Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2008, 6

Больно надо

Стихи

Александр Кабанов (род. в 1968 г.) — русский поэт, живущий в Киеве. Автор шести книг и многочисленных публикаций в журнальной периодике: “Новый мир”, “Знамя”, “Континент”, “Арион” и др. Лауреат премий имени Юрия Долгорукого (2005) и многих других. Главный редактор журнала культурного сопротивления “ШО”, один из основателей украинского слэма.
                             
                             

                            * * *
Жил да был человек настоящий,
если хочешь, о нем напиши:
он бродил с головнею горящей,
спотыкаясь в потемках души.
По стране, постранично, построчно
он бродил от тебя — до меня,
называющий родиной то, что
освещает его головня:
…ускользающий пульс краснотала,
в “Рио-Риту” влюбленный конвой.
И не то чтоб ее не хватало —
этой родины хватит с лихвой.
Будет видеофильмы вандамить,
будет шахом и матом Корчной,
и по-прежнему — девичья память
незабудкою пахнуть ночной.
Будет биться на счастье посуда,
и на полке дремать Геродот,
Даже родина будет, покуда —
Человек с головнею бредет.

 
                            * * *
Всадники Потешного Суда —
пьяные шуты и скоморохи,
это — кубик, это — рубик льда:
ни собрать, ни разобрать эпохи.

Сахар-сахар, что же ты — песок,
и не кровь, а кетчуп на ладони?
Вот архангел пригубил свисток,
и заржали цирковые пони.

Вот и мы, на разные лады,
тишину отпили и отпели.
И пускай на небе ни звезды —
я хотел бы жить в таком отеле.

Из-за крыльев — спать на животе,
слушать звон московских колоколен,
несмотря на то, что наш Портье —
глуховат и мною не доволен.

 
                            * * *
Я не был с Господом знаком
вначале и всегда.
По мне проходит босиком
библейская вода.

А я когда-то знал слова
и бормотал слова:
меж мальчиком Иешуа
и осликом Иа.

 
                            * * *
Потеряется время в базарной толпе,
с кошельком прошмыгнет поговорка.
Что отмеряет райская птица тебе,
чем накормит сорока-воровка?

Пересохла гортань от черствеющих крох,
и зовет меня в новые греки —
этот ямб долговой, где сидит Архилох,
дважды кинутый по ипотеке.

Тополей узкогорлые амфоры я
запечатаю песней сургучной:
“Отплывай, Терпсихора, в чужие края,
не печалься о Греции скучной…”

Здесь цензуру (как стринги) не видно меж строк,
и блестит миноносец у пирса —
будто это у моря проколот пупок,
будто это встречают де Бирса.

Отплывай, Терпсихора, в чужие края,
позабудь беспределы Эллады,
и кому-то достанется нежность твоя,
от которой не будет пощады.

 
                            * * *
                                          Лесе
Кривая речь полуденной реки,
деревьев восклицательные знаки,
кавычки — это птичьи коготки,
расстегнутый ошейник у собаки.
Мне тридцать восемь с хвостиком годков,
меня от одиночества шатает.
И в сучье время ждет своих щенков —
и с нежностью за шиворот хватает.
А я ослеп и чуточку оглох,
смердит овчиной из тетрадных клеток…
И время мне выкусывает блох,
вылизывает память напоследок.
Прощай, Герасим! Здравствуй, Южный Буг!
Рычит вода, затапливая пойму.
Как много в мире несогласных букв,
а я тебя, единственную, помню.

 
                            Ледниковый период

Это — палеолит, это — Днепропетровск,
нас с тобою берет на арапа.
Это — сквер, погруженный в сиреневый воск —
золотым коготком процарапан.

Если хочешь — ползи, не умеешь — летай,
и усни, замороженный, словно минтай,
в первобытной глуши магазина.

Ты прости кистеперую нежность мою,
саблезубое право на горе.
Эту строчку у входа в Макдональдс жую,
рифмовать Эгегейское море.

А когда ледниковый период пройдет:
каждой твари по паре — в каноэ,
расцветет ненаглядная птица удод,
я уйду в поколенье иное.

Кола-кольные пенятся колокола
и фырчит раздраженно фрамуга:
Жизнь была — не была? Смерть была — не была?
И за что они любят друг друга?

 
                            * * *
Тихо, как на дне Титаника,
время — из морских узлов.
Деревенская ботаника:
сабельник, болиголов.
Подорожник в рыжей копоти,
добродушный зверобой —
ни предательства, ни похоти,
дождь и воздух кусковой.
Вот в тельняшке кто-то движется,
улыбается в усы.
Все острей и ближе слышится
серебристый свист косы.
Мусульмане и католики,
православные и не…
Ждут нас розовые кролики,
с батарейками в спине!

 
                            * * *
Челночники переправляют в клетчатом бауле
Харона через таможенный терминал,
старые боги ушли, а новые боги уснули,
электронные платежи, бездна, а в ней — безнал.

В позе эмбриона с баночкой кола-колы
о чем-то шипящей и темно-красной на вкус,
Харон засыпает, и снятся ему оболы,
киоск обмена валюты (очень выгодный курс!),

школьное сочинение: “Как ты провел Лету?”,
берег, плывущий навстречу, в жимолости и хандре,
первая женщина — Индра, а последняя — Света
с татуировкой ангела на бедре.

Она оставила визитку с телефонами этих
самых челночников, жителей Чебоксар.
Марк Аврелий был прав: смерть — сетевой маркетинг,
а любовь — черно-белый пиар.

Баул открывается радостным: “Прилетели!”
Харон успевает подумать, как же ему повезло,
он еще не видит пустыню, по которой идет недели,
и бедуина, который выкапывает весло.

 
                            * * *
Пахнет жареной рыбой каирский песок,
устремив к небесам возбужденный сосок
пирамиды Хефрена, к которой
херсонесской акации листик присох,
фараон (полицейский) черкнет адресок
забегаловки с местною флорой.
В ресторане у Сфинкса — славянский галдеж,
если шишу не куришь и кофе не пьешь —
предлагают печеный картофель,
на округлой жаровне шкварчит маргарин,
от чего ты счастливый такой, бедуин,
и фальшивый, особенно — в профиль?
Бедуин по двугорбому бьет существу,
слово за слово — тянется год к Рождеству,
подгорает заката холстина...
Тычет вострой указкою экскурсовод:
у египетской мумии впалый живот
“и широкая грудь осетина”.
Терракотовый зов водосточной трубы,
и встают из подземных бараков рабы,
зеленеет смола эвкалипта,
и Амона — омоет песочный прибой...
И японских туристов восторженный рой
совершает исход из Египта.

 
                            * * *
Вот дождь идет и вскоре станет ливнем,
наверняка завидует ему
Безногий мальчик в кресле инвалидном,
в небесную глядящий бахрому.
А может быть, ему и ливня мало,
нет зависти, а только боль и страх?
И автор врет, как это с ним бывало
под рюмочку в лирических стихах.
Вот отвернешься, и речной вокзальчик
тебя укроет от иной воды.
И думаешь: а все же, был ли мальчик?
А мальчик думает: а все же, был ли ты?

 
                            * * *
Больно надо, надо больно —
потерпи немного.
Вот и жил поэт от Бога
и до Бога.
Вот и жил поэт светло и алкогольно,
повторяя: больно надо, надо больно.

Версия для печати