокурой не поверил. А может, потому, что все еще верил в любовь Катюхину.

 А со стадионом вышло так.

 Приехал на машине слепой. Тот самый, из балакиревской электрички.

 — Это-это-это! — запричитал он и стал указывать бандосам на машину.

 Трое охранников, выставив поперед себя шокеры, кинулись за ворота стадиона, к аккуратненькому грузовичку-пикапу, на котором слепого и привезли.

 Причитавший сделал вид, что бежит за ними, но внезапно передумал, схватил тебя за руку, стал толкать к стене, заставленной листами фанеры.

 — Это-это-это… Им все одно конец, а они на тебя… на вас все свалят. Будь проклят китаец Чень!

 — Какой еще китаец?

 — Который фотоаппарат для слепых изобрел! Нам не фотоаппарат, нам кнут здоровенный нужен. Момзги, момзги, а не глаза, слепота выедает!

 Осердясь, слепой что было сил толкнул тебя в спину. Проломив головой гниловатый фанерный лист, ты нырнул в скрытую от посторонних глаз калитку, спотыкаясь о торчащий из наста штакетник, выбрался на дорогу, остановил первую попавшуюся легковуху, попросил отвезти по домашнему адресу…

 

 21

 

 Ранняя, утренняя, сладчайшая слепота! Она во сто крат приятней, чем слепота вечерняя, слепота ночная. Этой полуслепоты, позволяющей видеть то, чего не видят другие, тебе больше всего в последние дни и хотелось.

 Засыпая на заднем сиденье легковухи, ты в эту невыводимую, трижды прекрасную и трижды проклятую слепоту мира с головой и нырнул.

 

Версия для печати