Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2013, 12

В чужую землю

Из книги «Зона затопления»

 

Роман Сенчин — родился в 1971 г. в городе Кызыле. Проза публиковалась в журналах «Дружба народов», «Новый мир», «Знамя», «Континент» и других изданиях. Автор книг «Афинские ночи», «Минус», «Ничего страшного», «Иджим», «Елтышевы», «Информация». Лауреат Премии правительства РФ. Живет в Москве. Последняя публикация в «ДН» — повесть «Чего вы хотите?», № 3, 2013.

 

 

 

В первых числах сентября умерла Наталья Сергеевна Привалихина.

Лето проковырялась на огороде, до заморозков успела всё, кроме капусты, убрать, просушить, засахарить и засолить, спустить в подполье, а потом упала на крыльце. Долго лежала, собираясь с силами и соображая, куда ей — в избу или за ограду. Конечно, лучше в избу, лечь на койку… А если уже не поднимется? И будет лежать без воды, обмарается; а умрет, так и запахнет, весь дом пропитается мертвым. Люди-то неизвестно, когда хватятся… Рано или поздно, конечно, заметят, что что-то давно ее не видать, придут, а она уж… Носы позажимают.

И потому, как немного отлегло, Наталья Сергеевна встала на карачки и поползла по двору к калитке… Куры наблюдали за ней, а петух возмущенно вскрикнул и дернул шеей… Добравшись, цепляясь за жердину, скобу ручки, она поднялась, открыла калитку, высунулась на улицу.

Этот кусочек мира был ей знаком до незамечаемости. Каждый день больше полувека, как переехала сюда к мужу, она выходила через эту калитку со двора то за водой к колодцу, то в магазин, то выгоняла корову, то звала сначала детей, а потом внуков есть. И вроде не видела избы вдоль улицы, заборы, ворота, траву, но если менялась хоть какая-нибудь мелочь — отваливалась штакетина в палисаднике у Мерзляковых, или наличники у Гусиных покрывались свежей краской, или скашивалась крапива вдоль чьего-то забора, это сразу бросалось в глаза, и потом мысли долго возвращались к этой мелочи: «Надо своему сказать, чтоб подбил ограду, а то поотвалятся… крапиву срезать… надо краску достать да тоже покрасить — облупилась… Через неделю покрашу — сразу сейчас не надо, скажут: "Наташка очнулась, когда другие сделали…"»

И сейчас она стояла, покачиваясь, в проеме калитки, держась одной рукой за скобу, другой — за деревянный ящик для почты (сильно на него опираться боялась — рассыплется) и жадно смотрела на эти две видимые ей избы по правую сторону, на серые глухие заборы, на красные листья черемухи в палисадниках, на темно-зеленые, почти синие шапки сосен на пригорке, где было кладбище…

Конец улицы упирался в реку, на берегу были мостки. Их каждый май ломало, корёжило ледоходом, и мужики потом без ворчания, как нечто естественное, что не сделать невозможно, их восстанавливали… Женщины полоскали на мостках белье, брали воду для скотины и бани, а раньше — пока не появились насосы, которые по трубам и шлангам гнали ее почти по всем дворам деревни, — и для огорода… Мужики с мостков рыбачили; раньше хорошо рыба шла — ельцов и за рыбу не считали, а радовались ленкам, хариусу. Часто и таймень попадался.

Был случай давно-давно: старуха Гусина, покойница, а тогда молодая, жулькала постирушки, а сын годовалый на берегу играл. На траве. Берег покатый, вода мелкая, заводь — течения нет… Гусина полоскала-полоскала, глаза поднимает — ребенка нет. Бегала искала, все дно ощупала — не нашла… Мужики сбежались, до темноты чесали реку… Потом старики сказали: «Таймень утащил». И как-то все, и Гусина тоже, не то чтоб успокоились, а притихли — да, дескать, если таймень утащил, то ничего не поделаешь.

Лет пятьдесят назад это случилось, а словно — года три назад. И Наталья Сергеевна сейчас почувствовала себя той почти девчонкой, которая только-только оторвалась от родителей, познала мужчину, а теперь вот, видя горе соседки, поняла, что постоянно надо быть настороже, ребенок может исчезнуть и так — в двух шагах от матери, спокойно играющий на травке…

Потянулась кверху, чтоб увидеть реку, но не увидела. Удивилась: когда-то, стоило открыть калитку, и река поблескивала чешуей течения, слепила, а потом незаметно исчезла с глаз — перестала Наталья Сергеевна встречать ее взглядом. То ли бугор улицы перед спуском подрос, то ли она сама уменьшилась в росте, согнулась так, что хоть затянись — не вытянешься.

«Хоть бы прошел кто», — просила сейчас, чувствуя, что силы снова кончаются, ноги гнутся и скоро перестанут держать.

Не то чтобы у нее что-то болело, лопнуло, оборвалось внутри, как это, знала, слышала, бывает перед смертью у многих стариков. Не раз приходилось сидеть у коек с умирающими, и те обстоятельно, с досадой и увлечением делились последним опытом: «Шла по огороду, и гляжу — из морковки лебедина торчит. Вчера еще как не было, а тут прям будылье. Ну и наклонилась выдернуть. Да неловко, походя. И в глазах черная вода разлилась, в уши как затычки воткнули. И — всё. Не помню, как сюды принесли, уложили. Теперь уже все, уже не подняться. Не подняться… Черт пихнул эту травину увидеть». Или такое: «Не лежала ведь душа выходить, да делать-то нечего — надо лесины эти ошкурить было… Эх, дорого они мне стали. Вот и они лежат, и я…»

Нет, боли или обрыва она не чувствовала. То есть — побаливали, конечно, спина, колени, над висками покалывало, дышать было трудно, и при каждом вдохе в груди словно бы хрустело. Но это все привычное, все это болело и хрустело давно. А вот слабость…

Слабость была новая, необычная, полная какая-то слабость. Как вышло что-то изнутри важное, необходимое, то, что заставляло семьдесят с лишним лет шевелиться. День за днем, день за днем… И сейчас даже шагу не шагнешь, руку не приподнимешь. И, знала, никакой фельдшерицын укол уже не поможет, как раньше.

Стояла между двором и улицей, может, десять минут, а может, час, не знала. Не было больше у нее того органа чувств, которое меряет время. В голове крутился плотной спиралью вихрь не мыслей, не воспоминаний, а каких-то обрывков, ошметков… Вот стало очень обидно, что капусту не успела убрать, засолить. Уже и терку достала, собиралась сегодня помыть, и кадка готова — осталось только ошпарить и спустить в подполье обратно… Два ведра мелкой морковки намыла, теперь издрябнет, пропадет… Пугала мысль, сообщат ли детям, внукам, брату, чтоб ехали хоронить. Адреса под клеенкой на кухонном столе — соседи должны догадаться, найти — у многих ведь под клеенками важные бумаги хранятся… И в телефоне есть их номера, телефон на буфете… Разберутся… Но как им, детям, внукам, ехать в такую даль?.. Брат рядом, в Кутае, а эти… Одна дочь в Новосибирске, другая — в Томске, сын так и вовсе в Перми живет… И ведь сын с младшей дочерью приезжали в июле, часть своих отпусков здесь прогостили. А теперь — опять…

Но самое тяжелое было то, что не знала Наталья Сергеевна, где она ляжет. Вон оно кладбище, за задами дворов напротив, на нем и муж, и вся его родня, а решат ли ее там же хоронить…

Услышала шаги, и тут же из-за забора вывернул мальчик. Наталья Сергеевна не узнала, кто это, чей, а он обернулся и сказал:

Здрассте, баб Нат!

Она хотела сказать ему, чтоб позвал кого из взрослых, но вместо слов из горла выдавился слабый, почти неслышимый шип. Как из сдутой резиновой лодки остатки воздуха... Решила оторвать руку от почтового ящика, махнуть, подозвать к себе, и пока решалась, мальчик оказался далеко. Шел к реке.

Наталья Сергеевна смотрела ему вслед, велела взглядом оглянуться опять, велела услышать, что ей плохо, помощь нужна… Мальчик стал срезаться — исчезли ноги на спуске, поясница, и вот уже голова. Пуста улица, слепы окна избы Мерзляковых, зажмурилась закрытыми ставнями изба уехавших Гусиных… Колени Натальи Сергеевны подломились, как трухлявые жердины на сучках, и она повалилась на землю.

 

В деревне давно никто не умирал. Стариков увозили в город в больницу и они умирали там, молодежь, что раньше дралась, тонула, травилась спиртом или билась на мотоциклах, разъехалась.

Но в таком существовании без смертей, без похорон было что-то неправильное, и потому народ хоть и горевал по Наталье Сергеевне, но и оживился. Старухи спорили, кто обмоет и нарядит покойницу, старики чуть ли не всем колхозом сошлись делать гроб. Женщины обсуждали готовку поминок. А могилку отправились копать аж восемь мужиков… В общем, вся деревня засуетилась, заспешила, чтоб к приезду детей и внуков Натальи Сергеевны все было готово.

Утром мужики сошлись у привалихинских ворот, подточили лопаты, топоры, перекурили; со двора слышались женские голоса:

— Окна нельзя открывать!.. Травы надо подложить!

— Какую траву-то кладут?..

— Чабрец, помню… Помните, теть Тоне чабрец клали.

— Не забыть кого-нибудь за пихтой послать! Пускай наломают…

Мужики слушали и грустно улыбались.

— Да, пихту надо, — согласился Леша Брюханов, сорокалетний, крепкий, работавший на дизельной электростанции.

— Пихту завтра уж, свеженькой, — сказал дядя Витя, школьный трудовик. — Ну чего, поднимамся?

Покряхтывая, сопя, словно бы через силу, встали, отряхнулись и пошли наискосок через улицу. Остановились у колодца, набрали воды в пластиковые бутылки…

Между дворами Мерзляковых и Гусиных был проулок, ведущий к кладбищу… Покойников возили центральной дорогой, делая полукруг, обязательно приостанавливаясь у реки, будто давая покидающему мир возможность попрощаться, в будни же ходили на кладбище вот так, проулком.

Но редко теперь ходили — тропка почти исчезла, справа и слева сдавливала пространство подсушенная заморозком, но еще живая, злая крапива.

Идущий впереди Брюханов рукой в верхонке ломал лезущие в лицо стволья, остальные кто ногами, кто лопатами тоже расчищали путь — знали, уже сегодня потянутся на кладбище женщины, старухи. Попроведуют родню, расскажут, что скоро пожалует к ним тетка Наталья.

Кладбище на пологом, долгом увале. Песок, высокие сосны, а среди них — могилки… Хоронили без тесноты, внутри просторных оград, где лежат прадеды, деды, отцы… Очень старых памятников немного — до тридцатых годов кладбище было в другом месте, почти в центре деревни, рядом с церковью. Но потом похороны там запретили, а в пятьдесят каком-то году церковь сломали, захоронения частью перенесли сюда, частью просто уничтожили. Старое кладбище сровняли с землей, разбили скверик и поставили памятник павшим на войне…

За перенесенными под сосны могилками мало кто ухаживал — все-таки до десятого колена свою родову помнят единицы. В основном памятники как свезли в кучу, так они и остались, поросшие мхом. Но несколько гранитных крестов со старого кладбища выделяются. Так тщательно они отшлифованы, что до сих пор слепят, как зеркало, никакой мох с лишайником на них не приживается… Говорят, делали их мастера в Енисейске, и за большие деньги местные, кто мог, конечно, покупали, трудно везли сюда. Обычно везли зимой, по льду, но самые нетерпеливые и летом — на лодках, вверх по течению.

До сих пор дожила то ли быль, то ли легенда, как богатый мужик Кибяков побожился поставить крест на могиле жены на год с ее смерти. Совсем недалеко уже от села, на пороге, лодка перевернулась, гранитный крест утонул. Долго люди пытались обвязать его веревками и вытянуть. Недели две бились, заболели от частого ныряния, а когда стало ясно, что останется крест на дне, Кибяков прыгнул в воду и не всплыл. Искать не стали — унесло течением к Енисею, или под корягу забило, на корм налимам…

Кладбище огорожено кое-как — по две-три жердины прибито к соснам. Главное, чтобы скотина не зашла, не истоптала холмики, не терлась боками о памятники. Раньше, случалось, после похорон приходилось караулить свежие могилки — лезли сюда медведи, видимо, учуяв тлен. Задом кладбище выходило к мокрому логу, богатому голубикой и смородиной, а за логом начиналась настоящая — темная, непролазная — тайга. Но в последние годы медведи и прочее зверье к деревне не приближалось — словно знало, что скоро ничего здесь не будет. Лишь стоячая кислая вода с червивой рыбешкой...

Отворив легкие, из арматурин сваренные ворота (ворота и два бетонных столба выглядели солидно, а дальше налево и направо — неошкуренные жердины меж стволов), мужики вошли на территорию кладбища и сразу притихли, мысленно здороваясь с покойниками.

Отовсюду на них смотрели пожилые, молодые, а то и детские лица. И у всех на этих овальных карточках взгляд был одинаковый, будто специально фотографировались на могильный памятник. Даже Витька Логинов, улыбающийся во все зубы, смотрел, казалось, печально, прощально и как-то жутко, как звал… Брюханов наткнулся на его глаза, скорей отвернулся. Они были друзьями, школу вместе закончили, потом техникум, вместе начинали работать, и Витьку убило током в двадцать четыре года. При Брюханове убило… Прошло с тех пор почти двадцать лет, Брюханов ощущает себя еще молодым, а Витьки так давно нет, столького не узнал, не увидел, столькому не порадовался. И жениться даже не успел: «Погулять надо, опыта набраться».

— Ну, чего, где привалихинская оградка, знает кто? — грубовато, излишне громко спросил Брюханов.

— Да где-то тут, — ответил плотник Афанасий Иванович наоборот тихо, уважительно к мертвым, — недалеко от ворот. Они ж тут старожилы.

Остальные в этом «тут» услышали не деревню, а кладбище… Да, Привалихиных лежит много. Еще со старого кладбища перенесли сюда дядю мужа Натальи Сергеевны — красного партизана. Вокруг его большого высокого обелиска стали селить на вечный покой жену, братьев, сыновей, дочерей, племянников, а завтра вот ляжет и Наталья Сергеевна. Наверное, последней в этой оградке.

Мужики разбрелись было искать, но дядя Витя тут же позвал:

Наше-ол.

Собрались снова. Постояли молча, привыкая к месту. Да и некуда было торопиться, не принято торопиться на кладбище.

Афанасий Иванович закурил; за ним закурили остальные. Посматривали на памятники, кресты, сохранившиеся тумбочки с жестяными звездочками, старались не встречаться взглядом с покойниками. Оглядывались.

Сосны были высокие, нечастые, но кронами почти смыкались друг с другом, и у земли всегда держалась тень, прохлада. Нет, бывала и удушливая жара, но для этого нужно, чтоб пекло и пекло много дней подряд. Сейчас же — хорошо. Свежо. Вкусно пахло вызревшими, умирающими травами, гулял слабый ветерок. Возле некоторых могилок росли рябины, елочки, никак не могущие окрепнуть без солнца, пойти в рост. Пестрели искусственные цветы, покрашенные лавочки, столы… Как огромная общая комната, и вершины сосен, как свод.

Тихо в этой комнате, лишь бьет где-то дерево дятел, но этот острый звук только подчеркивает великую, торжественную тишину.

Леша Брюханов отчего-то занервничал, бросил на землю окурок, придавил ботинком. Сказал:

— Что, давайте. Надо все-таки…

— Да надо, конечно, — вроде с облегчением, что не он заговорил первым, поддержал дядя Витя; пошел туда, где лежал муж Натальи Сергеевны.

Теперь постояли перед его могилкой, глядя на фотографию, читая короткую надпись: «Привалихин Денис Степанович 9.07.1935 — 11.08.2003». Надпись была выбита на мраморной плашке, привинченной к металлическому, выкрашенному серебрянкой памятнику…

Семь лет назад умер, а казалось, что совсем недавно, только что видели его, насупленного, шагающего к своему двору от реки, насупленного независимо был ли мешок полон рыбы или пуст. Или обкашивающего зады огорода, или курящего вечерами на лавочке у палисадника… Да, живо вспоминается, а вот — семь лет.

Но если начать перебирать в голове события, то столько всего за это время произошло… Да не «столько», по сути, а одно: когда умирал Привалихин, деревня была крепкой, цветущей, забывшей об угрозе гибели, которая накатила в восьмидесятые, а потом отступила; теперь же обречена она, остались ей месяцы, в лучшем случае — год…

И Денис Степанович смотрел на мужиков своим обычным, слегка сердитым взглядом, а им казалось, что взгляд спрашивает: «Ну и чего? Чего делать-то будете? Оставите нас одних?» Да-а… Через десяток лет пообвалятся без ухода памятники, оградки, а потом зарастет все кустами, и сгинет кладбище с лица земли, как и не было.

Некоторых покойников забрали родные еще лет двадцать пять назад, когда в первый раз наверху было просчитано, что будущее водохранилище затопит то место, где стоит деревня. Самые активные стали тогда переезжать и прихватывали кости родителей, бабушек-дедушек… Если побродить, наткнешься на присыпанные сухими иголками углубления — это следы разрытых могил.

Но потом власть в Москве поменялась, строящуюся электростанцию забросили. О переселении разговоры заглохли, некоторые даже вернулись на родину из шумного мира. А вот теперь — бац! — и опять: строительство решено завершить, в зону затопления попадают такие-то «сельские поселения». В том числе и их Пылёво.

— Где копать будем? — спросил самый молодой из пришедших, Коля Крикау, в позапрошлом году вернувшийся из армии и теперь все думающий, что ему делать, ехать ли куда-нибудь и если ехать, куда. — Справа, слева?

— Жену, вроде, тут ложат, — отозвался дядя Витя, — справа от мужа.

Брюханов отошел, посмотрел, как у других. Вернулся, кивнул:

— Да, в основном так.

— Но тут сосна рядом, корни будут…

— Что ж делать, топоры есть, а главный корень, может, обойдем… Ладно, давайте приниматься.

Брюханов и знающий толк в копке могил — много раз в свое время участвовал — Глухих, из-за бесшабашности до полтинника оставшийся Женькой, стали резать лопатами прямоугольники дерна. Коля Крикау поддевал прямоугольники совковой лопатой, относил в сторону. Остальные присели кто на кукырки, кто на зад — ждали своей очереди поработать.

 

В избе Натальи Сергеевны тихое, шепотливое оживление.

Покойница лежала на столе уже обмытая и одетая в то, что сама приготовила себе: соседки без труда нашли сверток с нужным в верхнем ящике комода.

Ждали гроб, и место для него освободили посреди большой комнаты, поставили табуретки. Зеркала и телевизор прикрыли черными платками. На комоде лежали принесенные свечки — тонкие, купленные на развалинах церкви в Кутае.

Прошлым летом там, в бывшем райцентре, состоялось грустное торжество — «Прощание с селом» называлось. Вроде бы только с Кутаем прощались, но съехались туда многие и из окрестных деревушек, прибыли и те, кто жил в нынешнем райцентре — в городе Колпинске, в Енисейске, Лесосибирске, Красноярске, а то и еще дальше.

Были выступления народных коллективов, речи руководства района, края, известных уроженцев. В сумерках полетели в небо ракеты салюта…

На Прощание приехал и священник, провел поминальную службу на руинах Спасской церкви. Верующие да и неверующие подходили под благословение, покупали свечки и прилепляли на орнамент уцелевших церковных стен. Многие унесли, увезли свечки с собой.

И вот теперь четыре из них, сбереженные, лежали на комоде и ждали, когда их зажгут у гроба покойного человека.

Как и надеялась Наталья Сергеевна, молодежь разобралась в ее телефоне — нашла номера детей. Сходили к конторе, где лучше ловилось, позвонили. Сообщили и брату в Кутай…

Ближе к вечеру — через сутки после смерти тетки Натальи — сделали гроб. Женщины обтянули его красной материей, которая хранилась в клубе еще с советского времени.

— Ну и запасы! — посмеивались старики, наблюдая, как доски прячутся под кумачом. — На флаги с лозунгами завели, а мы уж третий десяток домовины украшаем. Спаси-ибо советской власти, хоть что-то доброе оставила.

Да много доброго! — заспорила одна из самых боевитых в деревне старушек, Зинаида, когда-то передовица и активистка. — До сих пор дорастаскать не могут. — Но опомнилась, что сейчас не до того, сунула пустую иголку внучке: — Нитку вставь поскорей, я застебаю. Пора уж Наташу уложить да посидеть…

— Лапшу-то кто делат? — спросила другая старуха, Федоровна, старшая из большого рода Малыхов, которых чуть не четверть деревни.

— Да Валентина с Галиной Логиновы взялись.

Федоровна нахмурилась, повспоминала и сказала с сомнением:

— Не знаю, чё они накатают, никогда их лапши не ела...

— Вот что полотенец нет — это беда. На полотенцах гроб спускать надо.

— В магазине-то нету?

Не-ету. Там всё резаные. Носовые платки, а не полотенца.

— Тогда хоть веревки нормальные подобрать. Не синтетику эту…

Почти не было в Пылеве изб — а их, жилых, оставалось около сотни, — где бы как-то не готовились к завтрашним похоронам, поминкам. У одних находилось в леднике мясо на котлеты, другие вызывались дать петушка (а из ранних выводков петушки как раз в тело вошли), третьи объявляли, что кисель сварят, четвертые — что блины напекут, пятые — кутью приготовят… Отец Коли Крикау, пасечник, налил двухлитровую банку свежего меда…

Люди были довольны собой, соучастием в общем деле. А главное, что там, наверху, Наталью Сергеевну отпускают без мытарств… Ее осмотрела фельдшерица и записала: «Тело хронически больной, без признаков насильственной смерти, вскрытие не требуется», — свидетельство о смерти, пообещала, будет в ближайшее время… Своего участкового в деревне не было — то есть он был на несколько деревень, жил в Кутае. И когда ему дозвонились, вопросов у лейтенанта не возникло: «Понятно — старый человек, что ж делать… Соболезную». И всё.

Председатель сельсовета Алексей Михайлович Ткачук в тот момент лежал в больнице в городе, а кроме него никто не решился поднимать вопрос о месте похорон. Да и он бы, будь он здесь, может, тоже не стал бы убеждать, что лучше везти в город, не стал бы ломать этот объединивший людей порыв…

Принесли наконец-то гроб. Крышку прислонили к забору на то место, где была щель для почты, и красное пятно на сером фоне било по глазам проходивших мимо, заставляло вспомнить о покойнице, о том, что вот как оно — жил-жил человек, и нету. И со всеми так будет. Но, даст бог, так же проводят.

Общими усилиями переложили Наталью Сергеевну, поправили подушечку, подоткнули покрывало. Тихо порадовались, что покойница твердая, прохладная — по приметам, это хорошо, довольна, значит.

Потом сняли с кровати перину, на которой умерла хозяйка, отнесли в стайку, повесили на куричьи шестки. Те, старые, пересохшие, скрипнули.

— Не сломаются?

Вы-ыдержат. Но сдвинуть надо на край, там надежней.

— И курицам спать место останется.

— Пускай петушок отпоет…

Уже когда вышли на воздух, баба Зина сказала:

— Надо прикрыть перину-то. Загадют курицы.

Нашли в летней кухне аккуратно свернутый кусок целлофана, растянули поверх перины.

— Ну вот, так лучше. Перина еще добрая.

— Может, кто из их заберет…

— Им много чего бы забрать надо. Как только вывозить будут…

Говорили, не называя, о детях Натальи Сергеевны.

— Уж бы сами успели. Не представляю, как доберутся. Вертолет-то им под такое дело не выделят, а паром только в четверг…

Не-е! Эт не старое время, когда вертолет по любой мелочи.

— На моторках, скоре всего, — предположил старик Мерзляков. — В городе целый бизнес ведь с ими…

— В городе — х-ха! От города до реки там километров пятнадцать!

— Ну, на берегу… Я не был, не знаю.

Отец Коли Крикау, весь день бродивший от двора, где делали гроб, до привалихинского двора, но ни в чем не принимавший участия — как-то потерянно наблюдал за работой, суетой, — весь день промолчавший, в конце концов не выдержал:

— Еще одна изба — на погибель.

Сказал это так, что все замерли, сжались. И несколько секунд стояли так, словно оглушенные, а потом стали торопливо расходиться. Одни направились к крыльцу, другие — к калитке.

Лишь старик Мерзляков запоздало, правда, попытался заспорить с горькими словами:

— Сын-то у Натальи пенсионер уже — он же на Севере был. Может, решит вернуться.

— Куда вернуться! — взвился Крикау, найдя повод выплеснуть то, что носил в себе от одного двора к другому. — Куда?! Тут нас самих скоро!.. В баржу — и подальше.

— Ну, давно переселением пугают, и тридцать лет назад пугали. А вот живем…

— Как на углях живем! Все поразрушили — ни лесхоза с тех пор, ни какой работы.

— И слава богу. И так все изгадили. Я вот своим хозяйством живу, и ничего мне не надо. Леспромхо-оз!..

— Да не будет у тебя скоро хозяйства! Сунут в четыре стены…

Двое стариков, но еще крепких, напоминающих шишковатые листвяжные столбы, стояли в узком проходе меж стайками и дровяником, посылали друг в друга дрожащими голосами эти пустые, по сути, слова, и с каждым словом все больше озлобляясь. Готовы были жахнуть один другого по уху, видя сейчас один в другом врага. Так же пойманные звери, обежав несколько раз ловушку и не найдя выхода, начинают грызть друг друга.

Но разум остановил, и, сердито сопя, сильнее прежнего переваливаясь с боку на бок, старики пошли в разные стороны. Крикау на улицу, а Мерзляков — в огород. Сначала пошел туда, чтоб просто не сталкиваться больше с Крикау, но когда увидел землю, появилась цель: приедут наследники и нужно осторожно как-нибудь узнать о планах; если не захотят здесь селиться, то предложить засадить огород его, Мерзлякова, картошкой. Ведь если бросить землю, то года через два-три затянет ее пыреем, пашня начнет возвращаться к целине…

Картошка уже много лет была основным заработком местных. Перед шугой проходила по реке баржа и скупала картошку. Сейчас у Мерзлякова в амбаре, прикрытые от холода и тепла брезентом, мешковиной, стояли наготове тридцать пять кулей. Если цены остались прошлогодние, то это пятьдесят тысяч рублей примерно… Раньше и морковку, свеклу, капусту скупали, но потом что-то бросили… Еще бруснику можно продать, орехи, конечно. Грибы. Голубику… Шкурки… Край у них тут добрый, голодать не даст. Пошевелись немного — и найдется тебе пропитание, возможность получить пачечку денег.

 

Дерн был тонкий, сантиметров пять-семь, а ниже шел почти голимый песок. Лишь вокруг корней наросли полоски чернозема, будто сами корни протолкнули питательные комочки туда, в светло-серую подземную пустыню.

Слой песка опускался метра на полтора, потом начиналась влажная, жирная почва с редкими камешками.

— Отсюда сосны и питаются, — сказал дядя Витя, заметив, что Коля Крикау, впервые копавший могилу, с интересом мнет пальцами содержимое своей совковой лопаты.

— Как масло… И камушки, как речные... Это что, раньше здесь, что ли, дно было?

— Получается, так.

— Хе-хе, — усмехнулся Брюханов, — раньше везде было дно. «Анимал планета» у вас ловится?

— Ну да… Но одно дело — телевизор, а другое — вот так… Гора, река — вон она… а — дно.

— Следы великого потопа, — философски заметил Геннадий, тракторист, ленивый, точнее, не любящий работать руками. И сейчас он пришел лишь с топориком для обрубания корней, но так и не пустил его в ход, пропустив рубить встретившийся корень другого.

Упоминание о потопе было к месту, и все уважительно закивали. Примолкли, видимо, стараясь представить время, когда вся земля, или, может, большая ее часть, была под водой… Но Геннадий сам разрушил эту уважительную к своему замечанию тишину следующими словами:

— А что сосны отсюда пищу берут, это вряд ли.

— Почему?

— Да у них корни слабые. Вон по земле стелются, как мизгирьи лапы.

— Это другие корни, — сказал дядя Витя, — для опоры. А воду, питание другие качают.

— Какие?

Дядя Витя вздохнул, готовясь к объяснению.

— Видал вывороченные сосны?

— Да откуда ему? — хохотнул Женька Глухих. — Ему трос к трактору подцепят, он дернул и попер!

— Ну видал, видал, — морщась, перебил Геннадий. — И что?

— Там есть внизу, под стволом, как хвост, но короткий. Такой — треугольником. Навроде заостренного кола получается.

— Ну.

— А от него тонкие корешки навроде жил. И вот они глубоко уходят. Поэтому сосны любят на песке расти — тепло, а корни из глубины…

— Хорош лекцию читать. Руки подайте, — позвал из ямы Дмитрий Мерзляков, младший сын старика Мерзлякова, но сам уже без пяти минут дед — дочка в том году окончила девять классов и уехала в Красноярск, поступила в колледж, а этим летом, на каникулах, заявила, что встретила парня, и он предложил ей выйти замуж.

— Чего, сменить? — взялся за лопату Брюханов.

— Меняй. Холодно там, аж сквозь свитер пробило.

Мужики засмеялись:

— Мерзляк и есть мерзляк…

Дядя Витя глянул в могилу:

— Да уж достаточно. Под два метра… Дно подровнять и — нормально. А у нас еще есть чем заняться. — И он достал из застиранной холщовой сумки, с какими обычно ходят на рыбалку, бутылку водки.

— Эх, дядь Вить, ты у нас!.. — восторженно вскрикнул Глухих, но не смог найти слова, кто у них дядь Вить, и только щелкнул пальцами.

— Да не он один. — Мерзляков вытянул откуда-то из-под свитера плоскую фляжку. — Кедровка!

Геннадий вздохнул:

— Ну вы, мужики, дебилом себя чувствовать заставляете. Сами принесли, а мы, как халявщики какие… Не додумались.

— Ничего, этого хватит. Мы ж не напиваться. Помянем…

Помогли выбраться Леше Брюханову, очистили инструмент от налипшей земли, нашли ровный пятачок неподалеку от ямы. Уселись неровным кружком.

У дяди Вити в сумке оказались три стальные стопочки, несколько мелких, сморщенных огурчиков, полбулки хлеба, порезанное брусочками сало… Все были благодарны ему и Мерзлякову, что раньше времени не открылись со своей выпивкой. А вот сейчас, после завершения дела, с легкого устатку проглотить по сто граммов, закусить, поговорить…

— С чего начнем? — спросил Женька Глухих, потирая руки.

— С чистой лучше. Кедровочку — на десерт.

Разлива-ай!

С разливанием возникли небольшие сложности. Точнее, произошла почти непременная, ритуальная дискуссия:

— Да поставь, не держи на весу.

— Как я ее поставлю? Повалится.

— Поставь и держи. Нельзя на весу наливать.

— Афанасий Иваныч, ты ж не старый еще, а приметы какие-то…

— К водке уважительно надо — это не водичка проточная. Она и наказать может.

Эт точно, — вздохнул дядя Витя, — эт точно. Стольких она сюда уложила… Только, слышите, вот выпьем, и не шарахаться потом по деревне, чтоб догнаться. Добро? Завтра уж как следует вечером, а сегодня — не надо.

В ответ замычали обидчиво — дескать, ясно, мы же не алкашня какая, чего наставлять… Глухих так и сказал, добавив насмешливо:

— Педагог, понятно — даже в этом надо учить.

Женьк, был бы я педагогом настоящим, я б такой тебе подзатыльник отвесил. Месяц язык в брюхе искал бы.

— Да ты мне и отвешивал.

— Ну дак, в циркулярку пальцы сувать!

— Кстати, дядь Вить, а как со школой? — спросил Брюханов. — Настька моя говорит, что и по географии с химией учителей нет в этом году. Вообще, говорит, со дня на день закроют. В библиотеке половина книг упакована — не выдают.

— Ну, не со дня на день. До последнего будем учить. А учителя — побежали.

Да-а… — Брюханов поднял стопку. — Что, помянем Наталью Сергевну. Хорошая была, не вредная…

— Может, и вовремя она отправилась, — заметил Мерзляков.

Афанасий Иванович сдвинул светлые, изъеденные потом брови:

— В смысле?

— Здесь лежать будет, на родине…

— Она с Кутая — столичная, — уточнил самый старый из мужиков, молчаливый и вечно насупленный, но работящий, хозяйственный Игнатий Андреевич Улаев, которого за глаза называли Молоточек: все что-то перестраивал в ограде, стучал и стучал молотком, таскал из магазина гвозди рюкзаками.

— Да какая разница… Одна земля. А вот нас куда поразметает

И всем как-то стало неловко, неуютно. Смотрели не друг на друга — кто на могилки, кто на ярко-рыжие стволы сосен, кто вниз, на хвою, по которой ползали вялые, сонные мураши… Слова Мерзлякова сорвали с душ коросточку защиты от страха услышать однажды приказ: «Собираем необходимое! Через неделю будет транспорт. Кто не подчинится — погонят силой».

Никто из сидевших здесь сейчас не слышал еще таких приказов, но отцы, деды, прадеды большинства — слышали. Одни при Столыпине, другие при Сталине. И были уверены, что он рано или поздно прозвучит и для них.

Да уже почти прозвучал тридцать лет назад. Но в последний момент голос приказывающего осекся. И родилось еще два поколения жителей их деревни: поколение Коли Крикау  и поколение тех, кто сейчас учится в школе без половины учителей, видит коробки и ящики с собранным, готовым к перевозу школьным добром… Все ждали приказ переезжать, и если не собирались, то прикидывали, что брать, что бросить. Каждый день этим мучились, но молча, не обсуждая. Выходили утром на двор, оглядывались, и начинало крутить: что брать? как выбрать? Тут под навесом решишь навести порядок, и голова кругом пойдет — столько всего вроде и нужного, но сейчас лишнего, мешающего. И выбросить жалко, и тонешь в этом обилии, в том, что накоплено отцами, дедами, сложено в чуланах, в сараях, на вышках… Плевали, старались не думать. Но если кто-нибудь брякал о переезде, то страх тут же всплывал, разрастался, опутывал…

Первые трое выпили. Экономно, стесняясь показаться жадными, закусили. Потом выпили и закусили еще трое. Потом — двое.

Молчали, слушая, как упав в живот, водка начинает разбегаться по телу горячими искорками. Задышалось легче, кровь посвежела… Вот искорки добрались до головы, вспыхнули, осветив что-то важное там, в мозгу, и погасли. И длившееся несколько мгновений не опьянение даже, а это странное состояние острого ощущения жизни, своего организма исчезло. Кровь вновь потекла медленно и натужно, грудь опять залила никотинная мокрота, что-то важное в мозгу спряталось в сумрак, и захотелось повторить — пустить в себя еще стопочку.

Но никто не потянулся к бутылке — знали, что не время сейчас, если дать себе волю — «между первой и второй…», — разгонишься, и остановиться потом не сможешь долго, надоешь и окружающим, прося, требуя водки, и себе… Закурили, ждали, кто первым заговорит. Быть первым не хотелось, но и молчать становилось тяжело.

— А вот есть у природы какой-то закон, — произнес Женька Глухих. — Я заметил…

— Ну, я тоже заметил, — с усмешкой перебил Брюханов. — За летом — осень, за осенью — зима.

— Да погоди, я не о том! Я вот заметил, что человека сама природа к смерти готовит…

Афанасий Иванович, еще не отошедший от рассуждений, что Наталья ушла вовремя, снова нахмурился:

— В каком смысле — готовит?

— Ну вот помните… Вот ты, Афонь, дядь Вить, Игнат, помните, какой тетя Ната была высокой, мясистой. Да ведь?

— Ну. И чего?

— И как похудела, уменьшилась вся. Вроде и не болела, а так… И вряд ли голодом себя морила… А это природа ее готовила, чтоб в гроб легко легла.

Одни кряхтнули недоверчиво, другие усмехнулись. Лишь дядя Витя покивал:

— Ну да, ну да…

— И многие старики вот так — тают, высыхают…

— Жалко, что не в своей кровати померла, — вздохнул Молоточек, ломая на короткие палочки сухой сучок.

— Да нет, умерла-то на койке. Даже в себя пришла, говорят, что-то сказать пыталась.

— А у меня в избе до сих пор смертная лавка стоит, — сказал Афанасий Иванович. — Дед на ней отошел… Однажды лег и: «Все, не встану уже». Бабка, мать стали его стыдить, грехом пугать, а он: «Не балабольте, дайте спокойно с жизней попрощаться». И ночью — все… А бабка в свою смерть не верила, в район велела везти себя, в больницу, а через неделю обратно привезли, чтоб рядом с мужем…

— Но ведь не все же умирают такими, как Женька сказал… ну, подготовленными, — вспомнил тракторист Геннадий. — Вон… извини, Денис, — обернулся к Мерзлякову, — дядя твой, Михал Петрович, до семидесяти с чем-то дожил, а такой горой оставался. Чуть спины не поломали, когда тягали гроб. С «Запорожец» был…

Быва-ат, — вздохнул Женька. — Он богатырем жил, богатырем и помер. Помню, сидит уже никакой у ворот, трухлявый весь, а все равно видно, что сила… Да, быват… А уж тех, кто раньше времени умер, или убили, я не считаю.

— Да это понятно, — отозвался дядя Витя. — По природе умереть, это тоже умудриться надо. Рак вот — одних за месяц сжирает, другие годами от боли кричат…

— Чего-то мы совсем в темень сошли, — поежился Афанасий Иванович. — Давайте-ка еще по глоточку.

— Какой повод, такие и разговоры, — устанавливая на пружинящей хвое стопки, отозвался Женька.

Дядя Витя стал осторожно разливать.

— Есть в твоих словах, — сказал, — доля правды. Но главное — человек с годами внутри меняется. Я вот раньше думал: последние старухи у нас перемрут, и больше не будет платков, валенок, сказок, Николай Угодник не будет никому больше являться. Слова забудутся наши, по-городскому заговорим… Мы тут в шестидесятые очень городские все были… А вот постарели, и всё повторяется. И одежда, как у дедов и бабок наших, и говорим, как они почти, и травками лечимся… Зинаида на бобах ворожит, а такая правильная была: «Никаких мракобесий!»

— Что, действительно? — не поверил Коля Крикау. — Я думал, она всегда такая…

Пожилые мужики захехекали, вспоминая бабу Зину, других старух, стариков, себя в прошлом.

— Ну, поехала первая партия, — кивнул дядя Витя на рюмки.

 

— А как в городе хоронят! — вспомнил Леша Брюханов, когда выпили за всех, кого с нами нет, закусили и помолчали. — Я вот года три назад в Красноярск тетку хоронить ездил, мамину сестру…

— Какую это? — наморщился, вспоминая, Молоточек. — Валентину, что ли?

— Но.

— Валентина, хе-хе... С детства как городская себя вела, все уехать мечтала. После семилетки уехала и исчезла.

— Исчезла! — возмутился Брюханов. — Она чуть ли не все столовые с кафе под контролем держала!

— По бандитской линии, что ль, пошла? — кхэкнул Женька Глухих.

— Слушай, ты знай, когда смеяться, а когда…

— Ну, тебе можно шутить…

— Ладно, хорош, — осадил обоих дядя Витя. — И чего с ей? Плохо проводили?

— Не то чтобы… — Брюханов задумался, подбирая слова поточнее. — И людей много пришло, венков — гора. Под поминки целое кафе отдали… Но вот другое… Прощались в морге — там особая комнатка: серая, темная, гроб на постаменте таком… Всё быстро, всем неловко. Потом на «Пазике» довезли до кладбища… часа два ехали, плелись по пробкам… Доехали, вынесли, скорее застегнули крышку и — все… На поминках сидели выжатые все… Нехорошо, в общем, как-то…

— Город, он мертвых не любит, — вздохнул Афанасий Иванович.

Молоточек добавил:

— Да и живых не особо.

— Ну а как по-другому там? — спросил Коля. — Если люди живут на каком-нибудь двенадцатом этаже, как им дома прощаться?

— Лифты грузовые есть…

— Ну, в них не каждый гроб влезет.

— Хм, дядь Миш бы точно не влез…

— А пятиэтажка если — там никаких лифтов. И корячься по лестнице…

— Нет, там не принято в квартире прощаться. Ритуальные залы всякие…

— Крематорий есть еще…

И мужики снова надолго замолчали, стараясь представить эти ритуальные залы при моргах, крематорий, где, как показывают в фильмах, сжигают покойника на глазах у родных: закатывают гроб в печь, в огонь…

Фуф, ладно, — тряхнул головой Афанасий Иванович. — Никто не знает, как его похоронят.

— Да почему? Теть Ната наверняка знала, что здесь вот, рядом с мужем.

— Не надо за покойника говорить. Может, она в больницу хотела.

— Ну, в больницу, может, и хотела, но уж в крематорий-то точно не хотела.

— Про него и не знала.

— Да все знают.

— Интересно, а в Колпинске есть крематорий? — задумался Женька Глухих.

— Скоро узнаешь, — хмыкнул Брюханов.

Женька дернулся:

Чё?! Ты че-то, Леха, хочешь, не пойму?

— Переедешь, говорю, и узнаешь.

— Нет, — готовность к драке у Женьки тут же пропала, — в Колпинске я жить не буду. Здесь где-нибудь…

— Где — здесь где-нибудь? Здесь все морем станет.

— Ну, скатаю избушку на горе… Или зимовье оборудую — их вокруг полно брошенных.

Дядя Витя прищурился:

— А от квартиры откажисся? Туалет теплый, ванна. М-м?

Женька подумал, поморщился и отмахнулся:

— Ладно, как бог даст. Не искушай.

 

Солнце клонилось-клонилось к тайге, и, коснувшись верхушек лиственниц, сразу потускнело, стало быстро гаснуть. И через полчаса наступили сумерки, на полную мощь заработали дизели электростанции. Теперь часа три в деревне самое хорошее время. Уютно. Можно посмотреть телевизор, починить под лампочкой белье или зимнюю одежду, без которой скоро не выйдешь во двор…

Было время, электричество давали по всей деревне круглые сутки, даже рассматривали возможность вести сюда линию от Усть-Илимской ГЭС. Но потом решили, что невыгодно, да и утвердили проект строительства еще одной ГЭС, ниже по течению реки, водохранилище которой затопит Пылёво. А позже начались перебои с топливом.

Особенно тяжело было в ноябре-декабре, когда дня почти нет, солнце проползает по кромке горизонта, и уже часа в четыре темнеет. И в избах темно. И тогда кажется, что совсем ты в яме какой-то, берлоге… В конце девяностых, правда, ситуация немного улучшилась, и хоть в любой момент телевизор не включишь, но уж вечер со светом гарантирован.

На улице в эти предночные часы тоже хорошо. Прохладно, но не холодно, и хочется посидеть на крыльце или на лавке, поговорить с кем-то дорогим, давно знакомым, подумать, повспоминать. Звуки и запахи становятся в сумерках острее, мелкая травка на дворе пахнет едковато, но и приятно, как скошенная. Слышен шум переката, из стаек несет теплой скотиной; подоенные коровы вздыхают, свиньи трутся о стены, куры устраиваются на шестах, переругиваясь и тут же друг друга успокаивая тоненьким квохтаньем…

В избе Натальи Сергеевны людей много, но они стараются не шуметь, разговаривают полушепотом, берут предметы осторожно, нетвердо, будто без спросу.

Большинство сидит или толчется на кухне, обговаривая завтрашние похороны, пытаясь решить недорешенное… Например, как доставить гроб на кладбище. Грузовики, какие остались, сломаны, на телеге не повезешь — стыдно. Не девятнадцатый век. Осталось или на руках, меняя друг друга (хоть и недалеко, но почти все время в горку), или на «Тойоте».

Владелец «Тойоты» — Дмитрий Аркадьевич Привалихин, двоюродный племянник мужа Натальи Сергеевны, отец удачливого предпринимателя Олега, еще в детстве прозванного Аллигатором не от имени только, а скорее за мертвую хватку в любом деле. В девяностые Олег уехал в Красноярск, разбогател на торговле и подарил отцу внедорожник. И вот Дмитрий Аркадьевич вызвался довезти родственницу до могилки.

— Заднюю дверь подниму, закреплю, вставим гроб в багажник, — говорил он.

— В багажник, — ухмыльнулся старик Мерзляков.

— Да это не как у «Жигуля» багажник! У меня — заднее сиденье сложить, и два метра длины!

— Тише ты! — испуганно осадила Привалихина самая молодая из женщин здесь, но тоже почти старушка Валентина Логинова.

— Большая машина, — подал голос Женька Глухих; после кладбища он пришел сюда, и ему налили уже две маленькие рюмочки. — Она и так на этот… на катафалк походит.

— Зато пролезает туда, куда и вездеход не пролезет…

Вошла тяжело, при каждом шаге заваливаясь налево, словно левая часть у нее перевешивала, Ульяна Павловна Игнатова… По-настоящему она была не Ульяна, а Ула и не Павловна, а как-то по-другому. Фамилия же Игнатова у нее — по мужу.

Ульяна Павловна была из ссыльных… Их когда-то много жило и в деревне, и по району. Но одни уехали, когда можно стало, другие поумирали. Сейчас от них остались только фамилии, которые носили их дети и внуки — Крикау, Шнайдеры, Гафнеры, Эккерты, Шроо, Кайхеры — да нерусские кресты на кладбищах… Ульяна Павловна была последней в Пылёве, кто помнил другую землю, далекую, с которой ее насильно увезли сюда.

Родилась она где-то в Литве или в Латвии — она не любила рассказывать о своей прошлой жизни. Но местные знали, что ее семью отправили в Сибирь после войны — то ли за связь с немцами, то ли с лесными братьями; поселили в Большакове, это село здесь же, на реке, километрах в семидесяти… Через несколько лет Ульяна вышла замуж за Игнатова, и он перевез ее в Пылево. С тех пор она тут и жила, родила пятерых детей.

В восьмидесятые приезжали к ней молодые люди с ее родины. Поговорили о чем-то тяжелом — кончился разговор криками Игнатова, который гнал людей за ворота: «Никуда она не подумает! Тут дом ее!»

Они уехали, Игнатов года через три умер, дети разъехались еще до этого, а Ульяна Павловна осталась. Старела, дряхлела… Ничем она не отличалась от коренных жителей. Может, только голосом. Не словами, а именно голосом — каким-то нездешним тембром, что ли. В молодости, говорят, вообще ворковала, приятно было слушать, но и теперь ее голос выделялся, и человек, не видя ее, узнавал и улыбался: «Ульяна Паллна».

— Можно? — хоть и задыхаясь от ходьбы, подъема по ступеням крыльца, но все равно мягко спросила она, приваливаясь к боку печки.

— Да уж как нельзя! — всполошилась Валентина Логинова. — Как нельзя, тетя Уля! Проходите, пожалуйста.

Ульяна Павловна оттолкнулась от печи, поправила черный, надетый поверх серой шали платок, захромала в большую комнату.

Там горели две свечки у изголовья гроба, освещая покойницу. Остальная комната была темна. По обе стороны от гроба ряды стульев. На двух, рядом, кто-то сидел. Ульяна Павловна не разглядела, кто. Лишь черные силуэты.

Один из силуэтов качнулся, слегка нагнулся к покойнице, и раздался голос Федоровны:

— Вот и Ула дотелепалась.

Федоровна знала ее молодой, в нездешней одежде, говорившей по-русски с трудом, и потому могла, имела право называть ее Улой.

— Здравствуй, Ульяна, — произнес второй силуэт голосом бабы Зины. — Садись вот…

Ульяна Павловна хроманула к гробу, остановилась. Постояла, взялась рукой за мыски туфель покойницы. Подержалась, глядя на ее лицо — освещенный овальчик. Овальчик был маленький, стянутый, как крепкими нитями паутины, морщинами. Жизнь не давала этой паутине завладеть лицом, а теперь вот жизнь умерла, и паутина стянулась; стянула, видимо, не только лицо, но и все тело… И сейчас Ульяна Павловна удивлялась, какая, оказывается, ее подруга тщедушная. Или стала такой только теперь, в гробу. Или за те несколько недель, что они, жившие на разных концах деревни, не встречались.

Осторожно, чтобы не завалиться налево, Ульяна Павловна повернулась, добралась до стула сначала руками. Постепенно, держась за спинку, села.

Чё, как ты, бедолажка? — спросила Федоровна и сразу добавила: — Совсем тебя не видать… Мы уж думали посылать, чтоб проверили… Вишь, как теперь, — Федоровна кивнула на покойницу, — третьего дня бегала, а теперь вот лежит.

Лежи-ыт, — повторила плачущим распевом баба Зина, а Ульяна Павловна, все продолжая глядеть на маленький, обрамленный белым платком овальчик, ответила:

— Я давно не бегаю. Курам зерна сыпануть — и то история… Наверное, не перезимую уже.

— Так не говори, — остановила Федоровна строго. — Там, — приподняла глаза, — там знают, кому когда. Нам нельзя загадывать.

— Я и не гадаю. Я сказала — «наверное».

— Хе-хе, — вдруг тихо засмеялась баба Зина, — а три кузова дров Генке-то заказала.

— Что же — не замерзать же.

— Это правда. Не замерзать.

Замолчали, поглядывая на Наталью Сергеевну, старясь представить, понравился бы ей разговор или нет… Неспешно, вволю говорить им доводилось редко — дела, заботы съедали время, и обменяться нехитрыми новостями, мыслями, поспорить, просто язык почесать случалось лишь в магазине или на пристани в ожидании катера, парома, или в такие вот ночи прощания со старым человеком. С молодыми прощаться было слишком больно, и старухи заходили туда, где стоял гроб, на несколько минут, плакали, задыхаясь, и, ослабевшие, поддерживаемые под руки, выходили на улицу, тащились домой… Да и не было давно таких прощаний — город забирал покойников…

— Глядеть надо друг за дружкой, — сказала баба Зина. — Вдруг чего, и будем неприбранные.

— Да глядим же, глядим, — с усталой досадой вздохнула Федоровна. — Я внучат каждый день гоняю: «Беги погляди, как там эта, как эта. Шевелится?» Прибегут и радостно так: «Шевелится!» И мне шевелиться сразу охота.

— Так это твои в окошки всё тыкаются? — углами обвисших губ улыбнулась Ульяна Павловна. — А я думала, воры какие.

— Да какие теперя воры. Теперя и пьют как по необходимости.

— Ой-ой, Зинаида, не сглазь! — голос Федоровны стал не просто строгим, а каким-то строго-испуганным. — Не сглазь! Им только повод дай лить в себя. Завтра вот… — Федоровна осеклась, присмотрелась к Наталье Сергеевне, не изменилось ли от последних слов выражение ее лица. — Мы, Нат, им не дадим заливаться. Ты не любила, и они пускай, если уважат, держутся.

— Они сде-ержутся, — отозвалась баба Зина, уже забыв, что сама только что говорила о слабо пьющих теперь мужиках. — Бутылки прятать придется.

— Проводить Наталью Сергеевну нужно хорошо, — сказала Ульяна Павловна.

Эт само бы собой…

— Я о том, что неизвестно, как с нами будет.

— Ох, ты опять гадать начинашь!

— Здесь даже гадать не надо — выселят со дня на день, пораскидают снова кого куда.

Федоровна и баба Зина отметили про себя это «снова». Не простое слово, из тех, что обычно говорят, чтобы усилить речь — за этим «снова» маячила погрузка в вагоны в далекой то ли Литве, то ли Латвии, долгие недели пути сюда, потом годы переездов с места на место, и в итоге их район, в то время почти недоступный, беспросветно глухой, определение: «навечно».

Шестьдесят с лишним лет, против воли родни, земляков, которым вскоре дали свободу, Ульяна Павловна жила здесь, на новой родине, нашла мужа, родила детей, и вот теперь ее снова насильно будут переселять.

— У-у, — качнула рукой, но не сразу, после минуты-другой какого-то оцепенения Федоровна, — это еще вилами по воде… Помнишь, и тогда всё заполошили: «Срочно! Срочно!» А так и остались.

Баба Зина с готовностью поддержала:

— Весной сказали: «Огороды не садите — бесполезно. Все под воду уйдет». И чего? И отсадились, и урожай сняли.

— Слава богу, что не поверили. Слава богу.

— А Шумиловы вон поверили — без картошки остались. Сейчас покупать собиратся.

— И Малыхи, которые Комлята. А у них и покупать не на что…

— Во-во! Из добрых людей в нищебродов превратились каких-то… О-ох, дергают, дергают. Сколько уж дергают. Как, скажи, приказ им дали всю жизнь здесь заране прикончить, — разговорилась баба Зина. — Мало им мест, где никто не живет — там и строй плотины свои, топи землю пустую. А все к нам, к нам. От реки уж ничего не осталось. Порой так мелет, кажется, пешком перейдешь. А чего — там ведь тоже плотина вверху, они то откроют, то закроют. Как боги, прямо…

Словно испугавшись, что так много и с такой горечью произнесла слов, баба Зина захлопнула рот, с тревогой глянула на покойницу. Та лежала спокойно. Бесконечно спокойно. Ничто ее больше не потревожит, не огорчит, не порадует. Больше не откроет глаза, не скажет… И Федоровна с Ульяной Павловной сидели справа и слева от бабы Зины неподвижно, как-то тоже не по живому спокойно. Не спорили, не соглашались. Молчали.

Бабе Зине стало страшно; она заметила, что одна из свечек почти догорела и приподнялась, задавила огонек пальцами. На место огарка поставила другую свечку, но уже не церковную, а из магазина, которые держали в каждом доме на всякий случай.

— Ничего, Наташ, — пробормотала, — ничего, все по-людски сделаем. Мужики и могилку хорошу вырыли, рядом с Денисом Степанычем. Так что вместе будете. Вместе.

— А детям удалось сообщить? — вспомнила, забеспокоилась Ульяна Павловна. — Родственникам?

— Да звонили. И вчера, как только случилось, и сёдни. Едут вроде… Брат обещался завтра утром.

— Он в Кутае же?

— В Кутае. Больной, говорит, совсем тоже. Но утром обещался.

— Примчатся завтра, примчатся, — успокоила и себя и подруг баба Зина. — Все как положено будет — и проводим, и помянем.

— А я вот думаю, — заговорила Ульяна Павловна, — если уж будут нас разгонять, то на родину уехать. Все эти годы даже думать боялась, а теперь… Ведь до сих пор зовут… Дети все здесь, в России, — русские. И я русской стала. Только если придут и прикажут: «Все, собирай вещи», — я — туда. — Старуха надсадно, с бульканьем и хрипом, заплакала. — И… и мужу скажу: не по своей воле. Снова гонят… Что уж тогда…

— И правильно, Уль, правильно, — твердо, со злостью даже сказала Федоровна. — Едь, если есть куда. Родная земля все-таки… Только не верю я, что до такого дойдет.

— До чего-о?

— Ну, что вот придут и прикажут. Скорей оттуда нас, — она потянула голову вверх, — призовут. — И тут же зашептала: — Прости меня, господи…

Вошла Валентина Логинова. Постояла, будто ожидая разрешения сесть. Не дождалась, опустилась на крайний стул. Старухи молчали, с появлением еще одного человека потерявшие нить разговора.

Валентина явно хотела что-то сказать, и наконец не выдержала, спросила:

— Поминать где будем? Здесь или, может быть, в клубе лучше?

— Здесь бы надо бы, — без большой убежденности отозвалась баба Зина. — В своей избе.

Федоровна уже твердо подтвердила:

— Тут-тут! Столы расставить вот так через комнаты — много поместится.

— Может, и во дворе сделать?

— Не надо, не свадьба.

Валентина покивала:

— Да, не свадьба. — И обратилась к покойнице: — Вы, тетя Наташа, не сердитесь, если мы что не так сделаем. Не всё мы знаем, помним. Можем и напутать. Поверьте, мы вас любили… любим. Помним, как вы помогали, подсказывали, как угощали нас… Стояли у калитки в праздник и всем ребятишкам печенюшки давали. Как нам приятно становилось, тепло. И для каждого доброе слово у вас находилось… Как вы Витю, брата нашего, выделяли всегда… Вот скоро увидетесь. Он молоденький там…

Старухи слушали эту искреннюю, от души, но и необходимую, ритуальную речь. Слушали внешне строго, нахохлившись, а в душе ныло — вот бы и ко мне так обратились, когда я так же буду лежать, я ведь тоже немало доброго сделала… Но где будет через полгода, через год, два эта лепечущая сейчас скорбно-сладкие слова Валентина? Где будут остальные земляки?

Хоть заубеждайся, что все останется, как было, но вихрь налетит неизбежно. Налетит, закрутит и разметает. И не соберешь.

 

Прошла ночь. Светало медленно — солнце было не в силах пробиться сквозь завалившие небо сизые, набитые дождем, а может, уже снегом тучи.

Собиравшиеся на похороны поглядывали на тяжелые брезентовые плащи, решая — брать или нет. Выходили на двор, оглядывали горизонт, ища просвета, прося ветра. По примете, конечно, дождь на похороны — хорошо, можно говорить: «Вот и сама природа плачет», — но все же неприятно, когда все мокро, склизко… Накрытый целлофаном покойник, вода на дне могилы…

И дождь пошел — крупные, холодные капли застучали по крышам, заборам, ведрам… Капель становилось все больше, стучали чаще и чаще, и вскоре стук перерос в однотонное шипение.

Но налетел долгожданный ветер, толкнул тучи, погнал их прочь.

Открылось солнце, уже окрепшее, высокое к десяти часам, стало скорее сушить деревню.

Люди встречались на улице, радовались, что так произошло:

— А я уж думал, на неделю зарядит!

— В горах опростается.

— Там уж, может, и снег лягет.

На реке послышался звук мотора, и самые нетерпеливые поспешили к пристани — посмотреть, кто там.

Это прибыл Дмитрий Сергеевич Кондаков, младший брат покойницы, старый по годам, но не по внешности. Прямой, высокий, с седыми, но до сих пор густыми волосами. Под штормовкой — серый костюм, черная рубашка… Раньше он заведовал в Кутае дорожной мастерской, но давно уже был на пенсии. Да и дорог как таковых вокруг Кутая не осталось — болотины, тайга съедали их, и от бывшего райцентра до лежащего в десятке километров от него Пылёва опять, как сто лет назад, предпочитали добираться по реке. Тем более что грести не надо — моторы есть.

Кондакова доставил сын. В дюральке находилась еще жена сына и одна из их дочек, девочка лет десяти… Привезли они и какую-то еду в большой корзине, несколько бутылок.

Поздоровавшись, выслушав слова соболезнования, Дмитрий Сергеевич спросил с удивлением:

— И что, тут хоронить решили?

Ему ответили тоже с удивлением и даже с некоторой обидой на такой вопрос:

— Ну да. А где же еще…

— А мы наших давно в Колпинск отправляем. Кладбище тоже затопит.

— Ну, ваше в низине, а мы-то вон, — кивнул Женька Глухих на прикрывавшие могилки сосны. — Деды умные были — увал выбрали.

Дмитрий Сергеевич хмуро покивал, оглянулся проверить, как сын закрепил лодку и пошел вверх по улице, к дому сестры…

Вслед за этой лодкой, будто пропустив ее, привезшую самого родного покойнице человека, стали прибывать другие. Уже отдаленная родня и старые знакомые из соседних деревень. Встречающие удивлялись: столько гостей, хоть и по печальному поводу, у них давным-давно не собиралось.

Большинство плыли сюда не потому, что так уж хотелось проводить в последний путь именно Наталью Сергеевну, так ее жалели, — нет, просто это были редкие в последнее время похороны в зоне скорого затопления. И когда по реке пошел слух, что в Пылёве хоронят старуху Привалихину, народ сначала не поверил. Долго уточняли, переспрашивали, звонили в Пылево… Так до конца и не поверив, люди запаслись бензином, установили на своих дюральках, казанках моторы, захватили что-нибудь к поминальному столу, чтоб не с пустыми руками, и отправились сюда. Посмотреть, увидеть своими глазами.

И, преодолев по реке кто десять километров, кто полсотни, видели сквозь брызги и встречный ветер, что на пристани толпится народ, по упирающейся в пристань улице бегают туда-сюда ребятишки, спешат взрослые.

«Да, что-то действительно будет. Что-то будет».

Смерть старого, обессиленного, изработанного человека, это дело, конечно, обычное, а вот прощание с ним всей деревней, опускание в ту землю, на которой прожил жизнь… От этого народ отвыкал, и это волновало, удивляло, тревожило. С этой тревогой они и выбирались из лодок на плахи пристани: «Здесь хоронить будете? Не повезут?»

Местных быстро заразила тревога. Точнее, они с самого начала боялись, что похороны не состоятся, и потому готовились к ним почти тайно. Сообщили участковому о смерти, но не стали спрашивать, что делать с умершей; фельдшер звонила в район и, по просьбе земляков, тоже не взялась поднимать тему места захоронения; и когда детям сообщали скорбную весть, вопрос о том, будут ли забирать они тело к себе, или в город на кладбище повезут, не задали…

Умом многие понимали, что лучше увезти Наталью Сергеевну из обреченного, обезлюдящего вот-вот места, но никто не хотел вылезать вперед, становиться врагом старух, которые тоже мечтают лечь здесь, возле деревни, врагом мужиков, почувствовавших в кои веки свою значимость, нужность — кто, кроме них, выкопает надежную могилу, доставит к ней гроб, опустит, закопает?..

Но как хотели пылёвцы этих похорон, так, в глубине души, не верили, что похороны провести получится.

И когда вдали послышался не острый, тонкий визг моторки, а басовитый, серьезный бухтеж идущего против течения каэса, люди сразу решили: «Это — за теткой Натальей».

 

Пристань, когда-то крепкая, широкая, в последние годы расшаталась, как-то сузилась. Для подходящего раза четыре в месяц парома и для редких лодок места хватало. И ладно. Но сегодня вся она была занята моторками, и с каэса — мощного высокого катера — долго кричали, чтоб дали возможность причалить.

Из маленькой каюты на палубу выбралась женщина, и местные узнали старшую дочь Натальи Сергеевны Ирину, которая жила в Томске.

Пару дюралек наконец перегнали, привязали к ствольям тальника, и катер ткнулся носом в окаменевшие листвяжные бревна пристани. Паренек-матрос накинул канат на столб, спустил на плахи сходень, по которой Ирина сошла на сушу. Следом — четверо парней в толстых куртках.

— Я за мамой, — глотая слезы, сказала Ирина, глянула в сторону родного дома.

А там уже собрались почти все местные и приезжие. Человек за двести. Толпились у раскрытых ворот, сидели на корточках поодаль. Вяло делились друг с другом сведениями, где что ломают, кто уехал, а кто собирается… Дмитрий Аркадьевич подогнал свою огромную «Тойоту»… Был тут и тот парнишка, что прошел мимо баб Наты позавчера. Наблюдал за взрослыми и боролся с желанием, мешающей свободно дышать потребностью подойти к кому-нибудь и признаться, что он видел старушку совсем незадолго до того, как ее нашли лежащей у калитки, и что она, кажется, хотела ему что-то сказать…

— А мы уж тут все подготовили, — сказал Женька Глухих Ирине. — Могилку выкопали вчера…

— Я увезу… Вот катер арендовала, рабочих…

— И куда? К себе или в город?

— В город… Наверное, в город… Роман, сын мой, там сейчас с документами…

— Лучше бы здесь, — попытался убедить дядя Витя, — родная земля ведь.

— Все равно придется выкапывать, — сказал один из парней с катера. — Затопит.

Женька, уставший за последнее время слушать про это «затопит», возмутился:

— Какое затопит! У нас кладбище на горе. До него-то…

— Вода на двести метров поднимется. Даже больше… Весной всяко-разно ликвидировать будут… Кстати, — голос парня стал каким-то начальницким, — вы имеете право забрать родных. Нужно написать в дирекцию заявление на перенос. В городе выделяют землю…

— Да мы знаем, — сказал дядя Витя.

Ирина, не слушая, стояла и смотрела в сторону дома. Не решалась пойти туда, к толпе…

— Погодите! — измерив глазом расстояние от реки до кладбища, дернулся Леша Брюханов, — но здесь больше, чем двести метров. С полкилометра. Специально там место выбрали, чтоб никакое половодье…

Рабочий с задатками начальника тоже пробежал взглядом от реки до сосен и снисходительно улыбнулся:

— Подъем воды измеряется вертикально. Представь, сколько это — вертикально вверх? Девятиэтажный дом, примерно тридцать метров. А здесь — двести! Так что глухое дно будет на месте кладбища.

Ирина толкнула себя, пошла.

Женька Глухих трясущимися руками закурил, прошипел злобно:

Пуска-ай… И тебя так же пускай утащут черт-те куда.

— Ну а что, — отозвался старший Мерзляков, — лучше так, чем весной выкапывать… Что там с ей будет весной… Увезут, похоронят, а там и мы следом.

И эти слова погасили возмущение — мужики на пристани замолчали, говорить теперь было нечего. Оставалось ждать.

 

 

 

Версия для печати