Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2013, 9

В шумной стране живых

Стихи

Ряшенцев Юрий Евгеньевич — поэт, прозаик, переводчик

Ряшенцев Юрий Евгеньевичпоэт, прозаик, переводчик. Родился в 1931 г. в Ленинграде. Окончил филфак МГПИ (1954). Печатается с 1955 г. в журнале «Юность», где в 1990 г. — член редколлегии. Автор нескольких книг стихов, в т.ч. «Високосный год» (М., 1983), «Дождливый четверг» (М., 1990), «Прощание с империей» (2000), «Избранное». Известен как автор текстов песен к спектаклям «Бедная Лиза», «История лошади», кинофильмам «Три мушкетера», «Гардемарины, вперед!», «Забытая мелодия для флейты» и др. Переводил грузинских, армянских, украинских поэтов. Президентская премия им. Булата Окуджавы (2003). Живет в Москве.

 

 

 

* * *

Интересы имперского Рима от меня далеки.
Я не очень расстроен волнениями среди галлов.
Мне хватает волнений на мостиках нашей реки
и крутой перебранки родных чердаков и подвалов.
Я, конечно, порой нахожу отдаленный намек
на сюжетное сходство с закатом былых метрополий.
Вот и бронзовой конь, тот, что силы мужской между ног
был цензурой лишен, нынче попросту мерин — не боле.
Но сознанье того, что я  — римлянин... Как мне с ним жить?
По рожденью, по паспорту, по кровяному давленью —
как мне жить, как мне быть с этим глупым сознаньем, скажи,
объясни, как усталый творец объясняет творенью.

Впрочем, ты уже все объяснил, и имперская спесь
в твоем мудром ученьи отсутствует как таковая...
А ведь жизнь-то не вся. Да и лето не все. И не весь
этот вечер, который стоит, на сентябрь уповая.
В сентябре... Но зачем удаляться во дни сентября?
Жить еще предстоит не последним, мне кажется, летом,
о проклятом державном величии не говоря,
и не помня его и забыть не решаясь при этом.

 

* * *

Я не знаю, зачем это было и было ли это вообще —
эти Крымы, Кавказы, Камчатки, Сицилии, Волги, Майорки.
Я топлю серебристую ложку в багровом домашнем борще
и слежу, как проходят секунды в не тронутой веком каморке.

За окном то ли сусло апреля, а то ли распад декабря.
То ли реки готовятся встать, то ли вскрылись замерзшие реки.
Мы куда-то гребли да гребли. И гребли-то, по-моему, зря.
Нас заждались варяги обратно, но так и не встретили греки.

Век наш прожит и прожит неплохо, особенно если учесть
всю энергию наших тиранов и верную страсть их шестерок.
И в манере пророков евангельских хочется вымолвить: несть
ни прощенья, ни мести — нам дух размышления дорог,

Дух, свободный от страсти, от чувства, от быта и жизненных пут,
что, простите, по сути своей — чепуха, ахинея, реникса.

Невозможен такой вот безбожный, безжизненный суд
на холмистых людских берегах от холодной Невы и до Стикса.

Доедай свой наваристый борщ, чтоб и дальше упрямо молчать,
чтоб не лезть к удалым сыновьям со своим обоснованным мненьем,
как безумная зимняя муха, которая нынче опять
в темноту за окошком колотится с остервененьем.

 

 

 * * *

Какие же затейливые бантики
на память завязала мне судьба...
Над скошенными крышами Прибалтики
идет ворон вечерняя гульба.
А уж когда вороны барражируют,
то от греха уходят ястреба.

Жил на земле, а помню небо Латвии,
его глухие блеклые тона.
Долги свои я помню неоплатные.
Что не плачу их — не моя вина.
И рад бы заплатить их да ведь некому.
— Кому я, братцы, должен?..
Тишина.

Да, с этим невеселым собеседником
все чаще говорю я в наши дни.
Мне с тишиной не хуже, чем с кассетником
той паре, что в густеющей тени
сейчас включит какой-то хит безбашенный
и отдохнет от сладостной возни.

А хвойный коврик сосняка прибрежного
так памятно пружинит под ногой.
И нынешнее море вместо прежнего
летит на берег, прежний, но — другой.
Умри от тихой страсти к бывшей родине,
захватчик, оккупант, чужак, изгой.

 

 

* * *

Деревянная длинная лестница от дома к воде...
А вода такая, какой не бывает нигде.
Ручеек, превращенный плотиной в Сенеж, в Арал...
Кабы только никто в этом мире не умирал!..

По дороге к воде можно многое разглядеть,
если только себя не считаешь царем земли.
Чья там сыть ускользает от хищника, чья там снедь?
Что за сферу не поделили в листве шмели?

Вот сейчас на сырых подмостках настанет миг,
когда шепот уже невозможен, а только — крик,
как у чайки, которая дико вопит, снуя,
может, просто от голода, а хочется думать — от бытия.

У июня еще и вторник есть, и среда.
Есть и ночь между ними, кратчайшая из ночей.
И никто не скажет, какого цвета вода,
та, в которую превратился худой ручей.

Небожители крон, обитатели диких трав,
объясните смертному, в чем он, смертный, не прав!
Этот росчерк стрижа — он уже навсегда, на века,
как простая-простая евангельская строка.

 

 

* * *

Во сне лишь... И никогда наяву...
От многого Бог упас.
Мне стыдно, что я так долго живу,
так долго... При том — без вас.
Вот дуб. На его коре борозда.
Он, видно, привык к битью.
Я, помню, гладил его... Тогда...
С мамой... В другом краю.

А это видавшее виды авто...
Чуть-чуть бы левей — каюк!
Сейчас бы меня обругал за то,
как езжу, мой мертвый друг...
Зайдем в этот сквер, в этот сад продувной,
похожий на пьяный рай?
Литовка, когда-то любимая мной,
ответила бы «гярай

Как странно... Не зная, не видя, где я,
а может, и видя — вопрос,
оттуда, оттуда, из небытия,
как внятны они мне — до слез!..
А тихий летний закат так пунцов,
пунцовый закат так тих...
Дыши, полномочный посол мертвецов
в шумной стране живых.

 

 

* * *

Если глядеть с Нескучного на Москва-реку
иль за нее, на небо в вечерней сини,
с парой ворон, летящих к лихому шарику,
пущенному с трамвайчика на стремнине,
то ощущенье кровной своей причастности
к этой картине, больше — к миру и граду,
не отпускает.
Вот она, сила праздности,
верящая безжалостно только взгляду.
Воздух убогих шашлычных успешно борется
с редкими вздохами лип в боковой аллее.
Вон оно, белое платье твое, разбойница,
белое, словно танец, куда белее.

Сядем за шаткий столик и спросим пива,
будем смотреть на золото в толстых кружках.
Как хорошо, как весело жить счастливо,
лишь о тебе гадая — не о подружках.

Ты-то поймешь всю призрачность места этого,
всю эту грусть и счастье Москвы закатной,
всю нелюдимость этого дня, согретого
летним лучом в отдаче его бесплатной.
Селезень тихий пруд разбивает вдребезги
и подплывает, с гордостью молодою,
с перышком синим, синим, как мост Андреевский,
в полночь летящий медленно над водою.

 

 

* * *

Привет петербургским садам от московского сквера.
Но времени нет ни черта.
Меня в Петербург привела оголтелая вера,
что знанью она не чета.
Никак не начну привыкать к петербургским потерям.
Но праздничен воздух сырой.
Чем больше мы знаем, тем меньше мы знаниям верим.
Тем легче живется порой.
Из всех телефонов, какие был должен набрать я,
лишь два я храню до сих пор.
С тех пор, как тиран обратился к нам «Сестры и братья!»
 — ни братьев вокруг, ни сестер.
А дождик случайный пространство на капельки множит,
небось, чтоб казаться могло,
что, может быть, где-то, что, может, когда-то, что, может,
мне время отдаст, что взяло.

И в серых, зеленых, фисташковых, желтых фасадах
таится, не зная врагов,
меж сумрачных пятниц и бешеных сред полосатых
счастливый простор четвергов.

 

 

* * *

Размышлять о несчастной любви лучше поздней весной,
в дни, когда, как известно, крепчает инстинкт основной,
но обилие бабочек, солнца, сирени и гроз
не позволит тебе сокрушаться уж слишком всерьез.
Все влечет, отвлекает, волнует и вдруг сознаёшь,
что несчастье несчастьем, но мир так разбойно хорош,
что реальная суть рядовой и неновой беды
не затмит изумрудного света кленовой звезды.
Значит, надо подольше смотреть на звезду, и тогда
постепенно в простую печаль превратится беда,
а печаль обернется приятною грустью, и тут
уж совсем недалёко до первых счастливых минут.

Ты глядишь в остролапые дебри кленовой листвы,
все сокровища майского дня налицо, и — увы,
этот день остается одним из несчастнейших дней,
ибо, что б ты ни думал, ты думаешь только о ней...

Не поможет природа — поможет высокий наш слог.
В русской речи есть несколько слов, подводящих итог.
Вся нормальная лексика против подруги, а — за
лишь словесная шушера: дура, шалава, коза...

 

 

*  * *

Холоден, но вместе и неистов
подлый нрав тоски...
Стая воробьев и стайка листьев —
наперегонки.
Прет траву стригущее орудье,
и за ним — стерня.
Всюду чужеземье, чужелюдье,
чужеречье дня.

Впрочем, этот ветер узнаваем.
только не пойму,
чем он пахнет: то ли караваем
в нежилом дому,
то ль костром, который жгут ромалы
на кривом пути...
Жизнь была щедра на ароматы,
Господи, прости.

Все в конце концов сбылось, однако.
Жалко, что не впрок...
Ляжет чужеземная собака,
как судьба, у ног.
Встанет клен, как старый польский воин,
только — скрип сука.
И прекрасен, потому что волен,
ход у гамака.

 

Версия для печати