Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2014, 3

Стихи и переводы

Документ без названия

 

Двадцать лет назад

Двадцать лет назад
двадцатилетними
были те, кому сейчас за сорок,
между сверстниц вовсе не последними
в красоте,
в уме
и разговорах.

Двадцать лет прошли, запорошили
головы позёмкою седою
тем, кто стольким головы кружили,
молодой
блистая
красотою.

С каждым годом на одну двадцатую
убавлялось то, что не восполнишь,
и необратимою утратою
день
от полдня
двигался на полночь.

Но ещё до старости далече.
Может быть, её и вовсе нет.
И, внезапно распрямляя плечи,
стряхивают
двадцать лет.

 

Дальний автобус

Вход с трагической надписью:
«Выхода нет».
Касса с ценною насыпью
мелких монет.
Кресло с треснутой кожей
вместо жилья.
Окна. В них прохожие,
много людья.
Дорога, столбы, дорога,
столбы, провода.
Дороги очень много
у нас всегда.
Увалы, косогоры,
телеграфная нить.
Но скоро приедем. Скоро.
Здесь — сходить.
Значит — дальнего рейса
перелистана десть.
Дверь с командою резкой:
«Выход — здесь».

 

Петров-Водкин

Петров считал, что кривизна
земного шара
должна быть явственно видна
в любой картине.

И люди из его земли,
а также кони,
как будто пальцами росли,
как из ладони.

И в чине Водкина Петров,
в блаженном чине,
стоит меж прочих мастеров
по той причине.

Петрова-Водкина за то
менялась слава —
то — с безымянный, то —
с большой,
а то — с мизинец,

покуда, стиснувшись в кулак,
всей пятипалостью
не дербалызнула, да так,
что все услышали.

 

Перевожу Брехта

Я Брехта грузного перевожу.
Перевожу я Брехта неуклюжего.
Не расплету верёвочное кружево.
К его Пегасу не сыщу вожжу.

Часы уже долдонят полвторого,
а я на полпути.
Нет, не легко немецкую корову
из стойла в наше стойло увести.
Нет, не легко немецкую ворону
по-нашему заставить говорить,
в немецкую тупую оборону
непросто дверь тугую отворить.

Не поддается Брехт, словно Берлин.
Неужто в самом деле отобьётся?
А я в него гоню за клином клин,
а он не поддается,
не сдаётся.

Фонетика какая!
Треск и лязг!
А логика какая!
Гегель с Кантом!
Зато лирических не точит ляс.
Доказывает!
С толком и талантом.

Германия!
Орешек сей куда
как крепок, твёрд.
И счастье и беда
в нём прозвучали вещими стихами.
А Брехта многомудрые слова
под воем бомб ни разу не стихали
и стихнут ли когда-нибудь?
Едва ли.

 

* * *
Я вижу белые халаты
над синевою чертежа.
Вычерчиваются палаты,
где будет жизнь светла, свежа.

Архитектура начиналась,
на солнышке и на ветру
платановость или чинарость
над ней шумели поутру.

Обдумывался, как подсолнух,
дом, план его и матерьял,
чтоб спозаранок и спросонок
на солнце окнами стоял.

Прорезываем окна, входы
туда, где утро и листва.
Да, снова на восток, к восходу,
как солнце, так и зодчества!

«ДН», 1971, № 5

 

Первый день

Страдания людей и лошадей,
мучения столиц и деревушек
окончились. Умолкли рёвы пушек.
Сталь жаркая, надолго холодней!

В тот день, когда окончилась война,
а я тот день запомнил поминутно,
торжественно, официально, нудно
звенела комариная струна.

В начале мая редкостен комар,
а, может, в Альпах правила иные,
а может, прежде,
сильные, стальные,
гасили струны
этой песни жар.
Но вслед за комаром луна взошла,
и тонкий, нежный звук её восхода
отчётливо прослышала пехота
и тотчас потряслась: «Ну и дела!»

Да этак мы дождёмся петуха,
собачий лай услышим и мычанье
коров
и даже, наконец, молчанье,
что предварит явление стиха!

И вот действительно петух запел,
глашатай утра, голосистый петел,
пёс забрехал,
и вслед за ними,
светел,
и звонок, словно колос,
стих поспел.

 

Время горы

Не теряет времени гора,
не теряет и не убивает.
Попросту: с утра и до утра
существует, пребывает.

Видимо, изобретя часы,
зажил человек отнюдь не проще.
Не теряют времени овсы.
Времени не убивают рощи.

Руку им не стянет ремешок.
Вечность их на миги не разъята.
И двенадцати ударов шок
им не бьёт подобием набата.

Торопиться некуда волне.
Не спешат по небосклону звёзды.
И не то что вам и мне,
всё равно им: рано или поздно.

«ДН», 1973, № 5

 

* * *
А в общем, ничего, кроме войны!
Ну хоть бы хны. Нет, ничего. Нисколько.
Она скрипит, как инвалиду — койка.
Скрипит всю ночь вдоль всей ее длины.

А до войны? Да, юность, пустяки.
А после? После — перезрелость, старость.
И в памяти, и в сердце не осталось,
кроме войны, ни звука, ни строки.

Война? Она запомнилась по дням.
Всё прочее? Оно — по пятилеткам.
Война ударом сабли метким
навеки развалила сердце нам.

Всё прочее же? Было ли оно?
И я гляжу неузнающим взглядом.
Моё вчера прошло уже давно.
Моя война ещё стреляет рядом.

Конечно, это срыв и перебор,
и крик
и остаётся между нами.
Но всё-таки стреляет до сих пор
война
и попадает временами.

 

Радость памяти

В последний раз, а может быть, в единственный,
хочу взглянуть на дальний и таинственный,
удачно расположенный в раю,
край,
тот, в котором юность признаю.
Я понимаю, рук не дотянуть,
но, может быть, удастся хоть взглянуть.
Сейчас, когда полнеба охватила
густеющая возрастная мгла,
взглянуть бы мне, наверное, хватило,
поглядка бы, возможно, помогла.

О радость памяти! Она верней,
чем радость сытости, и лёгок её гнёт.
Прокоротать бы старость вместе с ней!
Пророкотать бы, что она шепнёт.
Да, коротать и рокотать. С годами
без сожаленья понижая тон.

Какие мне ещё нужны гаданья,
чтобы в решенье утвердиться том?
И, вспомнив общежитие, траншею,
окоп полного профиля, блиндаж,
засматриваюсь, как на пейзаж,
и радостно вытягиваю шею.

 

Школа войны

Школа многому не выучила —
не лежала к ней душа.
Если бы война не выручила,
не узнал бы ни шиша.

Жизни, смерти, счастья, боли
я не понял бы вполне,
если б не учёба в поле,
не уроки на войне.

Объяснила, вразумила,
словно за руку взяла,
и по самой сути мира,
по разрезу провела.

Кашей дважды в день кормила,
водкой потчевала и
вразумила, объяснила
все обычаи свои.

Был я юным, стал я мудрым,
был я сер, а стал я сед.
Встал однажды рано утром
и прошёл насквозь весь свет.

 

Командиры

Дождь дождил — не переставая,
а потом был мороз — жесток,
и продрогла передовая,
и прозябла передовая,
отступающая на восток.
Всё же радовались по временам:
им-то ведь
холодней, чем нам.

Отступленье бегством не стало,
не дошло до предела беды.
Были ровны и тверды ряды,
и, как солнце, оружье блистало,
и размеренно, правда, устало,
ратные
продолжались
труды.
А ответственный за отступленье,
главный по отступленью, большой
чин, в том мерном попятном стремленье
всё старался исполнить с душой:
ни неряшливости,
ни лени.
Истерия взрывала колонны.
Слухи вслед за походом ползли,
кто-то падал на хладное лоно
не видавшей
такое
земли
и катался в грязи и пыли,
нестерпимо и исступлённо.

Безответственным напоминая
об ответственности, о суде,
бога или же мать поминая,
шла колонна,
трусов сминая,
близ несчастья,
вдоль по беде.

Вспоминаю и разумею,
что без тех осенних дождей
и угрюмых ротных вождей
не сумел бы
того, что умею,
не дошёл бы,
не нашёл бы
то, что нашёл.

ДН,1975, № 5

 

Версия для печати