Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2012, 8

Путь

Повесть о Тане

Игорь Робертович Кузнецов родился 24 декабря 1959 года. Окончил Литературный институт им. Горького в 1987 (семинар прозы Анатолия Кима). Автор многих публикаций в журналах “Новый мир”, “Дружба народов”, “Иностранная литература” и др., книги “Бестиарий” с иллюстрациями Татьяны Морозовой (М.: 2010). Составитель нескольких изданий И.А.Гончарова (биография, комментарии). В соавторстве с Татьяной Морозовой (под общим псевдонимом Павел Генералов) написаны “Бригада: история создания сериала”, романы “Команда. Хроника передела 1997–2004”, “PRосто быть богом: ВВП”. Живет в Москве.

 

 

До времени

 

Таня до трех лет не говорила. Думали — немая. А она просто не хотела. Не хотела — и все.

Зато в созерцательном молчании миновав все младенческие мило-беспомощные “агу-агу”, сразу заговорила ясно и поразительно разумно. Есть ощущение, что она с рождения могла изъясняться здраво и внятно, но приличия ради, да чтоб не пугать окружающих своим тайным даром, взяла до времени паузу. Так было и с другими ее талантами.

Изначально питая пристрастие к некоему абстрактно-позитивному миротворчеству, она серьезно начала писать прозу довольно поздно, а рисовать — и тем паче, после двадцати пяти примерно.

Характер у нее с детства был железный и независимый. Богатая и деспотичная львовская бабушка вывозила их со старшей сестрой в Крым, что по тем временам должно было казаться пределом детской мечты: море, песок, солнце… и бабушка. После первого или второго раза, скорее, сразу после первого, Таня навсегда выбрала свободу и предпочла вольный воздух пионерского лагеря под Звенигородом — иногда на все три летних месяца. Сестра отправлялась на море одна, то есть с изумленной от неблагодарности бабушкой. Я потом видел эту бабушку, когда ее привезли много лет спустя в Москву. Она была уже немного не в себе — все время ехала куда-то в бесконечном поезде, а по стенам московской квартиры искала свои львовские часы. Они, видимо, должны были ей показать какое-то заветное время.

Потом Таня ездила в Крым — без бабушки, а с друзьями-подругами — по два раза в году.

И еще Таня не любила фотографироваться. До “девичьих” расцветных лет она была круглолица, а на одном детском фото даже похожа на ребенка со свинкой — в смысле болезнью, а не со мной или моим прототипом, ибо по гороскопу я — абсолютная свинья. Фотографий ее осталось мало, а вот автопортретов — великое множество и всех цветов радуги.

Потом она мгновенно постройнела, чтобы никогда больше не сетовать всерьез на проблемы излишнего веса и не стремиться маниакально к похуданию любой ценой. Хотя кличкой “толстый” мы награждали друг друга ласково и регулярно. Что было забавно, так это то, как в те времена при каждой встрече наш друг Анатолий Андреевич Ким говорил с тихой укоризной: “Таня, он у тебя опять похудел!” Учитывая частоту встреч, можно было предположить, что в какой-то очередной раз меня просто не будет: истончусь до основания.

Впрочем, тогда меня и в самом деле не было: ведь пока я пишу о времени, когда мы существовали в мире отдельно. Правда, я не верю, что такое могло быть. И ловлю себя на мысли, что “вспоминаю” о ней — той, до меня — с Таниной неподражаемой интонацией.

 

Портрет Зверева

 

Дядечка из металлоремонта, классический такой — с несколько помятым лицом и умелыми умными руками — поинтересовался невзначай:

— Сама, что ли, рисовала?

Дабы не разводить лишних антимоний, Таня согласно кивнула. Хотя это был ее и подруги Иры карандашный портрет работы Анатолия Зверева, уже тогда известного многим за исключением деятелей советского бытового сервиса.

Тогда все было иначе, и багетных мастерских на каждом шагу не попадалось, большинство вообще не догадывалось об их существовании. Так что портрет обрамили в металлоремонте, забрав под стекло, в некие латунные или медные трубки, спаянные по углам.

Двойной портрет всего несколькими росчерками карандаша был нарисован в 1985 году в выставочном зале профкома графики, располагавшемся в жилой высотке на Малой Грузинской напротив краснокирпичного католического храма Непорочного Зачатия. Во дворе храма за металлической оградой в снегах виднелись циклопические деревянные катушки с кабелем, а в том творчески-кооперативном доме с выставочным залом еще совсем недавно жил Владимир Высоцкий. И там же проходили самые интересные московские выставки той поры — это было едва ли не единственное место, где имело право существовать в относительно общественном, хотя и реально подвальном пространстве так называемое неофициальное искусство.

Трудно определить дату создания портрета, а вот время суток обозначить можно весьма точно: где-то минут за двадцать — двадцать пять до семи, вечера, естественно, когда закрывались винные отделы магазинов. Это была довольно известная практика. В надежде собрать необходимую сумму на дополнительную выпивку, Зверев быстро рисовал такие карандашные портреты знакомых и полузнакомых, кто был ему представлен и готов легко расстаться с одним рублем: такова была цена высокохудожественной услуги впоследствии совсем уж знаменитого и даже практически великого художника.

Я тоже хорошо его помню в этом выставочном подвале, похожего на репинский портрет Мусоргского, только в несколько более бурном и буйном настроении — видимо, уже после создания портретов и отоваривания рублей в гастрономе возле общежития консерватории.

Причем это вполне могло быть как раз в том самом восемьдесят пятом, когда мы с Таней и познакомились.

Хотя и раньше, как выясняется, “близко было”, как по иному поводу писал Солженицын, “Архипелаг” которого мне потом давала Таня, а я пускал его по рукам в общаге Литинститута.

 

Атомный проект

 

На самом деле мы познакомились благодаря разным обстоятельствам и многим людям, в том числе Лаврентию Палычу Берия, расстрелянному еще до Таниного и моего рождения в качестве английского шпиона. Ведь именно он, как ни крути, запустил советский атомный проект, уже после его смерти переросший в проект ядерный, а потом и в термоядерный, в котором принимали участие и Танины родители — выпускники мехмата МГУ. “Мехмат” в нашей жизни и вовсе окажется знаковым словом.

Родившись в Москве, немалую часть детства Таня провела в Челябинске-70, одном из закрытых советских научных центров, где ее родители вместе с академиками Келдышем и Зельдовичем “считали” бомбу. В уральских дебрях жили по тем временам едва ли не роскошно — хорошие квартиры с высокими потолками, московское снабжение, книги на любой вкус — почти коммунизм, в общем. Но потихоньку “роскошь” истончалась и мудрая моя будущая теща, бросив все, в том числе и отличную библиотеку, вернулась с двумя дочерьми в московскую коммуналку в знаменитых красных домах недалеко от метро “Университет”. Таня вспоминала эту коммунальную квартиру с детской нежностью — там ее окружали исключительно хорошие люди. Потом переехали в окраинную пятиэтажку на улице Обручева — близлежащее Беляево тогда еще было настоящей деревней с яблоневыми садами, и в городскую Танину школу ходили наравне с московскими сельские дети. В Беляево и мы потом вместе жили. Долго ли, коротко ли — теперь судить трудно. Но точно — счастливо.

Математика Таню не слишком интересовала, зато годам к шестнадцати она перечитала практически всю мировую классику — чему немало способствовали ее феноменальные способности к быстрому чтению: я потом долго восхищался и завидовал этому ее таланту — любимую “Анну Каренину” она прочитывала за два-три вечера. В правильном девическом возрасте она подружилась и с русской поэзией: хотя сама позывов к сочинению стихов не испытывала, но наизусть знала многое и к месту могла вспомнить и много лет спустя.

Среди родительских ее знакомых был и знаменитый физик и математик, кибернетик, острослов и диссидент Валентин Турчин, соавтор-составитель знаменитого сборника “Физики шутят” — во многом благодаря ему “запрещенные” книги тоже входили в обычный круг домашнего чтения.

Работать Таня пошла сразу после школы, в семнадцать лет — в библиотеку одного из академических научных институтов, заочно учась в институте культуры, на библиотечном же отделении.

Когда Таня начала писать свои первые короткие истории — в стиле Хармса пополам с Кортасаром — есть у него такой чудесно-сумасшедший цикл “Про хронопов и фамов” — она дала их почитать коллеге матери по ИПМ (Институту прикладной математики), который “по совместительству” был однокурсником Владимира Маканина, тогда только-только набравшего курс в Литературном институте. Маканин истории прочитал и позвал Таню ходить вольнослушательницей на его семинар. Я же тогда учился в том же Литинституте курсом старше маканинских семинаристов — у Анатолия Кима. А на наш семинар, в том же качестве, что и Таня, ходил тоже выпускник мехмата МГУ Леня Костюков. Откуда он знал Таню — уже не помню, но именно он-то нас и познакомил у себя дома, на 5-й улице 8 марта, где собиралась тогда милая математически-литературная компания.

Каждая хорошая история имеет свойство “зацикливаться”. Уже много позже я как-то говорил по телефону с поэтом Иваном Ждановым, умеющим давать вещам и людям лапидарно-точные определения. На какую-то его реплику я ответил: “Я же мирный, Ваня”. “Атом”, — резюмировал Иван. Таню это, к счастью, не смущало. Своего рода “мирным атомом” была и она сама.

 

 

ЦЭМИ

 

Ко времени нашего знакомства Таня работала в библиотеке ЦЭМИ — Центрального экономико-математического института, к которому так или иначе имели отношение многие будущие деятели перестройки и первого российского правительства. Во всяком случае, Егор Гайдар и Сергей Глазьев были среди ее усердных читателей — библиотека, одна из немногих, получала заграничные экономические журналы.

Уже тогда Таня обладала удивительным свойством “обрастать” историями. Их она с удовольствием рассказывала друзьям, после чего эти невыдуманные “случаи”, смешные, а порой и довольно жесткие, уходили в народ, теряя по пути авторскую принадлежность.

ЦЭМИ располагался в плоском стеклянном здании неподалеку от метро “Профсоюзная”. Фасад его украшала циклопических размеров лента Мебиуса. Изначально предполагалось, что по высокой лестнице люди будут входить в здание прямо сквозь нее — видимо, у архитектора было предчувствие будущих бесконечных экономических и прочих преобразований, к чему руку должны были приложить входившие в это здание и из него выходившие. Однако столь смелое решение одобрено в “охранительных” верхах не было — входили и выходили через обычные двери, зато прямо под лентой. Тем не менее, с легкой и единственной руки профессора Лемешева лента получила неприличное название, связанное с деторождением, вызванное двусмысленными ассоциациями по поводу формы скульптурно-бесконечной композиции с дыркой посредине. Руку профессору Лемешеву — самородку из российской деревенской глубинки — по слухам, откусила в детстве лошадь.

Начальницей Тани была одинокая молодящаяся блондинка Наталья Ивановна. Больше всего на свете она ненавидела читателей, а любила только своего “мальчика” — огромный библиотечный фикус, за которым ухаживала с нежностью и остервенением ко всем его потенциальным обидчикам.

На соседнем Черемушкинском рынке продавали отличные веники — в данном предмете домашнего обихода Наталья Ивановна давно и сильно нуждалась. Она много о нем говорила, описывая его полезные и незамысловатые свойства, но все никак не покупала. На прямой вопрос Тани о причинах бесконечного откладывания покупки Наталья Ивановна, подняв брови, ответила с явным возмущением и укоризной: “Как же это я поеду в метро с веником?”

Таня тогда уже рисовала и писала свои короткие рассказы — прямо как Набоков — на каталожных карточках. И относилась к этому вполне серьезно и усердно.
В минуты, свободные от читателей и прочих библиотечных дел, она уединялась где-нибудь в уголке. Однажды к ней подошла Наталья Ивановна, в общем-то знавшая, чем Таня в данный момент занимается, и поинтересовалась от безделья: “Ты что делаешь?” “Работаю!” — отмахнулась погруженная в сочинительство Таня. “Так тебе же это нравится!” — воскликнула изумленная начальница. Таким образом выяснилось, что в ее представлении “работой” можно назвать только то, что ненавидишь.

Вообще-то вокруг и около было немало и умных людей. Один доктор наук, видимо, в порядке национальной самоидентификации, при очередной смене паспорта потребовал у молоденькой паспортистки в графе “национальность” написать “иудей”. Простодушная и не слишком образованная девушка послушно вписала “индей”. Потом доктор наук ходил по ЦЭМИ (или ИПМ — не суть важно) и радостно всем демонстрировал запись о своей уникальной национальной принадлежности. Другой научный сотрудник по блату выправил в отделе кадров справку с печатью, что он, такой-то такой-то, не является верблюдом. И поспорил, что с этой справкой пройдет в институт, предъявив ее охране. Прошел. Третий на сто пятьдесят первой странице своей докторской диссертации в одной из строк впечатал фразу: “Тот, кто досюда дочитает, получит от меня пятьдесят рублей. Обращаться в отдел…” В течение года никто за предлагаемой суммой, немалой по тем временам, так и не явился.

Диссертации хранились в дальнем закутке библиотеки в металлических шкафах. Там же был столик с креслами и спиртовкой, на которой Таня варила чудесный кофе. Сюда приходили друзья: Лам, Нур, подруга Виноградова, Игорь Минтусов, Валя Писаревский. И я. Некоторые даже стали героями ее художественных и литературных произведений. А я вскоре — еще и мужем.

Все были людьми в своем роде выдающимися, а на тот момент значились младшими научными сотрудниками института. Только Нур был аспирантом. Он приехал из Ферганы покорять Москву с кучей идей и билетом члена КПСС в кармане — над ним поэтому много и часто смеялись. Еще иронизировали по поводу игры “Что? Где? Когда?”, в которую он тогда активно играл и даже временно стал телезвездой: однажды, смущаясь, рассказал, что у него в метро симпатичная девушка попросила автограф. В другой раз они с Таней несли в авоське большой колючий кактус. К ним заговорщицки склонился человек с вопросом: “Где ананас брали?” Ананасы и кактусы тоже станут значимыми приметами нашей с Таней жизни.

С Нуром же мы потом много всего совместного затевали — вроде кооператива “Параграф”, производившего сережки по Нуровой технологии, но заработавшего единственные приличные деньги на перепродаже в Фергану нескольких компьютеров. Еще мы провели Всесоюзный конкурс идей, средства на который выделил один из центров НТТМ (научно-технического творчества молодежи) во главе чуть ли не с МБХ (Михаилом Борисовичем Ходорковским). Идеи потом долго хранились у нас дома в сломанном холодильнике “ЗИЛ”. Еще Нур изобрел шар. Компьютерный. С ноутбуком в рюкзаке и в специальных очках в этом шаре можно было, оказавшись в виртуальном пространстве, реально ходить в разные стороны, физически ощущая себя внутри компьютерной игры. Таня, я и наша дочь в этом шаре были. Продвигать свой шар Нур уехал в Америку, клятвенно пообещав, когда разбогатеет, поддерживать материально всякие наши с Таней творческие инициативы. Пока — не разбогател, но, надеюсь, к тому идет.

Лам был не только подающим надежды молодым экономистом, но и автором “Записок Генерального секретаря”. Писал он их, временно вообразив себя таковым и подзабыв, что в отдельно взятой великой стране, впадающей в маразм, Генеральный секретарь может быть только один. Еще Лам был очень любвеобилен, на чем и погорел. Одна из немилосердно брошенных им девиц собрала странички с этими самыми мемуарами и отнесла куда следует. Лама вызвали на допрос, участниками которого с противной стороны были молодой куратор ЦЭМИ от КГБ и его старший коллега. Допрос велся без протокола, в корректно-уничижительной форме, отчего Ламу стало страшно и все окончательно ясно про родную советскую власть. После исторической беседы Лама в одночасье выперли из института. Лам не унывал, продолжая быть почетным героем Таниных циклов “Много маленьких бессмысленных историй про Лама” и “Небылицы, или Истории, которые могли бы произойти с Ламом, если бы они с ним не произошли”. Однажды Лам с Таней зашли в магазин головных уборов. У Лама была большая голова и все шапки и шляпы были ему малы. А у Тани — маленькая, и все ей оказывалось велико. Продавщица по этому поводу посетовала: “Да у вас же голова — детская”. Лам потом долго звал Таню не Морозовой, а Голдетской.

Игорь Минтусов стал чуть ли не первым в стране профессиональным политтехнологом и основал фирму “Никколо М”. Благодаря ему и мы приохотились к этому тогда еще забавному, широкому, с мощными выплесками адреналина имиджмейкерскому бизнесу. Во всяком случае, если сложить наши с Таней выборные проекты на бескрайних просторах Родины и окрестностей, то география их будет простираться от Калининграда до Сахалина с захватом Монголии.

Валя Писаревский из всех был фигурой наименее “исторической” — он просто из научных сотрудников переквалифицировался в компьютерного дизайнера — долго ваял всякие глянцевые журналы, ныне передает опыт молодому поколению.

Все так и остались нашими друзьями, только подруга Виноградова куда-то канула, сохранившись лишь на страницах Таниных рассказов.

 

 

Третья черточка

 

Снился Тане сон, что муж ее — Чехов. И не какой-нибудь там однофамилец, а именно Антон Павлович. И она обращалась к нему: Антоша, что явно свидетельствовало об определенной доверительности и привычке друг к другу. Во сне Антоша был в халате. И, кажется, снился он Тане не один раз. И Чехов, и халат. Поэтому, когда мы поженились, нашим едва ли не первым “семейным” приобретением был полосатый халат — для меня. Раньше я никогда не носил халатов, позже, когда он истаял от времени, тоже.

Но до этого была свадьба, а до нее еще и подача заявления в ЗАГС, хотя мы тогда уже вместе снимали комнату в Теплом Стане у смурной хозяйки с сумасшедшим сыном, о котором при вселении нас не предупредили, — зато он потом стал героем наших отдельных и совместных произведений.

Вроде бы обычная процедура подачи заявления тоже превратилась в историю. Когда мы передали наши паспорта загсовской тетушке, она быстро ознакомилась с документом Тани, а вот на моем сосредоточила пристальное внимание и вдруг предложила мне выйти и подождать в коридоре. Когда я вернулся, то обнаружил, что Таня едва сдерживает смех.

Заявление у нас приняли. Но когда мы покинули кабинет озабоченной сотрудницы, Таня, уже открыто хихикая — на нас оборачивались, — поведала мне об участливо-суровом предупреждении тетушки: “Вы бы поосторожнее, девушка. Возможно
он, — последовал кивок в сторону двери, — брачный аферист!”

Дело было в том, что в те времена бескрайнего дефицита брачующимся выдавали приглашения в специальные брачные магазины, где можно было реально купить и одежду, и вкусную еду для свадебного стола. А чтоб этой возможностью не пользовались кто попало и по многу раз, на страничке паспорта, посвященной семейному положению, ставились черточки шариковой ручкой — у меня таковых было две, так как до этого я и в самом деле дважды собирался жениться. Но не только не женился, но даже ни разу не использовал свадебное приглашение — за элементарным отсутствием лишних или просто свободных денег.

Еще тогда, после очередного подорожания золота, государство выплачивало молодоженам компенсацию за кольца — что-то около 250 рублей, деньги немалые. Кольца мы благоразумно покупать не стали, а взяли попользоваться у друзей. На компенсацию же, собственно, и справили свадьбу, заранее заняв денег. Из ЗАГСа мы отправились сразу в сберкассу. Увидев дату свадьбы, кассирша посетовала: “Что ж вы сразу не подошли? Могли бы и без очереди”. К свадебному пиршеству мы отправились на такси.

Справляли в квартире на Обручева. Водки и копченой колбасы хватило каждому. Неутомимым тамадой был Игорь Минтусов. Он выспрашивал о каждом госте, потом ему (ей) предоставлял слово для тоста. Гостей было порядка человек двадцати пяти, соответственно — и тостов. Промежутки между тостами получались минимальные.
В конце концов все весело напились — был как раз период горбачевско-лигачевского сухого закона, — а некоторые даже остались ночевать, так что молодоженам пришлось провести брачную ночь на самом маленьком диванчике. Зато свадьбу нашу потом многие вспоминали с добрым умилением, хотя мы общими усилиями и сломали магнитофон Светы Перепелкиной — единственный источник музыкального сопровождения торжественного мероприятия.

В этой же “свадебной” комнате, перегороженной шифоньером, мы потом, спустя года три, поселились. На гвоздике висел мой полосатый халат. Наша дочь Маша, уже лет двух с половиной, этот халат очень уважала. И когда я сидел за столом и стучал на машинке, она входила в комнату, обнимала халат и всех остальных громко и строго предупреждала: “Тихо! Папа работает!”

 

 

Игры в Герцена у Птичьего рынка

Зачиналась перестройка. В воздухе пахло свободой.

Лам снимал квартиру на Калитниковской улице по соседству с Птичьим рынком. У него собирались большие и разношерстные компании. Разношерстность им придавали в основном часто меняющиеся подруги Лама — иногда их бывало сразу несколько. Одна-то из них и сдала Лама органам. Но остальные подруги, друзья и гости были по большей части приличными — многие потом, что называется, даже вышли в люди, хотя и никто — в олигархи. Видимо, все были достаточно ленивы — в добром русском смысле этого слова.

Много говорили, а еще играли в разные забавные игры. Например, в “Три источника и три составные части марксизма” — так, кажется, называлось знаменитое сочинение Ленина, которого Лам всегда умел идеально изображать, точнее, копировать картавую ленинскую речь, записанную на пластинке, в классически убыстренном и замедленном вариантах. Таня, помню, лежа на диванчике, изображала спящего Герцена. Кто-то — декабристов. В нашем варианте разбудить Герцена у них не получалось — отказывался Герцен напрочь — и российская история, естественно, шла совсем иным путем.

Случилась там однажды рыжая девица, которой Таня предложила почистить морковку для приготовления общего ужина, — мы там иногда еще и ели. Девица с возмущением отказалась: “Она же красится!” Имелась в виду морковка. Морковку Таня с изумлением почистила сама. Девица, кажется, больше никогда не появлялась.

А Таня потом много раз рисовала Птичий рынок: некоторые персонажи на этих картинках удивительно были похожи на посетителей ламовского салона.

С Ламом мы еще ходили в клуб “Перестройка”, заседавший как раз в ЦЭМИ, откуда Лама тогда уже выгнали и обратно не взяли, несмотря на расцветающий либерализм. И даже пару раз на какие-то митинги. Кто бы мог тогда представить, что спустя четверть века мы с ним снова пойдем митинговать, а я посоветую Ламу продолжить “Записки Генерального секретаря” вторым томом? И вместе мы задумаемся о том, не пора ли и впрямь будить Александра Ивановича?

 

 

Литинститут и теплый бренди

 

Александр Иванович Герцен — в виде небольшого уютного памятника — стоит в центре сквера во дворе Литературного института. Он в этом доме на Тверском бульваре родился. Некоторые шансы повторить этот его опыт имел и наш с Таней будущий ребенок, потому как вступительные экзамены в институт она сдавала на серьезном, восьмом, месяце беременности.

Поступать в Литинститут, да еще в таком виде уговорили ее мы с Мишей Новиковым, который тогда учился на заочном в знаменитом семинаре Михаила Петровича Лобанова, где в одном пространстве собирались, читали и ругали друг друга люди самые разнообразные — тот же Новиков, Миша Умнов, Виктор Пелевин, психолог Крашенинников. Помнится, про одного семинариста Лобанов сказал так: “Н. жизнь знает! Он в тюрьме сидел!” Вскоре в эти ряды влилась и Таня — тогда все студенты-заочники москвичи автоматически попадали в семинар Лобанова. Надо отдать должное Михаилу Петровичу — я сам тому свидетель — он, несмотря на свое почвенничество и “канонические” литературные пристрастия, обладал отменным вкусом и немалой широтой восприятия иной, даже чуждой ему литературы. Главное — КАК это написано — он прекрасно видел и знал цену каждому. Любили семинаристы и “позлить старика”: Пелевин там, например, читал свой ныне знаменитый рассказ, где бывшие комсомольские вожаки встречаются после перемены пола в качестве, кажется, проституток. И — ничего, с рук сходило, и даже одобрялось.

А пока беременная Таня писала вступительное сочинение, мы с Мишей Новиковым, волнуясь за ее живот, ходили вокруг памятника Герцену.

Миша был, конечно, одним из самых красивых, свободных и легких среди наших друзей. До всякой моды подрабатывал горнолыжным инструктором в Приэльбрусье, одним из первых окунулся в бизнес в качестве топ-менеджера с большой зарплатой. Служил он в швейцарской фирме. И ему выдали тогда еще редкую вещь — мобильный телефон. Он им, конечно же, очень гордился и при случае невзначай демонстрировал — особенно барышням. Но потом съездил в Швейцарию, увидел, что там каждый дворник с мобильным, и почему-то стал своего телефона очень стесняться. Он же научил нас с Таней есть устрицы.

Когда Миша уже работал в “Коммерсанте”, где равно блистательно писал еженедельные колонки, книжные рецензии, освещал литературную жизнь, горнолыжные соревнования и гонки “Формула-1”, он с какой-то экспедицией совершил восхождение на Килиманджаро (между прочим, 5895 м над уровнем моря — высочайшая вершина Африки). По приезде он сказал почему-то именно Тане: “Старуха, никогда этого не делай!”

Однажды мы сидели у нас дома, в съемной квартире на Ленинском, и выпивали. Естественно, не хватило. За окном — летняя ночь. И мы решили добраться к его Тане, в Теплый Стан — благо повод, по мнению Миши, был бесспорным:

— У меня там есть немного теплого бренди!

Так мы втроем и поехали — дочь на этот вечер, видимо, была сдана бабушке — на лихо пойманной Мишей поливалке.

В другой раз, уже с Мишей за рулем, мы отправились с Ленинградского проспекта, из Мишиной квартиры, к общей знакомой, жившей у Савеловского вокзала. По Бутырскому Валу домчались за несколько минут. Выйдя из машины, Таня скорбно сказала:

— Миша, я с тобой больше никогда не поеду. У меня — маленькая дочь.

В 2000 году Миша разбился в автомобильной катастрофе, не вписавшись в скользкий поворот на скорости в сто шестьдесят. О Мише, Килиманджаро и теплом бренди мне тогда пришлось писать в некрологе для “Литературной газеты”.

На двух Таниных выставках, случившихся в Москве, Миша смог побывать. Для некролога мы как раз сканировали его фото с ее выставки в Зверевском центре.

Лобанов, кстати, тоже приходил на Танину выставку, другую, в Фотоцентре, на Гоголевском бульваре. И ему все очень понравилось. Эту выставку в Фотоцентре почтили своим вниманием и многие другие — Сергей Гандлевский и Гриша Чхартишвили, тогда еще не ставший Акуниным, Петя Паламарчук, мечтавший писать языком Набокова на темы Солженицына, и Женя Лапутин, изысканно сложный писатель и знаменитый пластический хирург.

А новая книга Миши Новикова “Природа сенсаций” только что вышла (январь 2012 года). Так что все, несмотря ни на что, и впрямь продолжается.

 

 

Иуда Игоревич и мировая война

 

Мы хотели только девочку. По имени Маша. Живот у Тани был уже огромный и чрезвычайно красивый, с полосочками — как розовый арбуз. Приложив к нему ухо, я с буквальным замиранием сердца слушал биение новой жизни, происходившей в нем. УЗИ на 85 % подтверждало наши надежды. Но 15 % на теоретического мальчика все же оставалось. На всякий случай мы вяло перебирали возможные мужские имена: Арсений, Кирилл, Никита, Евлампий. Как-то все не срасталось.

И вот однажды ранним утром я проснулся рядом с Таней после каких-то вечерних посиделок, с некоторого похмелья, когда голова тяжела, но пуста, а сознание таинственно мерцает.

И я сказал:

— Если родится мальчик, мы назовем его Иудой.

— Почему Иудой? — изумилась Таня.

— Он же будет И.И.Кузнецов?

— Да. Ну и что?

— Все будут думать, что он Иван Иванович. А он — Иуда Игоревич!

Таня смеялась так, что чуть не родила.

Иуде Игоревичу появиться на свет было не суждено. Очень вовремя, в Первой градской, родилась наша Маша и спасла от него мир.

Чуть позже подруга Кьяра из Италии привезла Ламу настольную игру “Ризико”.

Игра состояла из большой карты мира, четырех игральных кубиков и нескольких наборов маленьких разноцветных танков. Тут надо объяснить: Лам не впал в детство — он из него никогда не выходил. Всю жизнь он клеил пластмассовые танки (теперь просто собирает коробки с моделями, клеить некогда — мы с ним вместе недавно купили 201-ю по счету), ваял и вырезал искусно из профессионального серого пластилина модели кораблей, а мне на день рождения как-то подарил роскошную книгу “Артиллерия Третьего рейха”. Еще мы с ним по телефону любим беседовать о подводных лодках.

Смысл игры был совершенно милитаристский. Каждый игрок получал некоторое количество танков и изначальную территорию, с которой и начинал завоевывать мир, что и являлось конечной целью. Крупные страны, как СССР и США, были разделены на более мелкие сегменты — вроде Алабамы с Калифорнией и Сибири с Московией. Кстати, стал понятен интерес разных завоевателей, например, к Балканам — это идеальный плацдарм для танковых атак как на Европу, так и на Азию с Африкой. Правила мы придумывали сами, усложняя их с каждым разом.

Играли в “Ризико” на кухне у нас на Ленинском, иногда ночи напролет. Только мудрая Таня отправлялась спать более или менее вовремя — ей надо было поддерживать силу тела и духа для кормления Маши. Ну, и я мог к ним иногда присоединиться. Остальным спать было негде — квартира состояла из комнаты, кухни и темной кладовки. Однажды утром Таня, заглянув в кладовку, чуть не наступила на чью-то голову. Это была большая голова Лама, который пристроился передохнуть, видимо, потерпев случайное поражение — вообще-то он был мастером танкового боя. Мировая война на кухне тем временем продолжалась.

Так мы и жили — весело и воинственно.

 

 

Почем счастье?

 

Таня тогда уже рисовала — сначала школьной гуашью из баночек, а потом темперой из тюбиков на картоне. Я ее к этому всячески поощрял — мне всегда нравилось все, что она делает. Свои картинки она просто дарила — друзьям и знакомым. Теперь едва ли не каждый, с кем мы дружески пересекались по жизни в разные времена, говорит с удивлением и гордостью: “И у меня есть Танино!” А потом картинки даже стали приносить некоторый доход.

Художественная жизнь бурно расцветала в Измайлово — сначала на аллеях парка, потом на острове — и на Арбате.

Мы выбирались в Измайлово большими компаниями и, выставив вдоль асфальта картинки, всячески развлекались. Пытались продавать Нуровы сережки. Таня придумала рекламу. Из заграничного журнала вырезала портрет испанского писателя Эдуардо Мендосы. Он-то, в собственном ухе, и рекламировал сережки, сделанные из проволоки и залитые внутри — словно мыльным раствором — разноцветным лаком. Проходившая мимо стайка испанцев радостно распознала соотечественника. Испанцы купили несколько пар сережек и Танину картинку.

Тогда же у нас появились первые доллары, еще не разрешенные к свободному обращению. Одну картинку купил финн и, отведя Таню в сторону, в снега, дал ей потихоньку двадцатидолларовую бумажку. На эти доллары подруга Лаура привезла из Италии хорошие масляные краски, кажется, “Леонардо да Винчи”.

Таня же придумала продавать счастье. Сочинила разные веселые пожелания, которые мы печатали на цветной бумаге, разрезали на полосочки, складывали, скрепляли степлером и стоймя помещали в пластмассовую банку для сыпучих продуктов.

Пожелания были примерно такие:

“Ваша удача — в пищевом бизнесе. Открывайте собственный ресторан под названием "Вечный зов". И не бойтесь налогового инспектора — он тоже человек. Гарантируем Вам к 90 годам прекрасную дачу в Ницце с мраморным бассейном и парашютной вышкой”.

“Очень скоро Вы прославитесь. Выбирайте любой из четырех вариантов: 1. Вы победите на местном конкурсе красоты; 2. Опубликуют Ваши стихи; 3. Ваша фотография украсит обложку журнала “Новый мир”; 4. Вы победите дракона (если найдете)”.

“Лес — Ваше богатство. Скоро в лесу под развесистой клюквой Вы обнаружите банковский счет на предъявителя в коробке из-под торта "Птичье молоко". Это — нетрудовые доходы шпиона Гадюкина. Спокойно воспользуйтесь ими”.

Продавали мы счастье по 20 копеек за штуку. И оно пользовалось бешеным успехом. За пару выходных мы зарабатывали до семидесяти рублей мелочью — примерно половину ежемесячной зарплаты инженера. В Измайлово все с этим бизнесом шло хорошо, а вот как-то на Арбате нас забрали в милицию, в местное отделение. Как ни странно, у милиционеров тоже оказалось чувство юмора — мы откупились все тем же счастьем безо всяких иных штрафных санкций.

А масляные краски, привезенные Лаурой, пришлись очень кстати. Художник Володя Наумец, муж Иры Порудоминской, с которой Таню на пару когда-то рисовал Анатолий Зверев, говорил:

— Мурзик! — так звали ее близкие друзья. — Рисуй маслом. На холсте. Ты такая счастливая!

— В смысле? — интересовалась Таня.

— Ничего не умеешь! — отвечал Володя и пояснял: — Я окончил Одесское художественное училище и Строгановку. А потом пять лет разучивался всему тому, чему меня там научили. А тебе и разучиваться не надо! У тебя и так все получается.

С тех пор Таня начала рисовать уже и маслом, никогда не смешивая краски — не хотела и не умела.

 

 

Итальянская история,

рассказанная самой Таней Морозовой

 

Это была моя первая заграница. Италия — не страна, а мечта. Мы ехали с мужем по приглашению моей итальянской подруги Лауры, которая прежде училась в МГУ и всего год-полтора назад не верила, что мы сможем когда-нибудь приехать к ней в гости. Но стены рухнули, Союз дал трещину, в нее-то мы и просочились. Да еще и прихватили с собой мои картинки — надеялись устроить выставку. Надо признаться, заграница нам казалась местом, где сбываются все мечты: где можно запросто опубликовать свою книжку, устроить выставку, купить, наконец, джинсы. Теперь-то я хорошо понимаю, что все не так просто там, к тому же многое стало куда как проще здесь (были бы деньги). Но тогда, имея за плечами лишь московские квартирные выставки да участия в коллективных “вывешиваниях” в фойе Дома литераторов, я втайне, конечно, хотела свою, настоящую выставку — экзибишн.

Тогда я рисовала в основном темперой на картоне, и мои яркие картинки удивляли зрителей своей агрессивной жизнерадостностью. Я любила (люблю и поныне) свои картинки.

Так вот, в Италию мы с мужем везли пятнадцать моих работ. Провозить можно было только пять, но — все художники так делали — в списке работы объединялись в триптихи, так вот и получалась вполне солидная для выставки цифра 15. Когда на вокзале в Триесте мы вылезли со своими громоздкими (из-за деревянных рам) пакетами, Лаура ахнула. Она, зная свою страну, была убеждена, что никакой выставки вот так, за тот месяц, на который мы приехали, устроить невозможно. Но жизнь улыбалась нам, диким русским, талантливым и умеренно беззастенчивым.

В первый наш итальянский вечер на одной из узких улочек Триеста мы зашли в первую встретившуюся нам на пути галерею. И попали на закрытие сезона — заканчивалась выставка местного художника, а галерейщик, Алекс Козмини, на следующий день собирался в отпуск, бороздить на своей яхте близлежащее Средиземное море. Мы показали Алексу слайды моих работ. Посмотрев, он сказал: “Бене” (Лаура переводила), и мы поехали к Лауре смотреть еще не распакованные мои картинки. Увидев работы, Алекс снова сказал: “Бене”. Он вообще очень много говорил, наши русские уши выделили из потока его речи два слова — “бене” и “коза”, что означало “хорошо” и “что”. Кстати, Лаура потом нам сказала, что Алекс вообще немного странный.

Так вот, Алекс посмотрел картины и принял мгновенное решение: он переносит отпуск, а открытие моей выставки состоится через неделю. Это было и в самом
деле — чудо. Только сейчас, когда прошло много лет, я понимаю, что совершилось что-то невозможное.

Выставка прошла на пять с плюсом. Были публикации в местных газетах — русские тогда в Италии были в диковинку, а моя варварская живопись отлично смотрелась на страницах чопорных триестинских газет. Алекс был в восторге — его маленькую галерею не слишком баловали вниманием. К тому же на открытие пришел самый известный критик города, разразившийся после большой веселой статьей.
И, что для нас было крайне важно, — работы покупали. И живопись, и графику. Так что потом мы путешествовали по стране с удивительным комфортом.

И последнее: плату за галерею Алекс взял моими картинками. В каждой он искал политический контекст. И — что удивительно — находил!

Я знаю, что именно такой — волшебной и неожиданной — должна быть для каждого художника его первая выставка. Ведь это — как первая любовь, не так ли?

 

 

Некоторые дополнения к итальянской истории,

или

Почему Таня разлюбила Пушкинский музей

 

Вспоминаются забавные детали нашего первого заграничного путешествия, о которых Таня не упомянула.

В Чопе, на рассвете, я смотрел в окно поезда, вдоль которого туда-сюда ходили суровые пограничники с огромными овчарками. На вышке, напоминавшей тюремную, крутилась вокруг своей оси телекамера. Таня в купе спала — она вообще отличалась этой завидной способностью засыпать мгновенно и не просыпаться когда ни попадя. А я смотрел в окно и до последнего не верил, что нас выпустят. Поезд наконец тронулся. На советской стороне Тисы в будке едва не по стойке смирно стоял советский солдатик, с венгерской из чуть более аккуратной будки торчали ноги спящего солдатика венгерского. Вот тут-то я и понял, что мы наконец-то не в СССР! Столь значимое для меня событие Таня восприняла естественно, как должное — уже где-то на подъезде к Будапешту.

Между прочим, на советско-венгерской границе нашими драгоценными картинами никто не поинтересовался: советские таможенники удовлетворились созерцанием справки-разрешения на вывоз “культурных ценностей”, венгров и последующих югославов наш багаж и вовсе не волновал. Потребовал распаковать картинки лишь жизнерадостный и шумный итальянский таможенник — явно из любопытства. Тогда-то мы впервые и услышали таинственное пока слово “бене”, но уже поняли, что Танина живопись ему понравилась и он ничего не имеет против ввоза ее на территорию Итальянской Республики.

Галерейщик Алекс говорил много и страстно, но только не на доступном нам английском. Зато частенько приглашал нас в соседний бар пропустить по рюмочке в компании приятеля-скульптора, по убеждениям — фашиста. В чем была суть этих убеждений, даже Лаура не смогла нам пояснить. А так скульптор в джинсовом комбинезоне был бородат, улыбчив и очень мил.

Кроме критика выставку посетил жадный — и самый популярный соответственно — адвокат: абокат по-итальянски. Он даже купил Танину картину, о чем потом долго шелестели в триестинских околохудожественных кругах. Мы абокату были особенно благодарны — своим выдающимся поступком он сделал выставке лучшую рекламу.

В компании Лауры мы тем временем отправились по маршруту Венеция—Флоренция—Рим. Не буду останавливаться на всем известных архитектурно-художественных красотах и прочих итальянских чудесах — вроде венецианских дворцов с призрачными живыми отражениями, флорентийского Понто Веккио с золотыми лавками-магазинчиками, прилепившимися к нему ласточкиными гнездами над тихим течением Арно, римских форумов, фресок Рафаэля и Сикстинской капеллы в Ватикане, видов на Рим с купола собора Святого Петра. Обо всем этом можно говорить или много — или ничего.

Только о “нашем”, личном.

Лаура всегда была девушкой эмоциональной и темпераментной, а уж в юности — тем паче. Придя в себя от нашей безумной затеи с картинками, фантастическим образом реализовавшейся, она все же никак не могла привыкнуть к тому, что нам и дальше, как настоящим варварам, везет.

Мы знали, что в это же время в городе Бергамо с русской делегацией должен был быть наш любимый литинститутский преподаватель Владимир Павлович Смирнов — В.П., если между своими.

Накануне отъезда в Венецию я попросил:

— Лаура, дорогая, позвони в Бергамо, в университет, вдруг они тоже собираются…

Последовал бурный взрыв по поводу невозможности подобного развития чужих событий и послушный звонок.

По мере громкого итальянского разговора мы начали понимать, что все, похоже, опять складывается в нашу пользу. Лаура повесила трубку и тихим голосом, вообще без эмоций, сказала:

— Они завтра будут в Венеции.

Ранним утром мы спустились по ступенькам вокзала Санта-Лючия и на носу едва ли не первого рейсового “трамвайчика” проследовали по гигантскому зигзагу Канале Гранде к площади Сан-Марко. Голубей на ней пока было больше, чем людей. Мы бродили по площади, далеко не отходя от собора и оранжевой колокольни — Лаура собиралась на утреннюю службу. К причалу между тем подходили все новые кораблики — народу на глазах прибавлялось.

И я, честное слово, не удивился, когда увидел среди туристов метрах в тридцати от нас В.П. Мы пошли к нему. Он нас тоже заметил. Мы встретились и — наверное, единственный раз в жизни — обнялись. Лаура отправилась на службу в собор Сан-Марко. В.П. проигнорировал запланированную экскурсию во Дворец дожей.

Мы с Таней и В.П. сидели на ступеньках Рыбного рынка и сплетничали про Сидорова Евгения Юрьевича, только что ставшего наконец — нет, еще не министром культуры, а из вечных проректоров ректором Литинститута. Вернулась Лаура, и мы гуляли по самым нетуристическим задворкам Венеции и говорили, конечно, о русской литературе: Лаура тогда занималась Аполлоном Григорьевым, про которого В.П. тоже кое-что знал.

Во Флоренции нам достался гостиничный номер с видом на купол Санта-Мария дель Фьоре. Гостиница была маленькой и новой, а мы — первыми в ней русскими.
В честь этого хозяин прислал нам бутылку игристого вина, а мы ответно одарили его советским рублем с профилем В.И.Ленина.

Там же, во Флоренции, случилось с Таней ее самое большое итальянское потрясение. У меня подобное было чуть раньше — перед “Рождением Венеры” Боттичелли, от которого я буквально физически не мог отойти минут пятнадцать.

Капелла Медичи — всего-то маленький придел церкви Сан-Лоренцо с четырьмя надгробиями величиной с три наших кухни, разве что потолки повыше и окна сверху. Мы ведь уже и рабов Микеланджело вместе с Давидом живьем видели, и фрески Беато Анджелико с ними по соседству, и к могилке самого Буанаротти в Санта-Кроче прикоснулись. А тут… В общем, Таня оттуда вообще уходить не хотела. По здравом размышлении могу сказать одно: в капелле Медичи ты РЕАЛЬНО понимаешь, что Бог есть и что со смертью ничего не кончается.

В Риме мы накупили красок немыслимых у нас оттенков — в том числе “флорентийскую лазурь”: открыв тюбик, Таня удостоверилась, что название и цвет соответствуют подлиннику — небу над Флоренцией. И еще мы увезли оттуда фантастические четырехцветные карандаши.

Вернувшись в Триест, съездили в тоже разноцветные Доломитовые Альпы, прокатились по Южному Тиролю, где немецкие вывески незаметно “проступают” сквозь итальянские, ели тончайшую ветчину с простым хлебом и монастырским вином и крупный прозрачный виноград с альпийских склонов.

Алекс успел продать еще несколько картин и рисунков и звал нас в соседнюю Югославию, искренне не понимая, почему нас обратно в Италию не пустят: его же пускают!

К изумлению Лауриных родителей, мы купили два магнитофона. Когда же Лаура им потом рассказала, что, продав эти поющие электронные ящики, мы выплатили остаток долга за кооперативную квартиру, они окончательно осознали, что в этой загадочной России точно ничего не понимают.

Через какое-то время в Москве мы были на выставке в Пушкинском. Решили пройтись и по музею. Попали в зал с гипсовыми копиями надгробий из капеллы Медичи в натуральную величину.

Таня, опустив глаза, сказала, взяв меня за руку:

— Пойдем отсюда, я не могу это видеть.

Объяснять мне ничего было не надо.

 

 

Выборы, выборы…

 

Политтехнологическим ремеслом мы с Таней начали всерьез заниматься где-то с середины 90-х. Я сразу попал на Сахалин, Таня, кажется, на Урал. А так — где мы только не были, вместе и по отдельности. Случалось даже, что мы оба оказывались не в Москве и очень далеко друг от друга в течение нескольких долгих одиноких месяцев. Родители гнались за длинным рублем, а дите оставалось на бабушке и собаке — собаки у нас были с десяти Машиных лет примерно. Зато ребенок вырос ответственным и самостоятельным.

Таня и в этом деле была весьма талантлива. Даже когда она злилась на безумное начальство или неадекватных местных коллег, волшебное чувство юмора ее не покидало. Порой это было единственной защитой от подступавшего украдкой отчаяния. Избирательные кампании зачастую сопровождались бескрайним пофигизмом, часто — бестолковщиной и почти всегда попытками повального воровства на всех уровнях. Последнее надо было пресекать на корню. А для этого необходимо было “нутром” чувствовать все “тонкие” места. Таня их чувствовала. Однажды “под ней” был весь юг Красноярского края. И она беспрекословной, по-платоновски, рукой “строила” отставных вороватых майоров с полковниками, а также действующих эмчеэсников. Лично помню одного полковника, который на моих глазах от Таниного уничижительного взгляда просто растаял, как злая волшебница Бастинда.

Но вообще-то выборы — дело коллективное, и тут важно найти адекватный общий язык с коллегами.

В городе Канске, знаменитом тем, что там обанкротились табачная фабрика и ликероводочный завод, у Таниного начальника штаба под столом в кабинете лежал топор. Когда очередной полевик-орговик приезжал сдавать финансовый отчет, топор невзначай оказывался не под столом, а на столе, поблескивая хорошо наточенным лезвием. Действовало: нередко еще до глобальной оценки-проверки финансовой цифири люди сами обнаруживали в своих отчетах лишние нули. Тем же топором начальник штаба рубил прямо на столе видеокассеты с материалами конкурентов, только что перекупленные у местных телевизионщиков. Тогда выборы были еще честной игрой — в том смысле, что все ее участники имели равные соревновательные возможности. И деньги решали далеко не все. Хотя Таня реально видела миллион долларов, высыпанный из большого целлофанового пакета на штабной стол прямо во время вечерней планерки. В остальном надо было полагаться на мозги, вырабатывая верную стратегию окончательной победы и тактику ежедневного продвижения к цели. И на правильно подобранных по возможности и обученных по ходу — времени никогда лишнего нет — сотрудников.

В том же Канске у Тани был однорукий водитель. Сначала она пришла в тихий ужас, но потом оказалось, что ничего страшного. И с одной рукой, оказывается, можно очень неплохо водить машину. При этом быть скрупулезно точным и не занудным.

Как написала сама Таня в автобиографии: “Объездила полстраны, познакомилась с огромным количеством людей, среди которых были как совершенно замечательные, так и совершенно отвратительные”.

Таня сама по себе внушала доверие. Когда шли выборы губернатора Красноярского края, в одном из соседних регионов, кажется в Томске, оказался далекий от политики Анатолий Андреевич Ким. У него брало интервью местное телевидение.
И его почему-то спросили, кто победит на этих выборах.

— Хлопонин, — не раздумывая, ответил Ким.

— Почему? — поинтересовался корреспондент.

— А с ним Таня Морозова работает.

Анатолий Андреевич конечно же оказался прав.

 

 

Шпион Гадюкин в “Литературной газете”

Всю вторую половину 90-х мы работали в “Литературной газете”. Я в штате — вместе с Аллой Николаевной Латыниной и Пашей Басинским, Таня — просто за гонорары, в чем не было такой уж принципиальной разницы. За нашей спиной газета несколько раз переходила из рук в руки, и зарплата была очень странной и нерегулярной. Но зато делать можно было все, что хочешь, — Алла Николаевна приветствовала любую разумную инициативу.

Таня писала в основном про женскую и массовую литературу. И еще рисовала — как для своих, так и для чужих материалов: Лам-книгочей чувствовал себя на газетных полосах прямо как дома.

Жанровую литературу она рецензировала едко и язвительно, но вдумчиво и не зло, тем более что и у самой было рыльце в пушку — личный опыт сочинения триллеров и женских романов. Но некоторые все же обижались: огромное и — надо отдать должное — очень вежливое письмо в защиту своих детективов написал “госпоже Морозовой”, например, Чингиз Абдуллаев.

Занималась Таня и теорией жанра — разрабатывала целые “инструкции”, как сочинять жанровые романы — опять же не без иронии, но очень точно и со знанием дела (наличие таланта она оставляла за кадром — как само собой разумеющееся).

Как-то в “Литгазете” появилась целая ее полоса под рисованым заголовком “Шпион-Review”, посвященная шпионской литературе, с “отступлениями” про историю мирового шпионажа и самого жанра от Даниэля Дефо и Ле Ке до Грэма Грина и Джона Ле Карре. По всему выходило, что писатель и шпион — близнецы-братья.
И даже напрашивался далеко идущий вывод, что Союз писателей СССР создавался, прежде всего, именно как шпионская организация. Только не все писатели об этом знали. Танина полоса была проиллюстрирована ее же комиксами про знаменитого шпиона Гадюкина.

Спустя некоторое время у нас дома раздался телефонный звонок. Таинственный незнакомец долго рассказывал Тане, как ему понравились ее статья и картинки, соглашался с ее выводами и добавлял свои — про родство профессий. Под конец он все-таки представился:

— Это шпион Гадюкин из Лондона. То есть — Виктор Суворов.

Где и как он раздобыл наш домашний телефон, он не признался.

Таня не растаяла, а, как профессиональный газетчик, тут же договорилась с ним об интервью. Оно вышло под названием “Декавильки маршала Тухачевского”.

Потом мы передали Суворову в Лондон иллюстрированную энциклопедию балета с Таниными картинками. Каким образом мы это сделали, тоже никому не расскажу.

История имела комичное продолжение. В статье было и про “Лондонский клуб”, основанный в Москве провалившимися и отставными шпионами, этакий клуб разоблаченных неудачников, где они, собираясь, пьют исключительно виски и столь же исключительно говорят по-английски. Председательствовал в нем шпион-писатель Михаил Любимов. По поводу Таниной статьи и интервью Суворова он написал в “Литгазету” очень раздраженное официальное письмо, видимо, обидевшись на то, что Таня назвала их элитарный клуб “низовой писательской организацией”.

 

 

За августом следует август

 

Прозу Таня писала странную, необычную, немного на грани абсурда. Ее рассказы, такие как “Мелк”, “Сильфида”, “Смерть животного”, а также некоторые сказки публиковались в популярных тогда женских и прочих сборниках. Один из них — “Новые амазонки” — Таня даже оформила. Про выборы и всяких подвизающихся на этом поприще приятных и отвратительных людей она написала рассказ “Придурки-хроники” и технологический роман “Атилла, приходи!”.

Но издание книги как-то не задавалось — ее “Мелк” и еще несколько книг молодых тогда писателей были безжалостно “съедены” двухтомником какого-то друга главного редактора: ее работы обложка “Мелка” до сих пор висит на стене нашей квартиры среди Таниных картин и рисунков.

Она умела писать невероятно смешно. Много иронии и в ее главной, наверное, прозаической вещи “За августом следует август”. Но в какие-то моменты смешное переходит в такой глубинный и тонкий серьез, что слезы на глаза наворачиваются.

Один абзац из “Августа” можно считать ее завещанием всем, кто еще живой. Вот как она написала:

“ЧТОБЫ ТЫ ПОНЯЛА. И я поняла.

Наверное, это смешно, но мне было не до смеха, я поняла простейшую вещь, которую знала так давно, что казалась она — неправдой, нет, не то чтобы так
впрямую — неправдой, но какой-то фальшивой, неестественной и оттого ненужной правдой. То есть — это было до того просто, и к тому же проговорено столько раз и на всякие лады, что для того, чтобы понять, и в самом деле потребовалось: ПОНЯТЬ. Я поняла, в чем смысл жизни. Смысл жизни — в любви, вот что я поняла. Это было и вправду — не смешно. Все, что угодно, но — не смешно. И еще я поняла — человек одинок. Его может окружать семья хоть в сто сорок пять голов, любовь обволакивать по самую маковку в неисчислимое количество наипуховейших перин нежности и заботы, но все равно человек — каждый, каждый — один на один остается на поле брани между жизнью и смертью”.

 

 

Наша Ясная Поляна

 

Ясная Поляна как-то особенно возникла в нашей жизни благодаря Киму. Он дружил с Володей Толстым, директором яснополянского музея. И когда затеялся литературно-художественный журнал “Ясная Поляна”, Анатолий Андреевич меня с Володей познакомил. Я в журнале занимался разделом эссеистики, а Таня иногда рисовала иллюстрации к рассказам.

Мы зачастили в толстовскую усадьбу — иногда с Таней, иногда с дочерью, для которой Ясная Поляна стала местом привычным, но все же не обыденным: не каждому дозволялось в выходной музейный день гулять по пустой от туристов усадьбе — ее дорожкам, яблоневым садам, регулярным паркам и берегам многочисленных прудов. А для Маши это место на какой-то важный период детства стало, по сути, родным.

И в каком бы составе мы ни оказывались в Ясной Поляне, первым делом шли к могилке Льва Николаевича на месте “зеленой палочки”.

Таня в Ясной бывала почти на всех писательских встречах, происходивших “вокруг” 9 сентября, дня рождения Льва Николаевича, или в связи с особыми событиями. Например, когда по приглашению журнала приехал Милорад Павич с женой Ясминой. Мы все вместе провели несколько замечательных яснополянских усадебных дней с прогулками, застольями, беседами — особый старомодно-элегантный колорит Ясной Поляне придавали в те дни Милорад и Илья Владимирович Толстой: оба в белоснежных рубашках и накинутых вольно на плечи пиджаках.

Следующий приезд в Ясную был грустным: на семейном толстовском кладбище в Кочаках хоронили Илью Владимировича — он умер столь скоро и неожиданно, что все время казалось, будто это неправда: вот-вот сейчас в пиджаке на плечах он выйдет из-за угла дома Волконского и улыбнется в белоснежную свою толстовскую бороду. Но почему-то почти всегда смерть оказывается правдой.

А Ясная Поляна все равно связана больше с ощущением жизни, ее спокойной силы, витальной энергией самого Льва Николаевича, ощущаемой здесь буквально кончиками пальцев. И темы, волновавшие Толстого, как-то сами собой приходят в обычные бытовые разговоры. Так, хорошо помню, как мы идем с Илюшей Толстым по дорожке между домом Волконского и конюшней на закате дня, и Илья говорит вдруг мне, вроде как безо всякого повода, хотя повод был, был, конечно:

— Как тебе повезло с твоей женой!

Я скромно кивнул в ответ. А вечером рассказал об этом Тане.

Она, как обычно, задумалась на время и ответила, сохраняя серьезное выражение лица:

— А про тебя мне так никто не говорил…

 

 

Просто Бонд, зеленые собаки и Тыбыдымский конь

 

Никогда не задам нашему псу одного вопроса, страшного для него. Слишком хорошо помню, как звонил домой из какого-то далека и Таня включила громкую связь: я решил пообщаться с Бондом. Услышав мой голос, он едва не сошел с ума, носясь по квартире и разыскивая невидимого папу. И долго-долго потом не мог успокоиться. Потому как привык на вопрос “где папа?” или “где Маша?” тут же радостно находить искомое.

Коричневый лабрадор Бонд появился у нас сразу после Анубиса. На наших глазах он из чуть неуклюжего лабрадорского щенка превращался в подростка, потом в солидного красивого пса с абсолютно осмысленным взором, дожил и до новой клички Пыльный, каковой его наградила Таня, когда поседели его морда, брови, кончики ушей и лап. Незаметно и естественно он стал уже не совсем собакиным, а почти человеком. Путем ненавязчивых утренних упражнений Таня даже научила его говорить “мама”. Он стал и третьим, после нас с Машей, главным персонажем Таниных картин и рисунков. Он же, сдается мне, явился и прообразом столь любимых Таней зеленых собак, которых она нарисовала множество. У них разное количество лап и глаз, иногда они прорастают листьями, лотосами или даже плодоносящей виноградной лозой, завязывают шеи шарфами или — похожие на кузнечиков — идут куда-то в темноте по своим делам мимо освещенных окон домов, иногда повторяются в бесконечной перспективе, но всегда они хоть немного похожи на Бонда. Есть среди них и синяя собака в лунном свете. Но на солнышке, поди, она все равно зеленая, как, впрочем, и я.

Другой особый Танин герой — Тыбыдымский конь. Он влечет Поня в моря, а тот его вовсе наоборот — в поля, а потом они на пару укрощают огонь, опять же вместе очень уважают гармонь. Танцует с подругой на пуантах. Устраивает привал под ягодным деревом и курит бамбук, выдувая через трубочку в небо облака. Общается со своим коненком. Или даже видит шар, ловит его, было ускользнувший, а потом вписывается сам собою в этот тыбыдымский шар, тот самый, наверное, который придумал друг Нур. Вот какой он — Тыбыдымский конь! От него, похоже, отпочковалась и “Одинокая лошадь Монголии”, нарисованная Таней, когда я был в этой суровой и волшебной стране, где небо соединяется с землей.

А вопрос, который я не задам собаке, очень простой:

— Где мама?

Хотя он-то, может быть, и знает на него правильный ответ. Знать-то знает, а вдруг у него крышу снесет? Показать-то не сможет…

 

 

Мать и дочь

 

Маше было года четыре. Мы гуляли с ней вдвоем в Битцевском лесу. Присели передохнуть на бревнышко у реки Чертановки. И дочь, посмотрев задумчиво в небо, вдруг сказала:

— А я вас с мамой видела.

— В каком смысле? — не понял я.

— Я сидела на облачке и вас выбрала.

На это я не знал, что сказать, но почему-то ей безоговорочно поверил.

Когда Маша, учась в школе, лицее, университете, получала пятерку, она звонила маме. Если тройку, то — папе. Папа — поймет и успокоит. А мама в этом случае может съязвить так, что слезы брызнут. И вообще Таня могла довести дочь до слез и впрямь одним словом или даже взглядом. Я выговаривал ей за это. Но Таня ничего не могла с собой поделать — язвительные мысль и слово иногда на мгновение опережали здравый смысл и материнскую любовь.

Но это — такая мелочь, потому как лучшей Машиной подругой все равно и всегда была именно мама. И они друг другу все прощали. Хотя допросы со стороны матери бывали и с пристрастием. Особенно в детсадовском Машином детстве по причине диатеза.

— Ну как, Вовин день рождения отмечали? — спрашивала мама.

— Отмечали, — опустив глаза долу, отвечала дочь.

— А конфеты Вова приносил?

— Приносил.

— Целый кулек?

— Целый кулек, — честно подтверждала Маша.

— Конфеты он раздавал?

— Раздавал.

— А ты что со своей конфетой сделала?

— А-а-а… — жалобный детский плач оглашал просторы квартиры. Хотя, надо признать, диатез сыграл серьезную роль в самовоспитании дочери: чаще всего с детсадовских дней рождений она в потной ладошке приносила подтаявшие конфеты домой — понимала, что от сладкого ей будет плохо.

Другой, более поздний, но столь же чудесный разговор с дочерью Таня описала в своем Живом журнале (http://t-moro.livejournal.com/):

“Дети — большая разрушительная сила, когда они вместе и когда абсолютно счастливы. Я наблюдала это каждый октябрь, на детском дне рождения, когда стая разгоряченных друзей дочери получала во временное владение нашу квартиру...

Вот не столь давний (после 18- или 19-летия) разговор с деткой после очередного октябрьского мятежа (мы были в командировке, поэтому разговор телефонный):

— Ну как, все нормально прошло?

— Нормально. Только папину чашку любимую разбили. Со свинкой.

— Это ерунда, хорошо, что соседи не приходили.

— Почему не приходили? Приходили!

— Та нервная дама с девятого этажа?

— И она, и Галя, и еще с шестого приходили, но они сказали: а, это ты, Маша, а мы думали, здесь цыгане поселились...

— Ладно, это все ничего. Главное, что, как к Лизе, милицию не вызывали.

— Вызывали. Два раза.

— И что милиция сказала?

— Что если вызовут в третий раз, нас всех заберут...

А уже потом встретила в подъезде соседку Галю и она мне укоризненно:

— Позор прямо на весь подъезд!

— День рождения же, — объясняю.

— Вот я когда шестьдесят лет справляла, никто не жаловался! — гордо сказала соседка Галя...”

Маша ласково называла маму Маманя и Мать-перемать, а Таня дочь — Кис и Детка.

Вот такие они — мать и дочь. Я даже знаю, что Маша любит маму больше, чем папу. И я ее хорошо понимаю.

 

 

Оттенки белого

 

Однажды зимой глубоко в верхней части Красноярского края Таня стояла на середине Енисея. В обе стороны было по километру. И ей стало хорошо. Холодная и честная Эвенкия вместе со своими мифологическими жителями тоже поселилась в ее картинах навсегда.

Единство и борьба противоположностей все ж и в самом деле имеют место быть.

Таня любила жизнь. И ее рисовала. Особенно она любила солнышко. Во всех смыслах — то есть, была теплолюбива, лето предпочитала зиме, особенно если у моря — на пляже: загорала она мгновенно и до черноты. Однажды нас с ней остановил на Киевском вокзале милиционер и потребовал документы. Для Тани это был первый опыт такого рода. И только потом до нас дошло — мы были черно-коричневые, аки выходцы из самых солнечных нерусских краев. На ее картинах и рисунках солнышко есть практически всегда. Правда, иногда это луна. Или некий неопознанный небесный объект, но так или иначе участвующий в мироздании ее собственной вселенной. Есть даже “Два солнца”: с моим и Бонда портретами в центре. Это наводит на приятные мысли.

В Эвенкии солнце тоже присутствовало, но исключительно как источник света — не более, но и не менее того. И красок там всего две — синяя и белая. Зато белый — всех немыслимых оттенков. Это Таню и завораживало. Да еще ощущение, что находишься внутри первозданного чистого мифа: закодированные орнаменты становятся предельно ясны и прочитываются на уровне подсознания. Летающие рыбы, олени и эвенки, радуга под ногами, собаки на ветру и чумы на лыжах, шаманы и черно-белые костры заполняют спокойные пространства ее графики из эвенкийского цикла. И называется все это особо: “Укрощение солнца”, “Эвенк, отпускающий оленя”, “Добывший солнце”, “Люди с лицами впереди”, “Тунгусский метеорит: ответный удар”, “Солнцу с рыбами по пути”, “Сон о весне” или уж совсем “Мечта об Эвенкии”.

В первозданных настоящих местах вообще есть абсолютная честность между человеком и природой. Например, в тайге щенка лайки, дважды испортившего шкурку белки, просто пристреливают: выбраковка! Зато в магазин или любое другое помещение сначала пропускают того, кто с улицы: холод диктует особые, сибирские правила вежливости.

“Там, — помнит Таня, — я пробовала эвенкийский шоколад: замороженная сырая печень оленя нарезается плоскими ломтями и посыпается крупной солью. Едят тотчас же — в Эвенкии все чистое”.

 

 

Зеленый жук с серебряными лапками

 

Как раз после очередной Таниной Сибири и моей продолжительной чувашской эпопеи на берегах великой русской реки Волги, когда мы не виделись целых четыре месяца, мы отправились с ней в Таиланд, Сиам по-старому, откуда родом знаменитые сиамские кошки, похожие выражением лиц на египетских прокаженных.

После русской зимы зима тайская выглядела совершеннейшим летом, чудным, солнечным, наполненным незнакомыми запахами и смыслами. Вскоре, что-то узнав про улыбчивых и чрезвычайно приветливых местных жителей, мы с Таней поняли, что мы тоже — тайцы: на них нельзя кричать — они не обижаются, а просто перестают кричащего слышать.

Мы купались в море, отпускали на волю птиц с буддийских холмов у подножия золотых Будд, видели фантастический, с беспорядочными небоскребами и уютными усадьбами Бангкок с высоты птичьего полета. Снимая тапочки, общались с изумрудным и другими Буддами в бесчисленных и всегда торжественно-умиротворенных храмах, бродили по королевскому дворцу, где Таня до боли в глазах всматривалась и запоминала орнаменты на боках ступ и оконных наличниках. Кормили рыб на реке Чао-прайя, питались ясными дарами моря, загадочными насекомыми и фруктами невиданной красы. Хотя предпочитали желто-оранжевые манго и свежевыжатый ананасовый сок, к прохладному содержимому кокосов оставшись равнодушными.

Мы были в древней столице Аюттайе и катались на слонах, осуществив детскую мечту едва ли не каждого задумчивого ребенка средних широт, — спустя некоторое время эту мечту по нашим стопам исполнила и наша дочь со своим другом. Слоны были все в складочку и мирно и мерно шествовали с нами на спине и с погонщиком на шее по пересеченной местности, обмахиваясь ушами и создавая ветер. По крутому склону верхом на слоне мы спустились в мутные здесь воды знаменитой реки Квай — на память об этом осталась наша фотография в рамке из кокосовой бумаги. На такой же бумаге Таня потом нарисовала трех разноцветных слонов на берегу реки, полной рыб, и рыжую русскую лису, обнимающую зеленую елку-пальму.

Опять же на реке Квай, выше по течению — там вода ее чуть более прозрачна и очень быстра — мы провели пару дней в маленькой гостинице, где между домиками проложены дощатые мостики без перил, а ночью ты слышишь, как внизу, под тонкими половицами течет вечная вода. На плоту, прицепленном к лодке, нас завезли еще выше по течению и, выдав спасательные жилеты, позволили спрыгнуть в реку, которая долго и быстро несла нас вниз внутри берегов, поросших буйной зеленью. Какого же немыслимого зеленого оттенка она бывает здесь в период летних дождей! — представляли мы.

Где-то на середине пути посреди реки мы пообщались с девушкой-попутчицей, плывя рядом:

— Вы откуда? — спросили мы.

— Я? С Москвы, — ответила непосредственная девушка. И, наверное, не поняла, почему мы, переглянувшись, весело, но совсем необидно рассмеялись.

Наш плот уже стоял причаленным к берегу. Мы взобрались на него. С высоты каменистого склона рушился мощный, но ласковый теплый водопад, под струями которого мы смывали с себя запахи прозрачно-коричневой воды.

По дороге от берега к машине в густых ворохах опавших листьев мы видели большую задумчивую змею.

Съездили еще на райский остров, где песок на ощупь напоминал очищенную белоснежную соду, а на его влажной поверхности, омываемой неторопливой волной, при пристальном близком взгляде обнаруживались норки микроскопических юрких крабов, и где цвет моря был нереальный — чистый ультрамарин — прямо как на Таниных картинках. Видели и “свалку” сотен серо-зеленых крокодилов на крокодиловой ферме, Таня даже рискнула покормить их остовом курицы на длинной удочке: безжизненные твари оказались очень даже резвыми и страшно прожорливыми.

В сувенирном магазине, где специально для русских торговали дорогими и безвкусными крокодиловыми сумками, ремнями и уж вовсе чудовищными женскими туфлями и мужскими ботинками (тайский привет растаявшим в дымке девяностых людям в малиновых пиджаках), Таня взяла в руки и уже не выпускала маленькую деревянную коробочку-брелок. Внутри нее сидел зеленый жучок с желтыми глазками и дрожащими серебряными лапками.

На берегу, где южная ночь обрывала взгляд на расстоянии вытянутой в сторону моря руки, в просторном пустом кафе под звездной крышей мы справили мой день рождения накануне католического Рождества, закусывая хрустящей жареной рыбой и креветками величиной с ладонь. Коробочка с жучком стояла на столе, и Таня в нее время от времени с неизбывным детским любопытством заглядывала широко открытыми глазами.

И только Таня одна в этом природном раю тогда узнала, почувствовала первый, еще не сильный, но грустный укол в груди.

 

 

Фотиев

 

У Тани был лучший друг Вова Фотиев. С пятого класса они сидели за одной партой, воровали друг у друга ластики, дрались линейками, а Таня еще и рисовала в Вовкиных тетрадях всяких “шариковых” чертиков, за которых ему при проверке домашних заданий нередко доставалось. Вину, обезоруживающе улыбаясь, он, естественно, всегда брал на себя.

Вова был из редкой и чудной породы добрых жизнелюбов. Из тех, для кого стакан всегда наполовину полон. Я его застал уже большим, шумным и бородатым. Он вечно осваивал какой-нибудь очередной странный бизнес. Однажды, на заре предпринимательской юности, ему продали коробку с неким электронным чудом, на поверку оказавшимся обычным красным кирпичом. Но именно он, кстати, выгодно перепродал наши магнитофоны, привезенные из Италии, благодаря чему мы и погасили долг за кооператив.

Вова и впрямь никогда не унывал — он держал мелкооптовый магазин на Ленинском, производил уникальную белую краску, для пиара которой Таня писала смешные рекламные тексты, терял при дефолте большие деньги в жульнически разорившемся банке, торговал эстонскими коньками и отечественными теннисными столами, часто менял машины и рожал детей.

Но однажды он умер.

Безо всякой иронии по поводу избитых фраз: его большое доброе сердце не выдержало.

Таня тогда написала:

“Недавно приснился давний друг, я во сне ему говорю: "Почему мы так редко видим тех, кого любим?" Не помню, что он ответил там, во сне. А наяву я и сама не знаю ответа. А несколько дней назад умер мой школьный друг Фотиев. И это неправильно: Фотиев, он должен быть всегда, я знаю это с пятого класса. Он — единственный из моих знакомых, который мог прийти в отвратительно мокрый день и радостно завопить: "Танька! Смотри, как на улице здорово! Там — дождик!" И еще: Вовка умел дружить, редкий дар. Не могу писать — плачу...

Прощай, Вовка”.

А я сказал:

— Это тоже неправильно.

— Что неправильно? — спросила Таня.

— Мы же все там когда-нибудь встретимся, поэтому — не прощай, а до свидания…

— Да-да, — сказала Таня.

Когда на Донском кладбище мы с Володиными родственниками и друзьями захоранивали в землю урну, Таня, стоя в отдалении среди могил и держась за мой локоть, проговорила едва слышно:

— До свидания, Вовка.

 

 

Гоша и Зоя

 

Смерть была маленькая и зеленая.

Стояла циничная жара, как и потом, следующим летом, когда я уже все знал. Тогда знала только она. Поэтому о зеленой своей смерти только подумала, но никому не сказала, даже мне — много позже.

Таня сидела на диване и рисовала. Вдруг краем глаза увидела лишнее зеленое и вроде как живое пятно на лоджии: голубь, что ли, залетел? Оказалось — не голубь, а волнистый попугайчик. Он расположился на сиденье велосипеда и заглядывал к Тане в комнату. Видно, у кого-то улетел и потерялся. Таня позвала Машу.

Чтоб он не пропал совсем в недружественных широтах, закрыли окна на лоджии. А когда пришел я, мы пошли по известным соседям выяснять, откуда он может быть родом, то есть из чьей клетки сбежал. Никто не признавался.

Дело было вечером, и на следующее утро мы — еще не признаваясь себе, что решили его оставить себе, — пошли в зоомагазин и купили клетку. Залетевший в комнату Гоша, так его с ходу назвала Таня, долго от меня улепетывал, но наконец был пойман и, успевший меня чувствительно пощипать клювом, посажен в новый дом. Он быстро привык возвращаться в свою золотистую итальянскую клетку, когда его отпускали полетать по комнате.

Потом жалостливая дочь купила ему пластиковую подругу. Гоша пытался ее оживить, но у него ничего не получалось.

И другим утром, не сразу, мы снова пошли в зоомагазин. И купили ему настоящую подругу. Так у нас появилась уже семейная пара — Гоша и Зоя Салатовы. Фамилию они обрели от той же Тани. Мы даже подумывали о “гнездовье” — это такая штука в клетке, которая им необходима для выведения потомства. Но не решились.

Бонд воспринял их спокойно и даже внешне равнодушно, но, как выяснилось, до ревности было меньше шага, точнее, пары фраз. Когда мы собрались с ним на прогулку, я подошел к клетке и сказал:

— А Гоша-то — хороший!

Бонд, попеременно глядя то на клетку, то на меня, изумленно склонил голову набок, вроде как: и ты, папа, можешь при мне говорить какие-то странные слова об этой мелкой твари?

— Гоша — хороший! — настойчиво повторил я.

— Тяф, — жалобно и обиженно сказал Бонд. И такая тоска и непонимание стыли в его карих глазах, что Таня попросила:

— Перестань издеваться над собакой.

Я перестал и потом лишь изредка позволял себе демонстрировать его человеческую обиду, при гостях.

А недавно, уже после всего-всего, Гоша умер. Вернувшись с собачьей прогулки, я нашел его лежащим на дне клетки. Рядом с ним сидела Зоя.

Я завернул его в свой лучший носовой платок и кусок серебристой фольги. Положил в карман куртки, взял отвертку. Бонд всеми силами показывал, что хочет пойти со мной — не иначе как проводить Гошу в последний путь. Я его все же не взял.

В мерзлой земле я пытался отверткой сделать могилку. Но земля не поддавалась. И только под сухим кустом земля оказалась мягкой на пространстве полутора человеческих ладоней. Вырыв ямку, я положил туда Гошу и присыпал землей.

Зоя теперь одна. Но иногда поет.

 

 

Лавра

 

Нам с Таней выпала небольшая работа в Сергиевом Посаде — взять интервью у всяких местных журналистов и предпринимателей. Мы ездили туда подряд несколько дней.

По окончании работы заходили в лавру.

В самый первый раз были в Троицком соборе. День случился будний, народу — мало. Даже к раке Сергия очередь стояла всего из нескольких человек. Читал тихо молитвы средних лет монах.

Люди опускались на колени, истово крестились, целовали стекло, прикрывающее серебряную раку преподобного.

Таня подошла близко и просто замерла.

— Коснись хоть рукой, — сказал я.

Таня опустила ладонь на краешек раки. Я тоже. Так мы еще немного постояли рядом друг с другом и Сергием Радонежским.

В другие дни Таня просто сидела на скамеечке в тени Успенского собора, пока я свои полчаса гулял по лавре, где мне всегда хорошо.

В предпоследний день Таня осталась в Москве — у нее именно там была назначена встреча с одним из посадских жителей. И попала под проливной дождь — насквозь промокла. Но вроде без особых последствий.

В последний день — осталось нам взять по два интервью — Таня уже на пороге, собранная, сказала вдруг, что не может ехать: что-то ей нехорошо.

Я глупо вспылил от неожиданности и заявил, что завтра же мы пойдем к врачу, хоть к районному кардиологу — Таня иногда жаловалась на сердце, — если уж она так и не удосужилась вступить в Литфонд и записаться в нормальную поликлинику…

— Хорошо, пойдем, — ответила Таня.

И я уехал.

 

На берегу

 

Про врача я заговаривал еще пару раз в последующие дни, Таня только опускала глаза и говорила:

— Да-да, обязательно. Вот только чуть получше станет. А то какая я к врачу — такая? Прямо неприлично, — и обезоруживающе улыбалась. Ну что я мог с ней поделать? Лишь перебирал в уме всех знакомых, у которых могут быть знакомые кардиологи, чтобы поставить ее уже перед фактом неотвратимого докторского визита.

День Святой Троицы, 23 мая предпоследнего года, я запомнил навсегда. Наша жизнь в этот день, точнее, утро остановилась. А потом снова пошла — но только как наши кухонные часы. Они показывали не обычное общечеловеческое время реальности, а какое-то совершенно свое — то есть шли, как им заблагорассудится, по своим собственным, ничему не подвластным законам.

Супруги Салатовы подпевали тихо работающему телевизору, где по каналу “Культура” играла их любимая симфоническая музыка. Таня рисовала.

Я снова заговорил о враче, сказав, что, кажется, знаю, у кого может быть знакомый кардиолог. И увидел, что Таня плачет.

— Ты что, Мурз? — спросил я.

— Не надо врача… — слезы мешали ей говорить. — У меня — рак.

Не в силах совладать с собой, я вышел в другую комнату. И тотчас вернулся:

— Рак чего, Мурз?

Она сказала.

— Но, говорят же, это лечится? Как-то…

— Ну да, операция. Но уже поздно. И я не хотела быть… И могла бы запросто умереть на операционном столе. Это слишком близко к сердцу, — вытирая тыльной стороной ладони заплаканные глаза, она даже попробовала улыбнуться. — А так я жила полноценно еще целые три года, работала, вот, даже деньги зарабатывала. — Она замолчала ненадолго, глаза ее мгновенно высохли. — И вообще я прожила прекрасную, счастливую жизнь. С вами. — Я справился со своими чувствами с большим трудом: Таня говорила совершенно серьезно, хотя уже и улыбалась. Я тоже верил ее словам. Они были настоящими. Как про любовь, когда про нее говорят в первый раз.

Я сел рядом и взял ее за руку.

— Только ты никому, даже Маше. Все равно уже ничем не помочь, только расстраивать всех. И суета бессмысленная вокруг…

— Хорошо, — сказал я, и Таня с благодарностью пожала мою руку.

Мы еще выходили гулять, но не так, как раньше — часами и далеко, а ненадолго и около-вокруг дома. Нурофен, пенталгин, ампициллина тригидрат, амоксиклав и прочие коробочки с лекарствами поселились на табуретке возле Таниной кровати — после Троицы она перебралась в другую комнату, к птицам, куда когда-то прилетел Гоша. Только амоксиклав и ампициллин Таня прятала от Маши, чтобы та ни о чем не догадалась. Легенда была про осложнения после гриппа, перенесенного Таней зимой в Воронеже.

Наступало то самое чудовищное лето. У меня продолжалась работа в Сергиевом Посаде. Я привез Тане из лавры иконки Пантелеймона и Святой Татианы. Маша купила маме вентилятор. А я, незадолго до того — маленький компьютер. Таня лежала на диване, жужжал вентилятор — когда были силы, она писала в ЖЖ и рисовала.

Ближе к осени мы отправили Машу наконец в свободное плавание. Они с другом Андреем давно уже подыскивали квартиру, потому и переселились на Новокузнецкую — из их окон виден храм Николы на Кузнецах.

На Машины вопросы я, памятуя Танины заветы, отвечал, что все будет хорошо и чтоб она не беспокоилась: мы пока сами справимся.

Мне это сходило с рук, пока Маша не сказала мне дерзким голосом:

— Папа, что с мамой? Я понимаю, что вы сами справитесь, но это не похоже на грипп.

— Хорошо, — ответил я, — давай я приеду к тебе и там мы поговорим.

Я приехал. Мы сели на кухне. Дочь выжидающе смотрела на меня, разливая чай.

— Только будь готова к тому, что я скажу тебе очень грустные вещи. — Маша кивнула.

— У мамы — рак. И она умирает. Это может произойти через год, через месяц…

— Рак чего?

Я сказал. Маша тихо и обреченно заплакала.

— А что-то можно сделать? — спросила дочь, вытирая столь редкие у нее слезы.

— Нет. Ты же знаешь маму, она — кремень и не хотела, чтобы вокруг началась суета. Ты же понимаешь…

— Понимаю. А чем мы можем ей помочь?

— Только любить ее. И стараться радовать. Еще на этом берегу. Только ты — ничего не знаешь.

— Конечно, папа.

 

 

Маленький, с хвостиком

 

Таня не играла в умирающего Некрасова. Не отворачивалась лицом к стенке.
И только по тому, как увеличивались дозы лекарств, как все тяжелее ей удавалось засыпать ночью и просыпаться поздним утром, по жилке, бьющейся на виске, и уже привычному запаху валокордина — сердце и вправду было очень близко — можно было понять, как ей больно. До последнего она многое старалась делать сама, даже стелить постель, хотя я и рвался ей помочь. Убирать ее, когда переодевалась в дневную одежду, Таня мне все же позволяла.

— Дай мне, пожалуйста, маленького, с хвостиком, — просила она, устроившись среди подушек. Имелся в виду компьютер со шнуром, который надо было воткнуть в розетку для подзарядки — наклоняться самой Тане было слишком трудно.

Или просила свой поднос с цветной тушью и изографом.

Особо бродить по Интернету сил у нее не было, она лишь писала посты и выставляла картинки в своем журнале. Остальное время, если не дремала устало, то рисовала.

Иногда просила принести яблоко или йогурт или вдруг еще что-то.

Как-то я только прилег рядом с ней на диван, как ей что-то понадобилось.

— Прямо ни посидеть, ни полежать… — пробурчал я, поднимаясь.

— Ну, не надо, — чуть обидевшись, сказала Таня. “Нипосидетьниполежать” стало нашей с ней любимой домашней шуткой.

В последний неполный год, за вычетом нечеловеческой жары, Таня подготовила к изданию семь своих детских сказок, две из них — про “Глашку и бумажку” и про “Хрюндиков” — за утраченностью нарисовав заново. Придумала и начала рисовать новую — про то, “Почему медведи зимой спят”. Нарисовала множество картинок и открыток с яйцами к Пасхе. На мой день рождения подарила мне наш семейный портрет, а Маше с Андреем после новогоднего застолья — их портрет с поедаемым гусем под названием “Золотая вилка”.

Живописью, правда, она уже не могла заниматься — на мольберте так и осталась стоять незаконченная работа “Небо голубое, я хочу покоя!”

В ЖЖ у нее появилось множество друзей, старых и новых, и они друг друга взаимно и весело комментировали. Среди них были Олег Шишкин и Олег Ермаков, Света Василенко и другие, многие другие.

Я готовил разнообразные обеды, стараясь не повторяться, и это доставляло мне ни с чем не сравнимую радость, особенно когда она говорила:

— Вкусненько! — Ведь у нее осталось так мало простых радостей в этом мире.

— А если бы меня не было? — как-то в ответ на ее благодарность пошутил я.

— Тогда бы я давно умерла, — совершенно серьезно ответила Таня.

По телефону никто не мог заподозрить ничего — ее голос и интонация оставались неподражаемо веселыми и уверенными в прекрасности мира. Перед приходом редких гостей — мы всем говорили, что Таня болеет, у нее сердце — она надевала синий платочек или, чаще, красную бандану “Левис”, когда-то подаренную мне ден Буром в качестве шейного платка. И становилась чуть похожа на усталого, много повидавшего пирата.

О смерти мы не говорили, но и планов уже особо не строили, как прежде.

Я писал рассказ про внешнюю эфемерность и непредсказуемость сущности счастья. Таня и в этот раз была моим первым читателем и лучшим редактором. Прочитав едва законченную рукопись, она сказала радостно и безжалостно:

— Рассказ — хороший. Но — сокращай!

Я сократил. Таня прочитала:

— Сокращай еще.

Пришлось и на сей раз послушаться — ее человеческому и литературному вкусу я доверял безоговорочно.

Прочитав вновь, Таня попросила ручку. И вычеркнула уже немногие лишние фразы, слова и междометия. Поправив, я заново распечатал рассказ.

— Вот теперь — совсем хорошо, — сказала Таня.

Рассказ назывался “Кто сказал счастье”.

— Так это же название для всей книги! — с чудесным изумлением проговорила Таня, когда я хотел забрать у нее листочки с распечаткой. — Оставь, я еще почитаю…

С Машей они общались каждый день по скайпу, а в выходные работящая детка приезжала и привозила всякие вкусности.

Вместе с детьми и елкой в Таниной комнате мы справили Новый год.

По средам я ходил на лекции знакомого египтолога, которому Таня попросила подарить мой зеленый портрет в виде прорастающего Осириса. Египетская вечность немного примиряла с утекающей действительностью.

Вечерами на диване смотрели телевизор. Таня иронизировала по поводу смехотворной суровости Медведева, Путин же ее просто по-человечески раздражал. Все-таки она любила свою страну и желала ей исключительно добра. Даже когда ее самой не будет. Не страны, а Тани.

Она все и всегда хорошо понимала. Потому что мудрая была. Хотя самой ее уже почти не было — ручки ее, и так тоненькие, стали как спички. Я держал ее руку
в своей — осторожно и ласково. Иногда она слабенько сжимала мою руку, и я чувствовал, до спазмов в горле, как ей больно.

 

 

Крещение Саввы и Райский сад

 

Меня позвали крестным к годовалому Савве, сыну друзей. Вместе с будущей крестной мы приехали в этот дом недалеко от Оки, между Серпуховом и Протвино.

Еще немного недостроенный, но по-летнему уже жилой дом стоял на взгорке, с краю, в первом ряду, а из окон через просторное, уходящее вниз поле угадывалось присутствие реки, скрытой от глаз зеленым буйством береговых ив. Вечером от Оки медленно поднимался прохладный туман, окружая дом и пробираясь сквозь открытые окна в пустые комнаты.

Здешняя жизнь протекала большей частью на улице, под сенью старой яблони вокруг врытого в землю длинного стола, недавно сооруженного с основательностью, рассчитанной на большие семейно-дружеские застолья. Еду и закуски передавали прямо из кухонного окна, рядом курился мангал, для которого рубил аккуратные поленья молодой Саввин дед, а чуть выше и в стороне, с торца дома, зеленели столь же аккуратные грядки и увлекал к себе разноцветьем и тонким, волнующим ароматом маленький ботанический сад — гордость хозяйки, молодой бабушки.

Но в центре внимания был конечно же крепкий малыш Савва, благодаря которому здесь и собралась разношерстная компания. Он еще не умел ходить, но спокойное его доброе имя внушало уважение окружающим. Только бабушка с ним немного сюсюкала, на что Савва не обращал лишнего внимания.

Исподволь, через некоторые детали, взгляды и случайно оброненные слова выяснилось, что за мое право быть крестным шла, оказывается, борьба: друг Сережа настаивал исключительно на мне, а Сашины родители хотели в этой роли видеть австралийского родственника.

Австралийские родственники, прибывшие на родину предков едва ли не ради этого крещения, меня сначала не полюбили, а потом смирились. Сашины родители — тоже, особенно после того, как я пообщался с батюшкой — настоятелем бывшей кладбищенской церкви, едва-едва приведенной в божеский вид, отцом Владимиром. Осознав серьезность наших намерений, отец Владимир меня благословил и пригласил нас приезжать с Саввой в следующее воскресенье.

Я взял с собой маленький серебряный крестик и иконку преподобного Саввы, давно привезенную из Савво-Сторожевского монастыря в Звенигороде словно специально для этого случая.

В ночь перед крещением я почему-то остался совершенно один в доме.
И почувствовал настоящее ледяное одиночество, о котором так любил иногда говорить всуе. Не мог заснуть. Вставал, ходил по скрипучим половицам и учил “Символ веры”. Задремал лишь под утро. И проснулся на мокрой от слез подушке. В этом пустом доме я впервые по-настоящему ПОНЯЛ, что Тани скоро НЕ БУДЕТ. И это было по-настоящему страшно.

Крестили не только Савву, но и еще пару разновозрастных младенцев. Отец Владимир был суров по части строгого следования обряду. Правда, “Символ веры” наизусть смогли прочитать только мы с крестной. Остальным, да и нам он помог своим хорошо поставленным голосом.

Выйдя из храма, я ненадолго взял Савву на руки — поздравить. И спокойно, уверенно и молча, ПОНЯЛ, что все — есть, а жизнь и смерть — лишь две стороны одной медали.

Дома я обо всем рассказал Тане — кроме, конечно, своих слез и ледяного одиночества. О новом понимании смысла жизни я тоже не решился сказать.

Зато Таня посмотрела на свою лимонную картинку “Утро в мандариновой роще”, где были мы с ней, взявшиеся за руки, коричневый Бонд с проросшим цветком хвостом и Маша в виде полосатого тигра, и сказала:

— А пусть она называется “Райский сад”.

Я согласился.

 

 

В последний день

 

За два дня до Пасхи Таня в своем ЖЖ выставила картинку с зайцами и пасхальным яйцом и написала:

“ВСЕХ=ВСЕХ=ВСЕХ!

Поздравляю с наступающим праздником Светлой Пасхи! Хорошего настроения, любви и побольше солнца!!!”

Днем позже мне позвонил Сережа. Житейская жизнь — от него ушла Саша и уехала к родителям вместе с Саввой. Он хотел просто поговорить и, наверное, посоветоваться.

Мы встретились вечером в кафе на Пятницкой. Взяли чаю с пирогами. Говорили. Около девяти позвонила Таня, которая это редко делала в таких ситуациях:

— Извини, у меня кровь, приезжай.

Я мгновенно приехал.

Лицо у Тани было белым.

— Вот, кровь пошла. Диван испачкала. Завтра замоем? — спросила она, словно извиняясь.

Лучше ей точно не становилось, хотя я и держал ее всеми силами за руку.

К одиннадцати ей еще поплохело.

— Давай, я вызову “скорую”?

— Давай, — выдохнула она.

“Скорая” приехала быстро. Молодой врач, почти мальчик, крепко перебинтовал Таню и поверх бинтов замотал еще нашей свежей простыней. И вколол ей первый трамал.

Вместе с ним мы вышли на кухню.

— Мы, конечно, не можем отказать, если вы потребуете везти в больницу, — сказал мальчик-доктор и после короткой паузы, не побоявшись посмотреть мне в глаза, добавил: — Но речь идет о нескольких часах, хуже — днях.

— Вы отвечаете за свои слова, доктор? — Мы смотрели друг на друга в упор.

— Да, — кивнул он. Глаза у него были спокойными, но грустными по-настоящему.

— Тогда пусть все будет дома. Она так и хотела, — согласился я. И мне даже — страшно признаться — стало чуть-чуть легче.

— Выписки, как я понимаю, нет? — Я помотал головой. — Но вы не стесняйтесь, звоните в “скорую” — сколько надо.

— Хорошо, — сказал я.

Тане после перевязки и укола стало чуть лучше.

— Доктор сказал, что все очень плохо, — не стал врать я. — Я звоню Маше и сестре? — Таня кивнула.

Было около часа ночи. Но никто вроде бы не спал, словно ожидая моего звонка.

Я прилег рядом с Таней и взял ее за руку.

— А ведь я тогда чуть не умерла, — сказала она, — а ты меня один раз уже спас. Помнишь?

Помню. Тогда я тоже вызвал “скорую”. И — вовремя. Таню в больнице увезли на каталке и сделали срочную операцию — все эти сложные женские дела.

Я, проникнув уже за приемный покой, ждал тогда доктора. И кидался к каждой каталке, которую вывозили или ввозили в лифт. Не помню, что это было — утро или вечер, выходной или будний день. Я принял за Таню пожилую женщину, до глаз укрытую простыней.

Доктор вышел:

— Все нормально, не беспокойтесь, все успешно, езжайте домой, завтра приезжайте. — Он назвал мне отделение, этаж и номер палаты.

— А можно мне — с ней, я заплачу

— Не надо, у нас пока хорошая бесплатная медицина. А посторонним — не положено. — Он был уверен и беспрекословен.

Но я не мог уехать, не увидев Таню. Едва доктор ушел, я проник в служебный лифт и оказался на Танином этаже.

Я вошел в ее палату, дверь в которую была распахнута. Таня лежала под пустой капельницей, абсолютно голая, даже без простыни, и ее била не мелкая, а крупная дрожь, едва ли не судороги.

Я выскочил в коридор и заорал.

Примчалась дежурная сестра, сменила капельницу, мы вместе накрыли Таню простыней с одеялом. И уже никто не возражал, права не имел, чтобы я остался.

…Приехали Маша с Андрюшей, потом сестра Наташа. Мурзик, здороваясь с ними, пыталась улыбаться. И немного с ними поговорила. Задремала. Я лежал рядом с ней, скрючившись на диване так, чтобы ей было удобно. Но ей было уже все неудобно. К пяти утра она открыла совсем болящие глаза.

— “Скорую”? — спросил я. Она кивнула.

Приехал доктор без сестры. Посмотрел Таню, пощупал пульс. Он был, в общем-то, в курсе происходящего. И вколол ей трамал вместе с димедролом. Таня уснула и спокойно спала несколько часов. Маша с Наташей были в другой комнате.

Утром мы все вместе поговорили. Таня немножко улыбалась.

Сестра с дочерью ушли пить чай.

Надо было решать важные вопросы.

— Твою книгу мы назовем… “Мелк”? — вслух подумал я.

— “Мелк”, — подтвердила Таня. — А свою книгу “Кто сказал счастье” ты посвяти мне.

— А кому же еще?

— Нет, ты посвяти ее мне, — попросила она чуть настойчивее.

— Да, — сказал я.

Под ее диктовку я записал в нашей телефонной книге логины и пароли для входа в ее электронную почту и “Живой Журнал”.

Ей снова стало тяжело. Я вызвал очередную “скорую”.

Приехали доктор с медсестрой. С оранжевым пластмассовым чемоданом. Они посмотрели на Таню и вывели меня в коридор.

— Выписки-то у вас нет, — сказал доктор.

— Мне что, идти сейчас аптеку грабить? — спросил я, едва не задыхаясь.

— Нет, извините, — они переглянулись, — сейчас все сделаем.

В середине дня Мурзик общалась с дочерью и своей сестрой. Даже глазам ее было больно менять угол зрения, но все же улыбка на совсем бледных губах выражала и некоторое недоумение по поводу происходящего — что это тут все вокруг нее собрались? — и мне даже ненадолго показалось, что доктор может быть неправ. Не совсем, а по части крайности сроков. Выйдя в коридор, я посмотрел на календарь, где теперь был записан телефон районного онколога — к нему я собирался идти с самого утра в понедельник и просить, требовать немедленного визита. Чтоб наконец у нас была эта самая выписка, а вместе с ней и возможность колоть настоящее, сильное обезболивающее.

Дочь тем временем послали в аптеку — за тем, что может вдруг срочно понадобиться.

Когда она вернулась, я с ней посоветовался на кухне. И потом пришел к Тане, рядом с которой сидела сестра.

— Как Гоша-то надрывается, — глядя на птиц в клетке, проговорила Наташа.

— Он же — моя смерть, — сказала Таня, едва разжимая губы.

— Не говори такие вещи, Мурзик, — испуганно поежилась сестра.

Я встал перед Таней и спросил:

— Мурз, может, хочешь с батюшкой пообщаться?

Таня, как всегда, задумалась и ответила наконец спокойно-спокойно:

— Не настолько католичка, — и улыбнулась.

Дальше было все хуже и хуже.

Или я, или Маша, или сестра сидели рядом, держа Таню за руку. Ей было неудобно на просторном диване — под ноги ей мы поставили кресло. Еще раз вызвали “скорую”. Они беспрекословно сделали ей укол. Таня подремала.

За руку Таню держала сестра. Когда мы с Машей вернулись в комнату, во все вмешался строгий Бонд: он мокрым своим носом отталкивал руку сестры, чтобы самому положить морду на Танину ладонь.

— Ревнует? — изумленно спросила Наташа.

— Наверное, да, — кивнул я.

— Суп, — сказала Таня, чуть приоткрыв глаза.

— Ты хочешь бульон? — спросил я. Таня кивнула.

У нас были крылья, и я поставил варить бульон.

Приехала еще одна “скорая”. Нормальная.

Через некоторое время Таня проснулась, и мы все вместе о чем-то еще поговорили. Потом она впала в забытье.

Последнее ее слово было — сквозь сжатые от боли и холода зубы:

— Укол.

Я снова вызвал “скорую” и накрыл Таню еще одним пледом.

Таня еще поспала спокойно. Потом дышать стала тяжело и, чуть позже, легко, почти незаметно. Глаза ее были полуприкрыты, словно она еще хотела что-то увидеть и запомнить в этом мире. Детка сидела рядом с ней и держала маму за руку.
Я ушел на кухню нервно курить.

Когда я вернулся, Маша сказала, переведя взгляд с мамы на меня:

— Посмотри, папа, есть ли у мамы пульс.

— У нее его никогда и не было, — сказал я, все же попробовав его нащупать на тончайшем Танином запястье с бледно-синими жилками. — Нет, Кис, нет у мамы пульса.

Я сходил в ванную и принес маленькое и круглое Танино зеркало, перед которым она обычно прихорашивалась. Зеркало не запотело.

— Это — все, — сказал я. И, подержав ладонь на ее спокойном прохладном лбу, закрыл Тане глаза.

Наташа заплакала.

Мы с Машей положили Таню поудобнее. Теперь она уже совсем была невесомой. Поправили одеяло и плед. Сложили руки на груди. Повязали ей на голову синий платочек — не как она сама, по-пиратски, а под подбородком. Я снял с ее правой руки часы. На них было без пятнадцати одиннадцать вечера Пасхальной ночи. Я остановил часы.

Через час пятнадцать Христос воскрес.

 

 

 

После времени

 

Мы сидели на открытой веранде дачи Кима в Переделкино, где прежде бывала и Таня.

Перед нами буйно росла и безмолвно шелестела августовская крапива.

— Вы только не трогайте ее, крапиву, Анатолий Андреевич, — попросил я.

— Да зачем же ее трогать? Пусть растет… — ответил он и продолжил, почти без паузы: — А смерть Тани была хорошей — вокруг самые близкие, любимые…

— Но что ж так рано-то? — с тихим недоумением спросил я, не столько Кима, а куда-то в бескрайнее пространство медленного летнего дня.

— А ты циферки-то не считай… — ответил Ким.

И еще спрашивал я дочь: снится ли ей мама?

Маша сказала, задумавшись ненадолго — совсем как Таня:

— Да, снилась, но все какие-то бытовые ситуации — мы идем с ней в магазин, что-то покупаем…

— А ты понимала, знала во сне, что мама уже умерла?

— Нет, не знала, все было обычно, будто мы просто с ней ходим по магазину.

— А потом? — почувствовал я что-то.

— Когда я еще не знала всего, я как-то попросила ее: заплети мне косичку!

“Не могу, детка, заплети сама”, — ответила ей Таня.

После смерти, где-то между девятым и сороковым днем, мама приснилась дочери и сказала:

— Давай заплету тебе косичку!

— Ты же не можешь, тебе трудно.

— Теперь могу, — сказала Таня.

Господи, прости меня грешного.

Спаси и сохрани всех.

Сделай ей там хорошо.

А нам дай здоровья, силы и немного удачи.

Версия для печати