Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2009, 10

Стремительный бег двуколок, преследуемых тройками

Рубрику ведет Лев Аннинский

За два с половиной века поэтической скачки русской души все виды аллюра пронумерованы и расчислены, распределены по эпохам и характерам, истолкованы постопно и посложно. Написаны полки, если не стенки работ (напомню хотя бы замечательное исследование Михаила Гаспарова, дорогое мне скорее не по научным, а по личным причинам: работа моего университетского однокашника стала для меня настоящей школой опознания русских стихотворных размеров в их таинственной значимости).

Эта значимость отнюдь не умозрительна, она неподдельна и подтверждена практически. Имперский четкий марш ямба. Душевная распахнутость хорея. Рыдающая проникновенность трехсложников, остававшихся высшей метой человеколюбия и народолюбия, пока не пронзили поэзию пулеметные очереди дольников, тактовиков и прочих ударников авангарда. Есть что заносить в каталоги и реестры! Юрий Хрычев, книгу которого я прочел недавно, включается в полновесный ряд предшественников.

Его работа хоть и озаглавлена академически безразмерно: “Развитие классических форм стихосложения” — но достаточно точна по прицелу. Это история сонета и его прикладных форм, а также акростих и его вариации. Однако первая часть — “Поэзия и стихотворчество” — ставит проблему широко и универсально, не упуская притом и злободневности.

Проблема стоит так: если мы принимаем такую пару — поэзия и стихотворчество, — то должны исходить из того, что это две вещи принципиально разные. Стихотворчество — это не обязательно поэзия, а поэзия — не обязательно стихотворчество, чаще всего эти сферы соприкасаются или даже совпадают, но не полностью. А главное, они не совпадают по существу.

Стихи пишет огромное количество людей. Стихотворцев на несколько порядков больше, чем поэтов, и это нормально. Притом самые изощренные знатоки и специалисты не имеют твердых и неоспоримых критериев, чтобы отличать тех от этих. То есть нельзя окончательно определить, что, собственно, такое поэзия.

Тем более что современная проза успешно культивирует в своем составе музыкальность, ритмичность и самое неуловимое для демонстрации — то состояние души и духа, которое можно назвать поэтичным. В прозе!

И поэзия современная успешно осваивает те сопредельные пласты реальности, которые по традиции оставались за прозой.

При всех смешениях и смещениях в этом противостоянии есть неуходящий фактурный контраст. Поэзия — нечто зыбкое, невесомое и неопределенное, ее весомость и определенность становятся непреложными, как правило, задним числом, по прошествии времени, а то и после смерти поэта. А безудержное стихописание, напротив, пронизано правилами, стиснуто канонами, так что поневоле закрадывается подозрение: не для того ли копит культура эти запреты, эти заслоны, эти “цезуры, икты, клаузулы и анакрузы”, — чтобы как-то сдерживать, вводить в рамки, забирать в клетку безудержное, растекающееся потоками стихотворчество, иногда честно имитирующее поэзию, а иногда честно пытающееся поймать эту жар-птицу.

Честно и тщетно.

Но если поэтичность зыбка, а правила стихосложения жестки, то попробуй их сопряги, когда, по подсчетам Юрия Хрычева, на 14 строк сонета приходится 17 непременных условий: 12 внешних (формальных) и 5 внутренних (содержательных)! И все отступления от классического канона тоже исчислены и “обозваны”, да так, что перечень отступлений в свою очередь читается то ли как поэма, полная юмора, то ли как пародия, полная ностальгии: сонет хвостатый, хромой, безголовый, змеевидный, обратный, половинный, гибридный, липограмматический… а в царстве “прикладных форм”: анаграмма, метаграмма, тавтограмма, хронограмма… так и хочется добавить: липограмма…

Ну, и кто ж со всем этим хозяйством справится?

Снимая шляпу перед Юрием Хрычевым, который явно надеется справиться, поделюсь с читателем собственным опытом такого градуирования эфира, такого… улавливания неуловимостей, такого… управления двуколками с помощью троек. Работая над книгой “Серебро и чернь”, я должен был определить для себя грань между понятиями “поэт” и “великий поэт”. Да еще и не перепутать “поэта” с “мастером стиха”, “профессионалом рифмы и ритма”, одним словом, с честным “стихослагателем”, каковой тоже играет огромную роль в истории культуры, но — другую. А поди рассуди, почему Фет как техник стиха очевидно уступает… ну, хоть Полонскому, Майкову или ненавидимому им Надсону, но при всем его, Фета, косноязычии (пленительном и очаровательном, как почувствовали декаденты) все-таки именно он, Фет, великий поэт (пусть это и признали только посмертно).

Критерий я принял такой: честный стихотворец отвечает так, как ожидают читатели, на те вопросы, которые те задают, а великий поэт отвечает так, как никто не ожидает, и на те вопросы, которые до него никому не приходили в голову.

Зыбко и неопределенно все это — пока на всем этом не ставит — задним числом — свое клеймо история. Да всякое клеймо следующая эпоха и сотрет, и отменит, и забудет, и свое поставит.

А все же, при всей зыбкой спорности и субъективности описываемых материй и субстанций, — Юрий Хрычев извлекает из них весомый и даже злободневный смысл. Особо интересный, добавлю, в нынешней ситуации, где в параллель (или в перпендикуляр) глобальным правилам и тенденциям все отчетливее различаются как действующие лица мировой драмы национальные характеры.

В истории сонета, например, заявили о себе такие отчетливо действующие лица как британцы, которые совершили следующее: в классическом каноне (итало-французском), где вслед за двумя катренами (тезис — антитезис) всегда следуют два терцета (синтез, но прячущий в себе следующий приступ диалектики) — в этом каноне невозмутимый бритт (в нашем обиходе — Шекспир, переведенный чутким Маршаком) прибавляет к двум катренам третий, а оставшееся от 14 канонических строк двустишие замыкает событие.

Комментарий Ю.Хрычева: таким образом англичане “придают своему варианту большую респектабельность и чопорность”.

Не удержусь от соблазна: а в классическом итало-французском варианте, то есть в формуле два катрена плюс два терцета — как сказались черты национальных характеров (различие там только в рифмовке)? Конечно, Дант суров, а Петрарка однолюб, но в чопорности их не заподозришь, и в респектабельности тоже. Рискну предположить, что два терцета после двух катренов демонстрируют (если брать любовный сонет) готовность лирического героя возобновлять любовный штурм после каждой относительной неудачи, что вполне соответствует темпераменту средиземноморских народов и отнюдь не разрушает принципа упорядоченности бытия, унаследованного от римлян.

Но самое интересное для меня в этой теме (трактованной Ю.Хрычевым) — конечно же русское пересоздание сонетного канона и то, как выявляется в этом пересоздании наш родной характер.

Я бы, впрочем, не зацикливался так уж на сонете. Онегинская строфа (которую Юрий Хрычев тоже не обходит вниманием), наверное, даже лучший пример русского поэтического самовыражения. Во-первых, этот канон абсолютно оригинален и нов, то есть от других канонов независим. Во-вторых, он четко собран, сплочен и завершен финальным двустишием. И, в-третьих, до этой заклепки он гениально разобран, расточен и развернут по закону триады на три стороны, красуясь сначала перекрестной, затем парной, затем опоясывающей рифмовками. Что это такое: то ли всеотзывчивость наша (у Пушкина учуянная Достоевским), то ли самолюбование, что паче самоуничижения (Фет, получив камергера, стоял в полном параде перед зеркалом у себя в имении и любовался). Так или иначе, онегинская строфа — такой же великий вклад в русский национальный характер, как и сама написанная этой строфой энциклопедия русский души.

Но речь о сонете. О русском сонете, как он реализован нашими новаторами от Федора Сологуба и Игоря Северянина до Новеллы Матвеевой и самого Юрия Хрычева.

Вот что получается: катрены рассыпаны на двустишия, их четыре; терцеты сохранены, их два.

Рифмовка для завзятых профессионалов сформулирована в формуле: аа бб вв гг + дде + жже, или + еже + ззж, или еще как-то в этом духе.

У меня такие формулы вызывают зубную боль, но восхищает их национальное истолкование.

“А что такое русский национальный характер?” — спрашивает Юрий Хрычев и ставит маяками пословицы:

“И какой же русский не любит быстрой езды?”,

“Долго запрягает, да быстро едет!”,

“Сначала отрубит, потом соображает!”.

“Нельзя или почти невозможно создать простую формулу поведения человека вообще, а уж русского тем более, и прежде всего потому, что русский человек подвергся влиянию как востока, так и запада, а уж о многовариантном смешении крови и говорить нечего, но просматривается одна из черт характера — резкая смена настроения и поведения...”

Там, у них:

“Четверостишия (катрены) — это четырехколесные повозки (кареты), запряженные тройками лошадей (терцеты) у итальянцев и французов и парой лошадей у англичан”.

А у нас?

“Естественно, наши возможности шире: от легкой неторопливой поездки до сумасшедших скачек! Четыре двустишия позволяют развивать события с любой скоростью…”

То есть: двустишия скачут и прыгают, тормозят и взмывают, как некие непредсказуемые двуколки (не то что четырехколесные кареты времен сурового Данта и однолюба Петрарки или респектабельные экипажи времен Шекспира).

Ну, а два наших терцета?

А это волевое самосмирение непредсказуемой русской души. Гуляй, душенька, гуляй, славная, а там и к обедне…

Тройка (терцет) — это, конечно, чисто русский (украинцем Гоголем воспетый) вариант строфического полета, взнузданного в результате долгих непредсказуемых приготовлений к езде. И кто тебя только выдумал? Не унимается русская душа, даже впряженная в стальную дисциплину — все бредит волей.

И волей же смиряет себя в невменяемо-гибельных судилищах военно-межвоенного времени, награждая распределившихся по трое палачей все тем же роковым словом: “тройка”.

И не знаешь, то ли это необгонимая птица несется, прикрывая и оберегая наши двуколки, то ли крутая диктатура правит нами, не давая уклониться с пути.

Умом Россию не понять?

Сонетом общим не измерить?

Да вот пытаемся вместе с Юрием Хрычевым: и аршином канона вымеряем, и прикладными формами облагаем, и классическим стихосложением заклинаем — только бы не спугнуть то живое дыхание, которое рвется в поэзии и смиряется в стихосложении.

Версия для печати