Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2013, 2

Распутья

Диптих

Евгения Доброва — писатель, литературный критик, поэт. Окончила Литературный институт им. Горького. Участник Форумов молодых писателей России. Публиковалась в журналах “Новый мир”, “Нева”, “Урал”, газетах “Книжное обозрение”, “НГ-Exlibris”, “Литературная газета”. Финалист Бунинской и Астафьевской премий (2008). Автор книг “Персоны нон грата и грата” (издана в рамках Федеральной целевой программы “Культура России”, 2008), “Угодья Мальдорора”, “Чай” и других. Стипендиат Министерства культуры России (2009). Член Союза писателей Москвы, Союза журналистов России. Живет в Москве.

Зураб Ртвелиашвили — поэт, мультимедиаартист, правозащитник. Родился в 1967 г. в Караганде. С 1974 по 2009 г. жил в Тбилиси. Получил юридическое образование в Тбилисском государственном университете. С конца 80-х поэзия и публицистика Зураба Ртвелиашвили выходит в грузинских и зарубежных изданиях; его стихи переведены с грузинского на русский, английский, французский, немецкий, шведский, голландский, персидский, азербайджанский и армянский языки. В 2005 г. вместе с поэтом Ираклием Какабадзе создал неправительственную правозащитную организацию “Институт равенства”. В мае 2009 г. был вынужден эмигрировать в Швецию, где ему предоставили политическое убежище. Живет в Стокгольме.

 

I

Евгения Доброва

 

Абхазские мандарины

Когда я переживала разлуку с Зурабом, я могла есть только абхазские мандарины.

Это очень странно было: ведь я ничего-не-могла-есть-вообще, а мандарины мне даже нравились.

Только мандарины.

Килограммами.

Видела бы мама.

Она бы закричала: диатез!

Как в детстве.

А может, и не закричала бы.

Она знает, как я их люблю.

А Зураб не знает.

Когда мы были вместе, я ела их тайно. Пойду, говорю, посмотрю, не идет ли автобус, — а сама — хоп за остановку, и пихаю в рот мандарин. Скорей, скорей, пока не видит…

А то получишь этим мандарином прямо в лоб.

Потому что он абхазский. А Зураб — из Грузии. А я из России. А свидание у нас в Финляндии. На нейтральной полосе.

Нет, ну нормально это — летать на свидания в Хельсинки?

Про мандарин я все-таки признаюсь. Вроде как шутка: стоим на транс-портном пятачке возле аэропорта, ждем сити-бас, вечер, мороз ледяной — а у меня в кармане витамины с юга. Зураб говорит: абхазы, они знаешь, что сейчас сделали? Там церковь была с грузинскими фресками, так они их погубили. Стена, мол, обрушилась при реставрации. Уникальная роспись, древняя. Царь Баграт. Как можно…

Поэтому, когда подруга предлагала — хотите мандаринов, я уточняла:

— А у тебя какие? Он абхазские не будет есть.

— Марокканские.

На диван приземляется крупный оранжевый плод. Рыхлый, как сиська у толстяка. Перемороженный.

Ловлю, чтобы не скатился, раздираю на дольки. На двоих.

У Олеши — разрывают ягодицы абрикоса.

А я — мандарин.

Рывком.

Со страстью.

А он, сволочь, невкусный.

 

* * *

Вечером мы идем гулять по Фредрикинкату. Магазины позакрывались в семь, но витрины притягивают, горят зазывно — где ярко, где приглушенно-таинственно: электричество в Финляндии дорогое.

В витринах — сокровища. Шеренги модных ботинок, барханы шляпок, сумочек… Возле них я замедляю шаг.

— Я тебе потом все куплю, — говорит Зураб на всякий случай.

— Мне ничего не надо! Я их как игрушки в “Детском мире” разглядываю. Просто так. Хочешь, справа от тебя пойду, подальше от витрин?

— Что ты, смотри, пожалуйста!

На перекрестке решаем поменять маршрут, сделать круг и вернуться другой дорогой. Сворачиваем — но там тоже витрины.

Я смеюсь — и стараюсь на них не смотреть. Но они такие праздничные, нарядные: январь, Новый год!

— Ой! Вот это да…

Под вывеской маникюрного кабинета коллекция накладных ногтей — мерцают, переливаются в луче подсветки. Ноготки всех цветов, от жемчужного до базальтового, изукрашены стразами, золотой и серебряной росписью — типсы с позументами, с галунами и кантами.

По моде этого сезона они острые и длинные, как птичьи когти.

— Пойдем. — Зураб оттаскивает от витрины.

— Подожди! Секундочку… Тебе не нравятся искусственные ногти?

— Бабушка рассказывала историю. Это случилось в горах, где живут мохевы, от слова “ущелье”, оно называется “хеви”. Доезжаешь до Владикавказа, потом через Дарьяльское ущелье, и попадаешь к мохевам. Горский народ, чем-то похожи на казаков — кто князя убил, или еще кого, или нарушил закон… Что-то за ними было криминальное... Они скрывались, а заодно границу охраняли.

Во времена моей прапрабабушки был один родственник, сильный и храбрый воин. Однажды он отправился косить и увидел на склоне странную фигуру: какая-то женщина взяла в руки палку и дразнила его, повторяя движения.

Воину стало интересно, он подошел — и решил пленить ее. Схватил, бросил на коня и забрал домой, в прислуги. Но все, что бы ей ни говорили, она делала наоборот. Надо воду набрать — а она выливает ее из кувшинов. Женщины на панихиду плакать — а она смеется.

Когда хозяин ее привез, у пленницы были очень длинные острые ногти — как когти. Он отрезал их и положил в ножны от кинжала.

Как-то семья уехала на праздник в соседнее село. Дома остались трое: маленькая девочка, горе-служанка, и младенец в люльке. Женщина разговорилась с девочкой, попросила показать отцовские ножны. Та принесла, но служанка отправила ее во двор. А сама достала когти, надела их и задушила младенца. Когда девочка вернулась, он лежал бездыханный, а женщина исчезла, и больше никто никогда не видел ее…

— Почему хозяин сразу ее не прогнал? Зачем нужна служанка, которая делает все наоборот?

— Он думал, что может поработить демона, — ответил Зураб.

Иногда мы осмеливаемся посягнуть на стихию, но она сметает нас, как волосок с макушки одуванчика.

Я достаю мандарин. Это последний. Холодно чистить его на морозе, без перчаток… Южный привет северным грезам.

 

* * *

Опять, сволочь, невкусный.

Два года назад я работала в журнале “Абхазия”.

Зураб не знает.

Мы не были знакомы тогда.

Потом он закрылся.

Потом умер Багапш.

Говорят, отравили, ну или еще что-то в этом роде.

Так же, как про Качиньского.

Почему-то поляки не верят в просто-авиакатастрофу.

Полтора года назад я стояла в кафедральном соборе на Вавельском холме у саркофага Качиньских.

Тяжелый темный гранитный короб.

Хризантемы.

Выбитые надписи.

Низкие своды, это в подвале было, в склепе.

Мрачно вокруг, и мысли мрачные.

А потом бежала по краковским улицам в Марьяцкий собор, но припозднилась, и билетер не продал билета. Дядьке впереди меня продал, а мне нет, я с ним даже поругалась: еще только без пятнадцати шесть! Тогда дядька обернулся и отдал свой. Я, говорит, туда еще попаду, — а вы берите. Я говорю — спасибо. Дядька спрашивает — а вы откуда? Говорю — из Москвы. — Тем более берите.

Я взяла. Хорошая вроде бы история, но только дядька разговаривал с презрением. Русская. А я все равно взяла. И пошла смотреть алтарь Ствоша.
А он грандиозный. Космический. Одиннадцать метров в размахе и три этажа в высоту. Успение Богородицы. Рождество Иисуса. Поклонение волхвов. Трехметровые статуи из цельных стволов. Когда резали, дереву было лет пятьсот. Значит, сейчас — тысяча. Какое счастье, что любопытства во мне оказалось больше, чем гордости. Алтарь не виноват, что мы такие глупцы. Поляки,
русские — все перед ним букашки.

А с Зурабом мы написали стихотворение “ХL-любовь”. Начинается оно так: я хочу быть в тебе… А заканчивается: Москва — Тифлис, Тифлис — Москва, ХL-любовь!

Оно не о сексе. Оно — политическое.

Здорово было бы не таясь есть абхазские мандарины.

Потому что бывают в жизни моменты, когда больше ничего не можешь есть вообще.

 

II

Зураб Ртвелиашвили

 

Бутылка в саду

Мама приехала ко мне прямо перед войной две тысячи восьмого. Оглядываясь назад, я вспоминаю, как искал к ее приезду бутылку вина, закопанную в саду. Это было красное вино, кажется, саперави, выпущенное в 1945 году в честь Дня Победы — директор винохранилища подарил моему дяде три коллекционные бутылки, запечатанные сургучом. Дядя предложил зарыть их в саду, чтобы сохранить для знаменательных событий.

Я закопал бутылки в разных местах: одну возле сарая, вторую — у абрикосовых деревьев, а третью — под ткемали.

Две потом откопали и выпили, а последнюю не трогали. Про нее все забыли, а я помнил. И я подумал — будет здорово открыть для мамы эту сокровенную бутылку.

Но вино пропало. Я перерыл весь сад. Я искал его — и не смог найти. Как сквозь землю провалилось. Только сейчас я связал, что вино в честь Дня Победы пропало накануне новой войны.

Я не видел маму много лет. Мы потерялись, когда я был подростком. Мои родители познакомились в советском Казахстане. Мама, донская казачка, жила там с бабушкой, а отец приехал из Тбилиси, попал по распределению, он работал инженером-строителем.

Их любовь вспыхнула внезапно. Отец вспоминал, как они ходили на танцы. Тогда в моде был твист, но за него штрафовали — пятьдесят копеек. Отец постоянно платил эти пятьдесят копеек, и они продолжали танцевать.

Когда мне было шесть, родители расстались. Я так до конца и не понял, почему.

Помню, однажды отец повел меня в парк, — и мы неожиданно оказались в аэропорту. Я чувствовал себя спокойно, я же был с отцом, но спросил — а мама? И услышал то, что хотел, — она приедет. Вечером мы уже были в Тбилиси. Но мама так и не приехала. Бабушка и отец говорили, надо подождать.

Прошло несколько месяцев. Я был у деда в Загесе и думал о маме: где она сейчас, можно ли ее увидеть… а что будет, если она появится? Мне очень захотелось ее обнять, что-то сказать ей… Я сел на скамейку во дворе — и вдруг увидел ее! Она шла по дорожке к нашему дому. Я бросился к ней. Она закричала:

— Сынулечка! Зурико!

Я почувствовал такую радость, что у меня чуть не выскочило сердце.

Отца не было. Она поздоровалась с родственниками, ее хорошо приняли, а потом мы вышли погулять. И я снова очутился в Казахстане.

Но на этом родители не успокоились, они вырывали меня друг у друга, и, в конце концов, я снова оказался в Тбилиси, у бабушки и отца. Началась школа. Сначала мама навещала меня, потом мы переписывались, а потом мои письма стали возвращаться обратно: адресат выбыл.

У мамы тогда уже была другая семья. Отец сказал, что они переехали, а куда, он не знает. Разыскивать ее он не хотел. Мы тоже поменяли адрес и жили уже в другом доме. Короче, мы потерялись. Она должна меня найти, думал я. Она всегда меня любила, это я знал точно, чувствовал. Но почему же столько лет она не могла меня найти?!

И все-таки мы нашлись. Я был уже взрослым. Отец к тому времени умер, погиб в автокатастрофе, а у меня уже было все, что положено иметь уважающему себя человеку: хорошая работа, семья, ребенок.

Однажды поздно вечером раздался звонок. Звонил дядя, мы поговорили о делах, и он мимоходом сказал: “Знаешь, какое-то письмо принесли с России, ты когда к нам заедешь, возьми”.

У меня сжалось сердце. Я решил ехать к нему в Загес прямо сейчас — это всего в двадцати километрах от города. Я побежал, поймал какую-то маршрутку — первое, что шло в этом направлении. Когда я приехал, все спали. Я перелез через ограду, зашел в дом, сел в кресло и начал думать. Я уже почти понимал, откуда могло быть это письмо.

Я сидел всю ночь. Потом проснулись родственники:

— Ты как сюда попал, что стряслось?

Они дали письмо, я открыл… Это было письмо от мамы. И номер телефона. “Надеюсь, что письмо тебя найдет, через столько лет…” — писала она. Конверт прошел через несколько добрых рук, как эстафетная палочка.

На следующий день я ей перезвонил. Она плакала, а я не знал, что сказать. Мы назначили встречу. Я ждал ее в июле 2008 года.

Мама не хотела лететь самолетом и отправилась из Сочи на турецком пароме — другого не было. Я приехал в Сарпи, на границу Грузии и Турции и ждал ее за кордонами пограничного пункта. Я увидел, как она отделились от толпы и смотрела по сторонам. Я заплакал. Она снова была со мной.

Я хотел, чтобы мама отдохнула на море. Мой друг Ираклий Какабадзе дал ключи от своего гостеприимного дома в Батуми. Мы устроились там на все лето.

Помню, однажды мне позвонили с телевидения и пригласили выступить на ток-шоу. Я оставил маму на попечение родственников и поехал в Тбилиси. Сказал: смотрите завтра передачу — и прочитал в эфире известный детский стишок: “Пусть всегда будет мама, пусть всегда буду я!” Она была тронута.

А через две недели началась война. Все были в шоке, никто не понимал, что происходит. Шли перестрелки, на Грузию сбросили несколько бомб… Я сажал маму на корабль “Михаил Светлов”, последний теплоход, уходящий из Батуми в Россию.

Самое ужасное, что мы так до конца и не объяснились: что же произошло, почему она тогда сделала такой выбор? Почему она меня не нашла? Боль была настолько велика, что мы оба не решились об этом говорить.

Она уехала, а я помчался в Тбилиси... Добрался до вокзала, но поезда не ходили — на железнодорожный мост сбросили бомбу. Я взял маршрутку. На пути попадались машины, они возвращались обратно, говорили — дорога перекрыта, стреляют. Но шофер сказал — посмотрим, вернемся, если что. И мы проехали, повезло: на несколько часов объявили мораторий, чтобы вывезти раненых, и мы проскочили.

В Тбилиси была паника. Люди высыпали на улицы, беспорядочно бродили, стояли кучками... Никто не предупредил их, что делать, — оставить дома, на какое-то время укрыться в метро… Выступали первые лица государства, говорили — защищайтесь, кто как может.

Все смотрели на небо. Над городом летали российские военные самолеты. Это был кошмар, такое я видел только в кино. Слава богу, что не бомбили сам город, только стратегические объекты. Но ты же не знаешь, что у летчика в голове. Звук взрывающейся бомбы совсем не такой, как через усилитель телевизора. Он намного мощнее.

Когда я услышал рев самолетов, меня словно током ударило: я же об этом писал! Незадолго до этого, может быть, год назад… Странное вдохновенное стихотворение. Я помню, как оно пришло. Был светлый день, такой солнечный, я ходил-бродил по квартире, но что-то меня мучило. Появлялись слова — этот летчик… бомбы… Не видения, а какие-то мысли, которые требовали, чтобы я перенес их на бумагу. И я перенес:

У самолета, висящего в небе, словно
крест,
норов — по-мужски — крут;
у него есть пули в запасе вместо
слов, —
и пилот, улыбаясь гордо,
на бреющем — ранним утром —
проносится над блестящей лысиной города.

У самолета, висящего в небе, точно
крест,
по-мужски — горяча страсть;
петлей ли страшит он всю сволочь и бестолочь,
прочесывает цирюльником на вираже ли
завшивевшую голову власти,
скурвившейся и предчувствующей свое поражение.

У самолета, висящего в небе, словно
крест,
воля тверда — по-мужски;
у него есть бомбы в запасе вместо
слов, —
в нечестивых прицельными отстрелявшись,
на неправедных должное скинув,
вольной птицей ввысь — налегке — устремляется1.

Война всегда ломает планы. Повидать маму мне больше не довелось. Но война ли нас развела? Я не знаю.

 

1 Перевод с грузинского Максима Амелина.

 

Версия для печати