Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2010, 2

Вид из окна

Рассказы

Елена Долгопят родилась 28 декабря 1963 года в городе Муром (Владимирская область). В 1986 году закончила Московский институт инженеров транспорта, в 1993-м — сценарный факультет ВГИКа, с 1995 года — научный сотрудник Музея кино (Москва). Публиковаться начала с 1993 года, дебютировав в журнале “MEGA”. Автор повестей, рассказов, сценариев. В 2001 году вышла книга Е.Долгопят “Тонкие стекла”, в 2005-м — сборник “Гардеробщик”. Постоянный автор “ДН”. Последняя публикация — № 3, 2008.

 

Март

Мать вздохнула.

— Пойду.

— Уже?

— У нас сериал.

— Я с вами посмотрю?

— Да ладно тебе, в перерыв угодишь.

Но он не послушал. Потащился за матерью на второй этаж.

Женщины уже сидели перед экраном. За окном стояли березы в тумане. Кто-то зашелестел серебряной фольгой.

— Тише! — воскликнула одна.

Мать говорила Кольке про нее, что она умирает и знает, что умирает, но не хочет, пока сериал не кончится. И врачи удивляются, что она все еще живет. Вернее, удивляются, что из-за сериала, что такая ересь может поддерживать в человеке жизнь. И если бы побольше серий залудили, еще лет на пять, глядишь, и она — лет на пять, назло медицинским прогнозам. Но сериал должен был закончиться через месяц.

Ей положено было лучшее место — в кресле. Она сидела в пальто, так как всегда мерзла, и нос у нее был красный от внутреннего холода. Коля не сериал смотрел, а на нее.

Под окном, у которого он стоял, жарили батареи. Запахло едой. Кашей какой-то на молоке.

Сериал закончился, и все потянулись к палатам, за тарелками, у каждого была своя, казенные не выдавали. И ложки приносили свои, и кружки, и постельное белье. Больница была бедная. Зато березы давали во все окна вечно-утренний свет. Они стояли еще в снегу, он таял медленно, туманом. Колька бы еще здесь побыл, но мать сказала, что сейчас у них обед, а потом тихий час и посторонним нельзя. Операцию матери уже сделали, и теперь она отсыпалась в березовом мороке.

Колька вышел из корпуса. Туман поднимался в серое, низкое небо. По дорожке шла черная птица. Колька решил подождать, пока она взлетит, но она не взлетала, а шла, и Колька тащился за ней. Она не пугалась, шла спокойно, кивая черной головой.

Шли по аллее друг за другом, птица и Колька. С берез капало. У морга стояло несколько человек. Серый дым от сигарет не поднимался, а растворялся в мартовском воздухе. Кольке подумалось, что и его растворяет этот воздух, и он поглядел на свою руку, пошевелил пальцами, не подтаяла? Птица вдруг взлетела с шумом. И уже с высоты, с белой ветки, поглядела на Кольку.

— Что? — сказал он ей.

Она не ответила.

Угодил действительно в перерыв. Стоял на разбитой, безлюдной платформе и пил пиво. На противоположной платформе, на Москву, народ толпился. Колька разглядывал людей из своего одиночества, тянул пиво. Спешить ему было некуда. Какой-то парень вдруг махнул Кольке рукой. Витька.

Шлагбаум начал опускаться на переезде. Колька бросил банку и рванул.

Он влетел в хвостовой вагон, и двери сомкнулись.

“Поезд следует до Москвы…” — сказал машинист.

Проплыла березовая роща, за которой невидимо стояла больница, и поезд прибавил скорость. Колька шел по вагонам.

Витька не особо удивился, когда он плюхнулся рядом. Закрыл учебник по математике.

— Ну, что, — спросил, — как жизнь?

— Так… А у тебя? Учишься?

— Нет. Хочу. Может, поступлю.

Помолчали. Поезд шел себе.

— Я Нюрку видел. На рынке. В Пушкино.

— Чего она там делала?

— Не знаю. С парнем каким-то шла. Высокий. Улыбался. Знаешь кто?

— Мне все равно.

— Я тоже не знаю.

И Колька замолчал. Он всегда так: поговорит немного и замолчит. Сидит, молчит, улыбается, смотрит на человека, и человеку неловко. Но кто Кольку знал, не смущался. Переставали обращать на него внимание, возвращались к своим делам, мыслям. Как мать Колькина пошла смотреть сериал, и все. Это с непривычки Кольку могли стесняться. Но Витька с Колькой одиннадцать лет отсидели в одном классе. Так что Витька спокойно открыл свой учебник. И выписал на листочек условие.

Народу в вагоне было мало, электричка шла быстро, без остановок. Колька поглядел немного в окно, в листочек с условием. То ли от ровного хода электрички, то ли еще от чего он сам не заметил, как задумался над задачей, и все остальное перестало существовать. И само собой решение стало ясно. Будто кто-то за руку к нему привел. Колька удивился себе.

— Дай карандаш!

Витька посмотрел на него изумленно. Колька вытянул карандаш из его пальцев и нацарапал на листочке решение. Витька смотрел тупо.

Наконец до него дошло. Он покраснел, скомкал листок.

— Тебя просили? Я сам должен. Я не в школе. Я поступить хочу, понял? Урод.

— Ну, извини. Я нечаянно.

Он и правда решил задачу совсем нечаянно, решил — как упал во сне. Он и учился хуже Витьки, и цели у него не было — учиться. У Кольки вообще цели в жизни не было, он ни к чему не стремился.

Витька отошел, принялся за другую задачу, забыл о Кольке. И Колька позабыл обо всей этой математике. Вошел мужик с баяном, и Колька стал его слушать. Он любил всех вагонных музыкантов и, если были деньги, подавал. Но иногда, заслушавшись, забывал о деньгах.

Спустились на эскалаторе в подземелье. На платформе уже Витька спросил:

— Тебе куда?

— А тебе? — спросил Колька.

Витька махнул рукой направо. Колька кивнул и поспешил за ним. Поезд уже подходил. В вагоне сквозь грохот Витька прокричал:

— Я вообще-то в магазин еду. Работать. Первый день.

Колька кивнул. Он смотрелся человеком, довольным собой, жизнью, грохотом, сквозняком, летучим обрывком газеты на замызганном полу...

Из метро он от Витьки не отставал. Вошел за ним в магазин.

Стеклянные витрины с мобильными телефонами. Переговорные столики. Молодые люди в белых рубашках и черных брюках неслышно подходят к посетителям.

— Вам помочь?

Мобильники в витринах были будто не человеком сделанные, вроде бы это не магазин был, а музей инопланетной цивилизации, и мальчики в белых рубашках — ее вежливые представители, они дышали прохладой кондиционеров и объясняли забредшим в их пространство землянам устройство этих красивых штук на стеклянных полках. Витька скрылся за дверью служебного входа, а Колька ждал, когда он выйдет. Хотел посмотреть на него в белой рубашке. Встал к стенке и ждал. Мальчики на него строго поглядывали. Витька появился. Белая рубашка его преобразила. Этот белый цвет был не то что мягкий, березовый, этот белый был жесткий, холодный, в его ореоле Витька стал другим. И, понятно, Колька уже казался ему не знаком, из другого мира, пространства, что там еще можно придумать. Колька улыбался, а Витька смотрел мимо, сквозь стекло витрины. Вошел мужик и огляделся растерянно. Витька возле него оказался.

— Вам помочь?

Еще немного Колька понаблюдал за Витькой. Дольше уже неудобно было.

Он вышел на совершенно незнакомую улицу. В Москве снег уже исчез. Воздух стоял совершенно неподвижно, и облака не двигались над Москвой. Сплошные, серые, низкие. Воздух был влажный, и Колька в нем чувствовал себя вроде рыбы, можно было бы оттолкнуться ногами от асфальта и поплыть.

Две девчонки пошли через дорогу к “Макдоналдсу”, и Колька — за ними.

Взял он гамбургер, картошку-фри и колу со льдом. Сел за столик возле девчонок, ему хотелось послушать их болтовню. Он слушал и улыбался. Они говорили про пейнтбол, стрельбу пулями, которые не убивают. Но след остается, краска. Девочка говорила, что ужасно хотела подстрелить одного парня. Ей это удалось. Наповал. Она так сказала: “Наповал”. Но он не увидел, кто в него попал. Она затаилась, а он боялся двинуться, нарушить правила. Она за ним наблюдала, и он знал, что за ним наблюдают, только не знал кто.

Девчонки хихикали, Колька улыбался. Он уже все слопал и пил колу, позвякивая льдом. Вдруг девчонка-стрелок обернулась и посмотрела на него. Колька улыбался.

— Что? — спросила девчонка. Глаза у нее были холодные.

— Вы работаете или учитесь? — спросил Колька.

— А тебе что?

Она молчала презрительно. Но подружка ответила:

— Учимся.

И взгляд у нее был мягче.

— А где учитесь?

— Где надо, — ответила жестко стрелок. Ее подружка улыбнулась.

— Здесь институт, рядом.

— У вас что, уже уроки кончились?

— У нас перерыв.

Девчонки отвернулись от Кольки, зашептались, захихикали. Подружка стрелка оглянулась и засмеялась. У Кольки лед звякнул в бумажном стакане.

— А ты? — спросила строго стрелок. — Где учишься?

— Я не учусь, я работаю.

— Кем? Приставалой в “Макдоналдсе”?

— Не. Я сейчас в отпуске. А так я на стройке работаю, отделочные работы.

— Да ладно.

— Правда. Вот на Третьем кольце есть дом, огромный, мы делали.

— Ты гастарбайтер?

— Нет. У нас их нет, у нас все серьезные люди.

Девчонки расхохотались. Пошептались, поглядели на Кольку шалыми глазами. Он спросил:

— У вас во сколько уроки кончаются?

— В пять.

— Давайте встретимся?

— Зачем? — отвечала Кольке стрелок. Отвечала строго, но глаза смеялись.

— Так. Погуляем.

— Где?

— Не знаю. Где скажете.

Стрелок задумалась, не сводя с Кольки насмешливых глаз.

— Алтуфьевское метро знаешь?

— Нет.

— Не важно. В центре зала, в шесть тридцать. Только не опаздывай, ждать не будем.

Они ушли, уже не обращая на Кольку внимания, он перестал для них существовать. Девушка-служащая унесла их подносы с цветным бумажным мусором. Колька догрыз последнюю льдинку и вышел из “Макдоналдса”. Времени до шести тридцати оставалось полно.

Колька подошел к пожилой даме, она не спеша прогуливалась, дышала мартовским воздухом. Колька вежливо поинтересовался, где здесь рядом институт.

Охранник взглянул на Кольку равнодушно, документы не спросил, видно, ему было лень чего-то спрашивать, шевелиться.

Лекции уже начались. Колька прошел безлюдным коридором. Одна из дверей была приоткрыта, и Колька заглянул в щель. Маленький лысый дядька бубнил, сидя за столом у черной доски. Встал, направился к доске, взял мел. Он стал писать, приподнимаясь на цыпочки. И Колька вошел в аудиторию. Присел за ближайший стол. Дядька обернулся и посмотрел прямо на Кольку маленькими и неожиданно яркими глазами. Колька замер, но дядька не сказал ничего, положил мел в желоб у доски и отряхнул руки. На доске было написано: “Механизм воспроизведения”.

Колька огляделся. Девчонок из “Макдоналдса” здесь не было.

Никто на Кольку внимания не обращал, даже парень, который сидел совсем рядом. Впрочем, он набирал эсэмэску и вообще ни на что больше не обращал внимания. “Похоже, я — человек-невидимка” — так примерно подумал Колька. Говорил дядька скучно, и Колька поначалу не слушал, глядел на ребят, в окно, на то, как шевелятся губы лектора. Незаметно его ровный, монотонный голос опутал Кольку, проник в мозг, в сознание. Оказалось, что Колька слушает.

Речь шла о памяти. О том, что человек, как скряга, хранит все, что видел когда-либо, слышал, хоть как-то чувствовал, о чем думал, мечтал, все, до самого последнего впечатления. Даже то, на что и внимания вроде бы не обращал. Все лица, виденные мельком, скажем, на эскалаторе.

Вопрос, как вызвать эти воспоминания. На самом деле вопрос в другом: зачем они нам? Или: при каких обстоятельствах должны являться? При крайних? Но зачем нам на краю, в предсмертный миг, эти лица на эскалаторе? Мы их не знали. Они ни о чем нам не скажут.

От этих вопросов мурашки пошли по коже. Но лектор вопросы поставил, а ответить забыл и скучно вернулся к механизму воспоминаний того, что действительно надо иногда вспомнить. Теорему, скажем, на экзамене. Ручки дружно шуршали по бумаге, Колька скучал.

Девчонок он в институте так и не нашел и в половине шестого выбрался на улицу.

Простоял на Алтуфьевской с шести до начала восьмого. Столько лиц увидал — будет, что вспомнить на краю. Он уж понял, что девчонки его пробросили, но все не уходил, маячил. Поезда грохотали, сквозняки раскачивали люстры. Мужик шел по залу с огромной сумкой. У него было мокрое, скользкое от пота лицо. Время от времени он останавливал какого-нибудь человека и что-то спрашивал или жаловался на что-то, но никто его не жалел, и все бежали дальше с суровыми лицами. В центре зала мужик увидел Кольку.

— Слушай, парень, скажи мне ради Бога, где здесь… улица.

Колька оглянулся. Из метро было два выхода, и на указателях… улицы не значилось.

Мужик вздохнул и побрел дальше со своей сумкой. Было похоже, что это она тащит его за собой всей своей тяжестью. Женщина с сумрачным взглядом подошла к центру зала и остановилась. Женщина посмотрела на часы, на Кольку — скользящим взглядом. Спрятала руки в карманы старого кожаного пальто. Голову опустила.

— А вот вы не знаете, — спросил Колька простодушно, — улица… как к ней пройти?

Она подняла голову, посмотрела на Кольку так, словно удивил ее Колькин вопрос.

— Почему же не знаю?

Колька догнал мужика уже у самого эскалатора. Схватил его за рукав.

— Я вас провожу. Это не сюда надо. Наоборот.

— Ну, спасибо, — время от времени повторял мужик, пока они поднимались по эскалатору, выходили из метро, шли по улице. — Ну, спасибо.

Колька хотел помочь тащить сумку, но мужик отказался категорически. Иногда он останавливался отдохнуть, ставил ношу на землю. И Колька слышал, как колотится у мужика сердце.

— Далеко еще?

— Да вроде нет.

В один из таких перекуров зажглись фонари на улице. И за фонарями стало сразу темно, таинственно.

Спросили у прохожего дом.

— Да вот он, прямо перед вами.

— Ну, хорошо, — сказал мужик Кольке, — спасибо тебе. — И пожал ему руку.

— Ты здесь где-то живешь?

— Да нет.

Мужик посмотрел на Кольку недоуменно и даже подозрительно. Но повторил еще раз вежливо:

— Спасибо.

Поднял свою сумку и направился к дому, а Колька стоял и смотрел ему вслед. Мужик скрылся за железной дверью подъезда, а Колька остался один на незнакомой улице. Он побрел по ней так, куда выведет. Посыпал мокрый снег.

Колька вышел к небольшой площади, на которой разворачивались автобусы. На остановке под стеклянным навесом сидела девушка. Колька присел рядом. Она не обратила на него внимания. Глядела на тающий в воздухе снег.

Показался автобус. Он развернулся, подошел к остановке и отворил двери. Девушка будто не видела. Автобус терпеливо подождал, закрыл двери в ярко освещенный, теплый салон и уехал, увозя свое тепло и свет. Колька встал и поглядел на щиток с расписанием. Здесь останавливался только один номер. Колька вернулся на лавку. Девушка все так же спокойно смотрела на снег. Ухо у нее было маленькое и круглое.

— А чего вы автобус пропустили? — решился и спросил Колька.

Девушка не отвечала.

— Холодно так сидеть. Лавка холодная.

Она повернулась к нему. Глаза серые под низкой челкой.

— Тебе что? Чего сам тут сидишь? Делать нечего?

Отвернулась, и так они продолжали сидеть дальше. Жизнь застыла на одной точке, никто не умирал и не рождался, время остановилось. Пропустили еще автобус. Колька стал говорить просто, чтобы что-то сдвинуть в этом молчании. Рассказ был нелепый, но иначе бы и не удалось ничего сдвинуть. Колька это не понимал, но чувствовал.

— У нас был сосед, он заходил к нам, не знаю, может, раз в неделю, звонил в дверь, мать открывала, он говорил:“здрасте, не одолжите мне соли?” Мать говорила: “да, конечно” и насыпала ему соли… По-моему, он с чашкой приходил, да, с чашкой. Она ему насыпала одну треть, наверно. Он говорил: “спасибо” и уходил. Больше ничего не просил, ни сахару, ни хлеба, только соль. И не говорил ничего, кроме спасибо, ни о погоде, ничего. Один раз мать купила сразу пять пачек, таких картонных, с синими буквами. Он пришел, и она ему отдала все пять. Больше он не приходил. Я его встречал иногда, мы здоровались — и все.

Девушка молчала, наверно, и не слышала. Забыла, что он здесь. Снег перестал, и, может, поэтому она повернула к Кольке бледное лицо. На бледном лице россыпью темнели веснушки.

— Тебе совсем делать нечего? — спросила девушка, глядя Кольке в глаза.

— Да, в общем… Я в отпуске.

Девушка продолжала рассматривать Кольку. Он улыбался от растерянности. Девушка вынула из кармана кошелек. Колька завороженно смотрел, как она раскрывает лаковый, точно мокрый, кошелек, как вынимает из него деньги. Пять сотен. Она протянула их Кольке.

— Возьми.

— Зачем? — Колька даже руки завел за спину.

— Тут кафе, ты меня угостишь.

— У меня есть деньги.

— Рада за тебя. Но мне твои не нужны.

— А мне твои зачем?

— В кафе расплачиваться. Вроде ты меня пригласил. Вроде как игра.

Для кого игра? В кафе и народу почти не было, а кто был и не смотрел, не интересовало никого, кто там будет за кого расплачиваться. Хотя сначала Кольке подумалось, что девушка показать хочет Кольку парню, с которым поссорилась, как в кино обычно.

Пока ждали заказ, молчали. То есть девушка ничего напоказ не делала, не улыбалась Кольке, даже и не смотрела на него. Стены в кафе были расписаны, тоже столики и люди за ними, но из другого времени, из какой-то совсем старины. Официант там нес кофейник на подносе и пирожное.

— А есть такие сейчас? — спросил Колька официанта ненарисованного. Он ответил, что нет.

Девушка принялась за еду, и Колька тоже. С голоду и холоду все казалось вкусно, и про неясную роль свою Колька совсем почти забыл.

— Тебя как зовут? — спросила девушка. Она порозовела, а веснушек будто еще больше проступило.

— Колька.

— Подходящее имя для тебя.

— А для тебя?

— Мне Ольга подходит.

— А на самом деле?

— На самом деле подходит. Еда ничего?

— Нормально.

— Где ты живешь?

— В области.

— А здесь что?

— Так.

— Дома знают, что ты здесь?

— Нет.

— Волнуются?

— Нет. Мать в больнице, а больше некому.

Девушка задумалась.

— Знаешь, просто так, от нечего делать, человек не мотается.

— Не знаю.

— Ты стихи пишешь?

— С чего это? Нет, конечно.

— С девушкой поссорился?

— Нет. Я ни с кем не ссорюсь. И девушки у меня сейчас нет. Она меня бросила. Я не в обиде.

— Выходит, если ты завтра помрешь, кроме матери, о тебе и не пожалеет никто?

— Ну… — Колька смутился. — Я не знаю. А ты не пожалеешь?

— Да я уже сейчас о тебе почти не помню.

Колька ничего не нашелся ответить.

— Ладно. Официанта зови и расплачивайся.

И Колька подозвал официанта и расплатился.

— Хорошо, — сказала девушка. — Можешь идти.

Но Колька никуда не уходил и все смотрел на нее.

— Что? — спросила девушка уже сердито.

— Зачем ты… все это?

— Хотела представить, что ты мой парень.

— Давай дальше представлять.

— Дальше неинтересно.

— Тогда я тебе верну деньги.

— С какой стати?

— Раз тебе представление не понравилось.

Она усмехнулась.

— Ну, нет. В театре же не возвращают, если не понравилось. И в кино. И в цирке.

— Ага. И в общественном транспорте.

На стене, прямо напротив Кольки, загораживался газетой какой-то господин в лаковых штиблетах. На газете были четко видны все буквы, и пар над чашкой убедительно поднимался тонкой струйкой. Год значился на газете тыща девятьсот седьмой. Такая старина!

Снег кончился. Подморозило, и ноги скользили по обледенелому асфальту. Колька шел дорожкой вдоль долгого дома. Было тихо, только свои шаги Колька и слышал, и вдруг что-то ударило в асфальт, как пуля. Колька замер. Он увидел небольшой металлический предмет. Осторожно приблизился, наклонился. Это была зажигалка.

— Что? — раздался сверху голос, — цела?

Колька поднял голову. Облокотившись на перила смотрел на него с балкона мужчина. Несмотря на холод, в рубашке с распахнутым воротом. Взгляд у него был спокойный. Колька взял зажигалку.

— Действует? — спросил мужчина.

Колька щелкнул рычажком, и пламя вспыхнуло.

— Будь другом, — сказал голос сверху, — принеси ее.

В прихожей был полумрак, хотя горела лампа, но под толстым синим стеклом. И лицо хозяина в этом свете казалось очень уж бледным. И свое лицо Колька увидел в зеркале и тоже удивился его бледности. Колька протянул хозяину зажигалку.

— Сколько я тебе должен? — спросил хозяин, щелкая рычажком. Он смотрел на пламя зачарованно, как на необъяснимое чудо.

— Да нисколько.

Колька оглядывал с любопытством синий полумрак большой прихожей.

— Ты водку пьешь? — спросил хозяин.

— Пью.

— Хорошо, проходи.

Как в шпионском фильме: пароль, отзыв, проходи.

В комнате стен не было видно за книгами.

— Все прочитали? — спросил Колька.

— Нет еще.

— Думаете, прочитаете?

— Не уверен. Жизнь коротка, как говорится, искусство вечно. Садись в кресло. Что к водке будешь? Котлеты ешь холодные?

— Ем. С хлебом.

Только сейчас Колька разглядел, что мужчина очень пьян. Он не шатался и говорил ровно. Но слишком уж ровно. Как будто шел по канату, натянутому высоко. Он отправился за водкой, аккуратно держа равновесие, а Колька уселся в мягком кресле. Из приоткрытого балкона тянуло холодом. Прошел на мягких лапах кот. Откуда он появился, Колька не понял. Скрылся на балконе. Хозяин все не возвращался. Колька выбрался из кресла и посмотрел книжки. Много было на иностранных языках. Колька вытащил одну, полистал. Там были анатомические картинки, и Колька решил, что хозяин — врач. Он втиснул книгу на место. Очень было тихо в квартире. Колька сказал: “Эй!” Но никто не отозвался. Это Кольку встревожило.

Хозяин сидел на диване в большущей кухне и спал, полуоткрыв рот. Зажигалка валялась на полу. Колька растерялся. Может быть, стоило его разбудить. Но он не решился. Постоял, послушал дыхание спящего. Поднял зажигалку и положил на край липкого, в крошках стола. И тихо вышел.

Дверь он за собой прикрыл до упора, и замок защелкнулся. Колька подумал, что наутро человек даже не вспомнит, что был какой-то парень у него ночью в доме, сидел в его кресле, смотрел анатомический атлас, этого он, впрочем, не видел. Колька почувствовал себя практически несуществующим. Не только в эту ночь, никогда. Он видел свою руку, и ему было больно, когда он ударился ею о фонарный столб, то есть вроде бы он действительно был. Но только для себя самого. Для других — нет.

До метро Колька болтался по улицам, пил кофе в забегаловке, курил на лавке у подъезда. В вагоне, лишь присев на сиденье, закрыл глаза. Он не спал, он слышал, как объявляют станции. Ему надо было перейти на Кольцевую. И он услышал станцию, но разлепить глаза и встать не смог. Он чувствовал все внешнее, разговоры, само присутствие людей, их все больше набивалось в вагон, он не отключался от реальности, но и включиться не мог. Он подумал, ладно, проеду центр и потом пересяду на “кольцо”. И станцию услышал, но встать не смог, только подумал, что надо. Ему случалось не спать ночь, и на другой день он бывал вялым, но не так, не до такого бессилия, эта ночь всю кровь из него выпила. На конечной Кольку растолкала дежурная, он перешел на другую сторону. Садиться не стал, чтобы уже не проехать. Толпа его поддерживала. И глаза не закрывал, смотрел на рекламный плакат. Приглашали учиться на машиниста. Водить под землей поезда. Бесплатный проезд, форма и полный социальный пакет. На Кольцевой его вынесли.

Ноги уже не держали, и Колька рухнул на свободное сиденье. Тут же закрыл глаза. Состояние было то же, все слышал, чувствовал, но не мог включиться. Уже и не хотел, напротив, отключиться бы, но и это не мог, так и торчал на границе двух миров, безумие. Кольцо — линия бесконечная, потому что замкнутая, и идущий по ней поезд никогда не дойдет до конца. Или почти никогда. В измерении пассажира это почти приближается к величине, бесконечно малой. На пятый раз услышав, что объявляют “Комсомольскую”, он сумел заставить себя встать. Глаза открыл, уже пробившись к выходу.

В электричке не топили, и потому, верней всего потому, что глаза уже не слипались, сознание прояснилось, Колька прямо ощущал его прозрачность, незамутненность. Встречные поезда шли битком, самый час пик. А в их поезде народу было мало, и колеса свободно грохотали в полупустом, шатающемся вагоне.

Поезд прошел березовую рощу и замедлил ход. Колька уже был в тамбуре.

Снег таял туманом. Березы стояли в тумане. Колька чувствовал его на лице, на руках. Из него не хотелось уходить. И Колька не спешил. Туман проникал в мозг, но сознание оставалось ясным. Кольке вспомнилось четко, как он сидит маленький и рисует лошадь. Лист большой и шершавый, в руке цветная палочка. У лошади черный глаз. И кто-то говорит: “Художником будет…”

Мать сказала, что спала хорошо, дома так не высыпалась никогда, как здесь. На завтрак были творожники, вполне съедобные. Больше говорить она не нашлась и просто смотрела на сына.

— У тебя усы скоро будут, — заметила.

— Ага, — он потрогал верхнюю губу. — Мам, скажи, ты помнишь, как я лошадь рисовал в детстве?

— Нет.

— Красивая лошадь, с черным глазом.

— Я помню, конечно, как ты рисовал. Наверно, и лошадь рисовал. Не помню. Знаешь, Валя наша, которая все сериал хотела досмотреть, она говорила, что очень хорошо в детстве рисовала и всегда лошадей. Так и не досмотрела сериал, умерла в эту ночь. Так странно.

Уже дома, глядя в телевизор, Колька догадался, что, наверно, чужое воспоминание проникло в его сознание с мартовским туманом. А куда было деваться, если родное сознание умерло. Куда воспоминаниям вообще деваться? Кольку поразила эта мысль, но сил додумывать уже не было, и он уснул перед телевизором, не слыша его, не чувствуя, отключившись наконец.

 

Расчет

Что-то в них было усталое. Не хотели они уже никуда идти. Встали в чужой прихожей, истекли черной лужей. Мать прошептала Диме, что ботинки эти — отцова приятеля. Отец с приятелем сидели очень уж тихо, ни голосов, ни покашливания, никакой жизни.

Мать посмотрела на него тревожно. Дима отвел взгляд. Он понимал, что каждое их движение и шепот матери насчет ботинок они слышали, отец и его приятель. Вообще-то к отцу приятели не заходили, они у него не водились. Это впервые на Диминой памяти к нему кто-то зашел.

— Сынок! — крикнул отец высоким растерянным голосом.

Дима переступил лужу. Мать приняла у него куртку.

Шла за ним с курткой в охапку. И весь долгий разговор простояла у притолоки в кухне, прижимая к себе куртку сына, пропахшую дешевым куревом и чем-то еще, родным и чужим одновременно, близким и далеким, ускользающим, чем-то, что никак невозможно удержать, как ни прижимай, ни притискивай.

Приятель отца сидел у окна, Диме показался он знакомым, да мало ли знакомых лиц в поселке.

— Николай Федорович, — сказал приятель и протянул Диме руку. Пожал узкую Димину ладонь. — Ты садись. Есть, наверно, хочешь с дороги?

— Нет. Я поел.

— Чай выпей. С холоду. Мы с твоим отцом выпили пару чашек. Давно уже сидим.

— Да нет, я не хочу.

Чужой человек распоряжался в их кухне. Почему-то они были в его власти. Чего-то от него ждали. От него зависели.

— Ты в этом году школу заканчиваешь?

— Да.

— Все пятерки?

— Не все.

— Поступать будешь?

— Хочу.

— Отец говорит, на юридический?

— Для начала. Я думаю, два образования получить. Юридическое — это основа. В законах надо разбираться. Второе образование еще не решил какое. У меня склонность к языкам, но это само собой. Вообще, я в любой области могу продвинуться.

— Даже в балете? — усмехнулся Николай Федорович. Но Диму его усмешка не смутила. Он, кажется, вообще был без чувства юмора, смешного. И на вопрос ответил с полной серьезностью.

— Не знаю. Если бы с детства занимался, может быть. В принципе фигура у меня подходящая. И слух есть, и чувство ритма. Я мог бы постановщиком работать. Но это уже упущено, что говорить. Я реалист, я исхожу из возможного.

Речь у него была правильная, практически без неровностей, со странными иногда словами для шестнадцатилетнего мальчика (“реалист”, “исхожу из возможного”). Хотя, что странного? — и шестнадцатилетние мальчики разные бывают. Речь Димы напоминала конструктор. Он выстраивал из слов свое будущее, определял его как можно четче. Построение увлекало. Возникающее на глазах будущее (плотное, почти осязаемое — из бесплотных слов) завораживало. Казалось, будущее можно потрогать.

Речь мальчика умиротворила мать и отца. Во всяком случае, они заметно успокоились с течением его речи. И не так нервно смотрели на гостя. Николай же Федорович слушал Диму с большим вниманием. Редко когда посторонний человек будет с таким вниманием слушать про ваше будущее. Кому ваше будущее интересно? (Прошлое и настоящее в том же ряду.)

— Да, — искренне пожалел Николай Федорович. — Меня англичанка как уговаривала дополнительно заниматься, а я, дурак, все упустил.

— Кто вам сейчас мешает догнать?

— Мне пятьдесят скоро.

— И что?

— Устаю очень после работы, не до английского. Телевизор погляжу — и спать. Поживи с мое.

— Английский, разумеется, надо знать. Об этом и речи нет. Но я хочу тюркские языки выучить или иранские, те и другие, думаю. Это будет востребовано. Казахи, таджики к нам приезжают, их никто не понимает. Я буду переговорщиком и законы буду знать, никто не собьет. Меня все уважать будут.

— Чтобы учиться, деньги нужны.

— У нас есть, — вставил слово отец.

— Для учебы мне деньги не нужны, — уверенно сказал Дима, — бесплатные места всегда есть.

— Сложно поступить.

— Я поступлю. Если я ставлю перед собой цель, то я ее достигаю. У меня прекрасная память, я умею сосредоточиться, меня не собьешь. Главное — захотеть.

— Но времени у тебя не так много. Полгода до окончания школы, чуть больше. Ты, наверно, день и ночь занимаешься? Ничего себе не позволяешь, ни с друзьями вечер провести, ни на концерт сходить?

Отец тревожно взглянул на Диму.

— Я вчера был на концерте, — отвечал Дима совершенно спокойно. — Невозможно заниматься день и ночь, с катушек съедешь.

— Любишь музыку?

— Вообще-то не очень. Я пошел за компанию, чтобы отвлечься.

— Хорошие ребята?

— Нормальные.

— Они втроем дружат, с начальной школы, — вмешался отец. От беспокойства голос его утончился. Мать сказала тихо:

— С Андреем — с детского сада.

— Поздно обратно ехали? — спросил Николай Федорович Диму и тут же, не дожидаясь ответа, обратился к матери: — Я на прошлой неделе в девять часов возвращался, и не было последнего автобуса, пришлось такси ловить, сто рублей. Шофер — мой знакомый, всем мне обязан, не хотел деньги брать, но я так не могу, за бесплатно.

— Мы возвращались последней электричкой, — сказал Дима, едва Николай Федорович закончил свое отступление, — автобусы уже не ходят в это время. Но такси было. Там всегда стоит машина к последней электричке.

— Синяя?

— Темно-вишневая. “Жигули”. “Восьмерка”.

— Опять мой знакомый!

— Этого я не знаю.

— У него очки с толстыми стеклами.

— Не было очков.

— Он вообще без очков не ходит.

— Значит, не ваш знакомый.

— Пожилой?

— Лет тридцать.

У Николая Федоровича взгляд остановился, затуманился, стал будто сонным, так случалось обычно, когда Николай Федорович задумывался.

— Понятно, — произнес Николай Федорович.

— Что? — не понял Дима.

— Нет-нет, ничего. Не важно. — Взгляд его прояснился. — В вагоне много было народу?

— Не особенно.

— Спокойно доехали?

— Да.

— Не обратил внимания, там женщина ехала? С кошкой.

— У окна сидела.

— Моя соседка. Она тоже говорит, что все спокойно было, никаких ссор. Даже разговоров она не слышала. Почему ты вдруг ушел из вагона?

Дима молчал.

— Обычно поселковые едут в этом вагоне, так как от него ближе к автобусу бежать. И ты в нем ехал, вместе со всеми, но вдруг ушел. Почему? Я искренне хочу понять.

Дима не отвечал. Он сидел отрешенно, будто и не слышал вопроса. Николай Федорович вздохнул и перешел к следующему пункту:

— С вами девушка была.

— Пашина сестра, — мгновенно откликнулся Дима. — Мы ее на вокзале встретили, она по каким-то своим делам была в Москве.

Николай Федорович задумался, подыскивая, вероятно, еще вопросы.

Вдруг отец произнес тонким, прозрачным голосом:

— Ты зачем в другой вагон перешел, сынок? — Не хотел оставлять вопрос неразрешенным. Неразрешенный вопрос — вроде бомбы с замедленным, отложенным действием.

— Из-за музыки, — Дима устало взглянул на отца, его, кажется, начал утомлять этот допрос. Под глазами стали заметны тени.

— Тихо же было в вагоне? — удивился Николай Федорович.

— Я уже говорил вам, что не особенно люблю музыку. Она на меня нехорошо действует. Я все преувеличенно начинаю воспринимать. Все становится слишком отчетливым. На яркий свет даже смотреть больно. Я ушел из-за Пашкиной сестры. Она меня не очень любит, я ее раздражение всегда чувствую, после музыки особенно. С чего я должен был терпеть? Встал и ушел.

— Почему она тебя не любит?

— Не знаю.

— То есть конкретной причины нет?

— Она меня не любит как особь. Я ей чужд.

— Тебе она тоже не нравится?

— Я бы ее не замечал, если бы не ее колючки. Все время натыкаешься.

— Есть еще люди, которые тебя не любят?

— Химичка.

— Тоже без причины?

— Я лучше ее знаю предмет.

— Это серьезно. — Николай Федорович обратился к Диминому отцу: — Я знаю случай: один человек лучше другого в шашки играл, из этого вышло убийство.

Мать и отец посмотрели испуганно на Николая Федоровича.

— Не думаю, чтобы химичка убила кого бы то ни было, — хладнокровно заметил Дима. — Она даже оценку боится снизить, чтобы не показать свою злость. Все при себе держит. Дома, наверно, отрывается. Или плачет в подушку.

— А ты разбираешься в людях.

— Я разбираюсь в себе. Ну, и в других приходится.

— В другом вагоне тоже все было тихо?

— Да.

Николай Федорович молчал. Мать переступила с ноги на ногу. Отец смотрел тревожно. Все как будто чего-то ждали от Димы.

— В Строителе вошел один человек. Пустой вагон, но он уселся напротив меня. Я бы предпочел, чтобы он сел где-нибудь в другом месте. Мне хотелось побыть одному. Но лень было вставать, к тому же он почти сразу уснул. У Клязьмы вскочил, схватил свою сумку и рванул к выходу. Поезд тронулся. Все.

— Больше ты его не видел?

— Видел — через окно. Он стоял на платформе, мы проезжали мимо.

— Он тоже тебя видел?

— Возможно.

— Он смотрел на тебя с платформы?

— Похоже на то.

— И каким взглядом?

— Не знаю. Непроснувшимся.

— Да, — сказал задумчиво Николай Федорович, — наверно, ты прав, наверно, ему это спросонья привиделось, помнилось.

— Что? — спросил Дима. Вопрос был неизбежен.

— Освещение в вагоне было достаточно яркое?

— Достаточно для чего?

— Он утверждает, что отчетливо видел с платформы, как ты раскрываешь его бумажник светло-коричневой кожи. Электричка ушла. Он бросился смотреть в сумке. Бумажника не было.

— Странная история, — сказал Дима.

— Не особенно, — сказал Николай Федорович. И замолчал.

Отец и мать хотели бы, чтобы молчание длилось, им страшно было то, что скажет в конце концов Николай Федорович, куда повернет. Дима ждал спокойно.

— Когда отъехали от Мытищ, Паша пошел курить в тамбур. Он удивился, что тебя там нет. Он думал, ты там стоишь, куришь, или просто в окно смотришь. Ты ведь давно из вагона вышел. Паше любопытно стало, куда ты делся, он перешел в другой вагон и увидел тебя уже из тамбура. Открывать двери, входить он не стал. Ты сидел, он смотрел. Закурил. Ты наклонился к сумке пассажира, сумка была расстегнута. Ты осторожно вынул из нее бумажник светло-коричневой кожи. И спрятал себе в карман. Больше ничего не происходило. Паша докурил сигарету и ушел в свой вагон.

Дима устало молчал.

— Во сколько ты вернулся вчера домой?

Дима не отвечал, ответила мать, очень тихо:

— Около двух ночи. Я слышала, как он вошел, посмотрела на часы. Отец спал, а я никогда не усну, пока он не вернется.

— Электричка пришла в 11.40, без опоздания. Через несколько минут ты был с друзьями в машине. У “Сказки” ты попросил остановиться и вышел, сказал ребятам, что у тебя встреча. Твои друзья были дома к полуночи… Хорошо провел время в “Сказке”?

— Все проиграл и поужинал.

— Именно в такой последовательности? Значит, не все проиграл.

— На ужин я сразу отложил.

— Предусмотрительный. Даже слишком для твоего возраста.

— Я всегда такой был.

— Не огорчил тебя проигрыш?

— Да нет. Деньги шальные. На свои я бы не стал играть.

— Бумажник где?

— Забросил в мусорку у “Сказки”.

— До или после?

— До.

— Молодец. Ты играл раньше?

— Впервые в жизни.

— Понравилось?

— Я смог остановиться, голову не потерял, да, все неплохо прошло.

Николай Федорович молчал, довольный. И довольство это было мирное, он словно бы поболтал о том о сем, скоротал время, и уже готов поблагодарить за хороший вечер, зевнуть утомленно и уйти, пожелав всем спокойной ночи.

Но он молчал и не уходил. Да никто и не ждал, что он уйдет прямо сейчас.

Зазвонил телефон. Мать взглянула испуганно на отца, отступила от притолоки растерянно, а телефон вдруг смолк. Они ждали, что будет еще звонок, но телефон молчал. Все молчали.

Дима начал говорить — сам себе. Он ни перед кем не оправдывался, он сам с собой разбирался, что случилось. Очевидно, ему было непонятно, зачем он это сделал.

— Уселся напротив меня, хотя его никто не просил, — так начал Дима. — Зачем? Чем его не устроили все остальные сто сидений? Хочешь, у окна, хочешь, в середине, хочешь, на печке. Но он сел напротив меня.

— Может, ему было одиноко? — тихо сказала мать. Но Дима на ее реплику не ответил, возможно, не услышал.

— Из сумки тренькнуло. Он вытащил мобилу, прочитал сообщение, сунул трубку в карман. Долго глядел в окно. Чего он там видел, кроме своего отражения? Уснул. Он спал, а сумка стояла с раскрытой пастью, из нее выглядывал бумажник. Будто ему любопытно было поглядеть, что снаружи... Правда, будто сам высунулся. Сквозняки гуляли, поезд шел быстро, мы были одни в вагоне.

Дима замолчал.

— Не знаю, почему я это сделал. Наклонился и вытащил бумажник. И ничего не произошло. Он спал, поезд шел. Я спрятал бумажник в карман, и… И все. Ничего в мире не переменилось.

— На самом деле, все переменилось.

— Я не заметил.

— А ты думал, будет знамение? Кто-то сорвет стоп-кран? Машинист запоет: “Очи черные”?

Дима молчал.

— Самые главные перемены в нашей жизни происходят так тихо, что жуть
берет. — Николай Федорович посмотрел грустно на Диму: — Интересно, — сказал вдруг, — а почему ты не ушел сразу? Чего ты ждал, сидя перед ним?

— Он ноги вытянул во сне, я боялся, что споткнусь или как-то еще задену и он закричит. Не мог я решиться сразу, а когда решился, он проснулся, дальше вы знаете.

— Что же теперь делать? — спросила мать.

— Я думаю, — сказал отец, заметно успокоившись, — мы можем компенсировать тому человеку… потери.

— Не можете.

— Почему? Сколько там было денег? — отец обратился к Диме.

— Сорок три тысячи сто пятьдесят два рубля.

— Мы можем собрать такую сумму. И сверх того — за моральный ущерб.

— Именно что — моральный ущерб, — вздохнул Николай Федорович. — В нем-то все дело. Деньги вернуть можно, а вот фотографию, которая в бумажнике хранилась, никак уже не вернешь. Мы все обшарили, все что возможно.

— Что за фотография? — спросил отец. Как будто мог ее воспроизвести.

— Жена с дочкой. Семья Андрея Ивановича. Так его зовут. Они погибли, сгорели, пять лет назад. От них ничего не осталось у Андрея Ивановича, только эта фотография.

— Какой ужас, — прошептала мать.

— Андрей Иванович не желает денег. Он хочет, чтобы вор понес наказание — по закону. Видишь, Дима, ты так тонко рассчитал всю свою жизнь, но самой малости не учел: пустого вагона, спящего человека напротив, соблазна. Музыки не учел, которая тебя нервирует. У меня был приятель, мы в армии познакомились, он от спиртного, даже от пива, становился таким мрачным, в окошко один раз прыгал, ребята удержали, только порезался. В конце концов перестал пить вообще, ни при каких обстоятельствах себе не позволял, даже кефир. Нормально сейчас живет, всем доволен, внуков к нему возят на выходные. Так что — не слушай музыку. Только все равно всего не учтешь. Потому что себя до конца не знаешь. С течением времени что-то начинает проясняться. И лучше бы не все.

— Я о себе ничего такого не выяснила с течением времени, — сказала мать. — Ничего особенно плохого, ничего особенно хорошего.

— Люди обычно склонны закрывать глаза на такие вещи, — возразил Николай Федорович. — Стараются не замечать.

— Да нечего мне за собой замечать.

— Возможно. Я не спорю. Но ваш сын, как человек рациональный, старается все в себе не упустить, так что ему предстоят еще открытия.

— Ему, кажется, суд предстоит, — остановил доморощенного философа
отец. — Неужели нельзя… хоть что-то?..

Николай Федорович подождал, не выразится ли отец Димы определеннее. Но не дождался.

— Наймете хорошего адвоката. Дадут условный срок. В биографии останется пятно. Пятнышко. В будущем эта ерунда никого вообще не заинтересует. Хотя… Будущее полно неожиданностей, — он рассмеялся. — Кино такое было — “Улица полна неожиданностей”. Не помните? — спросил он Димину мать.

Она не отвечала.

— У вас такое траурное лицо, как будто жизнь кончилась. Между тем все разрешимо. И не из таких тупиков люди выход находили. Тем более что и тупика особого нет. Если вам хочется, чтобы все совсем было чисто, могу предложить такой вариант: у меня есть паренек, он возьмет на себя кражу, ему это легко, он и так по самые уши, кражей больше, кражей меньше, срок все равно получит. Ему ничего не стоит, а Дима чист.

— Не за бесплатно, конечно? — уточнил отец.

— Адвокат тоже не за бесплатно.

Отец молчал. Мать смотрела на него, ждала решения. У Димы было отстраненное лицо, он понимал, что от него ничего уже не зависит.

— Я не настаиваю, — сказал Николай Федорович, — выбор за вами. Пареньку моему деньги ни к чему, только к беде приведут, я его за так уговорю. Не совсем за так, конечно, закрою глаза на другое его художество, посерьезнее.

— То есть деньги — вам?

— Думаю, насчет суммы мы договоримся. Мое правило — не зарываться.

— Что за паренек? — спросила мать. — Что он натворил? — в голосе ее было сочувствие к неведомому человеку.

— Это вам знать не нужно. И ему о вас знать ни к чему. Зачем нам сложности?

— Как же Андрей Иванович? Он видел Диму.

— Видел он больше свой бумажник в чужих руках. В вагоне он спал. Прежде чем уснуть, в лицо Димино не всматривался. Все, что он может сказать, — напротив него сидел подросток, светловолосый, короткостриженый, в черной куртке. Наш паренек тоже светловолосый, короткостриженый, в черной куртке… Они же все сейчас в черных куртках и в джинсах — как в униформе. К тому же он сознается. И, разумеется, у Андрея Ивановича ни малейших сомнений не возникнет. С чего бы?

— Даже если он с Димой вдруг столкнется?

— Не узнает. Поверьте моему опыту. Он человек не особенно внимательный, пока ехал, больше был занят своими мыслями, чем вашим Димой.

— А Паша? Он-то ведь точно Диму видел из тамбура. Кражу видел.

— С Пашей я говорил, как вы можете догадаться. Паша тоже не без греха, и мне этот грех очень известен. Мы порешили, что он ничего не видел.

Мать вновь посмотрела на отца выжидающе.

— Я уже пятьдесят с лишним лет живу на свете, — сказал Николай Федорович, — в милиции — сорок лет почти и все здесь. Если меня не все знают, то я знаю всех. И хорошо знаю. И до сих пор жив. О чем-то это говорит?

— Я должен подумать, — сказал отец.

— Что ж, — Николай Федорович взглянул на часы. — Минут пятнадцать у меня еще есть. — И пояснил: — Завтра вставать рано, обещал внуку с утра приехать, нельзя проспать, ждать будет.

Андрей Иванович.

Он стал забывать их лица. Прежде в любой момент мог достать бумажник и вспомнить. Теперь не на что было опереться. Их образы становились смутными, выцветали, таяли. В конце концов они меньше стали его мучить. Он стал засыпать без снотворного. Однажды заметил, что Тамара из их отдела сменила прическу…

Паренек, взявший на себя кражу.

Дали три года. В колонии, не по расчету, в драке, убил человека. Вышел по амнистии через семь лет.

Купил на вокзале клубнику. Ехал в тамбуре, ел клубнику. Зимой! Никак не мог понять вкус. Грохотали колеса. Он был жив.

Дима.

Закончил юридический. Выучил фарси, турецкий, казахский. Трудился в строительной фирме. Прекрасно зарабатывал. В электричках не ездил, жил в Москве. Музыку не слушал.

Однажды вошел в подъезд и увидел там спящего. Кошелек выглядывал из кармана куртки. Пахло алкоголем. Дима огляделся. Пустые зрачки дверных глазков. Обморочная тишина. Дима нагнулся и медленно вытянул кошелек. Спрятал в карман. Начал подниматься.

Всего полторы тысячи было в кошельке, Дима выкинул его на другой день в помойку.

Ожидал последствий. Не случились.

Надеется, что больше ничего с ним такого не произойдет.

 

 

Вид из окна

— У вас другой вид из окна, — произнес Николай Сергеич рассеянно.

Парень прицепил микрофон к лацкану его пиджака.

— Простите?

Николай Сергеич смутился.

— Нет, ничего.

— Что вы имели в виду? Что не так с этим видом?

— Все так, что вы.

— Но почему вы это сказали?

— Я, когда шел к вам… Вернее, не к вам. Я ведь случайно здесь.

— Да?

— Я к лифту шел. И вдруг увидел дверь по ходу. Афишку. Я прочитал…

Парень ждал окончания предложения. Но человек на стуле смущенно молчал.

— Николай Сергеевич.

— Да?

— Что с видом? Вы сказали, другой вид из окна. Что с ним не так?

— Нет, все так, нормально.

— Но вы сказали, другой вид из окна. В сравнении с чем?

— Возле лифта есть окно. Вся стена — окно, стеклянная. И там город внизу. Другой. Не Москва.

— Да?

— Будто бы.

— А что? Нью-Йорк? Лондон? Париж? Мытищи?

— Да нет. Просто другой город, чужой. Знаете, как бывает? Чужое лицо в зеркале.

— Я что-то не улавливаю.

— Я имею в виду свое лицо. Иногда. Случайно увидишь свое лицо в зеркале и не узнаешь. Чужое лицо.

— Ах, в этом смысле. Да, бывает, спросонья.

— А здесь — город. Чужой.

— Я понял. Вы бы хотели в нем оказаться?

— Ну нет! И потом. Если бы даже захотел. Каким образом?

— Думаю, просто. Выйти. У нас есть выход на ту сторону.

— При чем тут выход? Это все равно что сказать, будто есть выход в картину.

— Я, кажется, понял.

— Да? — Николай Сергеич поглядел с недоверием.

— Ладно, не важно. Мы сейчас простые вопросы разберем. Где ваша родина, сколько вам лет, когда женились... Биографические данные. Тоже не так просто на самом деле.

Николай Сергеич говорил обстоятельно, замолкал, припоминая подробности, парень ждал. Он объяснил, что подробности важны, что дело не в одних датах и фактах, у них научный метод, так что да здравствуют подробности. Разговор записывался. Парень сказал, что анализируется не только содержательная сторона, но и голос, интонация, словарный запас, стилистические особенности, оговорки. “Это как отпечатки пальцев”.

Полностью научный метод. Как и значилось в афишке.

Неужели компьютер все это разберет? Отличит одно слово от другого? Поймет их значение? Увидит за всеми этими словами человека, живого и, кажется, неповторимого?

Парень объяснил, что и он не последнюю роль играет в анализе. Его роль — интерпретация. Машина — оракул. Разберет, различит, ответит. Но кто разберет и различит в ее ответе смысл? Кто его растолкует?

— Машина — оракул, а я — жрец. Как в Древней Греции.

— А если вы неправильно истолкуете?

— Я всегда осторожен, на мне ответственность, я понимаю. Когда смысл кажется особенно темным, я не берусь толковать и возвращаю деньги.

Парень отцепил микрофон и велел Николаю Сергеичу погулять. Ответ будет часа через два.

Николай Сергеич растерянно вышел из маленького кабинета в прохладу торгового центра.

Лифт поднимался. Прозрачная капсула в прозрачной колбе. Внизу, на первом этаже, переливался в разноцветном освещении фонтан. Николай Сергеевич приблизился к стеклянной стене. Город оставался чужим за ней.

Может, стеклянная плоскость была виновата? Вдруг у стекла был какой-то особый оттенок? И всего лишь. И от такой мелочи зависит человек, его состояние, его взгляд на мир. Смысл жизни — в оттенке стекла. Или в цвете обоев. Да, насчет обоев надо будет подумать.

Николай Сергеич спустился на нулевой этаж, к фонтану. Постоял у прохладной воды. Фонтан журчал. Из бутиков неслась музыка, из каждого своя. По середине прохода стояли лавки для отдыха. Девушка примостилась на лавку, сняла туфли, пошевелила босыми пальцами.

Сдобный ванильный запах дошел волной, накрыл. Запах сахарной, тающей в тепле пудры, запах изюма, детский, праздничный. Он не пробудил в Николае Сергеиче воспоминания. Но желание и охоту взять в руки свежеиспеченную булку, разломить и съесть. Николай Сергеич огляделся.

Небольшое, крохотное помещеньице внутри огромного торгового кита, где-то в самом брюхе. Удобные кресла, мягкий свет, покупательский мир отделен стеклянной витриной.

В самом запахе было что-то слегка лекарственное, но не химическое, а травяное, ночное, лунное. Свойство этого лекарства (на Николая Сергеича) было успокоительным, проясняющим.

Он ел вкусную булку, похрустывал корочкой, запивал кофе с молоком (тоже детский вкус), глядел на безумную толпу людей, товары на них охотились, притягивали, привлекали, цветами, формами, ароматами. Так что и Николай Сергеич был один из них, хотя и глядел сейчас со стороны.

Он сидел, абсолютно успокоившись, придя в состояние полного, полнейшего равновесия. И ясно понимал сейчас, в этом состоянии, что решение очевидно. Он сам его принял, без всякой машины с ее медиумом. Вопросы-ответы, комнатушка (прокуренная, кстати), прогноз — все это было не из его жизни, не из жизни вообще, из дурного фильма класса “В” или “С”, короче, самого низкого, ничтожного, для мальчишек.

Николай Сергеич достал мобильный.

— Здравствуйте, Анна Васильевна, это вас Николай Сергеич беспокоит. Да, я принял решение.

Анна Васильевна поинтересовалась, что же повлияло в конечном счете. Николай Сергеич ответил честно (как всегда) и смущенно (как весьма часто):

— Булки здесь у вас вкусные пекут, недалеко, в торговом центре.

Помолчал. И Анна Васильевна молчала с той стороны недоуменно. С той стороны чего? Какое стекло их разделяло? Где она была сейчас, что делала? Она ведь ему понравилась. Ему всегда нравились умные женщины, хоть он перед ними и терялся.

— Съел булку, — сказал он (когда она была с той стороны чего-то, он был храбрее), — съел и понял, что надо переезжать.

— Такая вкусная? — усмешка в голосе.

— Вкусная. Но дело не во вкусности, а во вкусе. Или привкусе. Может, они что-то такое в тесто подкладывают, что-то успокаивающее, не знаю. Знаю, что вряд ли когда-нибудь еще куплю эту булку, я с деньгами не очень охотно расстаюсь, а булка, конечно, дороговата, я ее ел и думал, шикуешь, плесень… Нет, они точно туда что-то подкладывают, я так с вами разговорился, так язык распустил, простите.

Николай Сергеич был уже далеко от кондитерской, над кондитерской, шесть высоченных, густо населенных этажей их разделяли, а он все чувствовал в себе этот сдобный запах, он поглотил его вместе с булкой, вместе с успокоительной, раскрепощающей добавкой. Действие ее длилось. Николай Сергеич зашел в детский отдел и взял внуку “Мерседес”. Колеса вращались, дверцы открывались, руль поворачивался, сиденья были мягкие, пахли кожей, стоила машина треть пенсии.

Да, состояние (и не только душевное?) человека зависит от мелочей. Оттенок стекла, вкусовая добавка. И вам страшно или легко. Может, Николай Сергеич был особо зависимый (особа зависимая), может, на другого человека не действовали все эти оттенки, не имели влияния? К тому же в этот день он был растерян и встревожен. Беззащитен для вторжения.

Он вышел с покупкой из отдела и направился к лифту.

Парень торопливо затушил папиросу, разогнал дым ладонью. Окно было приоткрыто, оттуда гудел, рокотал город.

Николай Сергеич примостился на край стула, покосился на экран, там как будто дом возводился из кубиков, и рассыпался, и складывался из кубиков человечек, шагал неуверенно и рассыпался, и росло из кубиков угловатое дерево, росло и рассыпалось, разваливалось...

Рука парня дрожала мелкой дрожью, когда он поспешно гасил папиросу.

Николай Сергеич как-то не сразу приметил эту дрожь, но лишь только приметил, уловил, увидел и замызганную пепельницу, и грязный пол, и пыльное стекло (сквозь него, сквозь пыль, город казался таким обыкновенным, таким своим), и серую паутину в углу под потолком. Заметил — наконец! — что компьютер — устаревшей модели, почти инвалид.

Какая программа, какой прогноз! У него и на приличную игру не хватит памяти, у него забвение в железных мозгах. Все туфта. И рука парня дрожит не просто так, а по болезни, по жажде, которую утолил он прямо сейчас, перед приходом Николая Сергеича, так ясно пахло спиртным и курево не заглушало.

— Простите, — сказал парень, откашлявшись в кулак. — Я немного перекусил.

— Да-да, конечно, я могу позже или даже… — Николай Сергеич привстал.

— Нет, что вы, прогноз готов. Одну минутку.

Парень рванулся к компьютеру, дернул мышкой, кубики исчезли, появился word-овский файл в несколько строк.

— Сейчас распечатаю.

Парень оглянулся. Глаза его смотрели виновато.

Запах курева казался киношным.

В фильме нет запахов, понятно, хотя и были эксперименты, когда во время показа давались определенные ароматы; но фильм — это не только фильм, но и прохладное фойе, и буфет, и вот здесь уже пахнет куревом, и в зале пахнет, очень, хотя и нельзя в зале курить и не курят, но запах проникает, прослаивает картину, помогая (да!) замыслу авторов. И это касается не только фильмов группы “В” (“С”). (Впрочем, все это относится ко временам, когда Николай Сергеич еще бегал в кино, и фильмы делились как-то иначе, не по буквам; то есть ко временам, давно прошедшим.)

Денег Николаю Сергеичу было не жалко (в данное случае), бог с ними, а парню все-таки заработок. И даже не обидно, что обманулся, принял иллюзию за реальность. Николаю Сергеичу, видимо, нужно было это представление, для успокоения.

И, конечно, Николай Сергеич не стал говорить парню, что сам все уже решил (спасибо булке), но принял распечатку, поблагодарил, пожал теплую, живую руку (сколько ей еще оставалось быть живой? — брат Николая Сергеича умер в сорок пять, страдал той же жаждой).

В листке было написано, что сделка не состоится, какое бы он ни принял решение.

Удивительно, что Николай Сергеич не отправился сразу из торгового центра. Он уселся на лавку в проходе, широком и долгом, как улица, положил рядом коробку с мерсом. Он стал размышлять (невольно), почему сделка не может состояться? То есть она состоится, конечно. Но если бы не состоялась, то из-за чего? Гипотетически.

Самой ужасной и самой очевидной причиной могла быть только смерть. Его? От этой нелепости никак не удавалось отмахнуться. Как от запаха едкого, дешевого курева; пиджак пропитался, волосы, даже руки.

Какая же смерть может ждать героя (здоровье — твердая четверка) в фильме класса “В-С”? Случайная? Машина, пьяный водила? (В таком вот фильме мерс из коробки мог обернуться вдруг настоящим, вырваться из игры в реальность, убить.) Но смерть должна быть закономерной, законной, заслуженной.

Николай Сергеич буквально увидел внутренним взором убийцу в укромном месте у своего подъезда, за кустами сирени. Только лица его не мог разглядеть, как ни силился. Для начала надо было разглядеть поточнее свою жизнь (чтобы ответить за нее).

Николай Сергеич сидел на лавке, люди шли, останавливались, заглядывали в магазинчики, присаживались отдохнуть. Разговаривали, откашливались, шаркали подошвами… Все это сливалось в какой-то морской гул (раковина на комоде). Николай Сергеич был отрешен от происходящего.

С удивлением он понял, как ничтожно мало помнит собственную жизнь, как она от него уже далеко. Жизнь какого-нибудь киногероя ему ближе, он видит ее яснее, чем собственную. Часа полтора экранного времени, и вся она — на ладони. Его жизнь была как воздух, ладонь не могла ее зачерпнуть, удержать, она рассеивалась.

Воспоминания пришли неожиданно, сами собой. Прошлое вдруг вернулось и обступило — прохладной водой. Он шел уже от метро.

Вода, темная и тихая, под темными и тихими елями. Небо прозрачное, уже вечернее. Он вступает в воду. Темная вода прозрачна, он видит свои босые пальцы, камешки, песчинки, рыбешек. Но где эта вода, почему он совсем один долгим летним вечером? И откуда знает, что вечер долгий?

Он не мог ответить. Да и не хотел. Ему важно было само ощущение вечернего лесного воздуха (брел нога за ногу пыльным московским проспектом, пропускал его мимо сознания).

Вспоминалось одно, другое, какой-то очень тихий разговор, будто кто-то спит в комнате, собака бежит в переулке, хвост набок, витрина в старинной аптеке. Оказывается, жизнь была.

Он стоял, широко раскрытыми глазами уставившись в заросли. Никто его не поджидал.

Версия для печати