Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2010, 11

Царапины на осколках

Фрагменты Книги второй. Продолжение

Продолжение. Начало см. “ДН”, 2010, № 6, 7.

 

Утром схватил сумку и пошел к выходу. У калитки столкнулся с Лечи, перед которым даже неловко за свои уходы и возвращения. Спрашивает, нашел ли документы. На мое “нет” ворчит про себя, что засунул их где-нибудь под носом и забыл, и, не останавливаясь, идет в котельную. Я, опустив сумку, следую за ним. Там он нервно хватает за край красную ковровую дорожку, постланную на деревянные нары, и срывает ее. Документы под ней! “Говорил же тебе, что под носом!” — смотрит на меня, как на дурака. Так оно и есть. Сто раз заглядывал под эту дорожку, и он заглядывал, когда искали в прошлый раз. Но документы лежали в самом дальнем углу, мы же поднимали только краешек дорожки.

Нахождение документов что-то отключило в теле, опустошило его. Пошел к калитке, взял сумку, внес в дом. Ночью не сомкнул глаз.

 

У Лечи японский портативный телевизор, плохо, но иногда что-то показывает от аккумулятора автомашины. Не знаешь только, как ему это удается, телецентр вроде давно разбомбили, и ретранслятор… Может, расположение поселка на высоте помогает? Мутными изображениями, как фильм-компромат, снятый в бане, показывали наших, отбывших в Москву после первой войны. Были и “коренные” москвичи-чеченцы, знакомые все лица. Шел разговор, кого на этот раз поставить во главе “здоровых сил”. По выражениям лиц было видно, что все готовы к пробе.

Ели фасоль, не совсем сварившуюся. Чувствуешь себя плотно, будто в тебя рядами уложили булыжники, вытащив из дороги 30-х годов, ведущей в поселок Горагорск. Уж неделю точно будет перевариваться, если умрешь — не голодным! Как в одной нашей байке. Накормила жена мужа чем-то, и умер тот. Поняла жена, что отравила мужа, поплакала и сказала: “Что получилось так, жаль, но не такой нерадивой женой была я тебе, чтобы дать умереть голодным”. Парень тоже, видно, наелся. У нас говорят: сытого на фантазии тянет. На время отсутствия Марет он часто берет на себя вопросы ее компетенции — восстанавливает СССР. Для начала провел “референдум” со мной и с Лечи, выясняя, как мы относимся к этому восстановлению. Лечи ответил за нас обоих, что нечего ворошить прошлое. Но собиратель земель советских стал настаивать, чтобы я “политически определился”. Пришлось подтвердить, что после двух тарелок фасоли можно. И “процесс пошел”. Хотя Парень и говорит с нарочитостью, но чем дальше уходит Советский Союз, тем больше о нем добрых воспоминаний, складывается новая мифология. Плохим был СССР, хорошим, что бы за ним ни числилось — был нашим, мы были им. Теперь, и собрав все республики, восстановив сталинскую конституцию, райкомы, обкомы, ЦК КПСС, не собрать нас. И все равно, кто бы что ни говорил, мы — поколение СССР — сколько бы ни ругали, будем жалеть, что его развалили. Тут “мы”, конечно, с оговоркой, прибравшие результат семидесятитрехлетней эксплуатации трехсот миллионов сегодня называются “они”. Все свелось к тому, что “они” обокрали “нас”. Закономерности — одна “физика”, чувства — совсем другая, они первую “физику” не признают. СССР еще долго будет на карте нашего сознания, и не только в “совковости” тут дело.

 

Опять люди и радио говорят, что на трассе Баку—Ростов действует коридор и по нему потоком идут беженцы в Ингушетию, что у самого поста “Кавказ-1” многокилометровая очередь.

Ходил на рынок. Рынок смотрится унылым, людей мало, выглядят усталыми, будто что-то перетаскивают на спинах, волочат ноги, молчаливы, в голову приходит определение “ошарашенные”.

Обратно шел посреди дороги, не обращая внимания на самолеты, хотелось, чтобы они увидели тебя, стреляли, бомбили, опрокинули все вверх дном к чертовой матери.

Уговаривал себя лечь спать, но кто-то стал кричать с улицы. Это Парень. Откликаясь, выходишь на веранду. Он выплывает из сумрака, помогая себе, будто веслами, руками. Говорит, что ему не спится, увидел у меня свет и решил зайти. С улицы видеть свет свечи он не мог, но все равно хорошо, что пришел. Привык к нему, приходит — нервирует, нет его — хочется, чтобы появился, мы уже родственники, семья. Не садясь, уперся взглядом в горящую свечу, как в диковинку, говорит сам с собой: “Вот где-то тоже ночь, музыка, смех слышен, люди танцуют, любят… Где-то утро, кто-то на работу — пахать, сеять… В другом краю урожай убирают, в Испании — оливки, в Норвегии рыболовы с моря вернулись, где-то косят, в Тамбове всех студентов на картошку… А где-то бомбят, убивают… Интересная планета. А может, и хорошо, что человек плохое существо, не жалко будет, что исчезнет с земли? Только саму землю жалко, все же она была нашей землей, да, старик? — И тут же, не дожидаясь ответа: — Нет, старик, с землей ничего не случится, нагреется она, избавится от нас и наших следов, снова начнет цвести”.

Нехотя отвечаешь:

— В Испании оливки немножко раньше собирают, а человека ругай не ругай, жалей не жалей — все одно он есть кто есть — постоянство, заданная константа.

Парень сухо кашляет. Делает это долго, не гася сигарету. Откашлявшись, затягивается вновь, опять кашляет (надо в очередной раз спросить у Лечи его имя и записать большими буквами на обложке тетради), потом спрашивает:

— Старик, чем мы, чеченцы, отличаемся от русских?

Не отвечая, соображаешь, как отделаться от него и его вопросов. Не придумав ничего, после долгой паузы отвечаешь:

— Особо ничем, мы и они думаем о себе совсем не то, что думают о нас другие.

Он же, перейдя теперь на другое:

— Ты не знаешь, старик, есть какой-нибудь признак, что человек начал умнеть?

— Есть.

— Какой?

— Меньше говорит.

— Значит, я ошибся, — усмехается он.

— Это в чем же?

— Обнаружил утром у себя несколько седин и даже было заволновался.

— Не волнуйся, с тобой ничего не случилось. Были бы седины признаком того, чего тебе хочется, много мудрых людей было бы вокруг.

— Нет, старик, какие-то шевеления в голове все равно чувствую, и тяжелеть начала.

— Помой ее хорошо, немножко золы в воду добавь, от перхоти помогает, и помни русскую поговорку: седина в голову — бес в ребро.

— Вы с Лечи так боитесь, старик, шевеления моих мозгов…

— А как же, кто нам радио будет пересказывать?

Парень несколько светлеет. Ему и не важно, что ты говоришь, главное, чтобы не молчал. Теперь, если, как у нас говорят, “развязал” мне язык, начнет “углубляться”. Поняв, что допустил промах, решаешь положить конец разговору, только не знаешь как. Он неспешно достает новую сигарету, прикуривает ее и пускает густой дым. Сославшись на этот дым, бросаешься из комнаты. Он выходит за тобой. Не оглядываясь, идешь к воротам, направляешься к дому Лечи, теперь хочешь не хочешь, надо зайти.

Лечи еще не спал, возился на кухне с телевизором, показывавшим то неразборчивые картинки, то бегающие полоски. Опять мелькнули “здоровые силы чеченского общества”, готовые взять на себя ответственность за будущее народа. Но там, видно, не сделан еще выбор, и не просто сделать его — много сегодня у нас “здоровых сил”. Я шепнул Лечи, кивнув на Парня, чтобы тормознул его. Лечи понял.

Не заходя в дом, медленно пошел по улице. Было тихо. Ночь какая-то мягкая на ощупь, будто рядом ходит животное с густым пушистым мехом и ластится. Идешь и кажется, что что-то роняешь, как дерево — пожелтевшие листья. Это падает всякая всячина, что лезет в голову. И эта тишина, и эта мягкость ночи мало естественны, когда где-то рядом дремлет война.

 

Встал рано. Проводил “рабочее совещание” с самим собой. Снова читал себе лекцию о пользе сна и сам себя не слушал. Состояние здоровья оцениваешь как “так себе”. Еще в прошлую войну заметил, что война каким-то образом воздействует на болезни, во всяком случае, желудок перестает болеть, и от ревматизма помогает, хотя никому такого “целительного средства” не рекомендуешь.

Сварил старую крапиву, добавил чуть сахара, получился напиток — сок или некий джин. Это уже рекомендуешь как средство от холестерина.

Опять проваливаешься в подвал памяти и перебираешь в нем теперь ненужное. Убеждения, что до этого высказывал, стали шататься, как здания при бомбежках, но и летом 94-го, когда многие из чеченцев и многие из Москвы пытались “наладить” здесь гражданскую войну, считал это обреченным на провал: между чеченцами не может произойти такое, их традиции, историческая память, внутреннее устройство социума исключают это, в этом смысле мы крепкая “субстанция”. И еще: ведь нас слишком мало, чтобы раскрашиваться в разные цвета и стрелять друг в друга. Конечно, в обществе шел некий процесс, перефразируя Макиавелли, можно сказать: разлагалось средневековье, уже умершее в сознании людей, но еще продолжавшее жить в формах и установлениях фольклора.

По теории и исторической практике человек, имеющий представление о развитии общества, понимает, что отдельный народ не может являться исключением из общих закономерностей, но все же была уверенность, что мы исключение: твой народ невозможно разделить. Теперь понимаешь, что это было нежелание смотреть в лицо времени, расставаться с тем, что впиталось в тебя с молоком матери. Воображение рисовало некое извечное национальное единство, о котором у самого народа и у народов, соприкасавшихся с ним, сложился миф, он сидел и в тебе. В 91-м, когда одни чеченцы вышли на площадь, чтобы отобрать власть у других, в мифе появились трещины, через них проглядывали циничные реалии эпохи. Так могли поступить французы, казнившие своего короля и роялистов, русские, расстрелявшие своего царя и дворян, румыны, расстрелявшие Чаушеску. Но для нас это казалось неестественным, противопоказанным. Значит, что-то произошло с нами, перестали мы быть теми, кем все еще пытались казаться себе и другим, обвалилась наша башня, разлетелись ее камни. Сейчас об этом заговариваешь, наверное, чтобы и самые наивные из нас перестали жить в иллюзиях, поняли, что мы уже другие, что “сломался” в нас фольклор, “выросли” мы из него, переросли самих себя, не действуют на поколение фольклорные проповеди, а если действуют, то теневой стороной. Может, мы проходим перерождение, и происходит это хаотично, больно, а рядом нет “акушерки”, помогающей родовым схваткам? Мечась в этих схватках, цепляясь за разные “острые” предметы, сами делаем себе больней. Но не родим мы заново того фольклорного “нохчо”, что родился в ночь, когда щенилась волчица, сколько бы ни писали об этом. Мы давно роддомовские. Это наивный самообман или осознанные попытки обмануть народ, чтобы тот ничего никогда не понял, чтобы играть им, дробить на толпы, противопоставлять...

 

Как вчера и решил, рано встав, тронулся в центр, прикинув, что это путешествие займет часа четыре. Клочками, как пена в ванне из телерекламы, стлался белесый осенний туман. Краешек мутноватого солнца показался, когда поравнялся с микрорайоном “Березка”.

Рынок — самый чувствительный общественный индикатор, говорит о многих вещах, событиях, передает их нюансы. “Центральный” все еще жив. Народу и продавцов немного, хотя пришедшему из опустевшего поселка и это — многолюдье. Часов с собой не было, но прикинул, что до восьми, когда обычно начинается стрельба, еще далеко. Услышал и смех, женщины подзывали покупателей, но все это не то. Нет того шумного, непролазного грозненского рынка, этот — умирающий тяжелобольной, пытающийся шутить. Слева от входа собралась небольшая толпа из молодых людей и женщин, все говорили оживленно и одновременно. Подойдя ближе, уловил характерный иностранный акцент. Это была, как понял, корреспондентка, пробравшаяся в город тайком. Протиснуться к ней было невозможно, приподнявшись на носки, увидел лишь негустые светлые волосы. Пожилая женщина, пытаясь заглушить всех, кричала: “Передай Клинтон, что мы война не хочим, мир хочим, пускай приезжает и смотрит, куда здесь ракета упал!”. До корреспондентки голос ее дошел, она ответила: “Корошо, корошо, абзателно”! Подумалось, почему Клинтону, а не Ельцину?

Это все наша наивность. В последние годы в чеченцах глубоко засела вера в так называемую “международную общественность”, что придет она и, как у нас говорят, все “выправит”. Это внушается с 91-го на митингах, в газетах, по телевидению. И сами себе внушали, и те внушали, кто чеченцев просто использовал. Новая власть начинала день, как утреннюю молитву: “Прогрессивная Россия на нашей стороне”, “международная общественность на нашей...”. Эти люди, так плотно окружившие корреспондентку, представления не имеют, что такое политика, международные отношения, уверены, что перед ними представительница самой высокой инстанции в мире, завтра же может собрать всех на свете президентов, приказать им немедленно прекратить бойню. Многие как раз и представляют эту инстанцию в лице такой тети, обещающей им сейчас “абзателно”, до сих пор “тетя” как бы не знала здешних дел, но теперь все станет на место. Каждый появляющийся тут с видеокамерой и фотоаппаратом для них — международная общественность в полном составе. Поулыбается им эта женщина, сделает заказанные редакцией снимки и уедет, они же останутся ждать поворота истории. Что им чьи-то геополитические интересы, как устроен мир, каким клубком переплетен, повязан, каким двигается “мотором”, какие большие и грязные игры в нем идут, какой незначительной ниточкой они являются в этих переплетениях. Им вынь да — “весомо, зримо” — положь справедливость. Эти люди плохо знают мир, мир совсем не знает их, но они — люди, хотят жить, хотя и не умеют. Они обижаются, когда о них говорят “отсталые”, но сами еще из того века, не запирающие на ночь двери. Сегодня они стали оживленным перекрестком — к ним, по ним, через них ездят многие. Придет человек и скажет: какие вы герои, чеченцы, нравитесь вы мне, язык ваш хочу выучить, жить с вами, жениться здесь, стать таким же, как вы, умереть с вами. Куда им его деть? У них не принято спрашивать документы, род занятий, рекомендательные письма. Человек говорит: нравимся — пусть входит, гостем будет, может, со временем и чеченцем станет.

Напомнив себе цель прихода сюда и то, что скоро начнется, вспомнив ракету, взорвавшуюся здесь не так давно, поспешил в большой зал, где продавали мясо. Тот почти пустовал, мяса не было. Стояло несколько мужчин и две женщины. Говорили, что чуть раньше была баранина — “словно творог”, но закончилась. “Словно творог” у нас — выше, чем хорошее. На мой вопросительный взгляд один из мужчин ответил, что мясник уехал за говядиной, обещал быть через 10—15 минут. Решив подождать, я и этот мужчина вышли из зала, закурили. Небольшого роста сухопарый старик, проходивший рядом, не отвечая на наше приветствие и не оглянувшись, скорей всего, нас и не слыша, ворчливо говорил вслух на чеченском. Он напомнил старушку, кричавшую в поселке, держа за руку девочку. Подумалось: сидел ли он на митинге в 91-м, когда все это началось? Может, сидел, может, нет. Что если и сидел? Тогда их привозили автобусами и сажали перед митингом в роли “свадебных”, эмблемы “национального единодушия”. Что они понимали? Им объясняли, что власть, допрашивавшая их в подвалах ВЧК-НКВД, отправлявшая в ГУЛАГ, депортировавшая в Казахстан, “падает со стола”, теперь у нас будет свое государство, свой НКВД, свой суд, не берущий взятки, справедливый “паччах”, днем и ночью пекущийся о народе, свобода будет, демократия…

Когда на площадь привезли очередную партию таких, впереди стоял высокий старик. Еще издали кого-то напомнил, но не сразу узнал его. Оказался старшим братом моей матери, ему тоже было за восемьдесят. За несколько дней до того сам был у него, он лежал больным. Попросил меня сделать ему массаж головы, это наша народная медицина, называется голову вытянуть или взвесить. Ему нравилось, как я провожу эту процедуру, я немножко специалист в этом деле, это наследственное — все же внук и правнук известных народных целителей. Мне было лестно, когда дядя говорил: “У моего племянника — целебные руки”. Теперь он стоял на площади. Я шел к нему, и передо мной телетайпной лентой бежала его биография. 32-й год — ему двадцать, отца, воевавшего в Чеченской красной армии вместе с Асламбеком Шариповым, увезли в НКВД, с ним и старшего сына, их объявили кулаками. Не вернулись. Год спустя и его младшего брата, которому не было еще шестнадцати, посадили за то, что спрятали доброго отцовского коня, не отдавали его начальнику НКВД. Когда их конвоировали из районного НКВД в грозненский, они сбежали. НКВД захватил их мать и сестру. Они пришли и сдались. Их осудили и направили в лагеря Коми АССР. Оттуда тоже бежали. В 44-м посадили всех. Казахстан. 13 лет он работал там в колхозе, это уже видел я сам. Когда он вернулся из депортации, его не пустили в родной аул. Аула, собственно, и не было, высокогорные давно уничтожили. У него было четверо детей. Они с женой сделали саманы и построили себе дом в 15-м Молочном совхозе. Подошел, спросил дядю, почему он встал с постели. Ответил: “Говорят, Хасбулатов объявит, что власть Сталина упала”.

Мужчина, с которым курили, сказал, что старика того знает. Он еще год назад ходил здесь и говорил, что скоро придет война, вроде бы и к Масхадову ходил. Странный какой-то, все говорят, что он х1ума хууш стаг — знающий человек. Есть у нас такое понятие, это что у русских юродивый. Вернулись в зал, мясника еще не было. Стали ждать. Мужчина рассказывал, как в первую войну к ним в подвал зашли солдаты, стреляли поверх голов из автоматов, требовали водки, но когда все стали говорить, что у них ее нет, предложили обменять ее на говяжьи консервы и масло. Один сходил наверх и принес несколько банок консервов и упаковок масла. Но водки ни у кого действительно не было. Солдаты стали материться и угрожать, что всех расстреляют. Кричали взрослые, контрактники, солдаты-мальчишки стояли в стороне, тихо разговаривая между собой, курили одну сигарету, передавая ее друг другу. Тогда средних лет русская женщина, раньше работавшая в Бюро горинвентаризации, стала “красиво” ругать солдат. Все перепугались, что теперь их точно перестреляют. Один военный, с сединой в усах, рванулся к ней с криком: “Ах ты, кикимора, ну-ка, паспорт, старая!”. Паспорт у женщины, на ее счастье, оказался с собой. “На, сукин сын, позор русского народа!” — бесстрашная женщина подала ему паспорт. Тот быстро перелистал его, крикнул другому: “Глянь, Гриш, русская, сука!”. Гриша, видимо, старший, хотя отличий никаких на нем и не было, направляясь к выходу, буркнул: “Кончай, Саня, базар!”. Саня швырнул паспорт женщине в лицо и пошел за ним. Уходя, консервы и масло солдаты оставили, но никто их не взял.

Наконец привезли мясо. У продавца были жесты человека сердитого, улыбаться покупателям он не собирался. Мясо было не ахти какой “творог”, но лучше того, что предлагалось на “Березке”. Нас, покупателей, было немного, все же некоторые засуетились, продавец прикрикнул на них, указав на мясо, потом на нас — мол, всем хватит. Его, видно, раздражала наша малочисленность и то, что придется ждать еще покупателей под нехорошим шумом “градов”. Люди поутихли и предложили первыми выбрать мясо двум женщинам.

Из мясного зала вышел через южные ворота, зная, что с этой стороны никого не будет, значит, не будет поводов останавливаться и слушать комментарии о военно-политической обстановке. Решив идти прямо домой, шел, не обращая внимания ни на что. Пытался вникнуть в смысл слова рассердить. Мы как-то привыкли к нему, легко произносим, а слово оно “тяжелое”: рассердить — “выключить” в человеке сердце, сделать его бессердечным, любовь, добро, жалость в нем “выключить”. У дома, в котором раньше располагался переговорный пункт, кто-то прервал эту “этимологию”, окликнув меня по имени. Обернувшись, увидел жителя нашего поселка, имени его, конечно, не помнил, да и знал ли, в лицо же знаешь давно, он работал на Ташкалинской техстанции, куда ты часто заезжал по поводу обслуживания автомашины. На работе у него была кличка “Червонец”. Кто бы по какому поводу к нему ни обращался, с улыбкой отвечал: “Давай червонец”! Все его так и звали. Это был симпатичный, общительный, веселый человек, во всяком случае, тогда. И сейчас издали улыбался, шел с таким же пакетом, как и у меня. Я остановился. Он пришел на рынок пешим, хотя имеет “Жигули”, — признался, что рисковать не захотел. Слегка прихрамывает, но походка бодрая. Как и следовало ожидать, после формальных приветствий перешел к нашей общей теме. Я в общем-то был рад, что встретил попутчика, вдвоем все же веселей, но побаивался дополнительной нагрузки в виде анализа событий, которым занимаются сейчас все. Когда он завершил вступление: “Да нормально мы жили с Иваном, зря мы и они все это затеяли”, стало интересно, что скажет еще. Но он ударился в ностальгию, как хорошо было в советское время. Это наша вторая любимая тема.

— Вот, смотри, — начинает он, явно настроившись на разговор длиной километров пять-шесть, что нам надо пройти до дома, — главным в республике стал свой, почти все начальники — чеченцы, в самой Москве вторым человеком в государстве — тоже чеченец, министр нефтяной промышленности — главного богатства страны — тоже. Сколько еще всяких “хакимов” из наших стало! В каждом ауле мечеть строили, во многих — по две, в городе заложили такую огромную, что здесь и верующих-то не было столько, чтобы заполнить ее, студентов больше стало, магазинов, на базаре было все, писать можно было все, говорить все, а мы взяли и... “опрокинули таз” (это у нас означает не то сделать). Когда в 73-м ингуши вышли на площадь, требуя свои земли, отобранные после депортации, и близко боялись подходить, а тут ринулись. Вот скажи, почему приезжали из Москвы большие “русские”: генералы, помощники президента, знаменитые певцы, депутаты Верховного Совета и кричали на митинге: “Ура! Молодцы, чеченцы”?

Над нами низко пролетели два самолета, что избавило меня от необходимости отвечать. Про себя отметил, что Червонец и не посмотрел на них. Позавидовал его нервам. Через паузу, в которую слушали разрывы, Червонец, оставив прежнюю тему или продолжая ее, спрашивает:

— Знаешь, что говорил мой отец?

— ?

— Чеченца нельзя перекармливать, русского долго недокармливать!

Отвечаю, что слышал такое и от своего отца, от матери тоже. “Перекармливать” и “не докармливать” — у нас ходячая мудрость.

Рассказывает про свою бабушку. Рассказывает хорошо, тепло, мне это нравится, и еще завидую ему, потому что своих бабушек не помню. Его бабушка пекла “самые вкусные на свете чепалгаш”, “самые вкусные хингалш с тыквой”, знала много красивых сказок, пела ему песни, которых сейчас никто не знает. Говорила: “Когда вырастешь, будешь делать много глупостей, молодежь всегда должна баловаться и хулиганить немножко, так было всегда, за это и ругать будут, и наказывать, но никогда не совершай того, за что люди тебя проклянут”. Наставляла, чтобы лицо у него всегда было ясным, как солнце, на лице человека нет ничего красивей улыбки. Слушаешь его и что-то в нем открываешь: оказывается, в людях, к которым часто относимся даже с неким пренебрежением, есть много такого, что заложено бабушками, дедушками, сказками…

Обычно чувствуешь разочарование в человеке, во всем человечестве, в самом себе, вспоминаешь речь свиньи по имени Майор о природе человека в “Звероферме” Оруэлла, но поговоришь с “простым человеком”, на простом языке, о простых
вещах — и доклад той свиньи разбавляется неким веществом, которое, медленно вливаясь в тебя, дает облегчение, может, приобретаешь веру в человека. К этому человеку, рассказывающему о своей бабушке, относился раньше, подсознательно ориентируясь на его выразительную кличку, которую теперь неловко и произносить. Наверное, так относились и многие другие, а он в случайном разговоре вдруг вырос в целую философию… философию улыбки. Он не говорит ничего глубокомысленного, просто вспоминает о бабушке, пирожках, которые та пекла, сказках, что рассказывала. Может, и не готовила она так вкусно, как ему кажется, и сказок знала не так много, но велела ему улыбаться людям, и он улыбается. Теперь он для тебя хороший человек.

 

“Эксперты” нашли мясо вкусным, дали заключение, что оно коровье, которое намного превосходит бычье. Парня зовут Габис! Лечи надоело, что не могу запомнить его имя, похлопывая Парня по плечу, несколько раз повторяет: “Этого непутевого мальчика зовут Габис, повторяю на бис: Га-бис!”. Спрашивает меня: помнишь, у нас секретарь обкома был по фамилии Габисов? Помню. Потом он стал редактором газеты “Ленинский путь”, выходившей на нашем языке. При нем было напечатано мое стихотворение из восьми строк... такое было событие. Теперь, связав Парня с ним, имя его не забудешь; если что и запоминаешь, то по каким-то ассоциациям. “Габис” у нас нечастое имя, не наше. Чисто наши имена происходят от названия птиц, животных или из древних мифов Шумерии, Аккадии, Вавилона… Много имен от названий соседних народов и стран, даже “дальнего зарубежья”. Была когда-то страна Мидия, народ тамошний назывался мада; народа того уже нет, а у нас он живет в имени Мада, нашего соседа в ауле зовут так. Был бог тибетской мифологии Талха, который в последующем перешел и в буддийскую, и это имя носят у нас многие. Более тысячи лет назад на Кавказе жили зихи, их сама история почти забыла, у нас память о них хранит имя Зихи.

Запомнив “Габис”, мысленно перелистал всю тетрадь и везде, где “Парень” вписал “Габис”, но, подумав, что выискивать это будет нудно, решил оставить как есть.

Лечи, как уже говорил, обычно немногословен, занят своей “ауди” и телевизором, дискуссии обычно заводим мы с Парнем, то есть с Габисом, часто по его инициативе, он еще жалуется, что мы с Лечи, пользуясь преимуществом возраста, ущемляем его право на свободу слова. Только что хотел перевести разговор о хорошем тракторе “Беларусь” на президента Белоруссии, но Лечи оборвал его, буркнув: “Лукашенко не наш батько”. Габис почувствовал себя ущемленным в очередной раз. Все это потом компенсирует на мне — явится один и выложит всех “лукашенко” подряд. Вот начинает что-то, Лечи сразу же с досадой:

— Хорош “доить быка”, — что означает требовать мудрого поступка от немудрых людей, то же, что русское “с козла молока”.

“Ущемленный в правах” снова пытается что-то сказать. Ему, постоянно передвигающемуся с транзистором на шее (Лечи сравнивает его с колокольчиком на шее коровы), трудно удержаться:

— Вот вчера говорили…

Лечи, делая предупреждающий жест:

— Не порть вкус мяса!

Габис замолкает, стоя, отхлебывает бульон. Выдержав недолгую паузу, снова нарушает “регламент”:

— Ничего, скоро там начнется…

— Что? — перебивает его Лечи.

— Народ на улицу повалит! — уверенно заканчивает Габис.

— Слушай, ты был “там” вообще? — раздражается Лечи еще больше.

— Двенадцать лет! — оскаливается Габис.

— Дураком!

— Строителем!..

Лечи опять, как старший, лишает его слова, отчитав на чеченском, до того говорили на русском. Габис, покачав головой, замолкает. Потом, наливая себе бульон, бубнит в чашку:

— Нет, Иван, если захочет, и Кремль верх ногами, понимаешь…

Лечи смотрит на меня, качает головой и, обронив: “Ей — бритая, она — нет, стриженая!”, идет на выход.

Габис, большими глотками допив бульон, догоняет его, слышно: “Вчера Явлинский…”. Что сказал Явлинский, не слышно. Остался один. Подумалось: хорошо, что посуду надо убрать, есть чем отвлечься, хоть ненадолго. Знаешь, что потом будешь все эти реплики прокручивать заново, думать, почему там не будет того, что ожидает Габис, здесь — того, что ожидают там.

 

Габис возвращается! Почему-то стучится в дверь. Не отзываешься. Молчишь, словно, как у нас говорят, пришли требовать долг. Пусть думает, что ты куда-то отлучился. Хочется, чтобы ушел, но он входит. Несколько виновато улыбаясь, спрашивает:

— Старик, скучно же стало после нашего ухода?!

Смотришь в тарелку, которую держишь в руках, выдавливаешь из себя:

— Нет, только что собирался запеть.

— А я пришел повеселить тебя! Анекдот хороший принес, сам долго смеялся. О нашем самом народном артисте Мусе Дудаеве, ты же говорил, что знаешь его.

— Рассказывай.

Выложил старую байку, всем уже надоевшую. Напрашивается помочь с мытьем посуды, но я уже завершаю, вернее, завершил давно, механически перебираю ее, не зная зачем. Парень, что-то не привыкну к Габису, в привычной манере начинает ходить по комнате, ищет, во что бы меня втянуть. Теперь хочется даже помочь ему, но не помогаешь, пусть поднапряжется. Говорит, что они с Лечи установили схожесть китайской медицины и жен человеческих.

— А ты знаешь, старик, чем они похожи?

— Видно, тем, что жены, как и китайская медицина, знают все слабые точки на теле мужей.

Смеется:

— Как ты догадался, старик?!

— В отличие от тебя я женат — давно испытываю на себе эту “иглотерапию”.

После такого “лирического отступления”, посмеявшись еще:

— В прошлый раз, старик, мы говорили…

Решив не поддаваться ему, перебиваешь:

— Что мы ни говорим в каждый прошлый раз, повторять не надо.

— Я о космополите хотел…

— Неплохая должность.

— Я бы не пошел.

— Кто зовет-то, муха твоя, что ли?

Не ответив, переключается на народ.

— Старик, может быть народ преступником?

— Запросто.

— Ну, старик, ты даешь! — считает, что услышал кощунство.

— Есть в уголовном праве такое понятие, “преступная халатность” называется, народ постоянно совершает это преступление, еще есть “преступное попустительство”, и этим занимается, вечно помогает вождям в ущемлении самого же себя. Подкупный он, твой народ, продажный даже — лесть любит, бедняга, ласку, похвалит его какой вождик, приласкает, как собачку, мудрым назовет — в умиление придет, и плети из него какую хочешь “революцию”… “демократию”… веревку, на которой самого и повесишь.

— Можно я за народ заступлюсь?

— Нет!

— Злой ты сегодня, старик!

— Да, зол я и на тебя, и на народ!

Умолкает. По сильно наморщившемуся лбу видно, что в нем что-то напряглось. Хочется шутливо тормошнуть его, но сдерживаешься. Сам очнулся:

— Вот самый великий народ…

— Такого и нет, если есть — ненцы.

— Немцы, старик, или ненцы?

— Нен-цы!

— Почему ненцы, а не немцы?

— Потому что ненцы никогда не говорили, что они великий народ, а немцы часто.

— А что создали ненцы, чтобы называть их так?

— Зато ничего не разрушили. А может, и колесо.

— Колесо же в Передней Азии...

— Ну, изобрели они его в Передней, а потом в самую “заднюю” ушли, подальше от своего изобретения. Сани изобрели, лыжи, унты…

— Я читал, что колесо изобрели чеченцы, когда еще хурритами были.

— А туркмены слышали, что это они.

— С самоваром проще…

— Тоже вопрос.

— Его же русские…

— Почему не половцы?

— Все же признают, что русские.

— А какой русский не был в свое время половцем, кипчаком, чудью, татарином? Не слышал, что ли, кого обнаружишь, если хорошо его поскребешь?

— Да-а-а, — растягивает он. — Вот ты вчера говорил, старик: все сложное из простого, только простое сложно.

— Видно, вчера я пытался поумничать перед тобой. Это ладно, мы с тобой главное упустили.

— Что?

— Что изобретатель колеса тоже преступником был.

— Не понял, старик.

— Не соверши он такое — сегодня не имели бы дела с танками.

— А с автобусами как?

— Пешком оно здоровее. И Сапарби в прошлую войну говорил, что верблюд и лошадь — тоже транспорт.

— Ну, старик… Изобретатель же облегчил жизнь человека, на чем бы ездили шесть миллиардов, на ишаках, что ли? — улыбается Парень.

Но ты не принимаешь его тон:

— Такие “передовые” и выложили дорогу в ад “облегчениями”. Впряг фараон в твое колесо коней, прикрепил к ним мечи — и поехало.

Двигает бровями. Должно быть, пытается понять, с чего это я так. Очнувшись, как бы сам с собой философствует:

— Вообще-то ни одно изобретение не сделало человека счастливей; какая разница, что на колесах убивать, что пешим, что камнем, что винтовкой, что бомбой? И пешим — война, и с колесом — война, без государства — война и с государством — война… В общем, человек — это война, да, старик?

— Но с колесом, государством и властью организованней получается, и производительность не сравнишь с допотопной. Не так давно 55 миллионов уложил. Попробуй достигнуть таких показателей дубинкой или каменным топором.

— Это кто сказал, старик, что человек — зверь, украшенный цивилизацией?

— Это некий Шопенгауэр сказал, не совсем так, правда, но для нас сойдет и так.

— Ты сегодня действительно зол, старик!

— Твоими стараниями.

— Народ-то ни при чем, — возвращается он к прежнему.

— А надо быть при чем!

Поняв, что все время срезаю его, он умолкает. Чувствуешь себя виноватым, приносишь ему извинения за “оскорбление” народа, снимаешь с того все обвинения, тот снова становится невиновным и мудрым. Он молча, как бы от имени народа, принимает это покаяние. Кажется, наговорились, сидим и молча курим. Потом он уходит. Смотришь ему вслед, очередной раз одеваешь в костюм, завязываешь галстук, костюм на этот раз хоть и от “Версаче”, но сидит “висяче”, видишь на его спине какую-то бугристую выпуклость, знаешь, что за “поклажу” несет, это война на нем сидит круглосуточно. Если он, который моложе, выглядит так, ты должен выглядеть еще хуже. Но себя не видишь, над ним же усмехаешься, представляя почему-то на какой-то светской тусовке под руку с Аллой Пугачевой.

Вот ушел он и вспоминаешь его позавчерашний вопрос: “Ты не знаешь, старик, кто делает историю человечества?”. А вчера докопался, что вся она “состряпана” не народами, а мерзавцами и толпой, перечислял ее “авторов”. На вечерних “посиделках” Парень заводит разговор о Масхадове, говорит, что оппозиция ему сложилась еще до его избрания, внутри его же партии, в которой каждый считал, что президентом должен стать не этот в общем-то чужак, явившийся на “готовое”. Когда он все же стал президентом, “соратники” делали все, чтобы власть его не состоялась, все время подталкивали “разобраться” то с одним, то с другим — верный путь свалить человека. Вокруг витали ревность, зависть. “Это человек со связанными руками, старики, один конец веревки держат там, другой — здесь. Кремль и палец о палец не ударил, чтобы вести в отношении Чечни какую-то осмысленную политику.

Президент Чечни просит встречу с Ельциным, а ходят разговоры о встрече руководителя администрации президента России с Шамилем Басаевым по вопросу организации “казуса белли”. Имела место такая встреча или нет и не важно, главное, что разговоры ходят, значит, нужны они кому-то, кого-то хотят подготовить ими к чему-то. Если Масхадов так сильно просит встречи с Ельциным, значит, имеет что-то предложить — не бутылку же “раздавить” с президентом, как это представлялось нашей соседке Марет. Человек постоянно твердит, что готов на “многое” в интересах России, то есть упрашивает Кремль вести с ним политику, чтобы решить проблему. С момента прихода к власти здесь Масхадова, отличающегося миролюбием, Кремль, пусть не из-за любви, но в своих интересах, должен был заигрывать с ним — так велит политика.

Вы мне объясните, старики, откуда у этого басаевского “ограниченного контингента” самое современное российское оружие? Как двести человек могут поставить на голову республику в 40 тысяч квадратных километров, с населением более двух миллионов человек, в которой дислоцируются воинские части, пограничные отряды, спецслужбы, тысячи и тысячи работников МВД? Это что, наполеоновский военный маневр? Тактика заманивания противника для его уничтожения? Тогда почему тот спокойно уходит? Куда подевалось государство, старики?!”.

Спрашиваешь себя: зачем протоколируешь все это, много раз сказанное? Забываешься, что война уже идет, начинаешь думать вместе с ним, как можно было ее не допустить.

 

Внизу, где-то у “Вторчермета”, загорелся дом. Габис участвовал в тушении пожара, судя по расширившейся дыре в тапочке, активно. Самолеты сегодня вроде не летали, якобы прилетела шальная мина или другой снаряд, да еще в доме оказался какой-то горючий материал. Хозяев не было.

 

Еще один день, занимавшийся самоубийством, скончался. Ночь. На улице тихо, но ты знаешь, что это не та лирическая ночь, когда человеку кажется, будто все вокруг наполнено неким веществом, сотворенным алхимией, темной густой синью, обволакивающей тело, когда воображение носит его по звездным коридорам мирозданья, превращая в маленького принца… в синюю птицу… в белый парус… Это другая ночь, хорошо запомнившая день, это тишина застывшего страха израненного полумертвого города. Тишина, в которой дома, деревья, птицы, люди сжались в ожидании наступления утра, которое предаст их, возвратив войне. Эта тишина лепит из тебя облачко, которому хочется, чтобы его унесло в другое небо, дерево, которому хочется вырасти на другой планете, каплю, которую тянет упасть в огромный океан, чтобы никто не мог вычерпнуть ее оттуда. Интересно, что происходило вокруг Бодлера, когда он писал: “Люблю облака, плывущие там, далеко… далеко…”? Хотелось ли ему, как Габису, уплыть вместе с ними? Куда?

 

Габис, как всегда некстати или кстати, уже надоело и гадать, пришел с утра пораньше. Указываешь ему жестом, как это делают казахи, чтобы налил себе чаю. Он наливает и рассказывает, что вчера во сне поймал черта, но тот сразу превратился в красивую девушку, вернее, в голливудскую актрису Николь Кидман. Черта поймать можно, это у нас и не особо даже в диковинку. Пошли у человека дела в гору — значит, поймал! Лучшими “охотниками” на чертей у нас считаются чинхоевцы, давно этим занимаются. Ловят тех, чтобы эксплуатировать, как буржуазия пролетариат. Схватит человек черта — тот превращается в разные чудовища, а может, и в красивую женщину, но, если не испугаться и не отпустить, становится самим собой — чертом и обещает в оговоренное время выполнять все “наряды” хозяина, тот на этих условиях его отпускает. Есть много подтвержденных фактов поимки черта конкретными лицами. В каждом ауле был поймавший его, в нашем тоже. Звали его Анда. Он заставлял черта валить большие чинары и таскать тяжелые бревна, еще — держать порядок во дворе. На большее, видно, не хватило воображения, сегодня отправили бы его, конечно, опустошить банк. По окончании срока “контракта” черт ушел, прокляв Анда: “Чтобы из трубы твоей печи дым не шел!”, то есть — чтобы род пресекся. У сына его Хизира сына не было. Хизир был участником Отечественной войны. Когда ветеранов приглашали на встречу со школьниками, на вопрос детей: “Дядя Хизир, как было на войне?” из года в год неизменно отвечал: “На войне, дети, было очень плохо” — и ни слова больше. У него был самый чистый двор в нашем ауле, так умел подкосить лужайку косой, что казалось: на ней сделана вышивка. Или то черт во двор наведывался по старой памяти и наводил эту красоту? Во всяком случае, аул имел подозрение.

После второй чашки чая Габис спрашивает:

— Старик, можно серьезный вопрос?

— Хочешь с утра пораньше настроение...

— Нет, старик, не о войне, о хорошем.

— О хорошем можно.

— О духовности.

— Это — к Толстому.

— Он в Ясную Поляну отбыл, старик. Как вас с Лечи раздражает все, что ни спрошу. Я хочу понять что-то, нормальным человеком умереть, а вы так этого боитесь.

— Ты нам нужен живым!

Тут бы и засмеяться, но сам на себя досадуешь, хватаешь со стола Энциклопедический словарь, показать ему статью под таким названием, а в нем такой почему-то нет.

— Видишь, — говорю, — даже в таком толстом словаре затруднились это объяснить. Это что-то такое связанное с человеческой совестью, потребностью души, красотой, добротой, культурой, еще с чем-то, что в нем есть помимо живота. Не особо объяснишь, это из области так называемых человеческих ценностей.

— Вот и хотел узнать, есть во мне эта ценность или нет.

— В тебе, по-моему, есть… немножко… только в себе я ее с утра не чувствую.

— “Немножко” — это сколько, старик?

— Трудно сказать, но, если человеком хочешь умереть, значит, есть в тебе какая-то ее часть.

Выручил меня Лечи, позвавший Габиса что-то поднять у машины. Но скоро он вернулся. Не давая ему снова начать о духовности, сразу же задаешь свой вопрос. Часа два пытаемся с ним определить сегодняшние чувства русских к чеченцам, чеченцев к русским, тоже вроде бы с духовностью связано. Наконец, видимо, замучил я его, ушел, пожаловавшись на головную боль. Да и как ответишь, когда с той стороны говорят “грады”, с этой — гранатометы? На какие составные разложить эти чувства? Как снять с них пороховой нагар? Копоть пожаров? Сдуть пыль разрушенных домов? Соскоблить запекшуюся кровь убитых? По какой науке рассуждать? Психологии? Истории? Политике? И зачем ставить такой вопрос, когда с той стороны стреляют — убить, с этой — убить? Тогда зачем пытаться что-то понять, объяснить хотя бы себе? Первым ответить должен сам, спросив себя: ты ненавидишь? Как и Габис, ты не можешь ответить на этот вопрос утвердительно. Может, хочешь показаться добрым, возлюбившим ближнего, подставляющим правую щеку, когда бьют по левой? Лукавишь, лицемеришь, пытаешься играть в какую-то политику? Или чувствуешь себя овцой из пословицы, которая стоит перед дилеммой: заблеешь — чабан зарежет, не заблеешь — волк съест? Нет, не то. Сам же тысячу раз повторяешь, что возишься с этой тетрадью, пытаясь уйти от вопросов, ответов, кошмара. Все равно задаешься вопросом: кто хозяин этой войны — русский народ, чеченский, чтобы называлась “русско-чеченской”? На Руссо пытаешься сослаться: “Война — это не отношение между людьми… люди становятся врагами случайно, не как человеческие существа и даже не как граждане, а как солдаты”. Потом надо наивно спросить: зачем делать из людей солдат? Врагов? Кто их сегодня кует, железными заклепками вбивает в них ненависть? Делает убийц из восемнадцатилетних мальчишек?

Хоть референдума и не проводил, но слышал, видел, знаешь — нет в твоем народе ненависти к другим народам. Знаешь, что и в Лечи, и в Габисе, с которыми говоришь об этом каждый день, нет ее, не было в прошлую войну у Сапарби, Салавди. Речь тут о двух народах, худо-бедно проживших под одной “крышей” 132 года — в одной коммуналке со всеми ее склоками, дрязгами, взаимовыручкой, праздниками, обидами, прощениями, “оттепелями”, “заморозками”... Но вот развалилась “крыша” из четырех букв, и каждый винит в этом другого, идет отчуждение, агитация, появились люди... Люди? Нет, как в фантастических фильмах, появились существа с другой планеты, в чьих руках земной человек превращается в деревянную биту, железную палку, в кричащий рот автоматчика.

Чего нет в природе человека? Все в ней найдешь: чеченцев, ненавидящих русских, русских, ненавидящих чеченцев, русских, ненавидящих самих себя, чеченцев, ненавидящих самих себя, растет и растет число таких. Каждый считает, что другой его предал, ограбил, обокрал, но мы о народах, двух больших суммах, о законе больших чисел, о неестественности ненависти между ними. Конечно, не ответим на все это “научно”, и вопрос ставим не потому, что можем ответить, просто чувством не можем смириться с таким. Нам и не важно, как определяют ненависть философ, психолог, психиатр, мы не допускаем ее имманентности в народе, хотя готовы сделать исключение для отдельного человека… для ста… тысячи… Нельзя народу ненавидеть другой народ, не народ он тогда. Все мы теперь — жертвы ненавидящих всех нас.

Оставить это, вспомнить хорошего человека, взять его, как школьный резиновый ластик, и стереть им слово “ненависть” из памяти всего человечества.

Когда вернулись из депортации, у нас в Доме культуры чеченец работал, Хасан из села Гойты. Он и был таким “ластиком”. Эрудированным был “ластиком”, до сих пор задаешься вопросом: откуда в нем это? Много знал о культуре человечества, о русской культуре рассказывал в конкретных лицах, говорил, что и нам надо создать себя в культуре. В том своем возрасте я понимал из этого только то, что и можно понять в таком возрасте. Он и сам был сравнительно молодым. Замечательным был человеком! Искренность в нем большая была, как у подлинно народных просветителей, удивительная детскость была, улыбка, а она, говорят у нас, — “свидетельство человека”, документ. А как он стихи русских поэтов читал! После его чтения я открыл для себя Александра Блока и очаровался им, его голосом Блок звучит во мне до сих пор. Ни одного актера не слышал, читавшего так хорошо, как этот Хасан.

Ностальгия потянула в ту комнату, где книги, захотелось читать Блока, а не о всяких ненавистях. Взял перерыв и читал…

Хорошие мы, чеченцы, плохие — кто его знает, разные мы, но точно, что хуже становимся с каждым днем. А кто становится лучше? Вот убьет война многих — еще хуже станем. Но этот Хасан — миллионная черта лица твоего народа. Говорят, фольклор — зеркало народной души. Ни одного обидного слова нет в нашем фольклоре ни об одном народе, и это хорошо. О себе много “компромата”, в котором подчеркиваются черты представителей разных родов, аулов. Нет двух аулов, не имеющих его друг на друга. И в Костромской области жители всех сел имели такой на соседей.

Лечи лаконичней нас с Габисом. Говорит: “Кто бы какую национальность ни поносил, “опускает” при этом свою”. И встает в памяти человек на московском телеэкране. Язык образный — природный дар: меткие эпитеты чеченцам лепит, будто пуговицы на одежду пришивает, пластическую операцию проводит, бородавки на лица сажает. Человеческий облик медленно расплывается, на его месте вырастает длинное извилистое очкастое существо, и на весь экран крупным планом выбрасывает острый раздвоенный язык, выстреливающий желтоватую слизь. Та расползается, просачивается сквозь экран, растекается по полу… по домам… по улицам… Она впитывается в людей, смешивается с их кровью, выделяется со слюной, образует желтую лужу. У грозненского телевидения тоже есть свои “дары природы” — кидают эту жидкость обратно, выделяя и добавляя в нее свою. Там растет желтое озеро, здесь… Эти люди на экранах — находки, но не случайные — их искали, выбирали, чтобы посадить выделять эту жидкость, назначили на должность учить одних ненавидеть других.

 

Парень объявил Кавказ музеем, территорией Ноева ковчега, запретил здесь выстрелы. Затеял “научную” конференцию. Находит, что психология кавказских народов связана с рельефом местности. Горы осложняли передвижение и общение людей, поэтому общение издревле было тут духовным достоянием. Лечи подтверждает: люди здесь были сердечней. Парень его “подравнивает”: “По-моему, эта “сердечность” и известное здешнее гостеприимство — не исключительность, не особое радушие, которым избранно отмечены кавказцы, все это выработано тем же рельефом, таковы все горцы планеты”. Так и есть, наверное. В горах всегда меньше народа, и не одну вершину надо перевалить, чтобы заглянуть в гости к соседу. Щедрость, с которой встречали такого гостя, была своего рода вознаграждением, благодарностью. “Чем длиннее путь гостя к твоему дому, тем гость дороже”, — гласит чеченская пословица. Так зародились традиции. Предания гласят, что дружба была здесь одной из высших ценностей, нравственной нормой. Здесь говорят: иметь друга в каждом народе — значит построить башню на каждой соседней земле. И “многонародие” здешнее не случайно. Не отличайся здешний люд чертой, называющейся сегодня толерантностью, как могли бы тут образоваться национальности из пришельцев, представителей не-кавказских народов? Не сказать, что здесь никогда не воевали, что все пребывало в сказочной идиллии. Всяко бывало, но столкновения между коренными народами были не крупными и не продолжительными. Прошлая история не знает войны между осетинами и ингушами, которую удалось организовать впоследствии. “У многих осетин и ингушей даже фамилии одинаковые, а если проследить их этногенез?..” — напоминает Парень.

На Кавказе издревле существовала самобытная технология примирения, миротворчества — сродни тому, что сегодня называется международным правом, посредничеством, третейским судом. Предложенное европейскими мыслителями в XVIII веке жило здесь испокон веков. На Кавказе, если два народа вступали в конфронтацию, соседи становились между ними и совершали акт, называвшийся “куьгевахийтар” — приведение к рукопожатию. Это было долгом, правилом этики, элементом культуры. Старики рассказывали: некогда у чеченцев и приграничных с ними дагестанцев возник территориальный спор. Посредники не дали вмешаться в это дело кинжалам. От ближайших двух аулов (дагестанского и чеченского) пустили вскачь двух всадников. Где они встретились, там и была прочерчена граница.

Многие современные государства сложились в результате войн, захвата и отторжения соседних территорий. Если бы так же было и на нашем сравнительно небольшом пространстве, не было бы здесь столько народов — тут и по сей день можно найти аул, имеющий свой язык и особенности культуры. Но при всем его разноязычии, по своей “нравственной географии” Кавказ — страна родственников. Впрочем, родственников тоже можно развести. Этим тут и занимались многие, называя это политикой.

Если говорить о чеченцах, то, как бы ни складывались российско-чеченские отношения вчера, сегодня они как народ, при всем драматизме событий, связей с Россией не оборвали, ни физически, ни психологически; большинство чеченцев, одни осознанно, другие подсознательно, чувствуют, что в сегодняшнем сложном мире быть с Россией им, как говорит Габис, “выгодно стратегически”. Что бы ни писал кое-кто из русских или из самих чеченцев, это не конфликт с Россией, это конфликт властей между собой, да и со своими народами тоже. Габис вычислил, что вопрос отношения русских к чеченцам, чеченцев к русским — провоцируемый. Нет в природе такого, пока его не “подготовят”. Сам он долго жил среди русских, говорит: “На хрен, старик, моему тамбовскому, твоему костромскому русскому делать войну между осетинами и ингушами, между собой и чеченцами, депортировать чеченцев, ингушей, карачаевцев, отдавать их земли другим, потом стравливать тех и этих?”. Только как определишь их, русский народ, чеченский, какие вопросы могут они ставить и перед кем, кто им ответит на них? Еще вопрос: есть ли они сами? “Если бы были, — говорит Габис, — как бы заваруха такая могла получиться? Какой пастух их в какую арбу запряжет, ту и волокут в “светлое будущее””.

Тут много психологической “чересполосицы”. Дай Чечне независимость — и кричавшие, что отделяются от России, пришли бы к ней (скоро даже) с проектом о добровольном вхождении. Это естественный парадокс. Напади на Россию со стороны — пришли бы к ней добровольцами. И ходили, с 1612 года. И поклявшийся, что не пойдет, увидев, что другие пошли, пошел бы. Российско-чеченские отношения сегодня — не чертеж XIX века по карте генерала Ермолова, они — другая “геометрия”. И в том трагедия, что другая. Много воды протекло по этой “геометрии”, Россия для чеченцев не может стать уже “иностранной”. Если кто прямо на улице и кричит, что ненавидит ее, — он выражает сиюминутные эмоции, путает Россию, народ с той же властью, потому что обиделся, разозлился он на Москву. Ненависть — вещь молчаливая, а чеченцы вопят от обид, ругаются, спорят с Кремлем на его языке. Он и их язык. Россия и их страна, их культура, тут сложный психологический узел завязался, много невыразимого в словах, или просто не умеешь это выразить. Лишь не способные понять такое могут прийти к тому, к чему пришли.

Вдаваться в такой “психологический анализ” — ста тетрадей мало. Как двойственно сложилась история, так в чеченце сложилось и противоречивое восприятие ее. Это противоречие несет в себе парадокс. Одна сторона его — завоевание в свое время Чечни империей и трагические последствия этого события, “отложенный протест”. Другая — вольно или невольно исторически сложившаяся наша причастность к империи, ее бытию. Если не лукавить, профессор ли наш, я ли, Габис, четвертый, пятый — все будем говорить и писать об этом, подчиняясь этим чувствам, эклектике нашего мышления. В одном фокусе это будет рассказ о том, какой была империя, какими нехорошими занималась делами, как плохо к нам относилась, в другом — какие подвиги совершали чеченцы во имя этой же империи, как доблестно, зачисленные в конвой, охраняли Его Величество; в одном фокусе это будет рассказ о том, каким славным абреком был Зелимхан Харачоевский, выступивший против власти царя, или кто-то, выступивший против советской власти, а в другом — о героях, погибших за социалистическую родину. О том и об этом будет писать один и тот же автор — это совмещение двух “я”, двух психологий или ее раздвоение. Мы же в первую очередь — люди, чеченцами и русскими называемся потом, да и потом — тоже люди, только не мудрые.

В прошлую войну, за неимением штата, “среднестатистическим” чеченцем ты назначил себя, в эту — “вакансию” занял Габис. Следишь за диапазоном тематики его выступлений на наших “форумах”: идет вторая “русско-чеченская”, он же
часто — о Второй мировой, в победу в которой и чеченцы внесли кое-что. Вот возвращается с потрепанной книжкой в руках, за ней и бегал к себе. Называется “Город Грозный”, издана в 1984 году. На ходу, с подъемом, читает из нее:

…Сколько отваги и сколько огня

В сердце героя вдохнула Чечня!

Мы отстоим дорогую страну!

Бьемся за Терек на синем Дону…

Спрашивает:

— Угадай, старик, про кого это?

— Про Нурадилова, наверное.

— Точно! — продолжает вычитывать из книги фамилии наших героев (есть ведь еще и дореволюционные, во славу того же царя, увешанные Георгиевскими крестами, Владимирами, Аннами на шее), это для нас необходимость — хрестоматия нашей психологии. Процитированные им стихи, оказывается, принадлежат Долматовскому. Указано, что они стали народной песней. Правда, Габис, знающий много песен, не слышал, чтобы кто-то такое пел, но общая наша история и в Габисе сидит, он тоже претендует на нее как на “нашу”. Габис уверен, скажи “там” хоть раз: “Молодцы чеченцы, любим вас, что бы мы без вас делали” — тем бы этого хватило на тысячу подвигов!

Каждый народ добро- и злопамятный. В нашей национальной этике — наверное, у всех так — заложено правило: часто говорить о добре, совершенном другим человеком, чувствовать себя его должником. Сколько у нас казахстанских рассказов бытует, в которых русский поделился хлебом с голодающим чеченцем, русская женщина выкормила грудью чеченского ребенка, казах привез в село телегу колхозного зерна и раздал голодающим чеченцам, русский председатель сельского совета подрался с комендантом, русским, вступившись за чеченцев… Я и сам обязан русской женщине за кусок хлеба. Не за один. Многие обязаны, говорят об этом, помнят. И хорошо, что есть этот великий фольклор, нет, не фольклор, а правда жизни, людская правда, ставшая фольклором. Но сколько ни прошло лет, никто не забыл и Ермолова, творившего здесь беспредел почти двести лет назад, и Сталина. И учительницу не забыть, хлеставшую по худым щекам чеченских детей, называя их бандитенками. Память — не мешок, который можно снять с плеча и положить на землю. Чеченцы не властны над ней, как евреи не властны забыть Холокост. Им надо было помочь избавиться от нее, облегчить ношу, а поступали наоборот. Габис считает, что в Москве должен стоять памятник “чеченцу, защищавшему Брестскую крепость”, второй — Нурадилову, 927 врагов уничтожившему, а в Грозном не должен стоять памятник Ермолову, а должен — Хрущеву. Правда, Хрущеву, вернувшему им родину, чеченцы памятник поставить хотели, но не успели — Москва порекомендовала срочно “поставить революцию”.

Устаешь от этого, уговариваешь его ограничиться пока приведенными примерами, а сам, не удержавшись, рассказываешь ему. Родственник наш по имени Аднан участвовал в Первой мировой. Дома за него беспокоились, младший брат Магомед поехал его искать, как в грузинском фильме “Отец солдата”. Нашел где-то в Карпатах, в окопах. Как ему удалось добраться и как его пропустили до самых окопов, кто его знает. Правда, он окончил несколько классов гимназии, знал русский язык и видный был из себя. Пока он гостил у брата, австрийцы пошли в атаку, и завязался бой. Магомед, естественно, встал рядом с братом. Оружия у него не было, и он схватил подвернувшуюся лопату. На него бежал солдат с винтовкой, на конце которой торчал широкий штык, но на какой-то миг взгляд австрийца приковало к себе “оружие” противника, за это мгновение Магомед отвел лопатой винтовку в сторону, затем вырвал ее из рук солдата и ударил того прикладом по голове. Тот осел на землю, пожалев, что не заколол его. Тут же на Магомеда налетел другой, которого пришлось заколоть. Подвиг сей был замечен, дня два его таскали по всяким, как он говорил, “бородатым начальникам”, наконец, один из них прикрепил ему на грудь Георгиевский крест. Самого креста я не видел, но говорили, что Магомед носил его, пока советская власть не пришла, снимал лишь при совершении намаза. У советской власти он стал, по нашим меркам, видным начальником, потом видным троцкистом и был приговорен к высшей мере, но весь род наш скинулся и выкупил его у НКВД. Род остался родом, “пережитком прошлого”.

Договор с Габисом и с самим собой “протоколировать все как есть” часто приводит к психологическому дискомфорту, много раз зачеркиваешь написанное, но твои проблемы его не касаются, говорит: “Значит, так, старик, давай пиши!”. Потом у него начинает болеть голова, прервав очередное “пиши”, сбегает, не выдержав, возвращается — так много раз. У него “там” друзья — один аж глава районной администрации, по “старому стилю” — первый секретарь райкома КПСС. Сам он сидит здесь — проекты строит, как тот район “миллионером” можно сделать.

Люди, шумящие: “Россия — для русских”, — плохие географы, и экономисты плохие. Это издержки старой еще пропаганды: когда-то царская власть, оправдывая завоевание малых народов и раздачу генералам их земель, твердила, что вывела эти народы на свет цивилизации, дала им алфавит и еще что-то. Советская власть, ставшая “старшим братом” всем этим народам, развила эту пропаганду до “слона из мухи”. По ее “агитпропу”, в сознании тамошнего обывателя многослойно откладывалось, что все национальное богатство его страны равномерно распределяется между “младшими братьями”. А надо бы отмечать, что и “младший” отдает “старшему” кое-что, — никто бы не кричал такое и не путал понятия “Россия” и “Российская Федерация”.

Все началось не с того, что в Чечне возникли некие силы, якобы ратовавшие за выход ее из состава России, и мудрой власти в Кремле пришлось защищать неделимость государства. Это, так сказать, легенда. Не тут начало. Дело в развале общества, которое не сумело состояться. Корабль был построен с конструктивными недочетами, изначально имел течь, потом у него заклинило еще и руль. Куда все идет, видно было давно. Все помогали друг другу прийти к этому, а теперь стало душно от того, что пришли, — надо было раньше думать, что нельзя к этому “приходить”. “Для того чтобы знать, что нравственно, надо знать, что безнравственно, для того чтобы знать, что делать, надо знать, чего не должно делать”, — сказано одним уважаемым чеченцами, хотя и стрелявшим по ним в свое время русским. Звали его Лев Николаевич Толстой.

Когда “в сердцах”, не снижая скорости, бросаешься в вираж эмоций, выходить из “мертвой петли” трудно. Берем перерыв, предлагаю Габису заняться отжиманиями. Он, пообещав: “Ей-богу, старик, сделаю дома!”, уходит.

Когда-то, теперь уже давно, задался вопросом, кто ты, кто твой народ, почему именно так сложилась его история? С детства слушал народ, не потому что был особо умным ребенком — больше некого было слушать. В самые адские годы рядом не было матери, отца, сестер, братьев, сказок, игрушек... Народ говорил не о ненависти, он жаловался Богу на “усатого”. Мы невольно запомнили его обиду, переняли эту психологическую травму навек, прочувствовали, но не пронесли. Испытав страшный голод, когда появился хлеб, сдали себя... животу.

Став взрослей, чуть грамотней, ходил по московским библиотекам, искал что можно было найти по нашей истории, собирал по строчкам, репликам, разорялся на дорогие для студента ксерокопии, хотелось узнать о своем народе, что о нем говорили, каким представлялся со стороны, какое он совершил преступление, за что меня, грудного, депортировали в Казахстан, и… ничего не понял. Вся эта история, за исключением случайно оброненных реплик, чьих-то писем, высказываний редких честных людей, нескольких романтических поэм, повестей, рассказов, по большому счету была тенденциозной ложью, шарлатанством, грабежом, воровством, выколачиванием у царей денег и чинов — обыкновенное насилие над малыми, с горстку, народами, которые можно было присоединить к империи, если уж надо было, обозом гвоздей и ситца. Во всем этом не было ни рационального, ни человечного. Конечно, нельзя купить народ гвоздями и ситцем, но вырази ты доброжелательность, пригласи жить вместе — у нас, мол, большое государство, имеем то-то, производим то-то, живем так-то, присоединяйтесь, дружить будем, помогать друг другу, еще богаче станем — кто бы отказался от такого предложения? Кавказцы любят родниться, а в крепостные-то кого потянет?

У времени много свойств, придает или передает оно их и человеку. Так обнаружил я себя обыкновенным советским человеком, гордился этим, убеждения имел коммунистические (коммунизм — в принципе — неплохо, так жили Христос со своими апостолами, Магомед — с асхабами). Сталин и прочее вроде бы ушло в плохую историю, которая не повторится, Казахстан — в память. Преследование советской властью диссидентов вызывало какие-то чувства, но не столь острые, чтобы выйти на Красную площадь с лозунгом. К самой власти, в конкретных лицах, кто претензий не имел, но декларируемые ею принципы были симпатичны твоему народу, как бы взяты из его традиционного права, настояны на его социальной психологии.

Как “грамотный сын” своего народа, считал своим долгом доказать, что мой народ действительно советский, незаконно репрессированный, оболганный. У него есть душа, сердце, он дружелюбный, красивый, умеет пахать, сеять, жать, имеет героев войны и труда, знает, что такое хорошо, что такое плохо, в его языке есть понятия: Добро и Зло. Это факт, что чеченцы, пройдя через все ее жернова, идейно принимали советскую власть, хотя нынче и пишем, что сопротивлялись ей. Сопротивлялись, но не ей — произволу, творимому от ее имени, а она как бы этого не знала.

К сведению самих чеченцев, до 90-го ни одного из нас, говорившего, что Чечня должна выйти из России, не встречал. Потом появились утверждавшие, что давно такие мысли вынашивали. Многих из них ты знал, они говорили неправду, и у народа не спрашивали — “народом” стал тот, кто послушал их.

Хорошо, а где были думавшие? Видящие? Грамотные? Мыслящие? Ответственные? Как “слепые” смогли подвести под войну “зрячих”, плохие — хороших, безответственные — ответственных?

Нескромно, конечно, говорить: знал, что все идет к этому, писал об этом — словно намекаешь на некий личный дар. Дара не было, знать, что все идет к морю крови, штабелям мертвых человеческих тел, горам мусора от разрушенных городов, никто не мог, очевидно было лишь, что “арба” движется по кривой и все больше накреняется. Не один я видел это, не с потолка брал, не отсебятину нес — многих слушал, спрашивал. Писал об этих вещах и в печати, и в открытом письме инициаторам национального съезда, пытался показать, куда они тащат народ. Те отвечали, что автор пытается привнести разлад в их дружные ряды, что ему никогда не удастся. Ему не удалось. Удалось им самим — не успели остыть горячие речи съезда, “дружные ряды” вступили в пререкания между собой. Теперь им действительно стало тесно — жгла ревность, кто поведет народ... в сегодня. Первым вытолкнули из “дружных рядов” самого инициатора, пошли изобличения, по телевидению это шло вместо шоу. Потом стали стрелять друг в друга, каждая сторона называла другую — так же, как та называла ее. Неприятно напоминать об этом, но надо, когда, умалчивая одно, приходим к худшему. Стрелять в таких случаях друг в друга, правда, не ново, после подобных событий соратники должны разобраться между собой и “справедливо” поделить наследство упавшей власти.

Но хотелось не об этом, а о том, что со временем пришел к выводу: наш оболганный со всех сторон народ — это слепой, у которого нет палочки-поводыря. Собственно, к тому же пришел и сам он, еще с Казахстана жаловавшийся, что нет у него “отца”. Есть у нас такое выражение: да воцуш къам ду вай — буквально: отца не имеющий народ мы. К этому народ пришел от чувства, что у него нет национального “диспетчерского пункта”, указывающего ориентиры на перекрестках истории, правда, не особо представляя, как должен выглядеть этот “указатель”, ощущая только потребность в нем.

У нас не сложилась в выраженных контурах, масштабе, облике интеллигенция, способная взять на себя ответственность за судьбу народа. Мы плыли по течению. Есть тут и объективное. Интеллигенцию, наметившуюся перед революцией, расстреляли, с наметившейся позже поступили так же — одних к стенке, других на нары. Потом время для нас оборвалось, по ту и эту сторону его оборвавшихся краев мы повисли на 13 лет общенациональной каторги, в которой ни один чеченец не получил ни высшего, ни среднего образования. Единицы, кто к концу ссылки поступили в учебные заведения в Казахстане или уже здесь, получив дипломы, пошли зарабатывать свой хлеб, многие из них отправлялись за пределы республики. И теперь уже много лет тут почти никто не учится, огромная масса молодежи неграмотна, плохо говорит на родном языке, плохо знает русский, вовлечена в процессы, которые не может осмыслить. Это новый провал в бездну, темноту — депортация другого рода: из знаний, мысли… А главное — мы перестали быть единым народом, превратились в группы — сторонников, противников, в партии, движения, кланы, роты, батальоны, фронты...

А может, вообще разговоры об интеллигенции — старо-советские, канули ее времена, потерялся ее смысл, нигде она уже не “властитель дум”, медленно вымирает, как исчезающий вид животного? Теперь — век “воротничков”: “белых”, “голубых”, может, и ошейников, а может, и воротнички, и ошейники не на чем и носить — мы уже механизмы, агрегаты, инструменты, техперсонал. Духовность, когда-то подразумевавшаяся под словом “интеллигент”, ушла. Это поле покрылось понятием “менеджмент”. Есть обученные “рисовать сочетания слов”, получающие за это оплату, ведущие, в силу того же ремесла, какие-то разговоры, тоже за плату. Это уже товар на бирже купли-продажи, как и другие изделия.

Недавно ушедший Габис вернулся и спрашивает с ходу:

— Старик, скажи честно, есть женщина, перед которой ты виноват?

— Женщины, перед которыми все мы виноваты, — наши матери.

Смутившись, начинает виниться:

— Извини, старик, глупость сказал. Вообще-то я за мясорубкой.

Стали искать мясорубку. Наконец, затратив немало нервов, нашли ее, густо заросшую седой щетиной пыли, под нарами в той комнатке, где железная печь. Давно мы ею не пользовались.

Габис ушел, но возвращаться к тетради уже не хотелось.

 

Лечи шаманит над телевизором. Габис, помогая ему, спрашивает:

— Помнишь, старик, ты рассказывал: заспорят председатели двух колхозов, предки какого “колхоза” косили сено на этой горе двести лет назад, колхозники, каждый за своим председателем, косы точат с ворчанием, знатоки старины проводят “исторические экспертизы”.

Не помнишь, правда, когда это ты ему рассказывал, а если и рассказывал, то наверняка в какой-то другой редакции. С этого почина Лечи поведал несколько историй. Схватились два соседних аула за кинжалы. Заспорив, кому из них принадлежит холм, располагавшийся между ними на равном расстоянии. Пришли соседи и разняли их. Холм присудили аулу, у которого было больше потерпевших, так и называется теперь холм именем того аула. Еще было: в период войны XIX века (кстати, у нас в народе та война никогда не называлась ни “русско-чеченской”, ни “русско-кавказской”, ни “газаватом”, просто шамилевской) жители одного из горных аулов, не оказав сопротивления, пропустили солдат в соседний аул, тот оказал сопротивление и отбросил их от аула. Потом этот аул подал на соседей в “суд”. Собрался совет аулов и стал разбирать тот случай. Аул, пропустивший солдат, был наказан — лишен права брать выкуп за девушек, выходящих замуж за жителей аула-истца. Этот вердикт, кажущийся несколько экзотичным, был весьма суровым — унизительным. И сегодня, пусть и шутя, тому аулу его иногда припоминают.

Теперь Габис рассуждает об американской технологии межнациональной политики. Хоть и не изучал ее в Гарвардском университете, но отзывается о ней компетентно: оказывается, изучал по Голливуду — видел старый американский фильм о расовой проблеме, как конвоировали осужденных, негр и белый были скованы одной цепью, так и сбежали по дороге. После некоторых расовых трений стали друзьями. Предлагает всех бывших советских сковать так же. Завершая свой исторический “синопсис”, заметил, что и для американской демократии позади времена, когда плотник мог стать президентом. “И там уже не народ избирает — сперва корпорации выделят народу двух своих кандидатов, чтобы выборы альтернативные были, потом уже он из этих двух зол... Времена такие, старики, все демократии в деньгократию стали упираться. А “красные” и “белые” кем приходились друг другу?”.

Мы не отвечаем, но он сам знает кем и как “раскрашивали” друг друга.

— Людей, главное, разделить, подсказать им, за что должны убивать друг друга, исполнят охотно. Достоевский сформулировал это давно и лучше. Да и какие мы народы, когда любой может сделать нас “разноцветными” — контрактниками... боевиками… — заключает Габис и ругается. И правильно делает, но оставляешь его ругающимся, идешь на улицу.

Когда-то, посмотрев вверх, увидев это латанное огромными серебряными отрезами, шитое серебряными же нитями с золотым отсветом небо на северной стороне, по которому несется звезда или метеорит, ты забывал о многом. Теперь во все это не веришь, не веришь в красоту, ночь, звезды, человека… На южной стороне того же неба не рассосался еще черный дым дневных пожаров. Все чудеса мира с античных времен, которые хотелось узреть, видятся возведенными из кирпичей запекшейся человеческой крови, крыши, купола их — из костей.

 

Как-то укоренилось в нас: “первобытно-общинный”, “рабовладельческий”, “феодальный”, “капиталистический”, “социалистический”… А ведь по-другому тоже
жили — без государственных институтов, без аппарата принуждения. Так долго жили греки. Национально-общественная организация чеченцев тоже была одной из таких форм. У чеченцев был свой “крепостной” строй, но “розгами” в нем служили морально-этические нормы — свободные и равные между собой люди сами собой управляли. Такое можно и “диктатурой” назвать, только нет в ней физического насилия над личностью. Традиции были естественно сложившейся неписаной конституцией, общественное мнение — и уголовным правом, и “исправительным учреждением”. Какие были тогда у чеченцев нравы? Такие же, должно быть, что и у соседей. Это была своя духовность, свое понимание жизни, человеческих ценностей, общественных отношений. Привычно народ делят на два: “низы” и “верхи”. Многие века чеченцы упорно не хотели делиться на эти составные, и все оставались в категории “простой”. Долгое время это делало их устойчивым обществом. Наверное, такое положение сложилось в результате каких-то событий, то есть модель была выстроена осознанно. Но если свято место пустует, на него всегда найдется претендент. Так со временем общественный организм чеченцев стал “кашлять”, давать сбой (у нас говорят “портиться”). В нашей памятной истории, видно, Шейх-Мансур первым попытался внести поправки в механизм, который основоположник европейской социологии Конт называл социальной статикой. Это была попытка изменить самоуправляемое общество, ввести государственные институты, стать властью (имам — “институт”, безусловно, государственный, имаму уже требуется “контора”), и началось то, что тот же Конт называл социальной динамикой. Видимо, большая часть народа не хотела принимать такую “механику”, Шейх-Мансур никогда не был избран чеченцами имамом, хотя многие из нас и пишут, что был. Он покинул Чечню. Был бы признанным имамом, был бы поддержан народом, разве покинул бы? Следующий удар по общественному устройству чеченцев нанес имам Шамиль, объединив Дагестан и Чечню, создав по существу наследственную монархию, наследником, известно, был провозглашен его сын. Ранее Шамиль ликвидировал вольные дагестанские общества. Таким образом, “вольная горская демократия” была разрушена изнутри (империя лишь дорушила). Хорошо это или плохо, оставим в стороне, нас интересует то, что в психологии чеченцев еще сохраняется пусть и не совсем четкий отпечаток того разрушенного общественного устройства. Нечеткость отпечатка позволяет каждому называть и толковать его по-своему, и манипулировать тоже. Что Кремль не сделал этому народу скидки на то, что где-то было названо “наивностью”, понять несложно, сложней, когда ею пользуются люди, которые и сами вроде бы из этого народа…

 

Поговорив с Парнем о житейских наших делах, договорились, встать с петухами, которых, правда, в поселке уже не слышно, и сходить на рынок. Собирался пойти один, но Габис сам напросился в попутчики. Предупредил его: если не выйдет ровно в пять, уйду.

Вот и утро. Времени пять минут шестого, его нет. Решив не ждать, трогаешься в путь.

Опоздавший догоняет меня у ташкалинского переезда, где, присев на остановке автобуса, делаю в тетради короткие пометки. Теперь берешь тетрадь с собой, как он радио, только не на шее, а заткнув сзади за пояс брюк. Пояс этот при нашей “военно-полевой” диете стал значительно шире.

Габис чувствует себя виноватым и прячет глаза, ресницы похожи на щетку, прикладываемую к комплекту импортной электробритвы. Встаешь, улыбаясь — это знак ему, что не сердишься, и он улыбается. Улыбка утренняя, свежая, глаза голубые, хотя чуть темнее, чем у Лечи, но есть в них какая-то прозрачность. Может, уже говорил, что часто вставляет в речь: “понимаешь”, “значит”, “очень” и, естественно, мат. “Очень” — типично для нас, у нас все “очень”, любим гиперболы. Сочинял бы что, может, и придерживался бы каких-то “норм”, “красивее” выписывал речи “персонажей”, а так, записываешь первыми подвернувшимися под ручку словами — что себя, что других. Говорим мы всегда смешанно — на родном и русском. Конечно, и Габис, и Лечи, и Дугурха, и отсутствующие Сапарби, Салавди, Марет, жители твоего аула — герои твоего повествования, но не тобой созданные, берешь их готовыми, плагиатом из романа, написанного природой.

Трогаемся в путь. Настроение наше можно обозначить как нормальное, утро оно как-то бодрит. Габис готов за свое опоздание, в порядке штрафа, рассказать услышанную вчера от Лечи байку. Я принимаю платеж. Рассказывает.

Шли двое чеберлоевцев, один упал в пропасть. Пришел другой домой и сообщил об этом.

Спрашивают его:

— И что с ним?

— Ничего такого, немножко кровь из носа.

— И не умер?!

— Умереть-то умер, конечно…

Сразу же говорю, что в наказание за опоздание он подвергается еще одному штрафу — лишается слова о текущем моменте до начала стрельбы, к этому времени мы планируем вернуться. Он соглашается, даже охотно. Решив отвлечь его от явно гнетущих мыслей, спрашиваешь, как он двенадцать лет строил дома в России.

Сперва вяло, но потом увлеченно стал повествовать, как рос строителем. Когда подходили к рынку, рассказывал, как совсем еще молодым, организовав бригаду из высококвалифицированных строителей-армян, приобщив к ней еще несколько “бомжей”, набранных на вокзале Тамбова, за весну-лето 82-го заработал 17 тысяч “сумасшедших” денег, купил себе “Жигули”, 7 костюмов, 7 сорочек, 7 разных галстуков, 7 пар разной обуви! Всего по семь брал, потому что из всех цифр больше ему нравится семерка. И еще потому, что в техникум он поступил и окончил его в одних брюках и одних ботинках.

 

Рынок с каждым разом дорожает. И продуктов меньше, и народа. Женщины притихли. Но слышался и смех. Где соберутся два-три чеченца, всегда смех, такой уж мы народ: убитых похороним, оставшиеся будем танцевать. Может, потому и сохранились на свете. У чеченцев всегда было много убитых. Если бы живые долго плакали над ними, их бы горе сломило. Наш танец — это вызов жизни, судьбе, он ведет к рождению новой жизни.

Договорившись еще в пути не отвлекаться, направились прямо в мясной павильон. Мяса было много, покупателей мало. Удивился этому, потом вычислил, что люди спешат избавиться от скотины до вступления в город армии. В памяти всплыло, как в 1809 году царскими войсками было сожжено много селений кабардинцев и угнано много скота. Такой “наезд” вызвал возмущение даже у тогдашнего военного министра: “Если верить известиям, то экспедиции против кабардинцев и закубанцев состояли в совершенном разграблении и сожжении их жилищ: жестокие сии действия, доводя тех народов до отчаяния, возбуждали только к нам ненависть их, и вообще обращение с соседственными сими народами более служит к отвращению их от нас, нежели к установлению в том краю спокойствия”. Толковый мужик был министр. Ермолов же приказывал: “Отберите у чеченцев паче скот и лошадей, составляющих главнейшее богатство их!” Ну, отобрали. Те, конечно, — в набег за тем же скотом.

После той войны до того самые многоземельные на Северном Кавказе, чеченцы стали самыми малоземельными во всей империи! Главная трагедия, может, и не в том, что их “прибрали” к большой державе, а в том, что было после. После — отбирают землю, загоняют в горы, часть — в Турцию. Землю “миссия” делит между собой, аборигенам передает “цивилизацию” на кончике ногайки пристава. Тут не с цивилизацией противоречие, а, как выразился Грибоедов, с ее “барабанным” видом.

Генерал Раевский (младший) говорит, что из-за нескольких горцев, выступавших против царских войск, командование “мстило целым племенам, стирая с лица земли аулы”.

Выбрав неплохое мясо, мы шли обратно к выходу, купить там хлеба и, не мешкая, тронуться домой. Впереди слева среднего роста седой мужчина с недельной бородой разговаривал с женщиной, перед которой, недовольно кудахча, барахтались две рыжие курицы, связанные по ногам красными тесемками. Мужчина стоял боком и в профиль напоминал кого-то из знакомых, хотя внутренний “процессор” не успел еще вычислить, кого именно. Подойдя, слегка задел его, как бы наклоняясь к курам. Он обернулся. Это был Валера, наш грозненский еврей! Старый товарищ, уехавший отсюда еще в 91-м! Какое-то мгновение смотрим друг на друга, видимо, от неожиданности лишившись дара речи. Первым заговариваю я:

— Это действительно ты?!

— Я, чечен!

Смотрим друг на друга и, наверное, глупо со стороны, смеемся. Мы знакомы много лет, о чем только не говорили, не спорили, называя, он меня “дурным чеченом”, я его — “непутевым евреем”. Не отпуская друг друга, трогаемся к выходу. Я удивлен, что он здесь в момент, когда надвигается Армагеддон, он опережает мой вопрос:

— Долго рассказывать, чечен, почему я тут в такое время, надо было. Знаешь, думал о тебе, только уверен был, что уехал ты куда-нибудь... в Москву.

— Я-то ладно, но у тебя крыша, что ли, поехала?

Валера переходит на чеченский, которым владеет неплохо, и поясняет, что приехал по делам йохка-эцар — коммерческим, выясняется, что за долгами. На чеченском же говорю ему: кто едет за долгами под такое дело и кто из чеченцев сегодня платит долги? Видно, не зря называл его “непутевым”.

— Ладно, — говорю, — где остановился, какие планы?

— Я у Саида, ты его не знаешь, и он тебя не знает, жду возвращения долга. Нет, чечен, меня не надули, есть чечены, которые и сегодня платят долги, просто получилось так, что Саид собирает “монету” со своих должников, кое-какую и собрал, но теперь ее надо привезти из Шатоя.

Говорю ему, что эта история мне все равно не нравится, но все это потом, а теперь пошли, пока не появились самолеты. Валера скупо рассказывает, что живет в Ростове; как и все сейчас, занимается немножко бизнесом. Саиду дал в кредит 400 шкурок песцов и 500 квадратных метров шевровой кожи. Тот должен был реализовать и привезти деньги в долларах, но какие-то ребята похитили его. Потом родственники его отбили, на это ушло много времени. Товар он реализовал, но не все с ним рассчитались. Собранные же деньги он оставил в ауле, в Шатое, вчера поехал за ними на “Ниве”, обратно пойдет пешком по лесу, чтобы не по дороге, которую бомбят. Парень надежный, у них квартиры в Ростове на одной улице.

— Ей-богу, не думал, еврей, что ты такой рисковый, правда, ты и раньше делал, что мог, чтобы поколебать мое убеждение, что евреи умный народ! — Это намек на то, как в советские времена он погорел на реализации цемента. Смеется:

— А я тебе всегда говорил, что у тебя превратное о нас мнение, это какое-то число умных, сделавших кое-что для человечества, породило о нас такой миф, а так, знаешь, сколько среди нас сумасшедших?..

Раньше, когда затевали всякие разговоры, встретившись обычно в сквере на берегу Сунжи, у нас вошло в привычку: у него — ругать евреев и хвалить чеченцев, у меня — ругать чеченцев и хвалить евреев. По долгой дороге до поселка предавались ностальгии о тогдашних себе, тогдашнем Грозном…

“Торжественный обед” в честь гостя прошел без хлеба, мы с Габисом забыли купить его на рынке, а в магазине “Заря” его не оказалось. Валера говорит, что индусские книги советуют есть мясо без хлеба.

После обеда остаемся одни.

— Ну, как живешь, чечен? Вижу, что не сладко. А то давай в Ростов, нет проблем, — предлагает он.

— Нет, Ростов мне не “папа”.

— Ладно острить-то, лучше поступи раз в жизни умно, дурной чечен, — говорит он, не оценив моей остроты.

— Не дурнее еврея, приехавшего в такой момент решать “шкурные” вопросы, — парирую я.

Смеется. Уходит в туалет. Я подкладываю дровишки в потухающий костер, надо разогреть чай, знаю, что говорить будем долго, о чем попало. Мы почти ровесники — он на год моложе. По первой специальности филолог, книжником был заядлым, на книжном базаре и познакомились. У него было много идей и проектов. Проекты обычно завершались банкротством, а он шутил: “Я человек деловой, нахожусь на ответственной работе, но временно состою на иждивении жены”. С его женой дружила моя двоюродная сестра, так и мы сдружились.

Едим печеную картошку, которая покрылась толстой коркой. Забыл вытащить вовремя, отвлекшись разговорами, но гостю понравилась, говорит: “В жизни такой не ел, настоящий картофельный шашлык”. Перебираем знакомых, повторяя обычное “а помнишь?..” Рассказывает, что в Ростове, хоть квартира там больше и лучше, не чувствует себя дома. “Грозный был лучшим городом на Кавказе”.

— А кто ж вас “депортировал” отсюда?

— Старики наши решили: чеченцы в возбуждении, будет большая перепалка, надо уезжать. А мы стариков слушаемся, — улыбается, намекая, что чеченцы своих нынче слушаются плохо.

Не желая оправдываться, закуриваю.

— Много куришь, чечен.

— Ничего, тут от курения вряд ли скончаешься.

— Стоп курить, вот чайник на одной ноге скачет, — указывает он на бурно закипевший чайник и снимает его с огня. Пьем чай.

— Обидно, чечен, нормально жили — и вдруг сами себя поставили… — добавляет слово, которое придется опустить. Предлагаешь ему завести другую “философию”, но он останавливается на этой.

— Знаешь, у кого в этих делах больше всего рожа в пушку? — Не отвечая, жду, что скажет. — Как-то в Грозном, до первой войны, увидел я на базаре книжонку. В ней была расписана ваша интеллектуальная рать. Скажу тебе, произвело впечатление, даже гордость за вас почувствовал, что народ, 13 лет отсидевший на каторге, за считанные годы сделал такой поступательный шаг. Точнее — прыжок. Академики! Доктора наук! Профессора, доценты, кандидаты… Писатели! Поэты! Журналисты! Политологи! Артисты, певцы, композиторы! Философов — больше, чем в древней Греции! Движения, партии, генсеки! И такая статистика на миллион душ! Ознакомившись с этой книгой, только очень не любящий вас мог сказать, что вы не самый интеллектуальный народ на свете. Кстати, чечен, в той книжке не было тебя.

— Я-то кто, чтобы попадать в такую энциклопедию. Значит, серьезная была книга.

— Потом думал о вас, чеченской интеллигенции. Нет, количественно вполне, но вы, получившие образование, не смогли стать чем-то целым, и начальники далеко оторвались от народа. Когда-то со стороны было впечатление, что вы народ — как один булыжник, оказалось, когда надо было действительно стать этим булыжником, в щебень себя разбросали.

— Наши начальники поступают, как и положено всем начальникам.

— Нет, ваш Завгаев был мужик с головой, только не в свое время сделали его “головой республики”, пораньше надо было. Старался человек, по городу один ходил, в магазины заглядывал, помню, как директора одного отчитывал, что в магазине масла нет. На следующий день было — нарочно сходил проверил. А теперь, кто из ваших “хакимов” даже в туалет без автоматчиков?.. Жаль, сдержанный был и опытный человек, но попал на острие перелома времени. Чеченцам не “заказ” Кремля надо было исполнять, а эксплуатировать его качества в своих интересах. “Поизносился” — голосуй на следующих выборах за другого, как в мире и водится. Все мудрые решения в общем-то простые, только непросто принимать их, беспристрастности требуют, равновесия внутри.

— В мире и так водится, и по-другому. Если оглянуться в историю, эмоции людей, вовлеченных в тот или иной исторический процесс, играют не меньшую роль, чем закономерности.

— Еще это было время предательств, чечен, многие метались, не зная, кого кому предать и как не упустить время, когда это сделать. Там предавали, тут… Это я почти тебя цитирую.

— Есть какая-то предопределенность — императоры, цари, короли, генсеки, президенты заранее окружают себя людьми, которые предадут их в критическую минуту. Что-то об этом и классики говорили…

— Классики-то обо всем сказали, только не изменили ничего — как предавал, так и предает человек. И пророков предавал, камнями побивал, и апостолов, великих предавали и великие предавали…

— Сложный “раствор” время.

— Есть и другой “раствор”, когда власть в республике стала вашей, вы начали сильно разбрызгивать “раствор”.

— Опять меня цитируешь. Непривычное для нас дело выдерживать шапку Мономаха, не зря говорят про эту “папаху”, что тяжела она. Когда над тобой полтора века губернатор из Москвы — один “раствор”, когда на его место неожиданно становится свой — другой.

— Сказал бы лучше, когда становится свой — вам хочется отобрать у него “папаху”. И вообще, не очень принято у вас говорить особо хорошо о другом чеченце, видно, боитесь, что тогда тот станет выделяться из вас. Просили себе своего начальника, как у соседей, дали — и поехало. Беречь надо было первого, даже если и не нравился, сам же мне говорил, что мы должны доказать Кремлю, что со своим “губернатором” у нас лучше получается. Извини, но быстро вы показали, что рано было убирать с вашей шеи москвитянина.

— Да, говорил. И он говорил, что дело не в нем, а в том, как выглядим со стороны, когда, не успев получить власть, начинаем за нее потасовку.

— Говорю же, что мужик был понятливый. Я тогда внимательно слушал его выступления, читал статьи, предостерегал человек горячие головы от сегодняшнего. В общем, не по-чеченски поступили вы, чечены.

— А может, как раз и по-нашенски.

— Нет, все равно хочется потрясти за бороду вашу интеллигенцию. Многое могла тогда… Для такого небольшого народа, как вы, интеллигенция — фактор.

— Она и для французов фактор.

— Знаешь, ваши писатели старшего поколения были мужики ответственные. Статьи Халида Ошаева до сих пор помню, его письмо в ЦК, ходившее в копиях. Кстати, играл с ним в шахматы на берегу Сунжи, ни разу не выиграл, а ты ведь знаешь, что я неплохо играю. Будь они в начале 90-х, что-то у вас пошло бы по-другому.

— Назови еще и ныне здравствующего (надеюсь) бедного Абузура Айдамирова. “Бедного”, потому что нынче на их стороне здорово бомбят.

— Кстати, по его книге “Долгие ночи” читать на вашем научился.

— А я по книге Сайдбея Арсанова, когда вернулись из Казахстана.

— Но я сейчас о числе, не ставшем “суммой”. По твоему лицу вижу, как вас перекашивает от этого.

— Нет, теперь даже интересно, что скажет отдельно взятый еврей об отдельно взятой чеченской интеллигенции.

— Знаешь, чечен, нам не безразлично, что здесь происходит. Есть, правда, и злорадствующие, но большинство переживает за вас и за республику, она ведь и наша. Мы не можем стать чужими — жили вместе, пили одну воду и водку, ходили на один рынок. Это я неспроста — целый месяц слышу, как интеллигенция ругает “обратное мышление” народа, портящее ей жизнь. С ними и спорить не хотелось, с тобой могу.

— Ну, это не новость, самого себя могу тебе повторить: наш интеллигент выходит из народа, чтобы не возвращаться в него.

— Уехавший в Москву виноватого нашел, понял, что ему нечего делать среди отсталого народа. Непонятно только, как тому удалось стать таким “отсталым”, когда тут находился такой передовой. И начинается невнятное: немножко власть была виновата, немножко Кремль, немножко “элемент”, больше всех опять же — он, отсталый. У тебя же, не уехавшего, виноваты те же, что у него, и еще он, уехавший, оставивший отсталого на твое попечение.

— Это уже адресный наезд?

— Если ты национальный интеллигент — да, если “народ” — нет. Потерпи, сами себе сказать правду боитесь, дай человеку, который завтра уедет, сказать ее вам. Кстати, зачем вам нужно брать Иерусалим?

— Не понял?

— Не слышал, как поют ваши “артисты” на весь базар “Мы возьмем тебя, Иерусалим!”? Зачем он вам?

— Ну, даешь, крики уличного “шансонье” принимаешь за национальную военную доктрину!

— Я-то знаю, что чеченцам дела нет до Иерусалима и 99 процентов не знают, в какой части света он расположен, но такие песенки, скажу тебе, даром не проходят.

— Такое провокаторы подсовывают, пацаны “механически” исполняют, а кому надо, перекладывают эти “ноты” в политику.

— Но интеллигенция как национальный интеллектуальный барометр должна на такое реагировать, сказать, к чему приводят такие “песнопения”.

— Знаешь, у древних греков обычай был, оратор должен был выступать стоя на одной ноге, как касался земли второй, ему, так сказать, отключали “микрофон”. Может, и нам договориться?

— Нет, чечен, я почти месяц на одной, давай все же сидя. Не буду касаться исторических коллизий. Никто не может осудить народ за выбор своего пути, сказать, что он не имеет на то права, но ваш “Кремль” не сумел изначально цивилизованно выразить это право, высветить дорогу, по которой хотите двигаться в историю, тем более — реализовать этот путь.

— Хочешь сказать, что “путь”, который слышен с улицы, выбрал чеченский народ во главе со своей немудрой интеллигенцией?

— Нет, хочу сказать, что вы принесли войну своему народу!

— “Мы”... “мы”... “мы”... Кто только за этим местоимением не стоит!

— Все “мы” не назовешь, конечно, поэтому и говорим “интеллигенция”, которая, запустив процесс, передала его тем, кого сама потом назвала “маргиналами”, и дала деру. Тут уточняю: есть у вас болеющие за свой народ, только здорово ревнуют они его друг к другу, “сумму” из себя составить не могут.

— А интеллигенция скажет тебе, что “маргиналы” отобрали у нее “процесс”, маргиналы — что отобрать их уполномочил народ, народ — что у него не было “отца”, “отец” — что народ нуждался в нем и позвал его…

— Вот потому вторая и идет! Что-то не помню ни одной дискуссии у вас о проблеме развития национального общества. Когда вами ставился вопрос, что хотите отделиться? Допустим, все только и мечтали об отделении — тогда готовиться к этому надо, выстраданная национальная идея должна быть прописана поэтапно, по часам, как расписание поездов, народ должен иметь лидеров, давно такую исповедующих, прошедших свой тернистый путь. Они должны иметь заказ от народа на совершение этого акта, а это в первую очередь предусматривает национальное единство. В противном случае все это называется просто борьбой за власть.

— Ты ломишься в открытую дверь. И правда: моя настоящая дверь, как видишь, уже выбита.

— Я как раз об этой двери. Скажем, сложились у нас объективные обстоятельства, тогда следующий шаг — референдум! Это называется спросить народ цивилизованно! Результат референдума и был бы мандатом от народа... или отказом. Если ты прав, надо уметь быть правым. А знаешь, почему Дудаев не провел референдум? Потому что народ не проголосовал бы за выход из России. Но выскажешь теперь эту очевидность — десятки из вас будут кричать, что это не так.

— Нет, тысячи.

— Все же продолжаю. Состоялся у тебя референдум, дальше — “Великое посольство” в Москву снаряжай, с бумагой, в которой выражена воля народа. А не выразил народ такую — закрывай “проект”, не состоялся он! Не подстрекай к тому, чего нет.

— Неплохо бы звучало лет 8—9 назад, но под улюлюканье второй войны похоже на “правильно вас убивают, сами виноваты”. Теперь выход из этого адского круга надо искать, не свалив того, что еще стоит.

— О том и речь, земляк, что все валится! Если ты заподозрил, что я оправдываю Кремль, приведший себя и вас к этому “улюлюканью”, плохо меня понимаешь. Просто я сейчас об отдавших народ в руки тех, кто не понимал, куда его приведут.

— Вина Кремля — первый вопрос, как спровоцировавшего все это, оттуда шли телеграммы “Долой Завгаева!”.

— Но при этом и второй не отпадает: тем “зрячее” должны были быть вы. Выгрузи вам весь тульский арсенал на площади Грозного — должны бы обходить его, как кучу дерьма, а не хватать автоматы и ввязываться в войну с мировой державой! Полтора века назад ваш святой Кунта-хаджи советовал: “Не носите с собой оружия. Держитесь подальше от него. Оружие потянет вас к насилию и сведет с пути к Аллаху”.

— Приятно, конечно, что иудей цитирует нашего святого и что запомнил его лучше нас. Жаль, что по невежеству своему чеченскому не могу процитировать тебе кого-нибудь из иудейских святых.

— Вот тянет вас, чеченцев, иронизировать по поводу и без. Понимаешь, сколько подвигов ни совершат ваши парни, все равно эта война — безрассудство с вашей стороны. Тот же святой говорил: “Погибать в схватке с врагом, который намного сильнее тебя, — самоубийство”. Ну, докажете, что вы мужественный народ, и сколько вас останется после этого и что станется с остальными?

— Нет, ни в чем тебя не подозреваю, но, уверяю: все это тысячу раз сказано, написано, переписано...

— Если так, глухо умолкаю.

Желая замять инцидент, приглашаешь его в комнату, где книги, посмотреть, что изменилось с тех пор, как он видел их в последний раз. Он неохотно следует за мной, но среди книг в нем пробуждается старый букинист. Копается в большой серии “Литературные памятники”, которую и сам собирал. На ходу выспрашивает про старых книжников, что встречались у Сунжи. Валера жалеет, что, уезжая, за бесценок раскидал множество книг.

Чай пьем, каждый в одиночку уйдя, наверное, на берег Сунжи. Вдруг Валера, как бы очнувшись:

— Чечен, ты же знаешь, что я хорошо отношусь к вам.

— Ну?

— Поехали мы как-то на Голубое озеро, моя мама, дядя, его жена, дочь и я. Я тогда был подростком. На обратном пути с нами случись все несчастья, какие могли случиться: и аварский грузовик на нас наехал, и ливень до ниток прихватил — словом, по полной программе. Пешком шли километров пятнадцать! Где-то часам к двум ночи спустились с горы в ваш аул Харачой. Мокрые, грязные, голодные, холодные. Дядя постучал в первый же дом. Мама сказала, что в такое время никто не откроет. Дядя ответил, что она не знает чеченцев. Вскоре вышел высокий средних лет мужчина, держа в руках керосиновый фонарь, электричества в горах тогда не было. Увидел нас, все понял и хорошо так улыбнулся нам.

Как нам дали сухую одежду, под ноги постелили теплые козьи шкуры, поставили чай, как незаметно зарезали двух кур, ароматно приготовили их, поставили еду на низкий круглый чеченский стол — все это опускаю, горским гостеприимством теперь кого удивишь. Но меня больше насытила и согрела улыбка этого человека, ставшая для меня навсегда вашей визитной карточкой. Когда о вас говорят что-нибудь плохое или вещают о войне, предо мной встает эта улыбка. Этого человека, может, и нет уже, но я его должник. Не за чай, не за курицу — за ту улыбку. Еще с первой войны вижу дом его разрушенным и чувствую, будто это я его разрушил. Да, звали его Шамсуддин.

— Шамсуддин еще есть, летом был, во всяком случае.

— Я ведь не для того, чтобы подковырнуть вас, дорогой, говорю, просто прослеживаю, что происходит, когда национальной интеллигенции не удается осмыслить вопросы развития своего общества, когда она не осознает свою ответственность, как при этом создается “муляж” национальной идеи и все приходит в тупик. Не обижайся, чечен, но очень похоже, что вы народ, обокравший сам себя.

— Точнее, нас не слабо грабанули другие, потом уже кто-то из нас доворовал остальное. Но все равно спасибо. Только скажи, чувствовали вы тут со стороны чеченцев ненависть? Вообще, была между нами ненависть? Хочется услышать об этом от “русскоязычного”.

— Что-то и не понял, куда это тебя закинуло. Нормально жили, у нас и старики говорили, что с чеченцами жить можно. Может, имеешь в виду “шум-гам”, возникший, когда вы вернулись?

— Да нет, все в порядке. Мы тут с Габисом выясняли, может быть между народами ненависть, была ли ненависть у чеченцев к русским, к вам, к другим? Как назвать сегодняшние чувства чеченцев к русским, русских к чеченцам? Читал материалы одного “круглого стола”, будто чеченцы, как и зулусы в Африке, белуджи в Азии, ни с кем не могут ужиться. Подумалось даже: если уж все беды России от чеченцев, пусть убьют всех нас и поправят свои дела.

— Бросьте вы задаваться и отвечать на такие разговоры. Их провокаторы запускают, им и нужны все эти “ненависти”. Прожив с вами большую часть жизни, могу свидетельствовать, что чеченцы — народ уживчивый. Хочешь — могу и письменный документ об этом составить, и не надо слушать всяких… Народ — это народ, а национальные гаденыши есть у всех.

— А не видишь разве, как всех нас “выравнивают”? Но вернемся к началу. Тут никого не оправдываешь, ни тех, кто у власти, ни тех, кто сторонился ее. Себя ненавидишь больше всех. Сказав, что я в том-то и том-то не участвовал, ни инициатором, ни делегатом не был, боялся всего этого, ходил на огород, чтобы не видеть и не слышать, — не оправдаешься. Мы виноваты, может, и в том, что не вымерли все в Казахстане, не можем избавиться от памяти, обиды, можешь вменить нам еще тысячи вещей, но произошедшее здесь в 91-м и после должны были выправить “там”, сидящие на самом верху, но там решили пойти другим путем.

— Согласен, жаль, что “там” не нашли взаимного решения хотя бы с Масхадовым, он очевидно хотел этого.

— Обвиняя тамошних, не оправдываешь здешних, их безответственность, авантюризм, неграмотность, корысть. Это были люди, не подготовленные к тому, что декларировали. За ними не стояли школа, опыт, страдание за дело народа, о котором ты говоришь. Но войну, и первую, и вторую, преступление против тамошнего и здешнего народов, в политический бюджет заложили “там”. “Там” превратили Чечню одни — в коммерческий, другие — в политический бизнес. Чеченцев как народ предали и продали с самого начала. И сделали это и там, и здесь; и эти и те. Теперь, собственно, и виноватых нет, одни — защитники конституции, другие — свободы. Самое страшное, когда каждый убивает с чувством своей правоты перед совестью, законом, справедливостью, Богом, народом, человечеством. Ни там, ни здесь не хватает души, терпения, мудрости остановиться, подумать, пожалеть народ, пожалеть дом того Шамсуддина, когда-то хорошо тебе улыбнувшегося.

— Мне стыдно, чечен, перед этим человеком.

— Ну, хорошо, гость, поговорили, вижу, что внутренне ты еще прописан здесь. Теперь давай сделаем вид, что спим, видишь — светает.

— Ей-богу, чечен, переживаю это как свое, оно и есть мое.

— Ладно, в “плохих мыслях” тебя никто не подозревает. Ложись и постарайся не думать. Вот диван, на котором может присниться любая чушь, я лягу в той комнате.

Часа через два гость разбудил меня заявлением, что уходит. Спорили битый час. Наконец, объявив ему, что по всем правилам международного терроризма беру его в заложники, убедил остаться еще на день. Договорившись, что он уйдет завтра с рассветом, снова легли спать. Но когда показалось, что он заснул, сам тихо встал и пошел разводить костер. Сходил вниз за хлебом, но его не было. На обратном пути встретил у ворот Дугурху, как всегда, с кошкой на руках. Не без умысла обронил, что ходил за хлебом, но — увы. Она тут же заскочила в дом и вынесла симпатичную белую лепешку. Хотел разломать ее и половину вернуть, но она запротестовала. Хлеб теперь есть! И что бы мы делали без Дугурхи?

Когда “заложник” проснулся и вышел во двор, у меня было готово блюдо, похожее на то, что недавно готовил Лечи. Пока Валера совершает утренний моцион, жалуясь, что вода не совсем “родниковая”, “сервирую” стол и объясняю, что на родник, как в нашей сказке, сел дракон. Приступаем к еде, Валера для приличия хвалит мое варево.

— Ста-ри-кам везде у нас поч-чет! — Это Габис. Его распирает от множества вопросов к гостю. Вчера я лишил его возможности их задать, намекнув, что гость страшно устал.

— Валера, скажите, пожалуйста, “там” кто-нибудь знает, что мы люди, жалеет нас, требует остановить это безобразие?

— Конечно! В Ростове как раз состоялся стотысячный митинг казаков, скандировавших: “Руки прочь от наших братьев-чеченцев!”.

Габис, успевший бросить на меня просветленный взгляд, услышав это, отводит глаза в сторону и шарит вокруг себя руками, словно в поисках чего-то. Каждый день доказывает нам, что “там” вот-вот “начнется”. Когда наконец мысль добирается до языка, говорит:

— Нет, “там” много людей, знающих, что такое плохо и что такое хорошо. Пусть сначала не стотысячные, но потом будут и стотысячные, и миллионные…

Валера смотрит на меня:

— Слушай, что вы за люди? Вы хоть имеете представление, на сколько “парсеков” отстали от жизни?! Когда были-то в последний раз “там”? Вы что, до сих пор вальтеров скотов, фениморов куперов и майн ридов читаете?

— Иногда и Шопенгауэра.

— Не остри, чечен, я серьезно. Кто вы для страны, в которой каждый год вымирает по две Чечни? Да и для международной общественности, на которую уповаете? В этой стране первыми надо жалеть именно тех, на стотысячную демонстрацию которых вы надеетесь! Их же гибнет больше всех! Не подумайте, что не жалко вас, но я о реалиях там, откуда ждете “Скорую помощь”. Видели бы вы вокзалы тамошних городов, о деревнях и говорить нечего. Бросьте и надеяться, что могут провести какие-то переговоры, о чем-то договориться. Даже подними вы все руки вверх, никто теперь войну не отменит! Кроме воровства всякого, она же для них спасение именно от того народа, который надо держать на таком психодопинге. Это несколько блаженных интеллигентов плачут о бедной “матушке”, а “эти” делают свое дело — продают, покупают, предают, передают, делят, выделяют, отбирают, отстреливают, взрывают...

Мы с Габисом молчим. Валера, конечно, заводится так от своего внутреннего протеста, как обычно заводишься и ты сам. Габис смиренно выдавливает из себя:

— Нет, может, вы и правы в чем-то, Валера, но не опускайте так “тамошних”, они еще покажут себя, и не из таких передряг выходили. На Руси и другой Борис был, великая была смута. Вышел же из нее народ! Вот увидите, не Кремль, а народ установит там порядок и демократию. Подождите, старики, Иван еще покажет…

Поскольку мы с Валерой не против демонстрации Иваном своих возможностей, оба умолкаем. Под предлогом того, что надо накормить собаку, отлучился от них и почти час занимался внизу совершенно ненужными делами, в основном сбором битого стекла. Когда вода закипела, подошел к ним с булькающим чайником, все же решив выручить Валеру.

— Так, кончай политбазар — чай!

Валера от моего голоса облегченно посветлел, Габис несколько приуныл.

Тут прилетели самолеты и начали свое обычное дело, совсем близко. Теперь было не до чаепития! Спустились в котельную. Стены дрожат, у Валеры в такт им дрожит подбородок. Поместил его как почетного гостя в угол, считающийся самым надежным. Габис сосредоточенно молчит, но губы шевелятся — читает молитву. Рассказываю Валере: Бог, к какой бы вере ни принадлежал человек, с рождения приставляет к нему двух ангелов, они оберегают его от 99 смертей. Наконец приходит ангел неотвратимой смерти, от него никто не может уберечь. Два ангела-хранителя спрашивают у того ангела пароль, тот называет, тогда они отходят в сторону, и он совершает свой ритуал.

Самолеты уходят. Валера улыбается:

— Решил, что я испугался, и пытался отвлечь?

— Скорее себя.

Чай не успел остыть. Габис хотел продолжить “дискуссию”, но, улучив момент, я шепотом попросил его не мучить человека, не спавшего всю ночь. Он нехотя замолчал и, как младший, стал разливать чай. После чая, попрощавшись с Валерой, уходит. Вижу, что делает это нехотя.

Проводил гостя до рынка. Сказал, чтобы “если что” возвращался. Сам вернулся к восьми, здорово уставшим. Спал почти до вечера.

Снов было много, большинство и не вспомнить. Дом, переделываемый парнем, развалился, большим крестом стояла только часть передней стены… Еще снился двухэтажный автобус, в нем сидели индусы с черными бородами и похожими на эти же бороды тюрбанами, я “голосовал”. За рулем сидела женщина в белом морском кителе и косматой горской папахе, показала мне кулак, сложенный в известную фигуру, это была кассирша с автостанции Ведено, с которой еще в молодости имел конфликт из-за билета на автобус. У республиканского дома политпросвещения, рядом с которым стоял памятник Ермолову, собрались старики и старухи. Памятник гневно что-то кричал толпе, в ответ те молча бросали в него камни, и все попадали в правый глаз. Они требовали, чтобы им выдали пенсию.

Проснувшись, перебирая бессвязные клочки видений, вспомнив памятник Ермолову, подумал о другом генерале, чеченцы уважали его, хотя и воевал он против них, даже давали детям его имя, точнее, фамилию — Пассек превратили в имя Паска. Такое характерно для них, и фамилия сегодня есть — Паскачев. Этот генерал погиб в печально известном походе князя Воронцова на Дарго. О нем что-то писал Герцен. Принес из другой комнаты “Былое и думы”, долго искал: “В два года она лишилась двух сыновей (мать Пассека). Один умер блестяще, окруженный признанием врагов, середь успехов, славы, хотя и не за свое дело сложил голову. Это был молодой генерал, убитый черкесами под Дарго. Лавры не лечат раны матери… тяжелая русская жизнь давила их, давила, пока не продавила грудь. Бедная мать! И бедная Россия!”. Узнав о судьбе этой семьи, всегда жалеешь, что этот храбрый генерал сложил голову “не за свое дело”. Может, и “там” кто-то жалел те сотни тысяч, что погибали на другой стороне, “за свое дело”? Вопрос о памятниках и национальных героях — простой и сложный, когда у одних таковыми становятся генералы ермоловы, у других появляются свои генералы.

Теперь что делать? “Политикой” за эти сутки более чем пресытился. Решил принять “ванну с массажем” — заняться этимологией. Часто жалеешь, что не занялся этой наукой в свое время. Иногда кажется, что имел бы в ней свои находки. Но это увлекательное дело прерывает чрезвычайное происшествие: на крыше какой-то душераздирающий визг. Дерутся кошки. И что они для такого побоища залезли на нашу крышу, у нас же своего кота теперь нет. Да и не весна на улице. Может, там мыши завелись? Тоже не может быть — стекловата постлана. Был бы Барсик, разобрался бы с ними.

Пришлось выйти, чтобы разогнать этот “несанкционированный митинг”. Крики на них мало подействовали. Поднялся на крышу и долго швырял в них всем, что впотьмах попадалось под руку. Давно не поднимался сюда — нисколько не хотелось видеть бардак, учиненный самолетами. Наконец кошки разбежались, во всяком случае, утихли. Ночью на крыше своя тишина, какая-то таинственность, чувство, что кто-то живет здесь без твоего ведома. Центральная часть ее, в настоящее время провалившаяся, была высокой, собирался превратить ее в свою летнюю “резиденцию”, даже начал осуществлять эту “архитектуру”. У нас когда-то сосед был русский, пенсионер, бывший главный бухгалтер 15-го Молочного совхоза. Мудрый был человек. Показал ему на чертеже, какой хочу построить дом. Старик посоветовал “не высовываться высоко”.

 

(Окончание следует)

 

Версия для печати