Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2010, 12

Из бездны с усмешкой

Гурген Маари. Сибириада: Проза, стихи, письма. На армянском языке. — Ереван: Изд-во Ереванского государственного университета, 2009.

 

Георгий Кубатьян

Из бездны с усмешкой

 

“…Ночью 9 августа 1936 года меня арестовали. Увели из ресторана “Интурист”. Мы попивали с Ваграмом Папазяном и Рачьёй Нерсисяном (знаменитые актеры, позднее народные артисты
СССР. — Г.К.) коньяк и освежались арбузом. Я не удивился”.

Этот пассаж и несколько последующих страниц из автобиографии Гургена Маари никогда на русский язык не переводились, да и в оригинале-то напечатаны впервые. Хотя… с переводом я, должно быть, ошибся. Ведь автобиография написана для “Вопросов литературы”, значит, и представили ее заказчику полностью. Сочинил ее Маари в 1964-м, она к концу того же года в “Воплях” и появилась, однако в урезанном виде. Писатель опоздал, а редакция свои возможности переоценила. Приотворенная было дверца быстренько захлопнулась. Еще немного, и публично вспоминать об арестах, и расстрелах, и лагерях оказалось категорически воспрещено. Ничего такого не было. Просто в энциклопедиях и справочниках у множества людей разного возраста почему-то совпали даты смерти, ну а в библиографиях очень даже плодовитых авторов обнаружились окна схожего размера, причем из Леты внезапно канувшие туда персонажи вынырнули тоже как по команде, году по преимуществу в 1954—55-м.

Короткое, всего три слога, название последней перед исчезновением книги Гургена Маари переводится лишь описательно: “Пора созревания плодов” или “Когда созревают плоды”. Книга, кроме всего прочего, примечательна причастностью к ней двух армянских гениев: Егише Чаренц ее редактировал, а Мартирос Сарьян оформил и выполнил энергичный, остро характерный портрет автора. Портрет соответствовал заголовку, заголовок же в свой черед отражал положение вещей. Плоды и впрямь уже созревали, больше того — созрели. Речь идет о стихах, увы, пребывающих в тени прозы Маари, ничем ей не уступая. Ну и о прозе — двух автобиографических повестях, изумивших армянского читателя неким оксюмороном; они сочетали вроде бы заведомо несочетаемое: трагический материал (резня, беженство, сиротство, неприкаянность и бесхлебье) с иронической интонацией, то насмешливой, то саркастической.

Молодой мужчина во цвете лет — за неделю до ареста ему сравнялось тридцать три, — Маари два с половиной года провел в ереванской и вологодской тюрьмах, а потом очутился в Сиблаге и в разных лагпунктах “орудовал лопатой, пилой, топором, вилами, ломом” и вдобавок месил ногами глину в гончарной мастерской. Осужденного на десять лет, освободили его — надо же, какие педанты — день в день, именно что 10 августа (не
11-го и не 12-го!), правда, 1947 года. Почему пересидел? Оплошка вышла, что-то напутали с бумагами, с кем не бывает…

Он пробыл на воле ровно 444 дня и снова загремел в Сибирь, уже не в Кемеровскую область, а в Красноярский край, и не в лагерь, а в ссылку, и не на какие-то там отмеренные сроки, но на вечные времена. К счастью, концы и тут с концами не сошлись, и, всего-то шесть годков оттрубив колхозным свинопасом и сторожем, оставив в деревне Канарай последние крохи здоровья и увезя на родину туберкулез, он из пожизненно ссыльного был опять определен в армянские писатели.

Впрочем, ежели писатель и вправду писатель, его в свинопасы не перекроишь. Едва выпадал убогий случай, Маари не терялся. В Вологде — спасибо смотревшему сквозь пальцы тюремному надзирателю — горячечно заполнил стихами ни мало ни много шесть ученических тетрадок. Они пропали. Не склонный трагически заламывать руки, суховато констатируя факт, он аттестовал эти стихи тремя словами: “Лучшие в моей жизни”. Позже, в ссылке, Маари ночи напролет сочинял в рифму, вдобавок же вернулся к автобиографической прозе, третьей части замысленной давным-давно трилогии. Не имея под рукой источников, единственно по памяти запечатлел юношеские свои годы. Помимо прочего, то было время первых его публикаций, первого знакомства с артистической средой, со старшими коллегами. Поди обойдись без архива, библиотек и подсказок очевидцев. Он обошелся. Не получались объемные портреты? Не беда, Маари набрасывал этакие мимолетные, поистине карандашные — писал-то карандашом — эскизы, не боялся воспроизвести застрявшие в подкорке картинки; картинки, как оказалось, он ухватывал узнаваемо, точно. Ну и? Далее взбаламученная эта взвесь — эскизы, случайные сценки, диалоги, наброски — каким-то чудом улеглась, упорядочилась, и в итоге сложилось крупное мозаичное панно, внятное и завершенное, — повесть “На пороге молодости”.

Завершил он ее, впрочем, уже на свободе. Маари, повторюсь, отправился в беспросветную свою сибириаду молодым и цветущим, на взлете таланта. Зато воротился вконец изнуренным, еле-еле душа в теле. Что никоим образом его не покинуло, так это насмешка над собой и надо всем окрест. Ирония, самоирония — без нее Маари-прозаика попросту не было бы. Но коль скоро насмешливая интонация никуда не запропастилась, ему достало сил на многое. На финал автобиографической повести, и на большой роман “Горящие сады”, и на десяток эссе, мемуарных и не мемуарных, и на рецензии, которые, случалось, и резали и браковали, и на цикл сибирской прозы, лучшие вещи которой в печать, естественно, не пробились. И даже на беспримерную в армянской литературе травлю, свалившуюся на него после помянутого романа. Писатель еще крепился, но недолго. В июле 1969-го, двух недель не дотянув до своего 66-летия, Гурген-хан, как уважительно и чуть иронически величали его близкие, умер.

Спустя сорок лет ожесточенная эта травля так и не воспринимается повальным затмением разума либо конфузной несообразностью. Все еще не диво точка зрения, солидарная по сути с той, какая возобладала в 60-е: мол, антиармянский пасквиль; разве что слова выбираются пообтекаемей. По счастью, сибирские тексты Маари не вызвали злобных обвинений в клевете. То немногое, что увидело свет вовремя, сразу было принято на ура, ну а над тем, что прочитано с четвертьвековым опозданием, уже на выходе проступал ореол классики.

“Сибириада”, тщательно и любовно подготовленная сыном писателя Григором Аджемяном, — увесистый том, 840
с лишним страниц. В нем четыре раздела: пространная автобиография, цитатой из которой начаты эти заметки, проза, занимающая ровно полкниги, поэзия (более полусотни стихотворений) и восемьдесят одно письмо. Сказав, что книга тщательно подготовлена, поясню: предваряет ее дельное предисловие, а завершают 120-страничные примечания — их свыше тысячи.

Перелистаю поочередно раздел за разделом.

Об автобиографии, может, и не стоило бы толковать особняком. Она вобрала присущие прозе Маари свойства — трезвый и при этом усмешливый взгляд на мир и людей и редкостную непринужденность — и, помимо всего прочего, вкратце поведала нам об арестантской одиссее писателя. Но все-таки свойства, присущие прозе, и собственно проза — разные материи. Кое-какие лица и обстоятельства, мельком упомянутые в автобиографии, встречаются также в рассказах и повести “Колючая проволока в цвету”. Персонажи прозы частенько носят имена реальных людей, но вовсе не дублируют их. Сравните. На смену начальнику лагеря, который терпеть не мог “сволочей интеллигентов”, назначили другого, “по фамилии Устинов, в очках и цивильной одежде. Этот самый Устинов отнюдь не походил на Тонкарева (прежнего начальника. — Г.К.). Он во многом облегчил жизнь “сволочей интеллигентов”, и мою в их числе. Был он книгочей, человеколюбец и психолог. Я не знаю, где теперь Устинов. Я никогда его не забуду”. А вот отрывочки из рассказа “Армянская бригада”. “…новый начальник лагеря Устинов знакомился с рабочими бригадами <…>

— Ах да, — постиг этот вопрос очкастый, в цивильном костюме и с почти что добрым лицом новый начальник…”

Реальный Устинов неплохой человек, и бывший зэк благодарен ему. Но писатель объективней. Начальник лагеря — добряк? Это ж, извините, две вещи несовместные. Вот и получается “с почти что добрым лицом”.

Сибирская проза Маари распадается на две неравные по объему и значению части. Назовем их условно пасторальной (как удачно написал Г.Аджемян) и лагерной. В “пасторальных” рассказах — обычная жизнь сибирской глубинки, в ней нет идиллии, но нет и кошмара лагерей, нет и намека на него; пастораль увидена по контрасту. В рассказах изображены русские люди, тамошние жители, причем изображены со знанием дела, с колоритными бытовыми подробностями, так что наивного читателя волей-неволей интриговало: какая нелегкая занесла в эту тмутаракань армянского писателя? Полдюжины “пасторальных” рассказов — интродукция, медленные подступы к теме. Между ними и лагерными вещами колеблется довольно большой рассказ “Накануне”. Среди действующих лиц обнаруживается второстепенный персонаж — армянин, подмастерье кузнеца, молотобоец. Он-то как очутился в сибирском колхозе? Приходилось догадываться. В одном из диалогов, убранных из первопечатного текста (1959) бдительным цензором, имеется временная конкретика: “Где-то что-то пошло наперекосяк, выправить бы эту кривулину, и все наладится. Ума не приложу, где бишь она. 1952-й минул. Может, в 53-м, а?..”

Кто ждет от лагерной прозы Маари беспощадной резкости “Ивана Денисовича”, нутряной, без эмоций на лице трагичности Шаламова либо такой же трагической, но какой-то безоглядной, отчаянной удали Домбровского, будет обескуражен. У Маари лагерь — обиталище человека, не более того. Да, жуткое, да, бесчеловечное. Но, скажем, Аракел из Муша, герой одноименного рассказа1 , видал и пострашней, за спиной у него геноцид. Лагерный быт и нравы не скрываются, не приукрашиваются, просто на них не ставят ударение; живописцы тоже не делают акцента на фоне. Зэки вкалывают, отлынивают от работы, подличают и наоборот. Они не страстотерпцы, не претерпевают адовы муки, но живут. И что б они ни чувствовали, с какой бы горечью ни говорили, повествователь изложит это с непременной своей иронической усмешкой. Место жизни, равно как обстоятельства жизни, все-таки вторично, первичен образ жизни.

Словно поддразнивая читателя, Маари назвал “Колючую проволоку в цвету”, где события по преимуществу протекают в тесноте гончарной мастерской, не повестью — эпосом. Парадоксальный этот подзаголовок отзывается любимым его Гоголем, ибо ведь и “Мертвые души” не роман, а поэма. Самую крупную лагерную вещь Маари трудно не только пересказать, трудно мало-мальски верно передать по-русски ее название. Буквальный перевод — “Цветущая (или зацветшая) колючая проволока” — чересчур коряв, особенно памятуя, что в оригинале-то перед нами два коротких слова. Почему ж эпос? При всей ироничности сила духа, сила чувства такова, что зацветает и лагерная “колючка”.

Кстати, знаете, как оформлена книга? Переплет испещрен перекрестьями колючей проволоки, поверх которой — изможденное лицо писателя; лицо измождено, глаза смотрят куда-то вовнутрь, а губы все-таки кривятся подобием иронической усмешки. Те же неровные ромбы “колючки” на форзацах и вдобавок — ордер на обыск и арест, протокол судебного заседания, тюремные фото. Худо только, что ни на титульном листе, ни среди выходных данных имени художника не найти…

Впрочем, еще хуже, когда люди не могут отыскать согласия. Как раз об этом — “Армянская бригада”2, невеселая притча, способная показаться поначалу рассказом о юмористическом происшествии. Лагерный эксперимент — укомплектовать рабочие бригады по национальному признаку — предполагает условие: зэки сами выбирают себе бригадира. Все провели выборы без сучка, без задоринки, лишь армяне провалили важное мероприятие; не на шутку разыгравшиеся политические страсти взяли верх. Армяне, к несчастью, скверно ладят между собой, не любят искать компромисс и частенько полагают уступку позором. Извольте, приведу пример.

Для начала справка: в 1922-м, на другой год после советизации, армянское правописание реформировали. Диаспора реформу доныне не приняла; дело не только в политике, но и в политике тоже. Как бы то ни было, начиная с 1988 года в Армении явочным порядком стали восстанавливать элементы прежней орфографии, но контрреформа так и не случилась, а многочисленные попытки специалистов, ереванских и зарубежных, установить общие нормы к успеху не привели. Специалисты-то сплошь армяне, как они столкуются… Была даже странная пора, когда в иных газетах в одном номере, на одной странице статьи печатались и так, и этак.

За последние несколько лет Григор Аджемян издал три серьезные книги отца: в первой собраны досоветские (1917—1920) стихи и публицистика совсем юного писателя, во вторую вошел роман “Горящие сады” с вариантами, историей текста и внелитературной историей травли, третья — “Сибириада”. Все три включают обширные комментарии. Такие книги в нынешней Армении без спонсора не осилить. Первая вышла под эгидой филиала Культурного союза “Текеян” в Нью-Йорке–Нью-Джерси и Ереване, вторая напечатана “при содействии фонда Фесджян при Колумбийском университете в Нью-Йорке”, третья — при поддержке лиссабонского фонда Галуста Гюльбенкяна и его Армянского отделения. Первая и третья набраны по принятой у нас орфографии, вторая — по дореформенной, действующей в диаспоре. Хотя на титуле ее значится ереванское издательство “Аполлон”, а контрреформы правописания, повторяю, в Армении не было. Скорее всего настояли спонсоры; договариваться между собой армяне не научены. Такую вот юмористическую национальную черту воспроизвела лагерная притча; обхохочешься…

Переходя к поэзии Маари, поневоле думаешь о прозе. Во-первых, оттого что все его прозаические вещи написаны чрезвычайно поэтично, во-вторых, оттого что прозаика Маари знают куда лучше, нежели поэта. Надо сказать, он очень болезненно это переживал и с горечью признался как-то в письме, мол, его проза затмила стихи. Между тем поэт он первостатейный, что вполне подтверждено стихами, сочиненными в ссылке, без малейшей надежды на публикацию. Подкрепить эти слова мне практически нечем, из сибирских стихотворений Маари переведены (тому лет около пятидесяти) всего два–три. Выделю только разительное различие между поэтом и прозаиком — в стихах Маари днем с огнем не сыскать его фирменной усмешки. Написаны они, за редким исключением, с истовой серьезностью. И с истовой искренностью. В иных его стихах, что называется, душа нараспашку, наизнанку — такова степень исповедальности. В качестве параллели напрашивается тот, кого Маари задолго до Сибири назвал не собратом, а братом; приведу буквальный перевод одной строфы: “Нынче у нас холодно, холодно и у вас, на севере, / снег расцвел нынче по кромкам твоей могилы. / Я с неутишимой болью думаю о твоей смерти, / дальний мой брат Сергей Есенин”.

Пример исповедальности? Коротенькое стихотворение 1951 года: “Проживаешь ты без друзей / тоскливые дни, / пишешь песни, / читателя нет. // Со [всеми своими] нюансами, эмоциями / ты пропащий поэт, / ты Робинзон Крузо / с Пятницей — твоей песней”. А вот ответ на давние обвинения в желчности, ведь ирония не всякому по душе: “Мои слезы не были желчны; / это — пыл песни, это живительный сок песни — / без слез она преходяща”. Подчас у Маари вырывалось отчаянное: “Я — безвинный каторжник”, однако предпочтительней для него намек, иносказание. Вот отрывок из “Баллады о сибирских воробьях”: “И они поют; о чем они поют? / О мире во всем мире (вот и залетная здесь ирония! — Г.К.), / о пропавшей молодости, о людском горе, / о жизни без боли и без крови? // Может, о славе бренной и обманчивой, / о суете, песне, победе, / о тонких нитях, связующих души, / о заброшенных могилах, об умерших церквах?..” Оригинал, поверьте на слово, хватает за сердце. Как и лучшее, по-моему, колымское стихотворение Анатолия Жигулина “Бурундук”, где тоже нет ужасов, издевательств, унижений.

Из восьми десятков писем, опубликованных в томе, подавляющее большинство направлено товарищам по несчастью — поэтам Ваграму Алазану и Вагаршаку Норенцу, художнику Ашоту Санамяну и будущей жене Антонине Паулайтите; постоянные адресаты Маари пребывали в том же Красноярском крае, только в других его медвежьих углах, и в том же статусе. Переписка ссыльных поэтов — это рассказы про житье-бытье (с важнейшими для будущего биографа подробностями), воспоминания о былом, стихи, которыми они обмениваются, пытаясь утолить жажду духовного контакта, политические намеки, забота, где бы разжиться деньгами, чтобы не вытянуть ноги; в последние же месяцы любая тема непременно сводится к освобождению. В общем, эпистолярный жанр в традиционном своем изводе.

Лично на меня куда сильнее подействовали другие письма — в Ереван. Адресованы они Аветику Исаакяну, председателю Союза писателей Армении, Вардану Аджемяну, крупнейшему армянскому театральному режиссеру, близкому родственнику, земляку и другу Маари с раннего детства, и поэту Наири Зарьяну, тоже земляку, немало потрудившемуся в приснопамятные 30-е, без устали шельмуя недавних друзей. В этих письмах — конкретные просьбы о помощи. Производят они тяжкое впечатление. К другу и родственнику писатель обращается словно бы снизу вверх и, поздравляя со Сталинской премией, всерьез уверяет: мол, только в Советском Союзе ценят настоящий талант. И дальше: “Дорогой Вардан! В прошлом году или позапрошлом, когда болезнь и нужда прижали меня к стене, я позволил себе с не подобающими моему положению шутками и юмором написать тебе. Ты оставил это письмо без ответа…”

Даже Вардан отмолчался. Так же поступили другие. De profundis clamat; он взывает из бездны, но зовы безответны. Только ли во времени дело (Пастернак не боялся писать Ариадне Эфрон в ее туруханскую ссылку). Тут как раз уместно сказать о комментариях Григора Аджемяна. В них освещены взаимоотношения Маари со всеми без изъятия его адресатами, литературные и личные; любые вопросы разъяснены, любые недоумения сняты. Многие историко-литературные коллизии потребовали от комментатора раскрыть архивные папки, вчитаться в старые газеты; многотрудная его работа заслуживает не столько похвал (они излишни), сколько уважения.

Все так, однако попеняю на кое-какие промахи. Григор Аджемян не оставляет без перевода и толкования ни одно встречающееся в переписке русское слово или фразу, будь они воспроизведены русскими или армянскими буквами, ни одно имя и понятие. К чему такая дотошность? Увы, многие из нынешних армянских читателей не сильны в “языке межнационального общения”; к тому же книгу непременно будут изучать и в диаспоре. Зато письма, целиком написанные Маари по-русски (А.Исаакяну из лагеря и жене), даны только в переводе; в столь авторитетном издании это непростительно. Далее. Про повесть “Колючая проволока в цвету” сказано, будто она переведена на русский, английский и французский языки, тогда как русского перевода нет и — при нынешней-то ситуации — сомнительно, будет ли. В примечаниях цитируется письмо к Амо Сагияну от 18 июля
1962-го, где помянуто стихотворение Евтушенко из “вчерашнего номера "Лит. газеты"”: “Замечательное стихотворение, сходите в библиотеку и почитайте”. Необходимо было привести хотя бы название стихов, а то и процитировать их…

Исправить эти промахи несложно; полагаю, в новом собрании сочинений Маари — надеюсь, Аджемян осилит его — их уже не будет. А превосходная книга — вот она.

 

 1 “ДН”, 2003, № 10.

 2 Там же.

Версия для печати