Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2010, 4

Один на один с реальностью

Рубрику ведет Лев Аннинский

И — голос,

И — Логос…

Александр Попов. Logos

Своей книге “Один на один с болезнью”1  (из поэтического раздела которой я буду цитировать важные для меня строки) Александр Попов предпосылает своеобразную увертюру, где сравнивает род человеческий с миром животных. Если учесть, что первая любовь Попова — естествознание и что в школьные годы он брал призы на биологических олимпиадах, — ничего удивительного. Удивительно другое, и прокомментирую я “увертюру” ради этого другого.

Мысль Попова: в животном мире очистившееся место никогда не пустует, свободную нишу тут же занимают конкурирующие виды, не пуская бывших “хозяев” обратно.

У меня встречная мысль: и человек — таков же?! Чингизовы конники хлынули в казавшиеся им пустыми южнорусские степи, коней накормили, а обратно... попробуй выпроводи. Так что человек подчиняется животным законам?

Нет! — отвечает Попов. — Человек — исключение. Единственное во всей Природе исключение. Сделав всю Землю своей экологической нишей, он живет по новым, человеческим законам! И только совершенствуясь технически и, главное, психологически, — он получает возможность жить дальше.

Конечно! Так и мы думали, когда присягали коммунистической вере, и только теперь, по прошествии жуткого ХХ века, пятимся от той веры к мыслям о животном начале. Но дети-то наши откуда подцепили мысль о воспитании нового Адама? Откуда у Александра Попова такая убежденность в светлой природе человека? Если сегодня тебя встречает в тенистом парке кодло подростков и — без всякой
причины — начинает калечить, а если ты не устоишь, упадешь — добьют ногами до смерти и разбегутся (беру пример строго из книги Попова), — так как соединить нынешнюю звериную агрессивность (неистребимо животную, а в проекции на человеческую культуру — подлую и мерзкую) с верой в исключительность человека?

Наши отцы решали вопрос просто: это Дзержинский не успел втянуть безнадзорную шпану в строительство коммунизма. Мы, “шестидесятники”, уповали на Макаренко и верили: все тайны природы раскроем скоро!

Где теперь опростоволосившиеся “шестидесятники”? Где Дзержинский? Где Макаренко? Один — на задворках скульптурного отстойника, другой вытеснен Макаревичем, а на опустевшем месте — бомжовая хрень, гламурная спесь, всехавающая попса. Как же Попов, оставаясь с этой реальностью один на один, сохраняет неубитую веру в человека? Где он ее набрался? В веках Просвещения? А может, все-таки поближе — в химеричесеких мечтаниях советской власти, два десятилетия которой он захватил в детстве и юности? Хотя уже и сама власть готова была смириться с тем, что все это химеры.

Встать с колен

Не подлежащий реконструкциям,

Но и не списанный на слом,

Дом — старожил щербатой улицы —

Застыл меж вымыслом и сном…

Впоследствии Попов подсчитал, что успел прожить в ХХ столетии 33 года — Христов век. Соображать, что почем, пришлось уже в ХХI. Но сформировала характер последняя треть ХХ. Каким образом?

Представим себе то время. Идут на убыль 60-е годы. Последние идеалисты, закоренелые “шестидесятники” — теряют последние иллюзии. Их время истекает — вместе с надеждой, что у социализма можно обнаружить человеческое лицо.

Где граница этого этапа? В 1964-м, когда убирают в отставку вождя Оттепели? В 1966-м, когда сажают в тюрьму двух литераторов и интеллигенция дождем бессильных писем дает либеральной эпохе прощальный салют? Или в 1968-м, когда давят танками Пражскую Весну и несколько отчаянных диссидентов идут на Красную площадь заявить протест, после чего отдаются в руки милиции?

Устояли тогда химеры. Поколению, родившемуся в это время, надо было идти через их строй. Обнаружить реальность меж сном и вымыслом. Система еще вскидывается в ленинский столетний юбилей, но великий миф уже подточен издевательскими анекдотами. Десять лет спустя рушится еще один великий миф — о святости олимпийского огня: мир бойкотирует московские Олимпийские игры. Бойкотирует из-за “Афгана”, который свинцовой чертой обрезает 70-е мирные годы. Дальше — 80-е, дальше сползает под уклон Советская власть, на смену детям Застоя идут дети Распада — близится время платить по счетам.

Век истек.

Детям Застоя сейчас — вокруг сорока. Фактически они держат на своем горбу нынешнюю реальность. Что вынесли они из эпохи, их сформировавшей? Я вглядываюсь в исповедь Александра Попова, потому что это один из самых ярких манифестов поколения, нашедшего себя в эйфории Перестройки, да и в Застое уловившего первые свежие струи свободы. Какое же это было счастье: встать с колен!

“Сильный человек — не тот, кто не падает, а тот, кто способен после падения встать”.

Борис Слуцкий, ребе-комиссар поколения смертников Державы, был трезвее: “Жалко слабого, жалко больного, еще жальче сбитого с ног, подымающегося снова. Он пытался уже — не смог”.

Но не Слуцкий вдохновлял молодых — вдохновлял Окуджава. Литературные авторитеты Советской эпохи просто перестали существовать, из них Попов как-то вскользь помянул Асадова и только, зато бардам, менестрелям и трубадурам начавшейся Гласности присягнул прямо-таки публично, и прежде всего — Галичу: “Промолчи — попадешь в палачи!”… “Граждане, Отечество в опасности: наши танки на чужой земле!”… “Я выбираю свободу!”

Праздник длился целое десятилетие: “нас захватил вихрь открытий и потрясений, потрясший Советский Союз конца восьмидесятых”.

В самой середине этого вольного отпущения на все четыре стороны света, в самый разгар закружившей Попова эйфории — катастрофа.

 

Разоренные соты

Чуть слышный запах меда

Из разоренных сот —

Расплата от Природы,

Не терпящей пустот!

1984 год, 30 апреля, день рождения. Семнадцать лет, рубеж взрослой жизни. Выезд с гостями на дачу, рыбалка, футбол. Впереди — майские праздники, выпускные экзамены в школе, вступительные в институт…

И вдруг все под откос. В одно мгновенье. Приговор без обжалованья и без срока. Рассеянный склероз.

Что это? Откуда? С какой стати? За что?

Почему в нынешнее время эта беда обрушивается на людей, и все чаще — на молодых? Что-то в годы катастроф, в пору Революции и Гражданской войны, в пору войны Отечественной… да и в наши послевоенные годы — мы о такой напасти не слышали.

Не потому ли, что во времена, когда гибель над людьми висела ежесекундно, — просто не успевали дожить до такой “мирной болезни” — погибали раньше?

Да как-то и не знали такой гибели — непонятно, отчего, средь мирного пейзажа, под чистым небом. Раньше-то как было? Гибель — от пришельцев, от завоевателей, от супостатов. От незваного гостя. От татарина, от француза, от немца. А если после наполеоновского нашествия целый век — никаких роковых пришельцев, — так сработал же инстинкт: нашлись враги “унутренние”, и застряла в сознании угроза гибели: от буржуев, от захребетников, от вредителей, от изменников. От американских империалистов (это уже в мои молодые годы).

Так поневоле задумаешься: а если судьба уже не грозит ни войной, ни каторгой, ни бунтом, ни расправой… так не ударит ли тебя Природа, подчиняясь какому-то страшному статистическому закону балансировки? Ты думаешь, что склера “собирается” — уплотняется в каком-то конкретном, понятном, определенном месте, и это место можно купировать, атаковать, но едва ты собираешься для атаки — беда “рассеивается”, ее и не ухватишь, и не избавишься от нее никогда.

Я понимаю, что эти мои упражнения носят вполне филологический характер и никакого медицинского смысла не имеют.

Но для души — это как? Жил-жил, и вдруг посреди эйфорически ослепительной реальности из какой-то мутной тьмы — удар.

Конечно, Александра Попова выручила одаренность. Не врачебная поначалу,
а — литературная. Возможность выговориться — важнейшее психологическое условие в ситуации приговора, павшего ни за что. Возможность вогнать в слова эту боль, эту слепую обреченность, этот бытийный абсурд — тут уже заложен отказ от безоговорочной капитуляции. Возможность услышать свой голос — это шанс услышать и голос судьбы — Логос.

Не может же абсурд быть смыслом происходящего!

Перемежая воспоминания о реальных событиях с поисками их смысла, Попов начинает писать что-то среднее между учебником аутотренинга и исповедью человека, который из слов выстраивает реальность разумную, вытесняя реальность абсурдную.

Чудес нет. И не будет. И не надо. Но есть умение использовать заложенные в каждом из нас возможности.

“Я не знаю, где выход из круга”.

Не знаешь — посоветуйся с дедами, они рассеянным склерозом не болели.

Попадавшие звезды

Через века в моей крови

Ведут беседы

Суровый сумрачный раввин

С рязанским дедом.

Деды свое дело сделали. А наше дело — использовать наши возможности. Как это происходит?

Пока старшие расправляются с партией, мы разделываемся с комсомолом.

— Ты что, с ума сошел? Забери сейчас же свое заявление!

Комсорг, которому Попов объявляет о своем выходе из ВЛКСМ (по принципиальным идейным соображениям), — начинает нервничать, и неспроста: при Советской власти на такой демарш вряд ли кто решился бы. Теперь же у секретаря едва хватает духа задать вопрос, единственно здравый по смыслу:

— А для чего же ты тогда вступал?

Ответ, неслыханный по дерзости:

— Боялся, что в институт не примут.

Я в институт вступал на треть века раньше и тоже боялся, что не примут. Но не из-за отсутствия комсомольского билета — билет у меня был (и это вполне соответствовало моим убеждениям). Я опасался, что меня не примут из-за моего еврейства. Чистых евреев в 1951 году принимали по жесткой квоте, я же, как все полукровки (которых было среди абитуриентов раз в десять больше, чем полных евреев), — я жутко боялся, что в приемной комиссии докопаются до еврейских имени и отчества моей мамы, — в страхе я ставил скромные инициалы.

Как все переменилось за треть века! Мы были рождены — как бастарды революционного времени, когда люди с черты оседлости и люди из сел и станиц впервые спознались на общей почве; нам, детям этого “микста”, пришлось в конце концов выбирать из двух “половинок”. С тех пор проблема иссякла: те, что решили стать евреями, получили возможность отбыть в страну обетованную (или еще куда подальше), те, что выбрали русскость, обрусели уже без особой оглядки на происхождение (тем более что в России на место оппонентов “унутренних” стали пихать кавказцев).

Поколение наших детей считает гены уже не “половинками”, а “четвертинками”: Советская власть не препятствовала дальнейшему “миксту”. Александр Попов в артистичном стихотворении (“В подражание Галичу”, что еще усиливает эффект вызова) рассказывает о том, как перекликаются в его, Попова, жилах: “четверть еврейской крови” и “три части русской” — он переводит всю эту историю в жанр застольного трепа. Ложка дегтя (еврейского) перекрашивает в свой цвет бочку меда (русского). “Шолом!” — кричит герой, приветствуя Русь. Из четырех собутыльников один, напившись, предусмотрительно умыливается, трое оставшихся допивают недопитое “и в свинском перепитии еврея обвиняют”.

Так поколение, перекидывающееся из советского времени в постсоветское (из Застоя в Раздрай), смеясь, расстается со своим прошлым. С прежними страхами, мифами, химерами.

В критические моменты, впрочем, им не до смеха. В ночь с 20 на 21 августа 1991 года Александр Попов встает в живую цепь вокруг Белого дома. “Готовность номер один. Штурм начался!”

Штурм не начался: спецназовцы отошли, защитники Демократии получили страну в свои руки.

Настала пора осмыслить случившееся.

Во-первых, страна развалилась (Советский Союз, созданный, как известно, плохими людьми в тоталитаристских целях).

Во-вторых, с голубого экрана вместо ожидаемых хороших людей — трибунов Демократии, вырвавших власть из рук стукачей и чекистов (“Ты чекистам не нужен, стукачам ни к чему”), — вместо новых мэтров и старых монстров зашелестело с голубых экранов тонкой струйкой: “Господа, господа…”, струйка усилилась до потока, и недавний защитник Белого дома ахнул: “Ненавистные лица про экрану снуют… Не темницу — теплицу ты разрушил свою!”

И, в-третьих, за окнами теплицы, казавшейся темницей, стало видно, как сыплются звезды. Это — один из лейтмотивов Попова-лирика. Есть мотив двоения (то ли Остоженка, то ли Метростроевская… то ли Москва возрожденная, то ли третий Рим рухнувший… мы кого-то затоптали, нас кто-то затопчет) и есть — песнь звезд (звезды погасшие, звезды, рассыпавшиеся крошевом, звезды, застывшие в небе загадочными отточиями…).

Нигде не решается защитник Белого дома связать этот звездопад с той политической символикой, которая нависала над Москвой в октябрьскую ночь 1991 года. И все-таки один раз прорвалось:

“Там, в Москве, химеры хохочут с окровавленных звезд Кремля”.

Перья химер

Пусть меры нет, чем раньше мерили,

Пусть веры нет, как раньше верили.

И под растрепанными перьями

У Синей Птицы — пустота!

Меж тем болезнь не дает расслабиться. Хроника, фиксирующая события жизни в реальном времени, становится историей болезни. Фиксируются маленькие победы над недугом. Получается своеобразный практический аутотренинг, или, как формулирует Попов, аутопсихокоррекция — коррекция реальности идеальным самосознанием.

Максимы в этом учебнике подкрепляют одна другую.

Нужно чувство ответственности. За себя. И за то отдаленное будущее, которое, очевидно, осуществится уже без нас.

Нужно вкладываться в жизнь полностью, не экономя сил и не уклоняясь от испытаний. Нужны большие и важные цели.

Нужно смехом встречать невзгоды, ибо смех продлевает человеку жизнь.

Нужно сознание сверхзадачи — цель вне границ данного существования.

Нужна, фигурально говоря, “страна родная”, и если она есть, то “нету других забот”.

Стоп. Что-то зашкаливает в моем читательском сознании. А разве большие и важные цели вроде строительства коммунизма, а до того — укрепление триединства православия, самодержавия и народности, а до того — иные прадедовские варианты единства и неделимости страны — не оборачивались периодически химерами? Где гарантии, что очередные великие цели, выходящие за рамки отдельной человеческой жизни, не покажутся очередным коллективным самогипнозом?

Я бы не ставил таких каверзных вопросов, если бы поколение, рванувшее из Застоя в Перестройку, не положило столько сил на развенчивание мифов и легенд ради того самого человеческого существования. А человек, куда ни кинь, все ищет себе очередных ориентиров в будущем, которое испещрено следами попадавших звезд.

Самое интересное в исповеди Александра Попова: откровенность, с которой раскрепощение личности — во всяком случае, впервые в обозримой русской
истории — мыслится как освобождение индивида. Без морока коллективных шествий, соборных единений и массовых штурмов. Смысл жизни ищет индивид. Индивид как таковой. Смысл жизни как таковой.

Какова же эта жизнь — в ее постперестроечном, вольноотпущенном, свободно-предпринимательском понимании?

Если в магазине есть товары, на которые ты не хочешь смотреть, потому что они тебе загодя не по карману, — так найди в себе силы все-таки посмотреть с интересом на элитарные полки, потому что завтра ты можешь получить наследство или устроиться на высокооплачиваемую работу.

И еще слава богу, если дело ограничится магазинными полками и не отметелят тебя от нечего делать озверевшие подростки в тенистых аллеях. Где пристроишь ты тогда ту “исключительность”, которая должна выделять человека из прочего зверинца? Как вырвешься к большим и важным целям, если там, где “цели”, сторожат тебя химеры? С чем останешься, если на месте аннулированных химер обнаружится дикость, а под перьями Синей Птицы — пустота?

Освобожденный от химер индивид остается один. Один на один с реальностью.

А не проснется ли тот самый Режиссер, который, по Шекспиру, заправляет жизнью, как театром, где все люди актеры? Но ты же и пьесы не можешь прочесть! Понимая это, Александр Попов ищет себе наставника, склонного выступать в театре одного актера. И находит!

“Гул затих, я вышел на подмостки…”

Предупреждал же Борис Пастернак: не собирайтесь в кучу! Говорил это евреям, но опасался-то — любой “кучи”, отечественной ли, мировой, рукоплескавшей ли, затихшей. Шел с посохом через поле жизни к своей индивидуальной цели…

Трость и посох

...Да, действо дальше продолжалось,

Но пал незримый Рубикон.

Исчезло все: дыханье зала,

Партер, и ложи, и балкон.

Исчезло все.

Все, что “вне”, — бессмысленно, миражно, обманно. Бессилие накатывает. Пустота обступает. Но сдаваться нельзя!

Пусть Он не проронил ни звука,

Но как во тьме зажегся свет:

Он не ответит, потому как

Он хочет слышать мой ответ!

А что ты можешь? В руках твоих — тросточка, на случай, если склероз, рассеянный в членах, пошатнет походку. Что же, и с этой тростиночкой — на сцену?

Да!

И снова я вливаюсь в Действо,

И снова сцена, зал, огни…

И Он сказал неслышно: “Действуй!

Да посох свой не оброни”.

На то и Поэзия, чтобы осуществлять невозможное. В этот миг слышит человек Голос. И осознает Логос. И верит, что можно устоять один на один с Истиной.

Тем более, когда Поэзия благословляет в свои пределы новое имя.

 

 

 

 1 Александр Попов. Один на один с болезнью. М., ПиК. 2008.

Версия для печати