Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2011, 5

О том, что близко

Современная татарстанская поэзия глазами очевидца

Большое, как известно, видится на расстоянье.

Но, к сожалению, рассмотреть объект в деталях с расстояния — гораздо сложнее, чем оценить его габариты. Вот и получается, что региональные литературы часто видятся из центра и других регионов лишь в общих чертах — как некое среднее арифметическое творчества местных авторов. Сами же авторы проплывают перед читателем списком кораблей, не оседая в памяти ни именами, ни строчками.

А ведь среди литературных провинциалов есть немало достойных куда более серьезного прочтения. В этой статье я, не стремясь объять необъятное и упомянуть всех татарстанских поэтов, постараюсь не только дать общую характеристику сложившихся тенденций, но и более подробно остановиться на творчестве авторов, по тем или иным причинам представляющихся мне наиболее заметными фигурами в местном литературном процессе.

 

 

Я другой такой страны не знаю…

 

Не случайно, наверное, Вселенский храм — причудливое строение, приковывающее взгляды всех, впервые подъезжающих к Казани, и хотя бы на уровне архитектурной композиции примирившее все мировые религии — был построен жителем Татарстана Ильдаром Хановым. Потому что и сама республика, совмещающая в себе огромное количество взаимоисключающих, казалось бы, тенденций, во многом похожа на этот храм. Существуя на стыке культур, языков и времен, она не превратилась, однако, в melting pot, а осталась своего рода местом встречи различных дискурсов, вполне независимых и развивающихся по своим законам, но органично дополняющих друг друга.

Даже вечные антагонисты — природа и техника, кажется, нашли здесь общий язык: мерный метроном нефтедобывающей установки, возвышающийся над взволнованно желтеющей нивой — символ, сопоставимый с запряженным в плуг танком. Татарстан словно никак не решит — аграрная он республика или индустриальная.

Посреди бескрайних сельскохозяйственных угодий, настраивающих на буколический лад и склоняющих к воспеванию мирного труда и дружных деревенских сабантуев, встают технократические мегаполисы, в которых служителям муз полагается вдыхать бензин и тосковать по мировой культуре. Внутри городов достоевское противоречие набирает обороты: в пределах одного квартала мирно уживаются христианские церкви, мечети и синагоги, а деревянные улочки подобно хрестоматийно-анекдотическому “Запорожцу” врезаются в глянцевые стриты a-la Europe; задав прохожему вопрос на одном языке, можно запросто получить ответ на другом, а, прогуливаясь, забрести из одной исторической эпохи в другую. При этом бал тут правит отнюдь не эклектика, а какая-то странная, неуловимая гармония.

Татарстан, ты весь смешанный брак!

За всеми этими взаимоотмечаниями на брудершафт русских и татарских национальных праздников внезапно оказывается, что “диалог культур” — не просто пафосные отвлеченные слова, а вполне объективная реальность. И диалог этот ведут не только Европа и Азия, но и два взгляда на мир: условно говоря — столичный (рациональный, ориентированный на будущее и интеграцию в мировое сообщество) и провинциальный (чувственный, ориентированный на связь с корнями и некую консервативность).

Тон диалога задает Казань, официально получившая статус третьей столицы, но не утратившая провинциальную сентиментальность. Действительно, с одной стороны, город с тысячелетней историей, славный своими знаменитыми жителями (всех перечислять — статьи не хватит), старейшим в России нестоличным университетом (недавно повышенным в ранге до Поволжского Федерального) и “метрополитеном европейского уровня”, периодически принимающий в гости все флаги. С другой — отдаленность от крикливого гламура и переменчивой моды, провинциальная неторопливость и старосветская обстоятельность.

Разумеется, все вышеперечисленное не могло не отразиться и на характере местной поэзии.

В первую очередь это касается именно синтеза провинциального и столичного начал. Авторы прекрасно осведомлены обо всех современных поэтических тенденциях, а публика (даже не самая искушенная) достаточно “продвинута” для того, чтобы не спотыкаться при чтении стихов о новаторские приемы (даже о весьма “экстремальные”). Однако и те, и другие, чтя устои и традиции, относятся к новациям без ослепляющего восторга и даже с некоторым подозрением — авторы не спешат ваять свои тексты в русле “актуальных” образцов, а публика — принимать с распростертыми объятиями каждую разрекламированную новинку-пустышку. Как следствие — модные однодневки практически не приживаются, а новичкам приходится проходить проверку на прочность, доказывая, что они чего-то стоят вне зависимости от литературной конъюнктуры. Хотя опасность выплеснуть вместе с водой ребенка, конечно, присутствует.

Еще одной особенностью местного поэтического климата является то, что для него практически не характерен так называемый “конфликт поколений”, и — шире — дихотомия “свой/чужой”. Поэты самых различных школ, направлений и возрастов постоянно находятся в довольно тесном контакте. В результате на одном поэтическом вечере вполне могут выступать и ярые сторонники традиции, и этически и эстетически радикальная молодежь.

Диалог же национальных культур, обеспечив благоприятный контекст, отражения в поэзии, как ни странно, не нашел. Более того — русскоязычная и татароязычная поэзия существуют автономно (разве только иной поэт, эффекта ради, включит в текст слово на параллельном языке).

 

 

Чтоб только о доме в ней пелось…

 

Если поэзия русскоязычная стремится влиться в общероссийскую литературу, опираясь на формальные и содержательные традиции, сложившиеся в ней, то татароязычная развивается в соответствии со своими внутренними законами.

На формальном уровне она представляет собой либо восточные твердые формы (рубаи, газель, фард и др.), либо некую максимально усредненную и “стилистически нейтральную” оболочку, вроде катренов с перекрестной рифмовкой. Авангардистские эксперименты полностью отсутствуют, а верлибры и маяковски-шестидесятнические разносложники можно пересчитать по пальцам.

Ставшая одной из характернейших особенностей современной поэзии игра аллюзиями и реминисценциями также практически не нашла отражения в стихах татароязычных авторов. Если чужое слово все-таки включается в текст, поэты не стесняются прибегать к такому по нынешним меркам анахронизму, как заключение цитаты в кавычки. Единичные же примеры раскавыченных цитат, как правило, представляют собой образы и обороты, прочно вошедшие в массовое сознание в качестве клише или афоризмов и почти утратившие для большинства ассоциативную связь с первоисточником:

 

Телега жизни — стала тяжелей,

Все медленнее движется она…

— Эй, не спешите, я прошу коней, —

Дорога впереди еще длинна.

                  Фирдаус Аглия (пер. Л.Газизовой)

 

Так что эффект узнавания старого текста в новом контексте, положенный в основу центонной поэзии, сводится к минимуму.

Из авторов, активно апеллирующих к культурной памяти аудитории, можно назвать едва ли не одного Разиля Валеева, в стихах которого регулярно упоминаются различные представители мира искусства (от Гомера до Бетховена).

Подобная сдержанность в выборе изобразительных средств обусловлена спецификой читателя, на которого ориентирована татароязычная поэзия. Это не искушенный читатель-профессионал и не абстрактный всезнающий идеальный адресат из прекрасного далека, а читатель-друг, современник автора, с которым последний ведет диалог на равных. Читатель этот — носитель общего с автором менталитета, ощущающий свою связь с культурой народа и стремящийся сохранить национальную самоидентификацию. Даже использование татарского языка при написании стихов в этом смысле играет роль своеобразного кодифицированного рукопожатия — авторы, владеющие и русским, обращаются к родному народу на родном языке, подчеркивая свою принадлежность к нему.

Собственно, одна из основных функций стихов современных татароязычных поэтов — охранительная: сохранить язык, особую музыкальность и напевность которого, в силу фонетических особенностей, к сожалению, практически невозможно передать в переводе.

Охранительная функция проявляется и на содержательном уровне.

Русскоязычные поэты-татары, обращающиеся к национальной тематике, в своих стихах, как правило, либо развенчивают укоренившиеся в массовом сознании стереотипы, связанные со своим народом:

 

Запах гари, калым и конина…

Я татарин. На имени этом клеймо...

                  Рустем Кутуй

 

либо, напротив, используют стереотипный “ордынский” образ для созидания своего имиджа:

Моих браслетов тусклый свет

Зовет в глухую ночь,

Где буду гордою княжной —

Я, булгарская дочь.

 

<…>

 

…верноподданная степь

Напомнит о былом

В полнеба стаей воронья

И диким жеребцом.

 

Бреду сквозь сон иных времен

Я по своей земле.

Раскосые глаза-костры

Мерещатся во мгле.

                  Лилия Газизова

 

Татароязычные авторы, избавленные от необходимости ниспровергать мифы, бытующие исключительно вне татарской диаспоры, и не желая спекулировать на восточной экзотике, внутри диаспоры таковой, к тому же и не воспринимающейся, стремятся в своих стихах запечатлеть особенности родной культуры и мировоззрения. Такой подход вполне оправдан — ведь многочисленные представители диаспоры проживают за пределами Татарстана, и для них эти стихи — шанс почувствовать себя дома.

Фиксируя в слове обобщенный исторический, культурный и житейский опыт, современная татарская поэзия предстает своеобразным эквивалентом фольклора (любопытно, что к собственно фольклорным сюжетам и образам она практически не обращается).

Она то воскрешает национальное прошлое в масштабных эпических полотнах (“Кулшариф” Флеры Тархановой), то фокусируется на судьбах отдельных людей, за которыми встает трагедия целой эпохи — “Зеленый майдан” Асхана Баяна или “Материнская грусть” Резеды Валеевой:

 

Переехала старушка

В новый дом,

Но грустит она

О стареньком своем…

 

<…>

 

…все кажется ей:

В старый дом должны

Сыновья с отцом

Возвратиться с войны…

                  (пер. С.Малышева)

 

Отчетливо звучат и патриотические мотивы (“Родной язык” Марселя Галиева, “На родимой стороне” Ркаила Зайдуллы и др.), порою принимающие форму дидактических наставлений:

Проснись! Другие времена —

Дремать никак нельзя!

А сон сморит — во время сна

Не закрывай глаза!

                  Роберт Ахметзянов (пер. Н.Ишмухаметова)

 

Вообще, традиция поучений нашла широкое отражение в современной татарской поэзии (хотя, конечно, в большинстве случаев и не такое буквальное, как в приведенном выше примере). Авторы, стремясь поделиться с читателем накопленным жизненным опытом, облекают свои суждения о мире и человеке в лаконичную, почти афористичную форму (разумеется, на популярность концентрированного выражения философской мысли оказали влияние и рубаи):

 

Не напоминайте льду,

Что прежде

Был он ручейком звенящим.

Вторьте,

Вторьте вы его надежде,

Что ручьем быть можно

Даже спящим…

                  Рустем Акъегет (пер. С.Малышева)

 

Говоря о малых формах, нельзя не упомянуть Шауката Галиева, в чьем творчестве встречается множество остроумных миниатюр, к примеру:

 

Быть может, жизнь придумала не глупо,

не все давая разом человеку:

мечта девчушки — золотые зубы —

увы, сбылась — через полвека!..

                           (пер. С.Малышева)

 

Помимо всего прочего, Шаукат Галиев хорошо известен читателю (в том
числе — и российскому) как выдающийся детский поэт, а его книга “Заяц на зарядке”, будучи переведена на русский язык, удостоилась в 1982 году Международного почетного диплома Г.-Х.Андерсена.

Разумеется, богата татароязычная поэзия и интимной, почти дневниковой лирикой, примеры которой мы находим у всех без исключения авторов.

Порою же поэты просто пытаются остановить (воскресить в памяти) неповторимое мгновение, стремясь уберечь от забвения малейшие детали — например, “Воспоминание на всю жизнь” Фарита Яхина или “Старушки моего детства” Сэлисэ Гараевой:

 

Эбикяйляр, старушки мои хворые!

Морщинистые руки так худы!..

Меня и глазом вы не проворонили,

оберегая от лихой беды.

 

Красивые, пригрелись на завалинке,

а я скачу ягненком по селу, —

веселая, беспечная, удаленькая,

срываю яблоки, как солнышки, в саду.

                                    (пер. Р.Кутуя)

 

Можно сказать, что стихи современных татароязычных поэтов в совокупности образуют ожидающий своего Гомера коллективный эпос, в котором запечатлено прошлое и настоящее народа и размах сочетается со скрупулезным вниманием к мелочам.

Наконец они перестали быть вещью в себе и для публики, не владеющей языком. Благодаря усилиям переводчиков М.Аввакумовой, Н.Алешкова, Т.Алдошина, Р.Бухараева, Б.Вайнера, Л.Газизовой, А.Гайсиной, Л.Григорьевой, Д.Даминова, Н.Ишмухаметова, И.Елисеева, А.Каримовой, Р.Кожевниковой, Р.Кутуя, С.Малышева, Д.Садыковой, В.Рощектаева, Н.Сафиной, М.Тузова, З.Халитовой, Т.Шарафиевой и С.Юзеева в 2008 году увидела свет антология “Современная татарская поэзия”, собравшая под одной обложкой более шестидесяти авторов разных возрастов.

 

 

Между прошлым и будущим…

 

В случае с русскоязычной поэзией выделить некую обобщающую тенденцию гораздо сложнее. В качестве таковой можно назвать разве что уже упоминавшееся осторожное внимание к современным поэтическим тенденциям, обусловившее разумный синтез традиционного и новаторского начал в творчестве местных авторов.

В наибольшей степени этот синтез проявился, пожалуй, в стихах Сергея Кудряшова, проживающего в Верхнем Услоне, селе, находящемся на противоположном от Казани берегу Волги.

Даже в наш век высоких скоростей добраться оттуда до города порою весьма непросто.

Возможно, именно отдаленное местожительство обусловило и демонстративную отстраненность автора от модных литературных течений и группировок (“Я не люблю богему и не вхож в бомонд” — пишет он в одном из стихотворений), и особенности поэтической картины мира.

Лирический герой его стихов — поэт-философ, живущий в глубинке и на фоне ее маленьких радостей в лице садово-огородной романтики, умиротворенных пьяниц и бесчинствующих милиционеров то вступающий в диалог с античными мыслителями, то поглощаемый благородным созерцанием, то предающийся отвлеченным размышлениям по меньшей мере вселенского масштаба:

 

Имея склонность сводить к итогам

все, что творится в подлунном мире,

воображаю, как трудно Богом

быть и незримо парить в эфире.

 

Кудряшов — один из немногих современных авторов, сумевший, опираясь на поэтику Бродского, не превратиться в эпигона, а использовать наработки предшественника для возведения собственного, оригинального здания. Стоика-мизантропа сменяет прикидывающийся простачком то ли буддийский мудрец, то ли современный Сократ, чье умение со взвешенным оптимизмом отнестись к трагедии жизни напоминает о стихах Виктора Коркия, и пространные стихотворения-рассуждения, любовь к которым поэт унаследовал от Нобелевского лауреата, звучат уже куда менее отстраненно и более игриво.

Нет-нет, да мелькнет на устах лирического героя и лукавая усмешка Франсуа Вийона. Французский поэт не только удостоился от верхнеуслонского пространного “a tribute to” в виде стихотворения “состязание в Блуа”, но и, кажется, поделился с последним толикой своего мировоззрения, которую тот не преминул иронично обыграть:

я живу себе царь и господин

челядь у меня и крылец резной

только чуя я что я не один

будто кто-то есть кто стоит за мной

 

если бог то бог может низко пасть

может быть как я в чем-то уличен

значит есть еще и над богом власть

значит есть и тот кто ей облечен

 

и когда его я смогу назвать

в одночасье мир потеряю мой

потому-то я не желаю знать

кто стоит за тем кто стоит за мной

 

Ср.: “Быть может, в духе своей сухой и рассудочной мистики он (Вийон. — А.С.) продолжил лестницу феодальных юрисдикций в бесконечность и в душе его смутно бродило дикое, но глубоко феодальное ощущение, что есть Бог над Богом...” (Осип Мандельштам, “Франсуа Виллон”).

Вообще же Кудряшов продолжает скорее пушкинскую линию — внешняя легкость слога, маскирующая обилие завуалированных каламбуров и реминисценций, внутренняя гармония стихов, вызывающая ассоциации со зрелой лирикой классика, общая формальная ориентация на образцы золотого века. Как лукаво признается сам автор, мимоходом скрещивая Ходасевича с цитатой из мультфильма “Падал прошлогодний снег”:

конечно ямб четырехстопный

размер старинный допотопный

и весь на пушкинский манер

но безусловно мой размер.

 

Действительно, подавляющее большинство произведений поэта — строгая силлаботоника (в том числе и “надоевший” четырехстопный ямб), изредка оживляемая “случайным” выпадением стоп. Впрочем, пестуемая классическая “допотопность” не мешает верхнеуслонскому поэту умело пользоваться всеми достижениями современной поэзии и не препятствует ритмическому и жанровому разнообразию стихотворений — от псевдодетских текстов до едкой гражданской лирики.

Несмотря на общий иронический тон произведений, Кудряшов никогда не использует цитаты для создания лобового смехового эффекта, основанного исключительно на узнавании. Чужое оказывается органично растворено в своем, а порою за явной цитатой скрывается еще одна, менее заметная.

Возьмем, к примеру, фрагмент, повествующий о встрече автора с… его собственной строкой:

Кричала: все тебя учить!

Уж думаю о топоре я!

Но, хоть убей, я отличить

не в силах ямба от хорея.

 

Цитата из “Евгения Онегина” очевидна и в комментариях не нуждается, однако, будучи переставлены местами, пушкинские строки начинают интонационно отсылать читателя еще и к финалу есенинской “Метели”: “Вот чудак! / Он в жизни / Буйствовал немало… / Но одолеть не мог никак / Пяти страниц / Из "Капитала"”, что вносит ощутимые изменения в message. Автор уже не столько иронизирует по поводу своего невежества, сколько противопоставляет свой природный “нечесаный” дар бездушному академизму пресловутых богемы и бомонда. На общий гаерский тон отрывка работают даже формальные составляющие — так, составная рифма “топоре я — хорея” эхом отзывается бурлескной “топорной” рифмой Некрасова:
“Боржия — топор же я”, что не может не усиливать абсурдный комизм стихотворения.

К сожалению, подобно своему лирическому герою Кудряшов предпочитает вести жизнь затворника, что, мягко говоря, не способствует продвижению искусства в массы. В результате творчество поэта, заслуживающего внимания и читателей, и критики, оказывается не известно не только российской, но и местной широкой публике.

В отличие от Кудряшова, Тимур Алдошин довольно известен как в Казани, так и за ее пределами.

Первое, что обращает на себя внимание при знакомстве с его стихами, — это вычурность образов, вызывающая ассоциации чуть ли не с метаметафоризмом:

 

Слепою с палкой шла двором вода.

Ей попадались то ступень, то яма.

Коленопреклоненная звезда

перед осенним деревом стояла.

Вообще, стержнем, вокруг которого строится то или иное стихотворение поэта, в большинстве случаев является не некое чувство или рациональный посыл, а именно метафора (или несколько метафор, переплетенных между собой). Часто отдельная метафора, обрастая подробностями и деталями, развивается в законченное стихотворение, приобретающее черты фантасмагории:

 

Король лир, арф, ну и прочих гуслей,

хворостиной гнущий вперед себя

ароматический шар грусти, —

что ли, египетскую лепя

 

себе ну бабу, ну жизнь, богиню,

(на вазе — в профиль всегда-всегда…),

чтобы было кого покинуть,

когда пройдет королевство льда.

 

Фантасмагоричность — одна из ключевых черт поэтики Алдошина. Путешествуя из текста в текст, его лирический герой меняет обличья и мировоззрения, представая то Богом, то жрецом, то безумцем, то роковой красоткой, то отстраненным наблюдателем, то остающимся по ту сторону текста всезнающим повествователем. Особую роль подобная “многоликость” играет при организации лирических циклов, когда каждое стихотворение становится своего рода новым ракурсом рассмотрения ключевой темы, которая сама выражена метафорой, трактуемой максимально многозначно (так, название цикла “God Mode” отсылает одновременно и к Богу, и к миру компьютерных игр, и к виртуальной (ложной) реальности, и к эскапизму, и к жульничеству). При этом стихи Алдошина отнюдь не являются аллегорическими шифровками (во всяком случае — далеко не все). Скорее, они превращаются из текста в контекст, существующий по своим законам, в котором читателю предстоит обживаться самому, не надеясь на особую помощь автора.

Если же попытаться дать самую общую характеристику лирическому герою, то им, пожалуй, окажется юродивый, то хитро рассказывающий притчи, то пересказывающий собственные вещие и не очень сны, то, впав в состояние полубреда, словно сам себя гипнотизирующий спонтанной то ли мантрой, то ли молитвой. Не случайно автор часто указывает под своими текстами не только дату написания, но и время с точностью до минуты — большинство стихотворений оказываются написаны за очень небольшой промежуток (час, полтора, иногда — и вовсе несколько минут). Слово цепляется за слово, ассоциация за ассоциацию, рифма за рифму — и уже никем не управляемый текст мчится сам по себе, так, что уследить за движением мысли становится практически невозможно.

Стихи же Алексея Остудина, еще одного хорошо известного российскому читателю казанского поэта, напротив, прекрасно ясны.

Не утратив способности восхищаться окружающей жизнью с почти детской безрассудностью, автор сохранил за собой право обращаться к читателю с последней прямотой, не впадая при этом в занудное морализаторство.

Тема детства — одна из ключевых в его лирике. Как сам он признается в программном стихотворении “Родом из детства”:

 

Я вышел из детства, а был запечатан в колоде,

но детство само до сих пор из меня не выходит!

 

Не разделяя природу на порожденную и порождающую, Остудин радостно приветствует и лесные пейзажи, и “рыжую шпротину” Эйфелевой башни, но категорически не приемлет фальшь и искусственность, которым достается, к примеру, в ерническом “Титанике”:

 

Дежурит кэп, с попкорном в бороде,

под палубой динамо крутят кони.

Корабль винтами роется в воде,

протухшей в Голливудском павильоне!

 

Бескомпромиссность и эмоциональный напор, свойственные стихам автора (реши кто-нибудь подсчитать количество восклицательных знаков на единицу текста у современных поэтов — пальма первенства безоговорочно досталась бы казанцу), невольно вызывают ассоциации с эстрадной поэзией.

Видимо, именно следование эстрадной традиции и установка на декламацию своих текстов (Остудин — частый гость многочисленных поэтических фестивалей) и обусловило одну из характерных особенностей поэтики автора — ориентацию на мгновенный отклик у публики. Как следствие, стихи его изобилуют внешними эффектами — афористичными формулами (“они — на воде и бензине... / один только
Спас — на Крови!”), броскими образами (“дождь отрясает клубни грома / с трепещущих корней грозы”, клен — “молния мороза” и т.д.) и словесными играми (“Кельн ты мой опавший”, “С “Авроры” братва … / разводит мосты на базар!”, “Любви все возрасты попкорны”, “Межпозвонковые диски глотают слова...”, “Насвистывает верба Верди —/ резвяся, ношпу ношпой бьет!”). Не полюбить такие стихи читатель не имеет никакого римского права!  

Остудин, помимо всего прочего, зарекомендовал себя не только как поэт, но и как культуртрегер (в хорошем смысле этого слова), регулярно устраивая в Казани творческие вечера поэтов, приезжающих со всех концов России и зарубежья.

Артем Скворцов также хорошо известен любителям современной поэзии, но в первую очередь — как специалист по этой поэзии, филолог и литературный критик. Лишь читатели журнала “Октябрь” могут вспомнить две небольшие поэтические подборки автора.

Как правило, стихи профессиональных филологов — это либо авангардистские эксперименты со словом, ориентированные не на потребителя, а на производителя, либо, напротив, подчеркнуто нормативны, словно служат напоминанием о существовании высокого канона (таковы, в частности, стихи другого казанского поэта-филолога — Елены Шевченко). Скворцов равноудален от обоих полюсов. Дань авангарду ограничивается “конспектом эпоса” “елы-палы” (прослеженное — от “уау-уау” до “умер-шмумер” — “жил-был” абстрактного индивида), а связь с высокой традицией маскируется нарочитой неброскостью стиля, лишенного эффектных формальных примет (не считать же таковыми интерес автора к омонимическим рифмам?).

Последовательно отвергая вульгарно-романтическую выспренность, Скворцов идет по пути не столько прозаизации, сколько интимизации. Оставаясь в русле метафизической поэзии, он “приручает” и “одомашнивает” ее вселенскую монументальность. Приглушение (но не травестирование) пафоса проявляется даже на формальном уровне — фигурные стихи немецких поэтов-метафизиков эпохи барокко отзываются забавной “елочкой” верлибра, обращенного к arbor mundi — секвойе. Онтологические и эсхатологические аллегории мимикрируют под несерьезные бытовые зарисовки с почти чеховской фиксацией внимания на мелочах и деталях.

Вообще, аналогии с Чеховым уместны и при характеристике как лаконичного и внешне сухого, но богатого подтекстами и неочевидными каламбурами языка стихотворений, так и их сдержанной интонации, напоминающей интонацию доверительной беседы с интеллигентным собеседником, далеким и от надменного снобизма, и от разрывания на груди рубахи.

Да и ирония его по-чеховски грустна. Лирический герой большинства стихотворений — представитель поколения несбывшихся надежд, обитатель времени несостоявшихся перемен:

 

Я помню: каждый был чертовски молод,

и тлел закат, и серп нашел на молот,

и пал колосс, живущий на костях,

и мы плясали на плечах гигантов,

и встал рассвет, ужасен и агатов —

хозяев нет, а мы сидим в гостях.

 

История по Скворцову не путь к светлому будущему, а все стремительнее прогрессирующая энтропия. И если в процитированном выше стихотворении 2000 года констатируется несовместимость нашего времени и “гомеровского размаха”, то в недавних программных “Птицах” (“Арион”, 2010, № 3) взгляд появившегося над городом ястреба не находит уже “ни мышей, ни лягушек”. Современности не светит быть увековеченной не только в “Одиссее” или “Илиаде”, но и в “Батрахомиомахии”.

В этой ситуации, не размениваясь на громкие слова и не предаваясь декадентскому безразличию, он занимает позицию охранителя, стоящего на страже культурной традиции, рискующей кануть в небытие. Мотивы рвущейся связи с прошлым и блуждания во тьме — одни из ключевых в творчестве поэта.

В мире, где даже булгаковская разруха умудряется повториться, как фарс (“…буфет, где был раньше клозет”), Скворцов пытается сохранить порядок в собственной голове, хрупкую гармонию в собственном доме и культуру хотя бы на том небольшом пространстве вокруг, на которое хватит сил.

Почти по Ходасевичу: “Но сам стригу кусты сирени / Вокруг террасы и в саду”.

Впрочем, для ряда авторов стихи становятся не только (и не столько) серебряной чести родником, но и орудием формирования собственной литературной репутации.

Прежде всего необходимо сказать о жизнетворчестве в чистом виде, потому переходим к Лилии Газизовой, подобно Марии Башкирцевой, всю свою жизнь превратившей в беспрерывный эстетический акт.

Выведя лирической героиней стихов своенравную роковую красотку булгарских кровей, она и в жизни всячески стремится соответствовать образу. Все — стихи под нарочито эпатажными названиями (“Я слишком буржуазна для поэта…”, “Не хочу выходить из запоя…”), интервью, “случайно” оброненные фразы и публичные поступки — подчинено одной цели — шокировать аудиторию и акцентировать внимание на своей личности. Иногда кажется, что даже стихи автор пишет лишь для того, чтобы иметь возможность на свой лад произнести формулу “Я гений” известного эгофутуриста: “Пусть бросит в меня камень тот, кто скажет, что я не поэт, прочитав:

 

Дожди идут как пленные солдаты,

Не в ногу, спотыкаясь и вразброд.

 

Это строчки двадцать первого века. И это хорошие стихи”. (Не поспоришь — это действительно строчки XXI века. В веке XX они звучали несколько иначе: “Шли пыльным рынком тучи, / Как рекруты, за хутор, поутру. / Брели не час, не век, / Как пленные австрийцы...” — Борис Пастернак, “Еще более душный рассвет”). Да и сама поэтесса почти сразу проговаривается: “Писательство — не мое дело. Это лишь один из многочисленных моих способов кокетства и заигрываний с миром”.

Впрочем, в последних стихах Газизовой все чаще звучат нотки усталости от такой “жизни на публику”:

 

Она играла — не жила…

<…>

А может, жить начать пора?

 

Или это просто очередная маска?

Для Анны Русс, обладательницы множества литературных премий, хорошо знакомой завсегдатаям московских поэтических клубов, имидж также играет очень важную роль. Но игра для нее, как правило, ограничена рамками текста, а творческая энергия автора направлена не столько на создание собственного имиджа, сколько на вдыхание жизни в запоминающийся образ лирической героини — нахальной infant terrible, на радость почтенной публике тщательно пестующей свои эгоцентризм и радикальный инфантилизм.

“Детскость” в творчестве Русс проявляется не только в чертах наиболее частотного авторского alter ego (девочка-скандал “в черных чулках / на красивых ногах”, которая ходит “в Музей Бора-ТЫНС!-ТЫНС!-кого” послушать стихи “Винни-Пушкина”, на свидания с противоположным полом и верит в то, что “никогда не кончиться детству”), но и в самой формальной организации стихотворений. Так, тексты из разряда “детям до 16 не” часто облекаются в форму детских колыбельных, считалочек, слегка трансформированных садистских куплетов, чуть ли не “ладушек”. А порою — и вовсе стихов, написанных самими детьми (разумеется, понятия не имеющими, как надо писать стихи), с их спонтанной “неправильностью”. Постоянно меняющийся размер, строчки разной длины, то возникающая, то исчезающая рифма и т.д. придают им непосредственность и задорность (хотя непосредственности и задорности в них и без этого — хоть отбавляй).

А вот поводов для радости, увы, не так уж много. Потому что мир, в котором живет девочка-скандал, совсем не похож на сказочный, да и сказки в нем звучат совсем по-другому и заканчиваются кромешной и непроглядной Верой Павловой:

 

У Русалочки был свой голос, но за нею тянулся хвост

Принадлежности к бессмертному роду, чья численность выше звезд.

Дюймовочка перебывала в невестах у жабы, жука и крота —

Дальше были всякие фэйри и прочая мелкота.

 

Иногда настроение безысходности распространяется на мир вообще (“Переход”, “8 часов танго”).

Для оказавшейся совершенно беззащитной перед жестокой судьбой лирической героини характерно желание отгородиться, спрятаться от чужого большого и страшного мира, а то и вовсе сбежать от него. Эскапистские идеи порою выражаются предельно откровенно: “Где он, шофер автобуса того, / Который мог забрать меня отсюда?”

Своего рода последним оплотом детства становятся стихи Русс для детей. Их герои живут в мире, где это детство действительно никогда не кончается, а циничный взрослый мир хоть и дает периодически о себе знать, но существует вместе со своими проблемами где-то в ином измерении. Однако и в эти стихи нет-нет да и проникает тоска по далекому и несбыточному:

 

Глядит Петров с тоскою

Сквозь буквы на доске

И видит — за доскою

Ракушки на песке,

 

<…>

 

Вокруг Петрова сказка

Мерцает и течет,

Покуда — хлоп! — указка

Его не отвлечет.

 

Говоря о творчестве местных русскоязычных поэтов, нельзя не упомянуть и почти дневниковые стихи Олеси Балтусовой, в которых под соусом из протокольной точности и разъедающего скепсиса подается абсурдность окружающего мира, и несколько старомодные, почти “неошестидесятнические” маленькие человеческие трагедии Алены Каримовой, и грустную иронику Нури Бурнаша.

Пробивается на склонах местного Парнаса и младая поросль. Андрей Абросимов, Айрат Багаутдинов, Айгель Гайсина, Евгений Калашников, Алиса Розанова уже успели как засветиться в многочисленных поэтических слэмах и конкурсах, так и обзавестись публикациями в разного рода литературных изданиях.

Наиболее перспективным из начинающих авторов нам представляется Игорь Тишин, успевший к двадцати годам выпустить две книги стихов и возглавить лито “Бутылка Клейна”.

Вполне профессионально владея формой, он пока пребывает в стадии ученичества и воспроизведения готовых образцов (подражания Бродскому и вовсе невольно вызывают мысль о сознательном пародировании — почти у каждого текста Тишина находится буквальный аналог). Однако когда планка “объекта вдохновения” оказывается существенно ниже (к примеру, подражания так называемой “актуальной поэзии” с ее безразмерными “вавилибрами”), тексты молодого автора неожиданно оказываются живее и интереснее оригиналов. Так что будем надеяться, что он еще найдет себя (или, по крайней мере, поднимет “актуальную” поэзию до читабельного уровня).

Да и тем, кто только впервые в жизни срифмовал “ботинок” с “полуботинком”, есть, куда направить стопы, чтобы сохранить и приумножить свой талант. В Набережных Челнах под руководством Анатолия Ухандеева собирается поэтический клуб “Черный Вторник”, периодически выпускающий одноименные сборники с лучшими стихами “заседающих”. Казанцев ждет литературное объединение “Белая Ворона” под руководством Наили Ахуновой. За более чем 10 лет своего существования объединение это дало путевку в жизнь многим молодым авторам, в том числе и уже упомянутой Анне Русс. Всегда готов выслушать и поддержать начинающих стихотворцев Айрат Бик-Булатов, еще один известный казанский поэт и культуртрегер.

Ну и, разумеется, никакое чтение стихов не заменит живого общения, а значит, необходимы места, где поэты и любители поэзии могли бы встречаться и общаться между собой на интересующие их темы. С легкой руки Алексея Кириллова, руководителя литературной студии ARS, центральным из таких мест в Казани стал музей Горького, где регулярно проходят поэтические чтения и проводятся встречи с местными и приезжими поэтами. Неравнодушный и бескорыстно преданный своему делу (несколько лет он за свой счет издавал литературный альманах “Квадратное колесо”, снискавший популярность далеко за пределами республики), о себе Кириллов вспоминает в последнюю очередь — несмотря на многолетний поэтический стаж, первая книга стихов автора, “Белый день”, вышла лишь в 2009 году.

Неудивительно, что и через стихи его красной нитью проходит мысль о необходимости, несмотря ни на что, сохранить верность себе и неравнодушие к окружающим: “Чем тяжелее жить на свете, / Тем невозможней без любви”.

Не менее важной является для Кириллова и тема личной ответственности человека перед собой, Богом (который и сам “ходит то в робе, то в камуфляже”) и другими людьми за все содеянное и помысленное вольно и невольно:

 

Селезенкой прочувствовав каждый снаряд,

Монолит разрывающий рядом,

Я беззвучно молил: “Не в меня, не в меня,

Милый Господи Боже, не надо”.

И от жути, когда больше не было сил

Отморозить последнюю шутку,

Я у друга движеньем руки попросил

докурить за него самокрутку.

А когда мы его на шинели несли

Хоронить перед самым рассветом,

Я не в силах был взгляд оторвать от земли —

Я у Бога просил не об этом.

 

Основой лирической картины мира поэта становится своего рода антиэгоцентризм — полное растворение в служении окружающим. Своеобразным выражением авторского кредо явилось следующее стихотворение:

 

Сегодня умер холодильник.

Он проработал много лет.

Кормилец был и собутыльник.

И вот его на свете нет.

Он знал все памятные даты

Моей семьи, моей страны.

Как кто-то уходил в солдаты,

Как приходил домой с войны.

А он стоял все эти годы.

Работал, не жалея сил.

И тем любезен был народу,

Что под героя не косил.

 

Ну и, конечно, ничто не заменит живого общения, а значит — необходимы места, где поэты и любители поэзии могли бы встречаться и общаться между собой на интересующие их темы. Центральным из таких мест в Казани стал музей Горького, где регулярно проходят поэтические чтения и проводятся встречи с местными и приезжими поэтами (в стенах музея успели побывать почти все знаковые фигуры современной российской словесности — от Амелина до Емелина).

Разумеется, в рамках одной статьи невозможно полно осветить всю поэтическую жизнь республики — что-то неизбежно осталось за кадром, а многие из упомянутых авторов заслуживают более подробного разговора о своем творчестве.

Впрочем, окажись рамки слишком широки — было бы куда прискорбнее. Так что повод для оптимизма налицо: в республике есть интересные поэты, работающие в разных стилях и направлениях, и у каждого, что немаловажно, своя аудитория, причем, что еще важнее, не ограниченная исключительно локальной публикой — творчество татарстанских авторов медленно, но верно становится частью литературы уже общероссийской.

Будем надеяться, что будущее местной (но уж никак не местечковой) литературы будет светлым.

Ведь если стихи читают, значит, это кому-то нужно.

 

Версия для печати