Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2012, 2

Два рассказа

С грузинского. Перевод Майи Бирюковой

Мосулишвили Михо (Михаил) Анзорович — родился 10 декабря 1962 года; в 1986 году окончил Тбилисский государственный университет по специальности инженер-геолог; в 1981—1984 годах обучался кинодраматургии. Издал на грузинском языке около пятнадцати книг. По его сценариям и пьесам поставлены спектакли в театрах, на телевидении и на радио. Награжден литературными премиями в Тбилиси, Москве, Афинах… Его последная работа — биографический роман о великом поэте Важа Пшавела был удостоен литературной премии “Сакребуло”. Живет в Тбилиси. В “ДН” печатается впервые.

 

Глухомань

Новелла в стиле боп

 

Ну, как? Клево?!

В длину два метра, в глубину метр двадцать, в ширину чуть не метр...

Точь-в-точь по моим параметрам!

Ларей1 на восемьдесят-девяносто, должно быть, потянет. К тому же, я не возился, как могильщики, трое суток, а управился в полдня.

Вот, правда, мозоли набил на руках.

Ну, теперь уж, браток, дело за тобой, а я переброшусь парой слов с Захаром...

Что это тут за браток, спрашиваешь?

Да ну! Из наших... один. Я и сам мог быть на его месте.

Ладно, Захар, нам базарить.

Вот разве потесниться тебе немножко придется.

Вообще-то я давно к тебе не наведывался.

Как ты, лев?

Не забыл, что я своими руками спалил дом, где тебя подстрелили?

А, впрочем, что тебе, дружище, до этого?.. Разгуливаешь там меж пушистых елей, по зеленым лужкам, вдоль журчащих ручьев, на цветущих пастбищах Господа Бога... Так след тебе ломать голову над нашими здешними проблемами?!

Вот он, наш братан!

Видишь?

Нет?!

Ну, что с тобой, недотепой, поделаешь?

Ладно, скоро свидимся с тобой там, потаскун! Ну, прости, прости! Меня и здесь укоряют: поучтивей, говорят, поприличней выбирай выражения. Что ж! Изъясняясь культурно, отрицательная ты, Захар, личность!

Хохочи, хохочи, помирай со смеху.

Тебе все до фени!

Однако!

О деле бы не забыть, говоришь?!

Я тут любимый наш виски “Верзила Джон” прихватил. То да се... Стаканчики, магнитофончик, пара кассеток. Сомлеешь от удовольствия, будь я пустой банкой от шпротов...

Ну-ка?!

Узнал?

Он! The Bird! Точно. Чудо-бопер! Гляди-гляди, как заливается! Как лупит на своем альт-саксофоне! Как, черт, летает! О-о-ох! Во выдает! Как ты его, Захар, называл? А-а! Моцарт джаза?! Похожего тембра, с тех пор как он усоп, так во всем мире и не нашлось.

Вау! Да ведь это блюз “Канзас-сити”! Вот еще композиция... Вот “Лягушка-попрыгушка”, “Блумдидоу”... Вот “Могавк”, “Чичи”, “Времена обновления”, “Конфирмация”, “Ким”, “Донна Ли”, “Антропология”... “Орнитология”, “Космические лучи”... О-о-о, да это же...

Как выдал Сачмо, то есть сам великий Луи Армстронг, “они тщатся загнать слушателя в тупик. И вот льются звуки, смысл и значение коих понять очень трудно. Новизна музыки побуждает слушать с некоторым интересом, но вскоре начинаешь испытывать утомление, потому что на самом деле музыка эта чрезвычайно дурна. Она утратила мелодию, и в ней не чувствуется столь необходимой, скажем для танца, пульсации ритма. Очень уж они, эти боперы, жалки”.

Сам Сачмо, подумать только, не разобрался!

Или нет, разобраться он разобрался, но признал этот боп за чепуху и муру, и ну его, мол, в задницу, завещал и нам.

Что, Захар? Что? Хоть про это, уволь, не требуй выражаться пристойно.

М-мм, о чем еще мне надобно не позабыть?!

Ах, да! Да... Тут ведь со мной браток со снайперским карабином.

Да нет, разиня, не русским. Фирма так называется... “Карабин”. С лазерным прицелом пушка... Освещает узеньким лучиком цель, в которую надобно угодить. Ну, вот же, взгляни на мой лоб. Видишь кружок, красную точку? То-то... Она!

Ну, вот и поднимем первый стакан за нашу встречу. Очень мне тебя, стервеца, порой не хватает!

Чокнулись, что ли? Давай...

Что? Что-о?!..

Свихнулся ты, Захар?

Как я могу морить Никушку голодом?! Автомат свой загнал, “Берету”, еще кое-что и набрал-таки... накопил. Так что Ляка, твоя благоверная, вкалывает теперь в Нью-Йорке и что ни месяц по двести баксов сюда перекидывает, а бабка с дедом пылинки с Никуши сдувают, на каратэ да на шахматы водят.

Лихой вкус у этого виски! Чуешь? Вкус достойной, мужественной смерти.

Дерет глотку, да?!

Так оно и должно быть, Захар... И вообще, здорово мы с тобою кайфуем.

А какой кайф пойдет дальше!

Давно я здесь не бывал. А что сегодня привело меня, знаешь? Нет?!

Ну, так я расскажу.

Рассказать?!

Выслушай, стало быть, и посуди сам, человек я или пустая банка от шпротов?!

Вот курну разок и начнем.

Не совестно тебе, Захар?! Ну, какие они могут у меня быть, сигареты? “Кэмел”, дурень! Какие еще, как не “Кэмел”! Как в том анекдоте...

Словом, вот как все было...

Краем уха прослышал я, что на ипподроме намечаются скачки.

Приступ любви к лошадям, еще в юности нами, помнишь, владевшей, охватил меня и погнал-таки туда...

Ты Хатию помнишь? Одноклассницу нашу, Хатию? На чистопородных жеребчиках носилась. У-у-у, как носилась! Прикольная девчонка с развевающимися кудрями на летящем коне! Круто, Захар... Или, выражаясь культурно, ничего прекрасней я в своей жизни не видел.

Начиналось в двенадцать, и я загодя возник у входа на ипподром.

Лет, наверно, десять не заворачивал.

Где тут что, помнить не помню. Вхожу, стало быть, и топаю по асфальтированной дорожке меж сосен к трибунам. Озираюсь.

Статный жокей вывел из конюшни буланую кобылку и повел прогуливать на поводу медленным шагом. Зрелище, Захар, чудо!

Иду дальше. Пивная, — та, помнишь, за поворотом?! — совсем скособочилась, обгорела — стены сплошь закопченные. Развалюха! Обломался я от этого, или, выражаясь культурно, поскучнел и приуныл. Помнишь, каким пивком мы там баловались? Пополам с водой! А все равно не забыть...

Ну, приближаюсь я, стало быть, к трибунам.

Помнишь, в наши юные годы все там было ослепительно белое — и стены, и скамьи... Сейчас краска осыпалась, облупилась, — все обшарапано, блекло, жалко...

При виде беговых дорожек ты прослезился бы. Только внутренняя вспахана и проборонена. А обе внешние заросли сорняками и утоптались. Целина целиной!

Башенка судейской коллегии оплыла и осела.

Не видно и спецмашины с железными крыльями для закрепления старта.

Из нового разве то, что манеж несколько уменьшили, точней, центр прежнего сузили и огородили.

Я засек, что типы и типши, редкими группками сбившиеся на трибунах, упираются зенками в колеблющиеся от ветерка программки. Вдоль поддерживающих перекрытье опор прошвыриваются фанаты, постоянные посетители, и тоже шуршат и посверкивают страницами, поборматывают-покрикивают:

— В первом забеге Огонь и Шубар! Шубар и Огонь! Отпрыски Петрополиса!

Помнишь, Захар, Петрополиса?

Огненно-рыжий! Во лбу звезда! Ноги стройные. Загляденье! Сын Ашхабада и Партитуры. Истинная гордость Куларского коннозаводства.

И... знай, Захар, пока прицельная пуля, совместно с контрольным, не поставила на лбу у меня многоточие в конце жизни, я буду помнить четвертое сентября тысяча девятьсот восемьдесят третьего года, день его триумфа, когда он выиграл тбилисское дерби!

Погоди, Захар. Как там наш братан? А?

Эгей, браток, я же знаю, ты нас слушаешь, а что такое “дерби”, не знаешь. Английское слово... Означает состязанье трехлеток и четырехлеток. Близ Лондона, в Эпсоме, происходит то, что и поныне называется именно так... именно “дерби”. А на американском жаргоне это котелок, шляпа, вроде той, что носит в своих фильмах гениальный бродяга Чарли Чаплин.

Ты не кайфуешь, Захар?! А ведь какой повод для кайфа я тебе сейчас предоставляю. Приди в себя! Прочисть уши! Промой мозги!

А ему, братку нашему, знаешь, что я скажу?

Этот ваш Паспорт сущий мамонт, мастодонт. Ходит за вами хвостом, надзирает, на ус мотает... Волк в овечьей шкуре, морда — гнилая картошка. А я сторонник тонкости и соразмерности, лютый враг грубости и топорности. И у меня от него уже вскипают мозги, и брось ты, браток, его, подь к нам сюда.

Не сердись, браток! Почитал бы и ты что про дерби, тотчас отбурел и решился бы. Может, дашь малость форы, а? Подождешь?

Что значит “кто”?

Не “кто”, а “что”! Понял?

Боп? Что такое, любопытствуешь, боп? Боп что такое?! Боп — стиль джазовой игры... исполнения... вот что! А Птица, этот чародей звука... это Чарли Паркер, один из величайших музыкантов-джазменов. Он дул в альт-саксофон. Что творил, браток ты мой, что выкомаривал! В быстрых пассажах перемежал триоли с восьмыми... А надобно тебе, браток, знать, что триоль вещь своенравная! Этакая капризная ритмическая музыкальная фигура. Но, представь, пассажи звучали естественно и свободно. И напоминали... что же они напоминали?.. А-а, вот что... Будто град грохочет по крыше. Упоение! Сила... Кстати, с мелодией здесь, браток, все не так просто. В бопе она улавливается лишь в начале и разве что в самом конце композиции, когда завершается тема. В импровизационной же части, там, где идут самые кайфовые сольные партии, мелодия сознательно приглушается, маскируется. Вот чего не усек сам Сачмо, он же Луи Армстронг. А какой был джазист! Какой гений!

Вернемся... ну, конечно, вернемся, Захар, к делу...

Подхожу я, стало быть, к этим... тамошним, постоянным... откуда, высказываюсь, берутся программки.

Да тетка, говорят, тут где-то торгует.

Тетку засекаю в кассе, выкладываю ларь, получаю искомое. В наше, помню, время по-русски печатали, теперь, гляжу, по-грузински. То-то... То-та-ли-затор... Выдает два вида игры — “Тройной экспресс” с угадываньем первого, второго, третьего места — при том что в наше время довольно было первого и второго, — и три “Одиночных” — с угадываньем первых мест в трех забегах. Прежде были и дубли — бега и скачки, правда, и тогда сие нам было не по зубам.

За тотализатор еще ларь отстегиваю.

Стою, стало быть, умягченный, охваченный воспоминаниями, а вы, ушедшие, маячите тут же, рядом. Ворошу программку, подсчитываю отпрысков Петрополиса, коим предстоит нынче показать себя. Боже праведный, целых шестеро. С Любушкой породил он, Петрополис, Волюшку, пегую кобылку, теперь уже четырехлетку. С Аргунью прижил Огня, огненно-красного, ныне тоже четырехлетку. С Богемой — Спорщицу, темно-рыжую нынешнюю двухлетку. С Галканой — буланую Соломку, двухлетку же. С Геликой — Чагиса, гнедого жеребчика-трехлетку. С Садлерией — Светлогривого, жеребца-семилетку.

Петрополиса, должно быть, отправили обратно в Марнеули, в Куларское коннозаводство, держат там в табуне для приплода... Любопытно, однако, как он там, все ли увивается за кобылками или унялся, ходит в тележной упряжке? Или содержится в почете в том же Кулари?..

Стою, короче, думаю, полагаю...

— А-ух, кого я вижу! — ревет кто-то совсем рядом.

Сначала не реагирую. Мало ли всяких тут ворюг и мошенников, к тому же, учитываю, вас там, Захар, все прибавляется, в геометрической почти прогрессии. Как крыс...

— Не прикидывайся, что не узнаешь, не то схлопочешь по челюсти! — рявкает тот же голос.

Халява, Захар, нарисовался. В натуре! Ну, не фигня?! Что ты скажешь!

— Эге-ге! — воплю. — Халява! Дружище! Уж не думаешь ли, что нынче на ипподроме поминки?! — И мы душим друг друга в объятиях.

— Ну, ты как? А?! Как ты? — входит в раж, грохочет Халява.

— Да так... — говорю. — Как-то этак...

— И в каком составе щебечешь?

— Да ни в каком, — отвечаю. — Сам, — отнекиваюсь, — по себе...

— Вау! Ты что?! Куда это тебя заносит! Составы, как грибы после дождя, плодятся... Прямо как с неба сыплются! Шуруют, долбят, тусуются... Даешь, брат! Не пойму, в чем тут фишка! Не приглядеть за тобой, чего доброго, сядешь на “Астру” да на картошку в мундирах!

Чуешь, какой базар пошел, какие разговорчики затеваются?! Вот-вот кайфом запахнет, да каким еще!

— Брось! Не до составов мне.

— Дуй со мной! — и слушать не хочет.

— Ни шагу... — упираюсь. — Ни-ни... пока не кончатся скачки!

— Ступай со мной, — пристал, как банный лист, припер, в общем, к стенке. — Пятьсот баксов в месяц, “форд-мустанг” и красотки! Идет?! Погоди-погоди! В законные узы брака вступил, что ли? В женины угодники?!

Сечешь? Халява мне, а?!

Кто не успел отсюда слинять, с голодухи ремень подтягивает, а этот, вчерашний завсегдатай чужих поминок, сулит пятьсот зеленых?!

— Да пошли, черт побери! Тоже мне...

Ну, пошли так пошли.

Привел меня к какому-то рогачу. Встречаются, знаешь, такие... если вглядеться в окололобное пространство...

— Вот, господин Паспорт, — объясняет ему Халява, — этот самый! В армии десантником отслужил, дрался в Афгане, потом в Самачабло и в Абхазии воевал, в полку “Пантера”. Три дня выносил на плечах из тыла врага нашего друга Захара и схоронил его здесь, на Сабурталинском кладбище.

Не знаю, были, не были вы друзьями, но к делу, Захар, он себя приплел-припечатал.

— Ну, так как? Примем, что ли?! — задумался шеф.

— Да, — поддакнул Халява. — Примем!

— Десантником, не десантником, мне это до лампочки. Вот только с ориентацией если того... все кости перемелю, — пригрозил шеф.

— Что за, — не сразу сообразил я, — ориентация?

— Полный, — поднял большой палец Халява, — поррядок!

— Ладно! Приму с испытательным сроком. Жалованье положу, так и быть, пятьсот баксов. Валяй!

— Ну! — соглашаюсь. Терять-то нечего.

— Да, — спохватывается шеф. — Как с полицией? Есть осложнения? Нет?

— Были, — уточняет Халява, — теперь нету.

Короче, сечешь, Захар? О тысяче ларей идет разговор. И свои проблемы решу, и родным подсоблю.

Ты бы и сам не отказался. Поверь!

С чего это магнитофончик примолк?

А-а, сторонка...

Погоди-ка, переверну.

Ну, браток, жарит этот Чарли Паркер! Птица!

Один добрый малый, Дейв Таф, помню, рассказывал: вхожу, говорит, в зал, а эти щенки, боперы то есть, несут какую-то дурь на своих инструментах. Один этак резко вдруг останавливается, другой подключается, тут как тут третий. Не поймешь, где квадрат начинается, где кончается. Квадрат это, браток, количество тактов, надобных для раскрытия темы. Потом разом все, бряк, умолкли. Мы прямо, говорит, остолбенели!

Да, да, Захар, к делу, ну конечно же к делу...

Стало быть, чтоб и ты был, Захар, в курсе, шеф наш, этот Паспорт... господин Паспорт — надо же, назвали! — делает знаки с трибуны, “форд-мустанг”, мол, стоит неподалеку, под соснами. Есть шампанское и персики. Придет пара фрей. Одну разделите вы с Халявой, другою займусь я сам. Она давно водит меня за нос, так что пора разобраться. Впрочем, что в этой жизни дается нам без мучений!

— Уже должны бы прийти, Паспорт Джанибегович! — взглядывает на часы Халява.

— Придут, куда денутся? — бормочет в ответ ему шеф. — Какую лошадь выберет, ту ей и куплю...

— Приз, посвященный дню независимости Грузии! Для чистокровных полновозрастных верховых старшего поколения! Расстояние — тысяча шестьсот
метров! — хрипит в усилитель диктор.

— Сейчас их выведут и проведут мимо нас, чтоб мы оценили и сделали ставки перед стартом, — объясняет шефу Халява.

Удар в колокол. Раз! Другой!

Выходят лошадки. Четырехлетки.

Как шел Огонь, Захар! Как он шел! Малютка-жокей едва его сдерживал. Чудо-конь! Гибкий, на зависть самой Нино Ананиашвили. Холка изящная, шея выгнутая! Лопатки по самые головки тонут в упругих мышцах. Ноги стянуты мощными жилами. Он сперва покосился на собратьев, потом ринулся за ними и в мгновение ока оставил всех позади.

Да-а, скажу я тебе...

Фаворит, да и только!

Шеф дал Халяве денег на тотализатор. Но тот все перепутал — привык запоминать одни только адреса поминок... ну, да, что и говорить, на халяву! — вот и ввел шефа в убыток ларей на пятьдесят-шестьдесят.

Нет, Захар, я не ставил. Не играл! Поклялся, что после твоей гибели не соблазнюсь, и баста!

Но как радостно было следить, Захар, за семиметровыми прыжками Огня и вспоминать Петрополиса. Да, Захар! Тогда все мы были живы... И Гигуша, которого потом изрешетили пулями в его собственной машине... И Ладо, сгоревший в самолете в Сухуми... И ты, Захар... И я... Помнишь, как в Петрополис принес нам выигрыш в пятьдесят четыре рубля и как здорово мы освоили их в хинкальной близ ипподрома?..

Нынче один только я и остался... Да и...

А вообще потесниться тебе придется-таки.

Да, полно, Захар! Брось! Куда я денусь? Осточертело все, правда...

Но... к делу!

Победителя забега, сам знаешь, проводят вдоль неистовствующих трибун.

Первым, что и говорить, пришел к финишу Огонь, и когда они с жокеем гарцевали вдоль скамей под восхищенными взорами зрителей, он не сдержался, взвился, взлетел на дыбы, сбросил жокея, порвал подпруги, вскинул в воздух белый лоскут с ярко-красной цифрой пять, резко оттолкнулся и мощными рывками понесся к конюшням. Его попытались остановить, повернуть назад, но он ушел от преследователей, прянул, дернулся и ворвался в ворота.

К двум часам закруглились все пять заездов, но женщин, которых ждал Паспорт Джанибегович, все не было видно.

— Я их!.. — махнул наконец шеф рукой. — Я их, таких-растаких!.. Не пришли, так не пришли! Зальем!

Пошли заливать.

Помнишь, Захар, был там малый манеж? Так вот чуть пониже его, в сосняке, поставили мы машину, выгрузили то-се и принялись...

Стакан за стаканом, и при очередном шеф вдруг замер и остановил взгляд на манежике.

Вдоль его кромки шли две молодые женщины. Вровень ростом... Но на этом их сходство кончалось. Одна, поплотнее, в чуть не лопающейся юбке, казалось, тащила на себе всю вселенную. Другая... летела, и ниспадающие на лоб пряди волос заслоняли ей взор.

И такая была, такая...

Знаешь, Захар, какая?

Вот, как древний мудрец сказал о своей ненаглядной: “Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями”.

Подошли они, поздоровались, и я, Захар, чуть не ополоумел!

Не знаю, кто была та, что несла на себе всю вселенную, но второй оказалась — ты сам, Захар, очумеешь! — Хатиа!

Очнись! Наша одноклассница Хатиа!

Та, в которую были влюблены все, но пуще всех я...

Помнишь, сколько раз я рассказывал здесь тебе, как долго искал — измотался, избегался — эту самую Хатию, и вот, когда уже отчаялся напасть на ее след, передо мною... кто? Она, Захар! И где? У этих пройдох!

Что тут говорить, Хатиа и сама увидела, узнала меня.

И тогда я обратился к словам того самого мудреца: “Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям и буду искать того, которого любит душа моя...”

Хатиа вздрогнула, побелела, мгновенно сошла с лица.

— Ну, все вроде ясно, — провозгласил Паспорт Джанибегович, — только по каким это площадям слонялась она, по каким закоулкам-проулкам?!

— Как объяснил нам Саба2, площади сии были красивые, видные места в городе, украшенные всем самым привлекательным и примечательным, где селились знатные и богатые, — с надежно скрытой под раскованностью хитрецой растолковала ему Хатиа.

— Ну, так звякни этому своему Сабе по мобилю, пусть притопает, в натуре, сюда, расспросим, что это за площади да закуты и кого там искали, — протянул Хатии свой телефончик шеф.

— Не-а, не получится! Он давно уже отсюда слинял! — в тон ему бросила закидончик Хатиа, незаметно мигнула мне, и я уловил, как к ней возвращаются обычные ее непосредственность и свобода.

Не знаешь, что такое закидончик? Это, браток, если выразиться культурно, экивок, что ли, оборотик, полуправда, полуобман... поддевка на мушку... вот что...

— Небось, полиция выжила бедолагу! — предположил Паспорт Джанибегович.

— Что поделаешь! Жизнь-то такова! — философнул Халява.

Мне не пришлось сдерживать смеха, потому что до него ли мне тогда было?! Эти, думаю, в полосе, вот-вот дунут в кайф, один я минусуюсь...

Тяпнули еще пару стаканов, и Паспорт Джанибегович вопросил:

— Ну, какого же тебе хотелось бы коня, моя закоулочка?

Так ты как, Захар, думаешь, на какого мог пасть выбор Хатии, той, что с младых ногтей росла бок о бок с лошадьми и в глазах которой, когда она поднимала их на меня, всегда носились Петрополисы?!

— Ну, и сколько же тянет этот Огонь? — осведомился у нее шеф.

— Здесь тысяч десять-пятнадцать, а за границей гораздо дороже...

Так вот, Захар, после того кутежа Паспорт Джанибегович ввел словечко “переулочек-закоулочек, закуток”, а еще точней “глушь, глухомань” в постоянный свой лексикон, в свое обыкновенье, а Огонь вкупе с конюшней и наймом обслуги перешел в собственность Хатии.

Я прослужил в охране прохвоста Паспорта ровно три месяца. Официально сей шеф наш числился заведующим отделом некоего силового ведомства, а по цветному делу, то есть в действительности, был одной из крупных фигур в мучной — как бы ее покрепче, Захар, выматерить! — мафии. Его даже называли Мучным полковником. На чем и нажиться в нашей несчастной стране, как не на муке, бензине, мыле да сигаретах...

Хатиа и сама вкалывала в этой конторке, да так ловко, что... Короче, неделю тому назад звонит она мне — давай, говорит, встретимся, обговорим одно дело.

И мы встретились, Захар!

На банковский счет Мучного полковника поступил из какого-то постсоветского государства миллион с чем-то баксов.

Что там долго тянуть! Хатиа нашла кайфовый ход и растолковала мне, как перебросит его в какую-нибудь офшорную зону, если я открою там счет.

Почему, любопытствуешь, не открыла счета сама и не перекинула миллион на него?

— А потому, — пояснила она мне, — что Мучной полковник никому до конца не доверяет, а за мной ведут наблюдение и Халява, и еще много других.

Я не сразу врубился, что это за закидон подкинула, теперь уже мне, Хатиа. Женщина все-таки, а их без пол-литра не раскусить!

Нам, стало быть, предстояло как-нибудь выманить, заполучить этот миллион и укрыться с ним в заштатной, забытой всеми глуши, закуте, глухомани, а там уж...
Все — документы, авиабилеты — было готово по всем правилам конспирации и по всем законам любви.

Да ты что! Очнись! Продуй уши, промой мозги! С Огнем, натурально, все уладили-утрясли — обслуге предписывалось, когда мы оторвемся, переправить его в условленный пункт, чтоб потом мы вывезли его туда, куда подадимся сами, — в глухомань, сам понимаешь...

Словом, все предусмотрели, Захар. И Хатиа, сейчас я допер, освоилась куда раньше меня... Оч-чень продвинутая, скажу тебе, Захар, особа!

Сказано, красотке не доверяй. Поют даже про это. Доверяй, не доверяй, Захар, а я таки полагаю, что нас выдал конюх — дунул к Мучному полковнику и все ему выложил.

Сейчас, правда, усекаю, что и Хатиа откуда-то знала, как все обернется. Нет? А чего тогда вылетела на день раньше меня?

Нельзя, нельзя-таки доверяться красивой женщине, Захар!

А? Как ты думаешь?

Можно, полагаешь, ей верить?.. Да?!

Так вот один только я и угодил на растерзанье к разъяренному шефу, мать его так и этак, да почаще!

Вот видишь, Захар, на пригорке, на самой обочине дороги, стоит белый джип. На крыше его устроился этот самый... как же его... братан, с карабином. В полной экипировке охраны... и в полной готовности... А вот красный кружок у меня на лбу. Видишь? Ну, вглядись, небольшой такой, с точку! Это значит, что я сижу у него на прицеле. Почему? Да потому, что я сволочь, отброс, предатель, а то, что меня самого отбросили... что подставили, им всем по фигу! Понимаешь?!

Поди дознайся, в какую такую глухомань улепетнула Хатиа! И какой самый набитый дурак поверит, что в ту, где мы условились встретиться?!

Последнюю мою волю, это да, они выполнили. И вот мы здесь. Я поднялся к тебе, Захар...

Ты уже знаешь, чем все в конце концов обернулось. Я сказал тебе.

Нас погубил Огонь, а не Хатиа.

А ведь он был для меня вырванным, выхваченным из старых добрых времен Петрополисом! Нашим братством, скрепленным композициями Чарли Паркера и любовью к Хатии...

Где там брат?!

Эгей, браток!

Ну, что же ты?!

Стреляй давай!

Да стреляй!

Будет тебе... Давай!

Что?

Что ты сказал?!

В какую, спрашиваешь, глухомань навостримся?

Куда-куда?!

Да что мне делать на этом Таити?!

Огонь и Хатиа ждут меня там?

Если, браток, тебя подослала ко мне Хатиа, то чего ты принудил меня полдня рыть... ну... вот ее...

В длину два метра, в глубину метр двадцать, в ширину чуть не метр... Поди-ка засыпь теперь такую!

Сказал бы уж загодя...

А?! Записал?!

Чего же это ты записал?!

Как я базарю?

На диктофон?!

Вот черт!..

Устроили же вы мне кайф... Вашу этак...

Чтобы Хатиа на всю катушку насладилась предсмертным моим монологом? Да?! Так, что ли?..

Или опять подкайфовываешь?

Ну, так давай!

Стреляй, говорю!

Да уж, так я и поверил!

Ладно тебе, браток!

Да ты что! Ищи простаков в другом месте!

Это кто же доверится красивейшей на свете женщине?!

Ну, давай, говорю!

Валяй!

Стрелять так стрелять!

Ну, все! Все! Пли!

Да стреляй-таки...

Дуй поскорей!

Стреляй, говорю!

Стреляй!

Стре...

Так он что и вправду это, Захар?

То есть ты, браток, хоть и состоишь при Полковнике, но притом еще родня Хатии? И шеф знать про это не знает?

Бестия, прохвост, прохиндей, и не знает? Будет тебе заливать!

Как бы он нажился на нас без мозгов?!

Сдается мне, что тебя пронял Птица...

Ну, да ладно, принимайся за дело!

А по мне, так уж лучше здесь, рядом с Захаром, посреди несохнущих елей, вечнозеленых лужаек и журчащих, рокочущих ручейков... На небесных пастбищах Господа Бога...

Погоди, браток!

Что ты делаешь?

Не ломай его!

Ты гляди, Захар, что он...

Да ты что, браток! Такой карабин! Мы бы его... ну, продали, что ли? Да ты что?!

Стало быть, все это Хатиин закидон?

На Таити, говоришь?

Ну, черт с ним, пусть будет Таити!

Тоже ведь глухомань!

Махну, взгляну на нее, и в голубых глазах взовьются и загарцуют Огонь и Петрополис...

И нашепчу ей то, что проронил о своей возлюбленной тот древний мудрец: “И груди твои были бы вместо кистей винограда...”.

А она ответит его же словами: “Я — стена, и сосцы у меня, как башни; потому я буду в глазах его, как достигшая полноты”.

И тогда... тогда я запущу что-нибудь из Чарли Паркера! Самое мощное... Что, спрашиваешь? Что? Ну, вот хоть это. “Лягушка-попрыгушка” называется!

Вот послушай...

И еще я тебе вот что расскажу... перескажу то есть...

У боперов этих был зверь-трубач, Майлз Девис. Так вот он вспоминал — играем мы, говорит, наяриваем блюз. Ритмсекция пошла по обыкновенной, привычной линии, а Птица забылся — вспорхнул, полетел по своей. Что, думаем, такое — ритмсекция акцентирует первую и третью части вместо второй и четвертой? Когда так получалось, наш ударник Макс Роуч всегда бросал... напоминал пианисту Дюку Джордану: не подыгрывай Птице, следуй общему ритму! Но вскоре все выправлялось и летело-звучало, как задумывалось Птицей. И мы снова шли в унисон! — радовался Майлз Девис.

Что за птица?

Я ведь говорил тебе, что Птица это Чарли Паркер, альтсаксофонист. Он клево летает... сказочно... как жар-птица...

А вообще, если не любишь и не разбираешься в джазе, то что тебе делать в такой глухомани, как Ямайка, Гавайи и Таити?!

Да ты не расстраивайся... не огорчайся, Захар!

Не унывай!

Куда я от тебя денусь?

Явлюсь к тебе и из той глухомани!

И мы сыграем согласно, как Майлз Девис и иже с ним...

Ты же видишь, закидоны забрасывать любит Хатиа... а не я...

 

Январь 2005-го.

 

 

P.S. В новелле говорится: “В длину два метра, в глубину метр двадцать, в ширину чуть не метр... Поди-ка засыпь теперь такую!”. И как вы думаете, кому позвонил теперь-то герой этой новеллы, но тогда большой мерзавец, аферист, сволочь и потаскун перед вылетом из тбилисского аэропорта и кому пришлось со смехом сквозь слезы засыпать ту яму вблизи от могилы Захара? Ах, дык-ели-палы!

 

 

Сияние снежного дня

Рассказ-мениппея

 

Федор Андрианович:

 

В начале 1943 года, примерно в марте месяце, нас, небольшую группу пленных, привезли в польский концлагерь Крушино. Там я и познакомился с Христофором Николаевичем, или попросту с Форе, как все его называли. Впрочем, я обращался к нему по имени-отчеству, и ему это нравилось.

Сам он также величал меня Федором Андриановичем.

Когда попадаешь в плен и делишь одну судьбу, быстро находишь общий язык, то же произошло и с нами...

О неслыханном зверстве оберштурмфюрера Фалькенштейна — начальника концентрационного лагеря ходили легенды, о чем нас, “новобранцев”, сразу же предупредили пленные-старожилы.

Оберштурмфюрер Ганс фон Фалькенштейн служил в полку морских пехотинцев. В одной из пьяных бесед с офицерами он случайно обмолвился о фюрере, дескать, погубит нас этот фанатик — и очутился в Польше в качестве начальника концлагеря. Видимо, это его и бесило.

Словом, как-то утром нас, как обычно, вывели на работу, и немецкие овчарки вдруг подняли лай, а стража спешно начала поправлять форму.

Вскоре из-за барака появился высокий немецкий офицер, ведя на поводке примерно трехмесячного черного дога немецкой породы. Щенок весело вилял длинным хвостом и путался в ногах у идущих следом двух офицеров и трех вооруженных автоматами солдат личной охраны. Христофор Николаевич шепнул мне: “Говорят, у Гитлера такие же доги”. “На кой они ему?” — поинтересовался я. — “Подражает Бисмарку, тот любил эту породу”.

Оберштурмфюрер внимательно проверял нашу работу — мы копали рвы.

Он довольно долго прохаживался туда и обратно, кого вытянул плеткой, кому пригрозил расстрелом.

Мы с Христофором Николаевичем работали рядышком и, когда он приблизился к нам, оба невольно побледнели.

Фалькенштейн будто нарочно остановился перед Христофором Николаевичем, возможно, его внимание привлекла отросшая борода.

“Откуда родом?” — спросил начальник лагеря.

“Нездешний я”, — ответил Христофор Николаевич и погладил по голове дога, опершегося лапой о его колено.

“Значит, нездешний?!” — зло усмехнулся офицер и вдруг как заорет: “Оставь собаку и на колени!”

Наклонившийся, чтобы погладить дога, Христофор Николаевич выпрямился и словно застыл на месте. Лишь глаза его в упор смотрели на немца. Мне показалось, это длилось вечность — поединок взглядов.

Затем начальник лагеря схватился за кнут, взмахнул им и тот, со свистом прорезав воздух, хлестнул Христофора Николаевича.

Испуганная Фрида прижалась к ногам хозяина и заскулила.

Я еще не успел осознать, что Христофор Николаевич даже не шевельнулся, как тот размахнулся и залепил своей богатырской рукой такую оплеуху начальнику лагеря, что тот сначала выронил в яму кнут, а затем рухнул на свежевскопанную землю.

Все стояли словно зачарованные, смотрели на поднявшего лай щенка и даже думать боялись, что за этим последует.

У одного из офицеров сопровождения выступила на виске капля пота, скатилась и упала на руку, сжимавшую “вальтер”.

Начальник лагеря с трудом поднялся, из носу шла кровь. Сопровождавший его офицер протянул свой платок.

“Что это?! — заорал он на подчиненного и бросил платок ему в лицо. — Подать мне кнут!”.

Второй офицер спрыгнул в яму и отыскал кнут.

Между тем начальник лагеря достал свой платок, утер кровь и приказал автоматчикам отойти назад. Взбешенный, взглянул он на пленного, и дрожавшая от гнева, тянувшаяся к “парабеллуму” его рука застыла на полпути — Христофор Николаевич простодушно улыбался ему. Затем поднял Фриду на руки, и та перестала лаять, он приласкал, поцеловал ее и опустил на землю.

Тогда я впервые увидел и почувствовал, как может безоружный человек одолеть вооруженного до зубов начальника лагеря.

“А он настоящий молодец, смельчак!” — сказал мне той ночью Христофор Николаевич, когда мы легли спать.

Сначала я не понял, и лишь потом до меня дошло, что расстрелять безоружного пленного за оплеуху значило для начальника лагеря оберштурмфюрера Ганса фон Фалькенштейна расписаться в собственной трусости. Как-никак он был барон, а не какой-нибудь там самозваный Лжедмитрий.

Должен вам сказать, победа, одержанная советскими войсками в 1943 году под Сталинградом и на Курской дуге, нанесла сильный удар по странам фашистского блока.

Бенито Муссолини понял — конец близок. Желая спасти свою шкуру, он встретился с Адольфом Гитлером, чтобы получить разрешение вывести Италию из Второй мировой войны, но получил категорический отказ. Мало того, фюрер потребовал активизировать военные действия на фронте.

Вернувшись в Италию, Муссолини был вынужден явиться на Большой фашистский совет, который 24 июля 1943 года большинством голосов — девятнадцать против семи — принял резолюцию о его отставке.

После того как союзники высадились на Сицилии, а затем и в районе Неаполя, Италия в сентябре заключила перемирие, вышла из войны как союзница Германии и сама объявила ей войну.

В ответ на это немецкие соединения оккупировали северную и центральную части Апеннинского полуострова.

Был установлен строжайший оккупационный режим. Гражданские власти Северной Италии вынуждены были перейти в подчинение находящегося в Милане немецкого консула. Были запрещены всяческие собрания и забастовки. Население насильно угоняли на работу в Германию, бросали в концентрационные лагеря.

Словом, Гитлер принял решение превратить Италию в поставщика живой силы и провианта.

Антифашистские партии Италии объединились в Комитет национального освобождения и призвали население к сопротивлению.

Началась партизанская война, в которой приняли участие и тысячи советских граждан.

Часть военнопленных, в число которых попали и мы с Христофором Николаевичем, в начале 1944 года перевели из Франции в Северную Италию. Мы должны были восстанавливать взорванные партизанами коммуникации — мосты, железнодорожное полотно, дороги и телеграфные столбы.

Партизанское движение здесь было в самом разгаре. Итальянские партизаны наносили фашистам большой урон — уничтожали военную технику, живую силу, коммуникации.

Вначале мы находились в провинции Удине, затем в провинции Турин.

Наши быстро сориентировались в ситуации, и вскоре большая группа пленных бежала из лагеря и присоединилась к партизанам. Нас, как “новобранцев”, они проверить не успели, поэтому и не взяли с собой, оставив в лапах разъяренных фашистов. В лагере участились репрессии. Потом немцы решили, что держать вместе большую группу пленных опасно, и одну часть, в которой оказались и мы с Христофором Николаевичем, перебросили в провинцию Новара.

Осенью 1944 года Христофор Николаевич установил связь с небольшой группой итальянских партизан, если не ошибаюсь, под названием “Армандо”.

“Как ему это удалось?” — спросите вы. Действительно, смешная история вышла.

Словом, в то время мы находились в одном маленьком городке провинции Новара, уж не помню его названия, кажется, Стреза, он еще так красиво раскинулся на берегу озера Лаго-Маджоре.

Городок этот охранял отряд хорошо вооруженных немецких военных моряков под командованием генерала Крумера. Они весьма усердно караулили нас и днем и ночью.

Среди офицеров находился и наш старый знакомый — оберштурмфюрер Ганс Фалькенштейн со своим подросшим, весьма дружелюбным черным догом по имени Фрида. Это я потом уже узнал, что он дружелюбный — в лагере под Крушино это был совсем маленький щенок.

Поначалу нас привезли в Стреза и выстроили на плацу, чтобы проверить по списку. Там же находились немецкие офицеры, солдаты с овчарками и Ганс фон Фалькенштейн со своей Фридой.

Христофор Николаевич, как увидел их, сразу шепнул мне: “А ведь мы с тобой знаем эту псину”.

В общем, читают этот список, а дог все не успокаивается, тянется в нашу сторону. Фалькенштейн не пускает его, а он поворачивается и грязными лапами прямо ему на китель. Просится, стало быть. И раз, и другой. Тут и немецкие овчарки учуяли — что-то происходит — и лают на нас.

Одним словом, гвалт стоит такой, собственных фамилий не слышим, немецким ведь кроме Христофора Николаевича никто не владеет, что ж тут разберешь?

Потом уже Христофор Николаевич рассказал мне, что начальник лагеря Крумер рассердился на Фалькенштейна:

“В чем дело, что с твоей собакой?!”.

“Не знаю”, — пожал плечами барон.

“Ну-ка, спусти ее”, — приказал генерал.

Я-то ничего не понимаю, и когда Фалькенштейн спустил Фриду с поводка, у меня екнуло сердце — сколько было случаев, когда немцы натравливали на пленных собак. К тому же этой Фриде уже около десяти месяцев, доги ведь вырастают до огромных размеров, если не больше овчарок, то никак не меньше их, о силе я и не говорю.

Словом, барон спустил Фриду, и она красивыми прыжками понеслась прямо к нам, подбежала к Христофору Николаевичу и, сделав три круга вокруг него, завиляла хвостом.

Тот не обратил на нее внимания. Тогда она приподнялась и встала на задние лапы. Тут уж Христофор Николаевич приласкал ее, погладил по голове и что-то шепнул по-немецки. Собака совсем ошалела от радости, повизгивает и не отходит от Христофора Николаевича, все бегает вокруг него, играется.

Узнала.

Вот что значит хорошая, умная собака, верно?

“Этого пленного я знаю еще с концентрационного лагеря в Крушино, герр генерал, — сказал барон фон Фалькенштейн, — видимо, Фрида тоже его запомнила и теперь узнала”.

С того дня Христофор Николаевич получил большую свободу, ему поручили выгуливать Фриду и ухаживать за ней.

Нет, в город его, разумеется, не пускали, но и работать, как нас, не заставляли, к тому же у него появилась возможность разговаривать с итальянцами, поставляющими в лагерь провизию.

Вообще-то в Северной Италии многие знали немецкий. Но у Христофора Николаевича был талант к иностранным языкам, спустя несколько месяцев он уже говорил по-итальянски, правда, не совсем хорошо, но его понимали.

Вот так он и узнал, что наверху в горах действовали итальянские партизаны. Когда же ему удалось достать карту местности, мы решили бежать к партизанам.

Христофор Николаевич нарисовал схему охраны по всему периметру лагеря, и мы точно рассчитали все наши действия. Снять охрану было несложно, главную опасность для нас представляли натренированные немецкие овчарки.

Мы не раз планировали побег, но каждый раз откладывали, ожидая подходящего случая.

7 сентября 1944 года, этот день мне никогда не забыть, немецкие моряки решили устроить большой пир в честь дня рождения генерала Крумера.

Христофор Николаевич узнал об этом от Фалькенштейна, с которым часто разговаривал как с хозяином своей подопечной. Затем во время работы он поделился этой новостью со мной.

“Как стемнеет, собери доверенных ребят, обсудим все в бараке”.

Мы с нетерпением ожидали наступления сумерек.

Наконец стемнело, и мы собрались в бараке.

“Лучшего случая не представится! Сегодня ночью мы должны разоружить фрицев и бежать!” — сказал Христофор Николаевич.

Все мы были закаленными в боях, уже проверенными бойцами, и никто не отступился бы. Дело облегчало и то, что в сторожах немцы оставили одного итальянца Анджелино Крибио. Итальянец этот был членом фашистской партии и служил немцам. Однако, как сказал нам Христофор Николаевич, он перестал им сочувствовать после того, как они оккупировали Северную Италию.

Так вот этот Анджелино Крибио помог нам — дал свое оружие и провел туда, где пьянствовали немцы.

Словом, когда фашисты очнулись, они были безоружны и крепко связаны.

Нет, того сторожа мы не убили, он сам не захотел остаться с немцами и пошел с нами.

Пять километров после городка Стреза мы шли, поднимаясь в горы. Шли тихо и молча.

Маршрут мы знали заранее, но отыскать путь в темноте человеку подчас трудно в собственной деревне, не говоря уже о чужой стране. Поэтому на небольшой участок пути затратили уйму времени.

Возглавляли отряд я и Христофор Николаевич, вооруженные автоматами.

У села Дженезия нам повстречался командир отряда “Армандо” Эдо Дельграто.

Темно уже было, и я его не разглядел.

Потом уже увидел, что Эдо Дельграто среднего роста, рыжеволосый, с всклокоченной бородой. Сбрей он эту бороду — был бы неплохим парнем, если, разумеется, не считать голоса — резкого, колючего, с хрипотцой, словом, неприятного. Позднее, часто сидя у партизанского костра где-нибудь в укромном уголке и напевая “Белла, чао”, мы давали Эдо Дельграто дополнительную бутылку вина, лишь бы он не пел.

Словом, Эдо Дельграто поздоровался с нами и заговорил с Христофором Николаевичем.

Поскольку я ничего не понимал, вернулся назад и подозвал находящихся невдалеке ребят, с нетерпением ожидающих нас.

Дальше нас повел Эдо Дельграто, и вскоре мы оказались в одном из батальонов 118-й бригады “Ремо Сервадеи” под названием “Пеппино”.

Партизанские Гарибальдийские бригады состояли из сорока-пятидесяти человек, которые, в свою очередь, были разбиты на небольшие отряды. Состав их увеличивался, когда к ним присоединялись сбежавшие военнопленные.

В нашей группе было примерно человек семьдесят. Затем нас распределили, и часть из нас попала в “Армандо”, отряд Эдо Дельграто...

“Все — просто отличные бойцы, — говорил комиссар бригады по прозвищу “Чиро”, — храбрые и смелые, как львы!..”.

Что и говорить, тогда это была большая сила, тем более, недостатка в оружии мы не испытывали.

Через четыре дня после нашего появления, то есть 12 сентября, руководство партизанского отряда решило освободить партизан, находящихся в госпитале городка Оменья, которым грозила мученическая смерть. Среди них были партизаны, попавшие в плен во время боя у села Дженезия, и командир Дельграто.

В общем, дело было рисковое.

В Оменьи было полно фашистов. Согласно данным разведки, здание госпиталя круглосуточно охранял усиленный отряд гитлеровцев.

Выполнение этой операции было поручено нашей группе, состоящей из шести человек да еще итальянского проводника.

На задание отправились поздно ночью. Спустившись по склону горы, мы незаметно вошли в город.

Здание госпиталя окружала большая ограда. В ночной тишине ясно слышался звук шагов немецкого часового.

“Сидите здесь и ждите моего сигнала”, — шепотом сказал Христофор Николаевич и спокойно двинулся к калитке.

Сигналом было уханье совы.

Мы довольно долго вслушивались в ночную тишину, но ничего не слышали.

Как только раздалось уханье совы, сразу же бросились к калитке. Христофор Николаевич успел нарядиться в немецкую форму и с автоматом в руке занял место караульного.

“А где фриц? Придушил гада?” — поинтересовался я.

“Нет, — засмеялся он, — долбанул его пару раз гранатой и оттащил под навес!..”.

Мы стремительно ворвались во двор, бесшумно разоружили немцев и забрали с собой раненых.

Эдо Дельграто был ранен в ногу, идти в гору ему было трудно, и мы с Христофором Николаевичем по очереди тащили его на спине. Так и продвигались, пока не отошли на безопасное расстояние. Это был первый случай, когда мы спасли его от верной смерти.

После первого боевого крещения, где Христофор Николаевич показал себя храбрым и сообразительным бойцом, руководство партизанского отряда решило назначить его командиром “Армандо”, но мой друг отказался: “Я плохо знаю местность, да и итальянским не владею, поэтому взять на себя такую ответственность не могу!..”.

В сентябре 1944 года ожесточенные бои разгорелись у подступов к Домодоссола.

Отряды батальона “Пеппино” 118-й бригады “Ремо Сервадеи” — “Армандо”, “Валдосола” и “Реди” напали на гарнизон Пьедимульеро и окружили его. Однако фашисты сумели прорвать кольцо и отошли в направлении Виладосола.

У Панто дела Мазона им преградили путь гарибальдийцы. Немцы понесли ощутимые потери — три автомашины, шесть легких пулеметов и до тридцати человек убитыми. Оставшиеся в живых вместе с гарнизоном Виладосола отступили к Домодоссола.

Вскоре мы начали готовиться к штурму Домодоссола. Гарнизон его насчитывал до шестисот человек, к тому же на помощь ему были посланы дополнительные силы.

Именно в это время руководство поручило нам очередную боевую операцию. Отобраны были четверо, среди них оказались и мы с Христофором Николаевичем — необходимо было взорвать ведущие в сторону Домодоссола железнодорожные и автомобильные пути. Особенную важность представлял железнодорожный мост, связывающий город с провинцией Новара.

Осторожно подобравшись к нему, мы долгое время наблюдали. Мост этот я и Христофор Николаевич хорошо знали, так как именно здесь пришлось нам работать, находясь в плену у немцев. Его охраняли вооруженные солдаты.

Спустя какое-то время они собрались все вместе и уселись на противоположной от нас обочине моста. Видимо, решили пообедать.

“Время, — сказал Христофор Николаевич, — я проберусь к мосту. Вы следите за фрицами. Если меня засекут, сразу же открывайте огонь”.

Он еще раз проверил связку гранат, широко улыбнулся нам и бесшумно скатился по покрытому частым кустарником склону.

Мы с волнением следили за ним. Путь был достаточно длинным, к тому же он так мастерски скрывался в кустах, что пару раз мы даже потеряли его из виду.

Примерно полчаса спустя послышался оглушительный взрыв, и на глазах у изумленных гитлеровцев с набитыми колбасой и хлебом ртами железнодорожный мост рухнул прямо в реку.

Словом, мы с блеском выполнили операцию и победителями вернулись в лагерь.

Кстати, неправда, что Христофор Николаевич не знал итальянского. Он сразу же освоился с языком и через два месяца свободно изъяснялся на нем.

Когда мы докладывали комиссару “Чиро” об успехе операции, произошло нечто неожиданное.

В ту пору мы базировались в лесу и часто меняли расположение, чтобы сбить со следа немецкую разведку. Вдруг, откуда ни возьмись, на поляну выскочил черный дог. Виляя хвостом, он несколько раз обежал вокруг Христофора Николаевича.

Разумеется, это была Фрида!

Партизаны сразу же схватились за оружие, были высланы разведчики, но тревога оказалась ложной.

Христофор Николаевич погладил пса по голове.

“Фрида, Фрида!” — приласкал он ее и, как всегда, затеял с ней игру.

От радости она не знала, что делать. Сначала носилась словно ошалелая вокруг Христофора Николаевича. Затем, уставшая, высунула язык и уселась у его ног. Ведь именно он ухаживал за ней в концентрационном лагере и, видать, так ей полюбился, что она и сюда за ним прибежала.

Самое смешное, что Христофор Николаевич был уверен: “Она меня понимает, только я должен говорить с ней по-немецки”.

Дружбу человека с собакой я видел, но чтоб такую, как у Христофора Николаевича с Фридой, не доводилось.

В общем, пока мы воевали, Фрида часто навещала Христофора Николаевича, прибежит на несколько дней, а потом исчезает на одну-две недели.

Христофор Николаевич часто говорил вслух, чтобы слышал Эдо Дельграто: “Эта собака принадлежит одному хорошему немецкому барону, который ненавидит Адольфа Гитлера, но не может изменить своему воинскому долгу. Боюсь, как бы Фрида не привела за собой его солдат”.

Само собой, он подразумевал барона Фалькенштейна.

Однажды нам срочно понадобился “язык”, так как несколько спланированных комиссаром “Чиро” операций закончились безуспешно.

За это дело взялся Христофор Николаевич, прекрасно владевший немецким. Раздобыл немецкую форму и направился в город Стреза, откуда несколько недель назад бежал из плена.

Главная сложность операции заключалась в том, чтобы незаметно пробраться в город. С этой целью Христофор Николаевич взял с собой нашу связную родом из села Комнаго Терезину Мота. На голове у нее были повязаны две разноцветные косынки, одна поверх другой — красная и белая. Шла она, на двести-триста метров опережая “немецкого офицера”, и в случае опасности должна была подать сигнал, сняв белую косынку.

В общем, Христофор Николаевич пробрался в город, там было уже менее опасно, тем более он был высокий, светловолосый и очень походил на немца.

В ожидании удобного случая ему долго пришлось прогуливаться по улицам. Наконец, он остановился у пивного ларька, где стоял немецкий офицер — оберлейтенант.

“Хайль Гитлер!” — не растерялся Христофор Николаевич и, поприветствовав офицера, заказал себе кружку пива. Медленно попивая, он искоса поглядывал на немца, который оказался военным моряком.

Оберлейтенант тоже внимательно всматривался в Христофора Николаевича и, естественно, узнал своего бывшего военнопленного.

Медлить было нельзя. Прежде чем немец успел открыть рот, Христофор Николаевич приставил к его груди “вальтер” и на отличном немецком сказал: “Для вас, герр оберлейтенант, война закончилась! Услышу хоть звук, сразу же пристрелю! Заходите в ларек! Посмотрите в сторону или сделаете лишнее движение, спущу курок и себя застрелю!” — пригрозил он ему.

Спустя какое-то время из ларька вышли обезоруженный, слегка бледный офицер и Христофор Николаевич, весело поприветствовав миновавший их военный патруль, они сели в офицерскую машину, подсадили по пути ожидавшую у въезда в город Терезину и уехали.

Этот “язык”, которого привез Христофор Николаевич, оказался бароном Готфридом фон Фалькенштейном, племянником оберштурмфюрера Ганса фон Фалькенштейна. Дядя постарался устроить так, чтобы молодого Готфрида не отправили на Восточный фронт, и привез его в свой гарнизон.

После того как допрос был закончен, Эдо Дельграто предложил расстрелять пленного.

Мы с Христофором Николаевичем были против: “Ни в коем случае. Возьмем с него честное слово и отпустим в Лозанну, в Швейцарию!..”.

Эдо Дельграто очень разозлился и прямо обвинил Христофора Николаевича в измене: “Думаешь, я не знаю, что эта псина приносит тебе письма барона. Он ведь ее хозяин, следовательно, ты, братец, немецкий шпион!”.

Это было весьма серьезное обвинение и все, кроме комиссара “Чиро”, взглянули на Христофора Николаевича с подозрением.

Он лишь улыбнулся и произнес: “Подождем до вечера...”.

А вечером приключилась интересная история. Сначала примчалась Фрида, покружила, как обычно, вокруг Христофора Николаевича, потом унеслась куда-то, а спустя какое-то время вновь появилась с человеком в гражданской одежде.

Человек этот подошел к Христофору Николаевичу, поздоровался с ним и спросил о Готфриде.

Готфрида привели.

“А вот теперь обоих вместе расстреляем”, — обрадовался Эдо.

Однако тут вмешался комиссар “Чиро”: “Этой же ночью переправим обоих в Лозанну, так как бароны поклялись, что больше не будут воевать”.

“Мы за них ручаемся”, — в один голос воскликнули я и Форе.

Эдо Дельграто от злости прикусил язык.

Провожая дядю с племянником, Христофор Николаевич слегка загрустил.

“А как быть с нашей Фридой, барон?” — спросил он.

“Пусть сама решает, с кем ей оставаться, — ответил немец и сменил тему. — Знаете, зачем я не расстрелял вас тогда в Крушино, когда вы залепили мне пощечину?”.

“Зачем же?” — поинтересовался Христофор Николаевич.

“Затем, чтобы вы отплатили мне той же монетой, — улыбнулся ему барон и заметил: — Когда закончится война, обязательно приезжайте ко мне в Кроненбург, у нас там фамильный замок и много плодовых деревьев”.

Словом, простились они друг с другом, и дядя с племянником ушли по тропинке.

“Интересно, как поведет себя Фрида?” — спросил у нас Христофор Николаевич, наблюдая за собакой.

Фрида сидела и поглядывала, скуля, то в сторону ушедших, то в сторону Христофора Николаевича. Затем вскочила, пробежала несколько шагов за ушедшими, остановилась. Вернулась обратно, дала три круга вокруг Христофора Николаевича, встала на задние лапы, облизала ему лицо и, не оглядываясь, помчалась за почти скрывшимися в лесу спутниками.

Однажды я случайно услышал слова Эдо Дельграто, когда он расхаживал у каштанового дерева, на которое я взобрался, чтобы полакомиться каштанами. Думая, что рядом никого нет, он разговаривал сам с собой: “Кто они такие, эти пришлые? Впрямь ли такие хорошие воины и смельчаки, как многие здесь болтают?

Ничего особенного! Мы ничуть не хуже этих вояк. Впервые я разозлился, когда этого Форе Музолишривили захотели назначить на мое место за то, что они вызволили нас из госпиталя в Оменьи. Что он собой представляет, этот чужак, бывший пленный, чтобы сажать его мне на голову? Или он любит Италию больше меня и больше меня ненавидит фашистов? Проявил храбрость при побеге! Не при этом ли побеге он притащил к нам Анджелино Крибио, подлую фашистскую крысу? Продавшегося фрицам, а затем присоединившегося к нам, когда в Неаполе высадились союзники. Мне так и не дали расстрелять этого подлеца, и теперь я еще вынужден следить за ним.

А как он повел себя с баронами, заставил “Чиро” отпустить их в Швейцарию, я ведь просил, убеждал — давайте расстреляем немцев. Ну, перейдут они в Лозанну и что? Опять-таки начнут воевать против нас. Кто меня послушал? Комиссар больше верит этому чужаку и пришельцу Музолишривили, чем мне. И почему дочь Натале Мота должна была влюбиться именно в этого, родившегося за тридевять земель отсюда Форе Музолишривили, почему? Только лишь потому, что он хорошо владеет немецким? Нет, ну что ей в нем понравилось? Одни имя и фамилия чего стоят, язык сломаешь.

Прекрасно знаю, что по ночам он смывается из лагеря и идет к Терезине в гости. Как-то раз я сам пошел за ним следом и подслушал их разговор. Он дурачит ее сказками о своей родине. Обещает, что заберет с собой. Дескать, моя деревня, не запомнил ее названия, тоже то еще, — очень похожа на твое Комнаго.

А эта глупая Терезина всему верит.

Не знает, как только война закончится, ее милый женишок смоется, да так, что и назад не оглянется.

“Выходи за меня, Терезина, и я заберу тебя в Пизу, — сказал ей однажды, — покажу падающую башню, заживем как городские, родим десятерых детишек и будем счастливы!”.

И что она мне ответила?

“Пизанскую башню Форе мне и без тебя покажет!”

Ну кто они такие, в конце концов?

Кто?

Дикари кровожадные!

Хотел бы я знать, чем их Иосиф Сталин лучше этого бесчеловечного зверя Адольфа Гитлера?

Пришельцы чертовы!

Они годны только как пушечное мясо, ни на что больше!”

Когда я рассказал Христофору Николаевичу этот случай, он рассмеялся и сказал: “Не стоит всерьез воспринимать всех жаждущих крови. — И, не дав мне возможности высказать протест, добавил: — А если воспринимать, то только платя добром, чтобы помочь ему вернуть человечность”.

Такой вот удивительный человек был Христофор Николаевич.

Вкратце расскажу вам тот боевой эпизод, когда, пытаясь помочь вернуть Эдо Дельграто человечность, он второй раз спас нашего командира и всех нас.

Немцы воспользовались суровой зимой — это был самый тяжелый период — и решили окончательно расправиться с нами.

Первого декабря на рассвете наблюдатели 118-й бригады “Ремо Сервадеи” заметили немецкие колонны, которые приближались со стороны Аграно и Армено к расположению Гарибальдийских отрядов. Отряды расположились на склонах у села Матароне и приготовились отразить атаку немцев, но те, поняв, что атака не будет неожиданной, отказались от боя и повернули обратно.

На следующее утро, второго декабря, четыре немецких отряда окружили и завязали бой с отдельным партизанским соединением, которым руководил Чикванто.

Этот Чикванто и раньше был известен своим авантюристским поведением, и руководство гарибальдийцев собиралось арестовать его.

Оказавшись в тяжелом положении, он предал своих и всех нас. Вечером того же дня немцы уже знали, что отряд Дельграто “Армандо” остановится в селе Комнаго в доме Натале Мота...

Да, не забыть мне этого села!

Как только отдалишься от городка Леза, надо свернуть направо и следовать по лесистой тропе. Тропа эта, петляя, поднимается все выше и выше. Если долго идти, вскоре покажется и село Комнаго.

Именно туда пришли мы вечером второго декабря 1944 года. Уставшие и голодные. Возвращались из городка Арона, где взорвали фашистский эшелон.

Взорвали эшелон! — Легко сказать...

В Комнаго нас ждала семья преданного друга Натале Мота: он сам, его жена и дочь Терезина. В отряде нас было всего шестнадцать.

А Терезина?

Мы все уже знали, что Эдо любит ее.

Терезина была связной у партизан и выполняла много ответственных поручений, в основном вместе с Христофором Николаевичем.

Мы часто собирались в семье Мота.

Иногда засиживались допоздна.

Пели нашу любимую “Белла, чао...”

Пили красное вино Натале, вспоминали родину и близких.

Мечтали, чтобы поскорее закончилась эта война.

Христофор Николаевич?

Он часто разговаривал с Терезиной. Рассказывал ей о своей деревне. Дескать, удивительно, до чего она похожа на ваше Комнаго.

Оказывается, когда Христофор Николаевич был еще мальчишкой, мать сажала его в таз и купала, поливая горячей водой из алюминиевой кружки. Маленькому Христофору это не нравилось, и как только он норовил выскочить из таза, мать стукала его этой кружкой по голове.

“Когда привезу тебя в мою деревню, первым долгом покажу тебе эту алюминиевую кружку, она вся вогнуто-выгнутая”, — посмеивался обычно Христофор Николаевич.

Тем вечером, 2 декабря он тоже был очень весел, все время смеялся и смешил нас всех.

У них на родине есть такой праздник — “берикаоба” — шествие карнавальных масок. Так вот наш Христофор Николаевич, оказывается, всегда был в этих представлениях главным заводилой, то есть лучшим шутником.

Театр этот очень близок по своему характеру итальянской комедии дель арте.

Действительно, своим поведением он часто напоминал нам то Арлекина, то Бригеллу, порой Капитана, а то и Панталоне.

Наверное, Бог наградил его и артистическим даром.

Мы все время находились в ожидании того, что он скажет, как поведет себя, не раз пытались предугадать его очередной “образ”, очередную импровизацию, но каждый раз она оказывалась для нас неожиданной. Неожиданной и вольной.

В общем, большой балагур и шутник был этот наш Христофор Николаевич. Больше всего его забавляло то, что он никак не мог научить Эдо Дельграто правильно произносить свою фамилию. Сначала тот записал его под фамилией Музолиришвили. Затем уже Христофор Николаевич переделал ее на итальянский манер и объявил, что отныне будет Мосулини. Эдо расслышал Мосулини как Муссолини, и Христофор Николаевич чуть не надорвался от смеха — дескать, может, мне назваться Бенито, тогда уж я точно стану перешедшим на сторону партизан великим дуче.

Впрочем, порой он бывал серьезным.

“Как только закончится война, я обязательно заберу тебя к себе на родину”, — убеждал от Терезину.

Было уже далеко за полночь, когда мы собрались уходить.

Христофор Николаевич не спешил.

Он несколько раз просил нас остаться еще ненадолго.

Наконец, мы распрощались с семьей Мота и направились к лесу.

“Белла, чао, белла, чао, чао... — спел Христофор Николаевич на прощание Терезине, поцеловал ее и поспешил за нами.

Стояла ночь, и было очень холодно.

Мы сильно устали и заночевали в небольшом, полном сена, домике в конце села Колонья, там, где заканчиваются виноградники и начинается лес. Итальянцы называют такие каменные домики, которыми пользуются лесники и пастухи для ночевки, “баита”.

Кто мог знать, что наутро эта баита превратится из пристанища в капкан для нас.

Как только рассвело, мы увидели, что дела наши плохи, но, тем не менее, сдаваться никто не собирался.

Разгорелся жестокий бой.

Мы отправили на тот свет многих гитлеровцев, но настал момент, когда патроны закончились. Всех нас ждала неминуемая смерть.

Фашисты постепенно сжимали кольцо и требовали командира отряда. Многие из нас были ранены. А немцы все повторяли свое требование: “Если командир
сдастся, остальных пощадим. В противном случае всех уничтожим!..”.

Мы переглянулись.

Ни один из нас не решался двинуться с места, даже сам командир Эдо Дельграто. Сдаться в плен означало смерть, причем мучительную.

Именно тогда, когда до нашего расстрела оставались считанные мгновения, Христофор Николаевич подошел к Эдо Дельграто, хлопнул его по плечу и, когда тот поднял свое искаженное мукой лицо, улыбнулся ему и сказал: “Наш командир — ты, однако ведь я — сам великий дуче Бенито Муссолини!”.

“Ты не Муссолини, а всего лишь жалкий шут! — взорвался Дельграто. — Дрожащий от страха Арлекин и более ничто!”.

Христофор Николаевич ничего не ответил, лишь засмеялся, затем пошел к изрешеченной пулями двери и смело распахнул ее. Немцы сразу же прекратили стрелять.

“Так я и знал!” — проговорил Христофор Николаевич и по очереди обошел каждого, забирая оружие и бросая его в открытую дверь.

Разоружив нас, он, все так же улыбаясь, направился к двери.

“Ты куда, Форе!” — послышался голос Анджелино Крибио.

“Собираюсь устроить еще одно представление! — засмеялся Христофор Николаевич, сорвал с шеи последний патрон и перезарядил пистолет. — Ну, ребята, прощайте!”.

“Христофор Николаевич!” — окликнул его я.

“Форе!” — в один голос позвали его несколько человек.

Он так и не обернулся, смело шагнул вперед, в сияющий снежный день.

Да, в сияющий снежный день.

Именно сияющий снежный день...

Сделав несколько неровных шагов, он остановился. На снегу ярко алели кровавые следы. Лишь тогда я присмотрелся и увидел, что вся правая сторона его тела в крови. За спиной в правой руке Христофор Николаевич прятал свой любимый “парабеллум”.

Подняв вверх левую руку, он, словно настоящий Бенито Муссолини, потребовал у расшумевшихся, обрадованных его появлением немцев внимания.

Когда удивленные фашисты затихли, довольный произведенным эффектом Христофор Николаевич крикнул: “Командир — я, но плену у вас предпочитаю смерть!”.

Затем показал спрятанную правую руку, и готовые броситься на него гитлеровцы застыли на месте.

“Да здравствует Италия! Да здравствует свобода!” — крикнул он напоследок, поднес пистолет к виску и выстрелил.

Как потом рассказала мне сама Терезина, узнав об этом, она на какое-то время оцепенела. Затем бросилась бежать прямо к Колоньи. Она так и не смогла вспомнить, как оказалась у стоящего на краю села домика.

Каменный дом этот задней стеной примыкал к склону горы и только в передней стене были два окна и дверь. Окна были разбиты, деревянная дверь и увитые плющом стены изрешечены пулями.

При виде Терезины какие-то незнакомые люди, с сочувствием глянув на нее, отошли в сторону и уступили ей дорогу.

Христофор Николаевич лежал навзничь на белом снегу, лишь в нескольких местах алели пятна крови.

На виске его чернела рана.

Терезина опустилась на колени и отерла ее своим платком. Затем вскрикнула, упала на тело и разрыдалась...

Стоящие вокруг скалы, словно плакальщицы, подхватили и несколько раз повторили ее крик.

Затем эхо смолкло, и она почувствовала, что наступила страшная тишина. Когда Терезина подняла голову, у тела Христофора Николаевича стоял черный немецкий дог и смотрел на убитого.

Оказывается, Форе все время подшучивал над Терезиной: “Фрида любит меня сильнее, чем ты!”.

Когда Фрида последовала за Фалькенштейном в Лозанну, уже Терезина смеялась над ним: “Вот тебе и преданная Фрида!”.

Фрида и правда оказалась преданной. Удивительно только, как на таком расстоянии она могла почувствовать, что Христофор Николаевич мертв.

“В назидание населению бросьте труп этого командира в центре села Меине”, — приказал немецкий офицер своим солдатам. Когда те собрались выполнить приказ, Фрида начала рычать и лаять, не подпуская их к телу, пока один из солдат не дал очередь в воздух и не отпугнул ее.

В ту же ночь с риском для жизни жители похоронили Форе на сельском кладбище.

Когда Терезине передали, что Фрида все время сидит на могиле Христофора Николаевича, никуда не уходит и даже не прикасается к еде, она заплакала еще безутешнее. Несколько раз Терезина ходила на могилу с отцом, пытаясь увести Фриду с собой, но та никого не подпускала и отказывалась от еды. А как-то утром ее нашли мертвой...

Остальные партизаны?

После геройской смерти Христофора Николаевича все шестнадцать были брошены в тюрьму городка Бавено. Несколько раз нас хотели расстрелять. Переводили из одного города в другой, пока в апреле 1945 года нас не освободили партизаны.

Так спаслись мы все.

Кто?

Тот Эдо Дельграто, который первым выбросил оружие из этого треклятого “баита”?

Он жив и будет жив даже тогда, когда на этом свете не будет и тебя — такую кару определил ему Всевышний, да святится имя его.

 

Христофор Николаевич:

Постой, постой...

Эту комедию дель арте с ее Арлекином, Скарамучо, Коломбиной, Панталоне и Бригеллой наверняка придумал Федор Андрианович Полетаев, верно?

Ну конечно Федор Андрианович. Кто же еще? Кстати, эти итальянцы и его фамилию не могли выговорить и звали Поэтани. Федор Поэтани.

Знаю, знаю — небось рассказал о крушинском лагере для военнопленных, бароне Гансе фон Фалькенштейне с его Фридой и пощечиной, которую я ему закатил, а он оставил меня в живых, точно? Ему-то что, рассказчик он действительно отменный. Впрочем, что удивительного, когда за спиной у него такие колоссы — граф Толстой, Федор Михайлович Достоевский, творцы Серебряного века и сам Антон Павлович Чехов, которые так писали, разве что с великой Волгой сравнить, с ее течением — широким, раздольным, неторопливым и величественным, а самое главное — неизведанным. Не разглядишь и не догадаешься, что она прячет в глубине.

Ох, ну и шутник же этот рязанский кузнец! Нет, не рязанский, а катинский. Есть такая деревенька близ Рязани.

Что?

При чем здесь Волга?

Действительно, при чем? У Рязани протекает Ока, но и та сливается с Волгой у всем известного Нижнего Новгорода. И вообще, перефразируя известное выражение, — в России все реки так или иначе текут к Волге...

Федор Андрианович рассказал тебе историю своего подвига, приписав его мне.

На самом деле, со мной приключилось вот что. В концентрационный лагерь, находящийся в Александрии, близ Генуи, меня перевели из Франции.

В 1944 году с помощью итальянцев я бежал и пристал к лигурийским партизанам.

Вначале сражался в третьей оперативной зоне, затем в батальоне “Нино Франко”, входящем в состав бригады “Оресте” партизанской дивизии “Пинан Чикеро”.

Я участвовал во многих боевых операциях итальянских партизан в районе автострады Генуя—Сарравале—Скривия.

Знаешь, что происходило тогда, то есть зимой 1945 года?

Руководство вермахта перебрасывало через горные дороги Лигурии живую силу и бронетехнику на юг, чтобы укрепить оборону Рима. А все потому, что в Неаполе уже были союзники, и все приморские дороги бомбили их самолеты.

Мы, в свою очередь, контролировали горные дороги и устраивали немцам засады.

Нацисты старались уничтожить нас и посылали усиленные карательные отряды.

Один из таких отрядов числом до пятидесяти человек и обнаружил 2 февраля 1945 года партизанский патруль в горном селении Канталупо-Лигуре.

Руководство дивизии приказало нам остановить врага и не дать ему возможности занять другие села.

Один отряд батальона “Нино Франко” в составе двадцати человек должен был обойти немцев с тыла и фланга, а другой, насчитывавший вместе со мной человек десять, — встретить их на дороге.

Между нами и селом было чуть меньше километра, к тому же дорога была ровная, почти вся покрытая снегом, с редким безлистным кустарником по обе стороны.

Приблизительно в час дня мы заметили, что немцы вышли из леса. Они шли нам навстречу, разбившись в два ряда с автоматами наперевес.

Мы выжидали, прятались и, когда они подошли достаточно близко, открыли огонь. Враг рассеялся по краям дороги, залег и открыл ответный огонь.

Перестрелка продолжалась долго.

Немцы не отступали. Наш же план был рассчитан на то, что, отступая, они окажутся в засаде, устроенной нашими товарищами.

Мы решили сами перейти в наступление и разбились на две группы. Одна начала двигаться вдоль левого края дороги, другая — где находился Федор — вдоль правого края, по полю, возвышающемуся над дорогой на два-три метра.

Прячась за редкие кусты, мы приблизились к гитлеровцам метров на двадцать, залегли и вновь открыли огонь. Но они оказались хорошо защищены от наших пуль.

Мы не имели гранат, к тому же нас было слишком мало, чтобы атаковать или долго оставаться в таком положении со столь многочисленным врагом.

Пока мои соратники размышляли о дальнейших действиях, я неожиданно вскочил и прыгнул на дорогу, прямо в расположение немцев.

Высоко в правой руке держа автомат и путая итальянские и немецкие слова, я громко закричал: “Вы окружены! Сдавайтесь, не то всем капут!”.

Изумленные гитлеровцы начали вставать и поднимать руки вверх, но в те мгновения, когда наши бойцы уже бежали ко мне, шальная пуля достала меня, и я навзничь упал на дорогу.

Фашисты почти все сдались, лишь несколько человек попытались сбежать, но их быстро поймали.

Как только разоружили немцев, помощник комиссара “Карло”, тот же Г.Б.Лазанья, сразу же подбежал ко мне, чтобы помочь, думал, что я всего лишь ранен.

Однако пуля попала в шею.

Я был мертв и лежал в сиянии снежного дня.

Да, именно в сиянии снежного дня...

На еще раскрасневшемся от бега моем лице застыла улыбка.

Глаза были закрыты.

Лишь струйка крови стекала на снег и была почти незаметна на красном шейном платке партизана-гарибальдийца, который я носил подобно другим партизанам...

А вот и госпожа Фрида пожаловала!

Фрида, прекрати!

Стоять, Фрида!

Отстань от него!

Кому сказано, отстань!

Не докучай человеку, тем более он наш гость. И наверняка успел позабыть все, что здесь услышал. И ничего не напишет ни обо мне, ни о тебе, ни о Федоре Андриановиче. Так-то вот...

Отвяжись, Фрида!

Кому сказано?!

Ну-ка, в сад!

Быстро в сад!

Фрида!

Верни папье-маше на место!

Быстро!

Этот парень уже побаивается тебя. Где еще увидишь собаку, сотканную из черного света?!

Иди сюда, моя радость, моя красавица, моя шалунья...

Умница моя!

Фрида, ты опять за свое?!

Ну-ка, пошли в сад...

Фрида, я кому сказал?

Ну, всего хорошего, юноша...

И запомни, не стоит печалиться...

Фрида, подожди меня!

 

Федор Андрианович:

Не слушай его.

На самом деле, все было именно так, как я рассказал.

Ты ведь знаешь, какой он шутник, вот и сейчас пошутил Христофор Николаевич. Да, да, Христофор Николаевич Мосулишвили, свой геройский поступок он приписал мне, а мой себе...

Что — говоришь, и я шутник?

И никогда не воевал вместе с Форе?

Ну да ладно...

А, впрочем, какая тебе разница — оба мы национальные герои Италии, кавалеры золотой медали “За воинскую доблесть”.

Более высокой награды в Италии нет, даже генералы обязаны первыми отдавать честь солдатам, которые носят эту медаль.

Хотя Христофор Николаевич говорит, что генералы могут спать спокойно — как правило, солдаты — кавалеры золотой медали — получают ее посмертно. Они легко минуют все двадцать рубежей и живут в таких вот обителях, созданных величественной рукой Всевышнего. И обители эти, как видишь, все светятся... Как сказать, чтоб ты понял?.. Сиянием снежного дня.

Именно так мы приходим сюда.

Да, да, в сиянии снежного дня.

В сиянии снежного дня.

2005 г.

 

1 Лари — денежная единица в Грузии.

2 Саба — Сулхан (Саба) Орбелиани — великий грузинский писатель и лексикограф XVIII в.

 

 

 

Версия для печати