Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2011, 4

Счастливый случай...

Рубрику ведет Лев Аннинский

Анна Гедымин — это редкий, может, даже редчайший случай в русской поэзии: умение писать в состоянии счастья. Счастливый случай.

Инна Кабыш

 

Да, собственно, отчего не быть счастью? Москвичка, родившаяся в мирное, либеральное уже, время, когда Великая Отечественная война откатилась за гребень полутора десятилетий, и ни сумы, ни тюрьмы не приготовила судьба детям начавшейся Оттепели, и верховного вождя, главного тирана и ответчика, через год вынесут из Мавзолея ногами вперед, а еще через тридцать лет, дав поэтической душе перешагнуть возраст лермонтовский и дошагать до есенинского, — вынесли из страны ногами вперед и саму повязавшую всех Советскую власть, и за эти первые тридцать лет жизни — разве не счастье было предложено юной пионерке (“председателю совета отряда”) и, надо думать, истой комсомолке, которая спокойно окончила школу, потом университет…

Из школы — на всю жизнь — воспоминание:

“Ты помнишь? — детство, стриженые ногти. Огромный бант, умолкший третий класс... Горнист, волнуясь, врет на каждой ноте... Так в пионеры принимали нас…”

А семья?

“Мандариновый запах елки, семья и школа…”

А коммунальный ад с соседями?

Почему же “ад”?

“У других если родина — значит, луга, перелески, у меня — коммуналка, Арбат сквозь дыру в занавеске”.

Дыра в занавеске так же важна и достоверна, как родная московская улица, видная сквозь эту неустранимую дыру. Как то, что горнист — врет. От счастья.

Дальше: между заветным дипломом журфака и началом литературной
работы — требующий тонкой филиграни пальцев опыт работы сборщицей схем на заводе. Эта филигрань из памяти перетекает через кончики пальцев в строки стихов, в сотни публикаций в московской, общероссийской и всесоюзной периодике, в полдюжины стихотворных книг, литературных премий и прочих свидетельств счастливой судьбы, иногда и неотличимой от других счастливых литературных судеб, если бы не имя…

…Завораживающее имя, долетевшее к нам из веков литовско-польской старины в виде паспортной фамилии — Гедымин, — за поэтический шарм которой иная служительница Эвтерпы отдала бы полцарства.

Но если пращуры поэтессы Анны носили это имя с честью, подкрепляя честь оружием во времена Ягайлы и Костюшки… а дед ее, едва не сгинувший во времена Ежова и Берии на Беломорканале и мыкавшийся после срока за сто первым километром, все-таки сумел сохранить и передать великое имя по наследству, — то отец Анны, инженер уже послевоенных советских времен, с детства получал от своей любящей мамы то одну фамилию, то другую и, таким образом, делил царство надвое. В периоды антидворянских гонений, как пишет Анна, он из Гедымина превращался в Хайкина (по матери), а в периоды гонений антисемитских опять делался (по отцу) Гедымином.

В итоге скрупулезного генеалогического исследования Анна Гедымин обнаружила в своих жилах четыре явных крови: литовской — четверть, еврейской — еще четверть, а в другой половине: русской — три восьмых, немецкой — одна восьмая, да еще греческой — за давностью колен почти уже неразличимый процент.

Есть отчего прийти в восторг и пропеть осанну дружбе народов, осчастливевших Анну таким богатством?

А может, напротив, ощутить подземные толчки от того, как бьются неуемные предки в своих могилах?

Интересно, что в стихах Анна Гедымин предков прямо не воспевает. И даже не поминает. Кроме одного известного мне стихотворения:

 

Будто видела — помню об этом дне:

Говорили: “Красные входят в город”.

Это предок мой на гнедом коне

Мчал за криком своим, разорвавшим ворот.

Победитель! Его не задержит лес,

Не сломают ветра, не утопят реки...

Но другой мой предок наперерез

Выходил — остаться в бою навеки…

 

Наперерез… Кто же из них — навеки — победитель? И каким он будет сниться потомкам? И будет ли в этой горькой встрече — побежденный? И каким его запомнит правнучка?

 

Два врага погибли — и две строки

Родословная вносит в свои скрижали.

До сих пор сжимаю я кулаки,

Вспомнив предков — чтоб руки не так дрожали.

Я поповская правнучка — и княжна,

На конюшне прапрадед мой был запорот...

Так — о боже! — что чувствовать я должна,

Если снится мне: красные входят в город?..

 

Так сон этот — счастливый или страшный?

А земля, упокоившая этих посеченных, заколотых, запоротых предков, — покрывает их всех без разбора? И после грозы в самом деле воцаряется мирный пейзаж с ручейком, журчащим в овраге, и жуками, поющими в застывшем от жары воздухе?

 

Как же мука была велика

Без движения, звона и влаги,

Если вдруг появилась река

В этом старом недобром овраге!

 

Это — из первой книги. Если не знать, если не настраиваться, не помнить, что за пределами мирного пейзажа “повстречались две равные муки”, — так и не почувствуешь отчаяния. Но если знать, помнить, — то в любом пейзаже земля бугрится взрывами боли. И в ранних стихах, и в поздних. И там, где цветут “Каштаны на Калининском”. И там, где цветет в земле, пахнущей металлом, шиповник, “прекрасный, точно перед смертью”.

И всегда в этом хрупком окоеме висит у Анны Гедымин на первом плане какая-нибудь живая точечка, поющая муха или замерший паучок, что-нибудь мирное, легкое, случайное, бесполезное, чаще всего — шмель. А как-то раз — стрекоза…

Приглядишься — а стрекоза-то черная. И мирная живинка на первом плане, вроде бы умиротворяющая читателя — жизнь продолжается! — лишь оттенят погребенную в глубине этой жизни гибель.

Как с таким наследием примириться?

Примириться нельзя. Но жить, вмещая все это в душу, — нужно. Враг не должен исчезнуть, он не должен перестать быть врагом. Лирическая героиня Анны Гедымин вовсе не призывает возлюбить врага (у нее вообще довольно сложные отношения с религиозной доктриной в силу врожденного отвращения к перемене веры, а вера, как можно догадаться, обходилась без бога с пионерско-советских времен). Не любить врага надо, а сохранять — это неизбежность бытия, которая должна осуществляться. “И без недругов жить нельзя, так что бог им помоги” (вот и богу дело нашлось). Во враге, как и в друге, главное — верность предназначению, неуклоняемость от жребия. “Я руки верным людям жму — врагу и другу”. И, наконец, образ, вряд ли мыслимый в обычном миропонимании и, я думаю, уникальный именно в лирике Анны Гедымин, — “закадычный враг”.

Лейтмотив такого “высокого противления” проходит и через поэзию, и через судьбу Анны. Например, тот факт из семейной истории, что бабушка Белла (Белла Моисеевна Хайкина) в молодости была очень хороша собой (и блестяще воспитана — Высшие Женские курсы!), чем обратила на себя внимание Крупской, которая вознамерилась взять ее в личные секретари. Красавица не только отвергла эту честь, но на всю жизнь сохранила к Крупской неутихавшую враждебность — настолько оскорбительна показалась перспектива пойти в услужение.

Еще пример такого раздрая действительности на благотворно враждующие начала. Русский дед Анны Александр Лебедев, сын священника, никогда не скрывавший неприязни к большевикам, естественно, угодил при них в тюрьму. И вот одна из его дочерей отреклась от отца, чем обеспечила себе блестящую карьеру в области медицины. Она основала в Москве Институт Туберкулеза. Спасла этим тысячи людей. Так куда записать ее: в праведницы или в предательницы? В друзья или во враги? Или принять эту неразрешимость как закон бытия?

Еще пример. Бабушка Белла — “из соображений, как ей казалось, безопасности семьи” — уничтожила родословную Гедыминов. Ту самую, которую потом по крупицам собирала Анна.

И эта же бабушка в войну променяла на хлеб хранившуюся в семье уникальную старинную библиотеку. Кто тут прав? Кого судить? Именем чего судить? Логика бьется меж полюсами горя и гордости, голода и просвещенного достоинства, и не находит выхода. Поэзия — в самой безвыходности находит смысл и видит выход, не поддающийся логике.

 

Горькая дань просвещенному веку

(Спятил он, что ли?

                      Оглох и ослеп?):

Всю уникальную библиотеку

Бабка в войну обменяла на хлеб.

Хлеб тот промерзший детишки понуро

Отогревали, в ладони дыша...

Не оттого ли,

                      литература,

Перед тобой замирает душа?..

 

Душа замирает, отдавая горькую дань оглохшему и ослепшему веку. То ли он враг тебе, этот век, то ли друг… Век просвещенный и безжалостный.

Это взаимосцепление счастливой связи и фатальной вражды окрашивает уникальной интонацией и любовную лирику Анны Гедымин.

“Мы выбрали вражду двух любящих людей”.

Если счастье взаимности, то оно пресекается разрывом. Если разрыв, то он-то и таит в себе счастье. Логике тут делать нечего. Для поэзии — самый счастливый шанс: сопрячь несопрягаемое.

“И она любила его даже больше, чем он ее не любил”.

Вместе плохо, врозь — еще хуже, но врозь — все-таки лучше, чем снова вместе, потому что снова вместе плохо… Выходит, в любви осуществляется закон. Какой? Закон потери. “Ты дорог мне как главная потеря из выстраданных мной когда-нибудь”.

Любовь похожа на гибель — именно гибель возвращает любви осязаемость.

“И так мне холодно с тобой, так больно! — почти как без тебя”.

Что больней? Что радостней? Что сильней?

“Ты мне нужен сильней, чем другим не нужен”.

Уравнение неуравнимостей…

И наконец:

“Так чему ты рад, обреченный мой? Так за что ты благодаришь?”

Благодарить есть за что. Все-таки впервые на протяжении гибельного века входит в жизнь поколение, не прибитое военным временем, не обломанное лагерным режимом, не обкарнанное в выражении чувств ни цензурой нравов, ни цензурой слов. Под мутноватым титулом Перестройки осуществляется, наконец, время, которое чаялось под всяческими хомутами и плахами. Реализуются мечты задавленных и полузадавленных прадедов, дедов, отцов… И можно уже, кажется, задать детям и внукам сакраментальный вопрос:

— Ну, так вы наконец счастливы?

Ах, что-то мешает ответить… То ли спазм души, то ли облака в воде, то ли жужжит что-то…

“И озеро в пятнышках облаков, и шмель над зацветшей сливой — “Кто таков, — спрашивают у меня, — да кто он таков, чтоб сделать тебя счастливой?”

Нет, все-таки я спрашиваю: счастье есть? Или нет?

Ах, вопрос сам собой переворачивается от какого-то внутреннего заклятья:

“Придавили сердце мое, словно льдиной, на душе ощущается недород... Счастье в том, говорят, чтобы быть любимой, а выходит — наоборот”.

А если это “наоборот” еще раз повернуть наоборот — будет, наконец, счастье?

Ах, рецепта хочется? Попробуйте сами:

“Счастье близкое такое, да осеннее, увы... Может, хватит на жаркое с горьким привкусом листвы...”

Так чего все-таки не хватает? Все вроде есть…

Ах, все?!

“На душе — покой и прохлада, За окном — умеренный свет. Вот и все, что для жизни надо... А для счастья — лишь смерти нет”.

Кого же это мы ей напоминаем, с этими допросами о счастье, — мы, дети войн и революций, баррикад и переворотов, химер, миражей и счастливых иллюзий?

“А то собираются вместе, прикрывая злобу — участьем, и начинают судить нас, об истине зная немного: мол, наше счастье — это, в общем, несчастье, и мы поплатимся, а они, возможно, помогут”.

Мы — поплатимся? Возможно… А вы? Счастливый случай: поколение, которое ни за что не поплатилось. Вопреки истории. Вопреки общему ее опыту. Вопреки всему, чего следовало ожидать.

В Новом веке (Тысячелетии) прочувствовано и записано:

 

Спасибо, судьба, за нежданную милость —

Что счастье ко мне так рвалось и ломилось,

Так жадно меня умоляло о встрече,

Что я наконец-то устала перечить.

 

Как будто очистилась жизнь от коросты,

Как будто сбылись новогодние тосты

И бродит душа по расцветшему раю...

Я знаю теперь, что я многое знаю!

 

Я знаю, что прошлое было кошмаром,

Что счастье дается случайно и даром —

И лучшим, и худшим, и средней руки,

Всему, что твердили мне, вопреки.

 

Будьте счастливы — вопреки!

Вдруг случай не повторится?

Версия для печати