Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2014, 3

Из тайных книг

(Андрей Платонов. Чевенгур)

 

 

Андрей Платонов. Чевенгур: Роман. — «ДН», 1988, № 3—4.

 

Лет в тринадцать-четырнадцать (а это была самая середина 80-х), потеряв интерес к книгам для «детей и юношества» и еще не имея сил читать книги «для взрослых» (открывал их, но все казались мне скучными, какими-то не теми), я часто листал тома «Краткой литературной энциклопедии», которая была в нашей домашней библиотеке.

Там я находил немало заманчивого, такого, что никогда у нас, как я думал тогда, не появится, но которое наверняка бы стоило прочесть. Нередко приоткрывались некие тайные пласты литературы, и они очень к себе тянули (я даже записывал названия книг и фамилии писателей в тетрадке). Было, к примеру, такое: «В центре романа "Доктор Живаго" — интеллигент, родственный Спекторскому, стоящий на трагич. распутье между личным миром и обществ. бытием, связанным с активным действием. В романе выражено глубокое разочарование в идее революции, неверие в возможность социальной перестройки общества. Герой романа отвергает жестокость белогвардейского лагеря и не приемлет революц. насилия и жертвенного подчинения личности судьбам революции. С большой силой написаны страницы романа о жизни природы, любви героев.

Передача романа за границу, его опубликование за рубежом в 1957 и присуждение П. Нобелевской премии в 1958 — все это вызвало резкую критику в сов. печати, что завершилось исключением П. из Союза писателей и его отказом от Нобелевской премии».

Или такое, из статейки про неведомого мне тогда Набокова: «В прозе Н. ощущается влияние Ф. Кафки, М. Пруста; таков роман "Приглашение на казнь" (1935–1936, отд. изд. 1938), где Н. изображает кошмар существования маленького человека, окруженного чудовищными фантомами совр. мира. Таковы предпосылки, способствовавшие "денационализации" творчества Н.».

За десяток лет до знакомства с текстами Селина, Генри Миллера я познакомился с краткой и такой аппетитной характеристикой их книг. Селин, например, «в 40-е гг. продолжал цинично глумиться над жизнью и собой», а «творчество» Миллера «исполнено противоречий. Он отвергает бурж. цивилизацию с позиций гедониста, эксцентрика, предельного индивидуалиста. Его "пацифистский анархизм" в сочетании с раблезиански острым чувством жизни часто ведет к крайнему натурализму, граничащему с порнографией, и этич. беспринципности».

Было тайное в энциклопедии и про некоторых уже известных мне и даже читанных писателей. В том числе и в статейке об Андрее Платонове: «С 1926 П. работает над большим романом о революции — "Чевенгур" (опубл. отрывки и первые главы, составившие повесть "Происхождение мастера", 1929)».

Две-три книги Платонова были у нас дома, несколько рассказов я, по совету отца, прочел в рамках, так сказать, «детского». Помню, что мне не очень понравилось тогда. Точнее, не так. Слишком сильно было удивление составлению слов, непривычному, необычному. Неправильному, как я был уверен тогда. И даже отцу про это сказал, усмехаясь так, как усмехаются подростки ошибающимся взрослым. Отец ответил: «Это великий писатель. Потом поймешь».

Подрастая, периодически прошаривая домашнюю библиотеку в поисках тех самых нужных книг, я возвращался и к Платонову. Прочитал повесть «Происхождение мастера», а следом наткнулся на маленький рассказик «Кончина Копёнкина», где один из персонажей тот же Дванов, что и в повести... Рассказ без начала и конца, но такой яркий и сочный, страшный и быстрый, что именно он, наверное, открыл для меня Платонова. (Рассказ с бесцветным названием «Возвращение» — настоящий шедевр — я узнал позже.)

В «Кончине Копёнкина» встречалось слово «Чевенгур» из того моего списка тайных книг и писателей. Как можно было понять, Чевенгур, это город, который занят красными, и вот на них нападают белые1. Происходит бой, красные проигрывают, гибнут, кажется, все, кроме Дванова, который спасается на огромном коне Копёнкина, которого зовут Пролетарская Сила…

Этот рассказ, явно отрывок из того почти мифического «большого романа о революции», заинтриговал меня, появилась надежда, что я прочитаю его целиком. Тем более что «тайные книги» как раз в тот момент начали становиться явными. Правда, приходили они не книгами, а в журналах.

Сегодня в своих репликах о литературе я нередко говорю, что во второй половине восьмидесятых, с возникновением «волны возвращенной литературы», тогдашнему литературному процессу, движению тогдашней литературы был нанесен серьезный удар, наверняка лишивший нас целого литературного периода, не позволивший развиться многим талантливым авторам. Дорога в толстые журналы, а потом и в издательства им была по существу закрыта на протяжении десятилетия.

По-моему, очень точно об этом сказал Андрей Немзер в статье «Замечательное десятилетие» (2000 год): «"Компенсаторная" стратегия времен перестройки была чревата дурными последствиями. То, что она невольно мешала сложившимся писателям идти вперед, — наименьшее из зол. Куда хуже, что она сказывалась на редакторском отношении к писателям, коих в России принято называть "молодыми". <...> ..овременного нераскрученного сочинителя рассматривали как бы "при свете вечности"».

Но, с другой стороны, тот период был закономерен. Плотину должно было однажды прорвать, и ее прорвало. И понятно, почему публикацию тех произведений начали толстые журналы: в отличие от издательств с их планами на несколько лет журналы были мобильней. И нужно было торопиться — «гласность» могла в любой момент кончиться.

Мои родители с начала 80-х (а может, и раньше, но я не помню) выписывали два-три толстых журнала в год. То «Новый мир» и «Наш современник», то «Знамя», «Дружбу народов» и «Литературную учебу». Пытались угадать, где могут опубликовать стоящее прочесть… Года с 1986-го отец стал очень досадовать, что не может выписывать их все — не хватало денег, да и подписаться стало очень сложно.

Обменивались журналами с другими семьями, просили продавщицу в ближайшем к дому киоске оставить ту или иную газету, журнал. Продавщица чуть не плакала: «Привезут три экземпляра, а просят оставить двадцать человек!» В горбачевских очередях дрались не только за водку, но и за журналы, за книги…

Я не помню точно, что прочитал вначале — «Котлован» или «Чевенгур». «Котлован» оставил ощущение ужаса: расчеловечивание человека там было показано, наверное, ярче, чем в любом другом произведении литературы советского периода. Тем более что расчеловечивание происходит во время попытки создать великое, грандиозное…

С «Чевенгуром» же сложнее. По сути, этот роман до сих пор остается для меня тайной…

Слова из «Краткой литературной энциклопедии» не наврали — это действительно «роман о революции». И, по-моему, никакой в нем клеветы на революцию и на людей революции (что наверняка стало преградой публикации «Чевенгура» в конце 20-х) в нем нет. Сатиры, кажется, тоже.

«Чевенгур», по идее, вполне вписывается в ту литературу, что создавалась молодой советской Россией. Его можно поставить рядом с прозой тех лет Зазубрина, Сейфуллиной, Фадеева, «Железным потоком» Серафимовича, «Сорок первым» Лавренёва, со Всеволодом Ивановым и Леоновым, Булгаковым, Зощенко, Бабелем, с рассказами Ольги Форш, Артемом Веселым, первыми рассказами Шолохова, первыми вещами Гайдара… Я имею в виду не степень таланта того или иного автора, а ту ноту, что звучит почти во всех произведениях почти всех этих (да и многих других) авторов.

С другой стороны, Платонов стоит от них в стороне. По крайней мере, стилистически… Может, я ошибаюсь, но, по-моему, писатели 20-х взяли за основу своего языка язык Замятина, а Платонов, чуть ли не единственный, был ближе к Ремизову. Но сделал язык Ремизова механизированным…

Советская литература начиналась не с абсолютного, а со смещенного, сдвинутого реализма. И герои этой литературы тоже были не совсем, не абсолютно реалистичны. Тоже словно бы слегка смещены… Это, наверное, необходимо было сделать — рассудок самих авторов не выдерживал передавать на бумагу пережитое, увиденное ими один в один.

Их спасал стиль. И этот стиль — стиль прозы начала 1920-х — был свеж, нов, молод… Даже пожилой Серафимович в своем «Железном потоке» молод благодаря стилю.

Герои той литературы жестоки. Но эта жестокость оставляет большинство из них чистыми и наивными людьми, людьми, несущими в себе светлое… Жестоки и Копенкин с Двановым в «Чевенгуре», да и многие другие персонажи романа. Но в то же время они, как, к примеру, бандит Никиток, могли, просто так стрельнув по человеку, ранив его, тут же пожалеть. И это, видимо, не фантазия автора.

Почему «Чевенгур» не опубликовали тогда? Наверное, Платонов с этим романом немного опоздал. Принеси он «Чевенгур» в редакцию году в 24-м — 25-м, скорей бы всего, напечатали. Но в 1927-м СССР как государство уже окрепло, и строилось, по сути, как традиционное государство. Поэзия революции становилась все менее нужной. Еще чуть позже она стала и вредна. Вредны стали и многие писатели, воспевавшие в свое время принцип: «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…»

Александр Блок в 1918 году писал в статье «Интеллигенция и революция»: «Не бойтесь разрушения кремлей, дворцов, картин, книг. Беречь их для народа надо; но, потеряв их, народ не все потеряет. Дворец разрушаемый — не дворец. Кремль, стираемый с лица земли, — не кремль. Царь, сам свалившийся с престола, — не царь. Кремли у нас в сердце, цари — в голове. Вечные формы, нам открывшиеся, отнимаются только вместе с сердцем и с головой».

К середине 20-х большевики поняли, что разрушать до основания нельзя. В том числе и культуру. Пушкин, Толстой, Гончаров, Чехов, даже Достоевский были реабилитированы. Был взят курс на реализм без смещений (в том числе и стилистических). Так родился социалистический реализм, в котором первому поколению советских писателей, по существу, не находилось места. Писатели уходили в сказочники, сценаристы, функционеры, в историческую прозу… Мало кто смог перековаться.

Как разнятся хотя бы стилистически рассказы, первый том «Тихого Дона» Шолохова и дальнейшее его творчество. Но тот типаж героев начала 20-х появляется в позднейшей прозе постоянно, а Нагульнов с Давыдовым вообще прямые родственники платоновским Копенкину и Дванову

Честно говоря, я перечитываю Платонова нечасто (за исключением «Возвращения»). Платонов очень заразительный писатель. Прочитав две-три страницы его прозы, невольно начинаешь писать так же. А потом видишь, что написалось плохо, получилась неловкая пародия…

О языке Платонова написаны сотни статей, есть исследования его языка, лингвисты ломают голову, почему там-то или там-то он поставил такой-то союз, а не такой-то. Пытаются ставить правильный, и фраза ломается, приобретает другой смысл… Платонов остается загадкой нашей литературы, а «Чевенгур» — главная тайна Платонова. И наверняка еще многие поколения читателей будут биться над вопросами: что хотел рассказать нам автор, почему не победил Копёнкин, зачем Дванов ушел на дно озера… И почему Платонов ставил неправильные союзы вместо правильных.

 

____________________

1 См. рецензию О.Лебёдушкиной в этом номере «ДН». — Прим. ред.

Версия для печати