Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2008, 2

Тоже история

Рассказ

Николай Дмитриевич поставил портфель на стул. Выдохнул. Снял плащ, повесил его на витой крючок в стене. Сверху — кепку. Снова выдохнул. Уселся за небольшой круглый стол с пепельницей и салфетницей посредине. Чтобы не закурить, спрятал пепельницу за салфетки. В ожидании официантки смотрел в окно. Стекло было тонированное, и казалось, что на улице уже сумерки. Да и в самом деле, несмотря на одиннадцать утра, пасмурно, холодно — середина апреля, а снег пробрасывает... Ладно, зима была почти как в Краснодаре, до Нового года газоны зеленели, можно теперь и потерпеть. Скоро установится...

Как обычно после посещения книжного магазина, голова была приятно-тяжелой, состояние, словно куда-то слетал, что-то даже не увидел, а уловил, и вернулся в родной мир немного другим.

Николай Дмитриевич любил это состояние, наверное, из-за него так часто и ходил в магазин “Москва”, подолгу стоял перед полками, брал то одну книгу, то другую, листал, вчитывался; спускался в букинистический отдел, где, как друзей, с удивлением и радостью, находил те же издания, что были в его домашней библиотеке. Новые книги Николай Дмитриевич покупал редко: не то чтобы дорого, но страшно было обмануться. Попасть в его портфель удостаивалось только необходимое в работе или то, что наверняка принесет удовольствие. И сегодня день можно было считать вдвойне удачным — книга, одновременно и необходимая, и приятная, в портфель попала. О ней Николай Дмитриевич слышал еще в советское время, встречал из нее цитаты, и вот наконец она вышла на русском языке.

— Меню, пожалуйста, — девушка-официантка положила на стол коричневую кожаную папку и повернулась уходить.

— Секундочку, — остановил Николай Дмитриевич. — Двойной эспрессо, будьте любезны. И все.

Девушка кивнула.

Проводил ее взглядом. Стройная, в черной кофточке с короткими рукавами, в голубых джинсах. Никакой спецодежды, этих казенных — белый верх, черный низ, а выглядит, тем не менее, опрятно, стерильно даже. Такими же были официантки во многих кабачках Германии. Чистые, подвижные, молодые. Домашние... В конце восьмидесятых — начале девяностых Николай Дмитриевич участвовал в нескольких конференциях в Берлине и Кельне — тема его исследований была в моде, — там и полюбил посидеть часок в одиночестве в таких вот кофейнях. Очень успокаивало, настраивало на рабочий лад. Он удивлялся, почему в Москве их нет, даже мечтал открыть самому. М-да, было время, пытался стать предпринимателем... Но не так давно кофейни появились. На Тверской, на Мясницкой, да по всему центру десятки. И слава богу. Тихие уголки в огромном шумном городе, где можно отдышаться, подумать, приостановить суету.

Именно в кофейнях он чувствовал, что все нормально, прочно, что силы еще есть, что впереди много непустых дней, а позади — большая, тоже непустая, нерядовая жизнь. И далеко, далеко не вся она в прошлом. Шестьдесят два года, по нынешним временам, умственная и физическая зрелость. Там уж, к восьмидесяти, действительно, наверно, закат... Со здоровьем у него, тьфу-тьфу-тьфу, порядок — лет пятнадцать еще есть. А это немалый срок.

Что там было, пятнадцать лет назад? Девяносто второй год. Апрель... Вспомнилось — мелькнуло несколько живых картинок: растрепанный, со сбившимся галстуком, Гайдар на трибуне, блокадного вида старухи в Столешниковом — у ног никого не интересующий антиквариат. Бесконечные митинги, демонстрации, разноцветные талоны на продукты, на мыло, сморщенная, с белым налетом копченая колбаса в кооперативных ларьках, длинные дни ожидания: катастрофы или новой, наконец-то счастливой жизни...

Совсем другой стала Москва с тех пор. И страна, и народ. Совсем другим стал и он сам, Николай Дмитриевич. Сорок семь ему было в тот год, а вел себя и, главное, ощущал, как в юности. Глупости совершал, спорил часами с первыми попавшимися людьми, чуть не до драк доходило. О чем спорили, чего добились... Нет, все-таки многого, хотя и обманулись во многом.

Девушка поставила на стол маленький поднос с чашкой черного кофе и сахар в стеклянном дозаторе.

— Спасибо, — сказал Николай Дмитриевич.

— Пожалуйста.

Он приподнял чашку, губами втянул чуть-чуть кофе. Горячий, горький, но горький не противно — не как растворимый или молотый по пятьдесят рублей за двести граммов... А ведь что делалось в очередях за любым кофе! Да и за всем... Кошмар. Действительно, больше похоже на кошмарный сон, чем на реальность. Но именно тот период, примерно с восемьдесят шестого по девяносто шестой, и запомнился лучше всего.

Тогда Николай Дмитриевич безотрывно следил за происходящим в стране, даже участвовал — на скольких митингах побывал, не перечесть уже, — дни проводил у телевизора, слушал речи депутатов на нескончаемых съездах, конференциях, заседаниях Верховного Совета, аплодировал выступлениям межрегиональников, демсоюзовцев; пачками газеты покупал, делал вырезки, складывал в толстую картонную папку. Дневник вел...

Отрезвление произошло после выборов президента, летом девяносто шестого. Точнее, во время выборов — между первым и вторым туром, когда по телевизору с утра до ночи транслировали агитмарафон в поддержку Ельцина. Пели, плясали, шутили, пускали фейерверки, проклинали советское прошлое. А соперник Ельцина, коммунист Зюганов, появлялся на несколько минут, что-то пытался доказать, объяснить, к чему-то призвать, но не успевал. И, видя явную, но почему-то большинством принимаемую несправедливость, Николай Дмитриевич почувствовал жалость и симпатию к неприятному, враждебному Зюганову, испугался этого, и, наверное, чтоб сохранить свои принципы, — как историк, он лучше многих знал о преступлениях коммунистов, — выключил телевизор, утром не купил газеты, отказался пойти на очередной митинг. И очень быстро перестал следить за тем, что происходит вокруг.

Сначала пугался своего равнодушия, стыдился перед самим собой, а потом почувствовал плодотворный, необходимый для созидания покой. И увидел, что за это десятилетие совершенно не занимался тем, что считал с юности делом жизни. Десятки статей в газетах, три—пять лекций в день в различных, в основном в основанных в годы перестройки вузах — конечно, не в счет. Это хоть и отрадная, полезная, но все же поденщина. А главное дело застопорилось, многое из того, что было накоплено, осознано, выстроено, стало разрушаться за десять суматошных лет... А ведь муза любит досуг, как гласит немецкая пословица. И потребовались большие усилия, чтобы снова погрузиться в ту эпоху, которую он изучал. Точнее — пытался восстановить во всех подробностях, деталях, найти и показать нюансы; пытался вжиться в нее.

Постепенно нынешнее поблекло, перестало не то чтобы совершенно интересовать, но волновать, то и дело выбивая из колеи. Лишь самое-самое задевало. Взрывы домов, добровольная отставка Ельцина, гибель “Курска”, заложники на Дубровке, в Беслане, отмена губернаторских выборов, взрыв в метро, недавний взрыв на шахте, когда разом погибло больше ста человек... И все же спокойствия — спокойствия ученого — все это не нарушало. Книга двигалась небыстро, но планомерно.

Так, ну что... Николай Дмитриевич вынул из кармана пиджака мобильный телефон. Четверть двенадцатого. Нужно допивать кофе и ехать домой. Пообедает и сядет работать. Может быть, сегодня удастся закончить главу о плебисците десятого апреля, когда девяносто девять процентов австрийцев проголосовали за аншлюс к Германии. Это событие Николай Дмитриевич изучал сорок лет и до сих пор не мог разобраться в нем. Сначала, в глухое советское время, ему были доступны источники, где говорилось о полной фальсификации результатов плебисцита, а теперь он готов был сделать вывод, что эта почти круглая цифра вполне достоверна — весной тысяча девятьсот тридцать восьмого года австрийцы хотели жить в государстве Гитлера.

И, кстати, книга, которую сегодня купил, вполне может помочь — подтвердить его вывод. Она ведь о том же, чем занимается Николай Дмитриевич, — о положении в Центральной Европе в период между Первой и Второй мировыми войнами... Гвидо Препарата экономист и историк серьезный, не гоняется за сенсациями, как большинство нынешних модных... И Николаю Дмитриевичу стало неловко, что раньше не разыскал эту книгу, хотя бы на английском языке; обнаружил сегодня в магазине случайно. А там могут быть новые детали, убедительные статистические выкладки, которые изменят его позицию, откроют новое... Да, сегодняшний день нужно посвятить чтению.

Осторожно, краем глаза наблюдая, как к губам тянется густота осадка, доцедил кофе. Поставил чашку на блюдце. Выдохнул. Пора идти.

— Барышня, — позвал официантку, — счет, пожалуйста.

Тверская выглядела традиционно для первой половины субботы — редкие автомобили, жиденькие ручейки прохожих, рекламные огоньки многих магазинов погашены... Николай Дмитриевич вспомнил Москву своей юности, когда улицы казались шире, толкотни было меньше, зато больше простора, воздуха... Он достал сигарету и с удовольствием, второй раз за сегодняшний день, закурил. Медленно направился в сторону метро “Пушкинская”.

Жене не нравилась его манера ходить, уставясь в землю. “Как от кого-то прячешься!” — иногда не выдерживала она и дергала за локоть. Он поднимал голову, распрямлял плечи, виновато улыбался, но через несколько минут снова начинал невидяще смотреть под ноги, мыслями погружаясь в то, о чем писал, или в тему предстоящей лекции.

Так он шел и сегодня — задумавшись, — и поднял глаза только у Козицкого переулка. Взглянул налево, направо, нет ли машин; потом вперед, и резко остановился. Дальше, за Елисеевским гастрономом, на тротуаре толпились люди. Обычные мужчины и женщины, невысокие худощавые парни, а вдоль проезжей части — цепь крупнотелых, в голубовато-серых камуфляжах и круглых шлемах, омоновцев.

С минуту Николай Дмитриевич стоял на месте, приходя в себя от этой резкой, неожиданной перемены ландшафта. Потом вспомнил — и стало как-то полегче, — вчера вечером по телевизору предупреждали, что на Пушкинской площади состоится мероприятие “Молодой гвардии”, а радикалы собираются его сорвать...

В последние годы Николай Дмитриевич старался обходить всякие митинги, пикеты стороной — чувствовал к их участникам раздражающую брезгливость, как к калекам, которые сидят в переходах, выставив на обозрение свои увечья. Слишком много было в прошлом лозунгов и возмущений, слишком часто видел по телевизору, да и в жизни, нищих и изуродованных, горячо им сострадал. В конце концов хватит.

Первой мыслью было свернуть в Козицкий, обогнуть Пушкинскую и войти в метро на “Чеховской”. Лишних десяток минут. Правда, из-за этого вместо одной пересадки нужно будет сделать две... Эскалаторы вверх-вниз, ожидание поезда, захлопывающиеся двери вагонов... И желание скорее оказаться дома, пообедать и засесть за чтение книги перевесило — Николай Дмитриевич пошел прямо.

На углу Тверской и Пушкинской было спокойно. Люди тихо переговаривались, смотрели в сторону Новопушкинского сквера, где бухала музыка из колонок и развевались государственные флаги. Николай Дмитриевич кого-то, кажется, узнавал из стоящих на углу — в основном пожилые, неважно одетые, со строгими лицами и сухими, блестящими глазами, у двоих-троих мужчин, почти уже стариков, жидковатые шкиперские бородки. Эти, или такие же, составляли тысячи на митингах в начале девяностых... Возле стены галереи “Актер” рядок из нескольких крепких старух, тоже словно знакомых по прежним митингам и пикетам. В руках — свернутые бумажки, наверняка самодельные лозунги, что-нибудь вроде непременного “Правительство — в отставку!”

Была и молодежь — симпатичные девушки с фотоаппаратами-мыльницами, десятка два небойцовского вида парней. А в основном толклись на углу журналисты; операторы, как оружие, держали на плечах камеры. У светофорного столба переминался невысокий полненький человек лет сорока, в очках, с окладистой короткой бородой. Где-то его Николай Дмитриевич тоже видел — кажется, какой-то политик нового поколения... А, ладно, некогда вспоминать.

— Разрешите. — Стал пробираться ко входу в метро. — Разрешите, пожалуйста.

До ступенек под землю оставалось метра два, когда по ним взбежал высокий, в тонкой серой куртке депутат Госдумы Рыжков. На запястье болтался складной зонтик... И тут же за его спиной возникли крупнотелые омоновцы, встали цепью.

“Ну вот”, — кольнуло Николая Дмитриевича; он попытался протиснуться между ними:

— Разрешите!

Омоновцы стояли как каменные, невидяще смотрели вперед; тротуар справа тоже был уже перекрыт, даже металлические ограждения появились. Люди с обеих сторон завозмущались.

— Да дайте пройти, в самом деле! — Николай Дмитриевич слегка надавил на плечо одного из крупнотелых и получил не то что бы толчок, а резкий, короткий, как удар тока, дёрг. Отшатнулся.

— Что это такое?! Мне нужно в метро!

Но взглянул в лицо одного омоновца, другого и понял — не пропустят. Его просто не слышат. Обернулся. Толпа на углу стала плотнее, Рыжкова облепили журналисты, а он своим мягким, негромким голосом жаловался:

— Вот вы сами видите, что происходит. Подходы к Пушкинской площади перекрыты, передвижение граждан ограничено. На площади проходит акция “Молодой гвардии Единой России”, хотя еще две недели назад представители “Другой России” подали в мэрию уведомление о проведении на этом месте Марша несогласных. Уведомление было принято, а через несколько дней из мэрии поступил устный ответ, что именно в этот день и час на Пушкинской состоится митинг “Молодой гвардии”. Здесь очевидный подлог...

— Каковы требования Марша несогласных? — спросила желтоволосая журналистка — на микрофоне значок “Первого канала”, а голос у нее почему-то с акцентом.

— Главное требование одно: вернуть честные, всенародные выборы. Это право гражданам гарантировано Конституцией...

Рыжков отвечал, как всегда, как в коридорах Госдумы, внешне спокойно и взвешенно, но глаза были тревожные, губы подрагивали; он явно сдерживался, чтобы не начать говорить резкое, из души...

Когда-то Николай Дмитриевич очень симпатизировал этому, до сих пор молодому и живому, несмотря на большой срок в политике, человеку, слушал его выступления с интересом, вниманием, со многим соглашался. Но годы шли, менялась обстановка в стране, менялись условия, а Рыжков оставался все таким же, говорил все то же и явно гордился своим постоянством. Может, и прав он, что отстаивает программу, с которой стал депутатом в начале девяностых, но из-за этого постепенно превратился в одного из тех, кому еще при Николае Втором дали точное и обидное название — думец. Они, эти думцы, благополучно преодолевают все выборы, не выходят за рамки парламентской этики, не лишаются неприкосновенности; они исправно сидят на своих местах в зале заседаний, что-то комментируют после принятия очередного закона, иногда возмущаются, но смысл их выступлений и комментариев, энергия их возмущений уже не достигают сознания людей, да и не хочется уже вникать — надоело... В истории парламентов разных стран Николай Дмитриевич знал много таких “думцев” — старожилов, совершенно закостеневших в своих законодательных баталиях, и когда за стенами парламента происходило что-то историческое, взрыв, бунт, эти старожилы уже не понимали, что это, почему, зачем. Первыми бежали прочь.

И сейчас он был удивлен, видя Рыжкова здесь, на этом углу, в окружении старух-пикетчиц, полустариков с внешностью профессоров без подработки, худосочных парней в болоньевых куртках, бессильно жалующегося в микрофоны и диктофоны репортеров. И снова кольнула тревожная, но и будящая, возвращающая в пятнадцатилетнюю мятежную давность мысль: “Если даже Рыжков на улице, что-то серьезное...” Да, стоило задержаться, понаблюдать. Попытаться понять.

Вопросы к думцу закончились. Люди молча глядели в сторону Новопушкинского сквера, где звучала рваная современная музыка. Долетали слова: “А в чистом поле системы “Град”! За нами Путин и Сталинград!” Старухи у стены осторожно, воровато раскрыли свои бумажки. На них фломастером и акварелью кривые строки: “Путин, мы тебе не верим!”, “Бывали хуже времена, но не было подлей”.

— Ну что, Володь, — подошел к Рыжкову тот невысокий, полненький человек с бородой-щетиной, — мне пора. Счастливо.

Думец кивнул:

— Да, Никита.

— Простите, — окружили, словно только сейчас заметили невысокого, журналисты. — Вы Никита Белых? Как вы оцениваете?..

Тот выставил руки:

— Я здесь как частное лицо, поэтому ничего комментировать не могу. — И, ободряюще, но легонько, бережно хлопнув Рыжкова по плечу, пошел в сторону Кремля.

— Через час партия СПС проводит свой митинг на Славянской площади, — стал объяснять Рыжков. — Нам же вместо Пушкинской площади мэрия предложила территорию ВВЦ или Тушинское поле. На выбор. Вы представляете, где это?! Мы это иначе как издевательство расценить не можем...

— Унзинн, — покачала головой желтоволосая, и Николай Дмитриевич понял, откуда ее акцент, что это за бело-голубая единица на микрофоне — немецкое телевидение, информационный канал.

“А где наши-то?” — стал искать глазами телевизионщиков, но не нашел. Взглянул на часы. Без пяти минут двенадцать... Ничего существенного. Кажется, совершенно бессмысленное стояние, ожидание непонятно чего. Действительно, чего ждать полусотне людей в окружении трех десятков здоровенных ребят, нет — мужиков — в шлемах, с дубинками? И словно услышав вопрос Николая Дмитриевича, один из невзрачных парней предложил Рыжкову:

— Владимир, пойдемте куда-нибудь. Давайте до Театральной...

— Пока стоим здесь, — необычно для себя твердо, даже жестко, ответил тот. — Наш митинг до часу дня.

Ровно в двенадцать на крыше одного из окружающих площадь зданий, того, где внизу располагался “Макдоналдс”, появился человечек с флагом. Развернул, стал размахивать. Николай Дмитриевич присмотрелся, поморщился — флаг был очень похож на нацистский: красное полотнище с белым кругом по центру, только вместо свастики внутри круга — черные серп и молот... Такой флаг, он знал, изобрели радикалы-хулиганы из лимоновской партии; к этим ребятам, в основном еще совсем юнцам, Николай Дмитриевич относился с жалостью — лезут на рожон, кидаются яйцами, врываются в здание администрации президента, получают за это приличные сроки, — хотя если бы ему дали волю, оттаскал бы за уши, выпорол за один только этот символ... Но сейчас, увидев вражеский для себя, омерзительный флаг, Николай Дмитриевич почувствовал прилив сил, чуть ли не радость — словно в комнату с закупоренными окнами и дверьми, где уже нечем дышать, вдруг ворвался поток свежего воздуха.

И вокруг оживились, зааплодировали, закричали “ура!”. Николай Дмитриевич оглянулся на Рыжкова — даже он, сугубый демократ, сдержанно, но улыбался. Тоже, наверное, почувствовал воздух.

А на окружающих площадь перекрестках происходило перемещение бойцов всевозможных правоохранительных подразделений. Омоновцы в голубовато-серых бушлатах, поджарые парни в черной униформе, кивая на которых люди тихо и тревожно говорили: “ЧОП”; были и вэвэшники в зеленых камуфляжах и пепельных бронежилетах; вокруг Новопушкинского сквера вытянулась шеренга из пацанов-срочников. Милиционеров в обычной форме — синие бушлаты, шапки-ушанки — почти не видно... Проезжали мощные “Уралы” с будками и зарешеченными окнами, трещали рации. Атмосфера армейских учений. И в то же время обыденно двигались по Тверской и по Страстному автомобили, работали светофоры, на огромном экране возле здания “Известий” транслировали рекламные ролики... На тротуарах же переминались группки людей, которых сторожили другие люди, в шлемах, с дубинками.

Бессобытийное стояние утомило Николая Дмитриевича, стал донимать голод. Утром лишь выпил кофе, листая свежий номер “Вопросов истории” (выписывал журнал уже тридцать шесть лет), а потом поехал в магазин. Купил книгу, зашел к кофейню. Еще чашка кофе... Предстоял большой, плодотворный день, который грозит превратиться в пустой и нервный, и, главное, эта нервность может перекинуться на будущие дни. И тогда — прощай рабочий настрой, необходимая размеренность, отстраненность от окружающего... Домой, домой, в кабинет.

Вход в метро был по-прежнему заперт омоновцами, тротуар в сторону Страстного бульвара — тоже. Единственная возможность попробовать выбраться — двигаться вверх по Тверской, к Елисеевскому гастроному. И там дворами...

— Внимание! — восклицание Рыжкова. — Представители прессы, подойдите ко мне! Пропустите журналистов... — Люди с микрофонами, диктофонами, камерами, один даже со стремянкой, окружили депутата. — Я хочу сделать официальное заявление. Все здесь?.. Мне только что звонил Гарри Каспаров. Он и еще несколько человек задержаны на той стороне Тверской улицы. Их везут в УВД, какой, пока неизвестно...

— Везут, — подтвердил оператор на стремянке, — вон Гарри Кимович.

По Тверской медленно проехал автобус “ПАЗ”. Николай Дмитриевич заметил какие-то лица в окнах. Люди из толпы махали им, поднимали два растопыренных пальца, показывая викторию.

— Владимир Александрович, — снова стали уговаривать Рыжкова, — пойдемте куда-нибудь! Чего здесь ждать?!

И он каким-то плачущим голосом отвечал:

— Вы видите, что происходит? Я вас на дубинки не поведу. Будем стоять до часу, а потом разойдемся. Мы и так уже многое сделали...

Николай Дмитриевич усмехнулся: да уж, многое. Немая горстка без флагов, без транспарантов, если не считать нескольких листов формата А3... Так же почти, он слышал, выражают теперь протест в Белоруссии — собираются где-нибудь на тротуаре и стоят или молча, без лозунгов, ходят по городу. И в Германии году в тридцать пятом антифашисты таким образом показывали, что они еще существуют; и у нас троцкисты в конце двадцатых.

На противоположном углу что-то стало происходить — темная масса загудела, заколыхалась, ее тут же стали сжимать, сдавливать голубовато-серые в шлемах. А люди на этой стороне закричали:

— Позор! Позор!

Часть омоновцев, огибая автомобили, побежала на крик, уплотняла цепь вдоль бордюра... Почему-то снова появился “Пазик” с задержанными, нарушая правила дорожного движения, сделал круг по площади... Николай Дмитриевич, озираясь, чувствуя вполне вероятную и близкую опасность, взглянул на крышу “Макдоналдса”. Флага уже не было, там ходили какие-то люди. Зато на соседней крыше — издательства “Известий” — колыхались бело-сине-красные флаги и висел транспарант-растяжка. Николай Дмитриевич прищурился, разобрал надпись: “Привет маршу валютных проституток!” И оттуда, с крыши, полетели листовки, запылали факелы. Благодаря им и остальные на углу заметили растяжку, прочитали и засвистели, крики “позор!” переросли в хлесткое, дружное скандирование: “По-зор! По-зор!”

Да, обстановка накалялась, хотя Николай Дмитриевич не представлял, что способны сделать зажатые каменными стенами ОМОНа несколько десятков человек; депутат Рыжков то и дело поглядывал на часы, видимо, торопя стрелки добраться до часу дня, когда можно будет объявить мероприятие закрытым.

Но ситуация изменилась неожиданно и стремительно. Со стороны Елисеевского на Николая Дмитриевича обрушилась волна темных низеньких людей, а за ними катилась новая — голубовато-серая, высокая. И зазвучали сочные хлопки — пух! пух!

Еще не увидев, откуда происходят хлопки, вместе с остальными метнувшись в сторону поворота на Страстной, Николай Дмитриевич вспомнил этот звук — так хлопают резиновые дубинки, опускаясь на согнутые спины. Было время, он часто слышал такие хлопки на московских улицах... И уже после этого короткого воспоминания-вспышки, семеня в крошечной, но плотной массе по тротуару, обернувшись, увидел скрючившихся парней, старушек, женщин, мужчин, прикрывающих головы, жмущихся к стене галереи “Актер”, к столбам... Люди визжали и охали, кто-то по-командирски басил: “Палками, палками не работаем!” Но хлопки продолжались, и вдалеке зачем-то зазвучал гимн России.

Николай Дмитриевич лез вместе со всеми в узкий проход между домом и перекрытым спуском в метро, спина вспотела и горела в ожидании удара, в голове пульсировало: “Ну вот! Ну вот!” За мгновение из солидного, уважаемого человека, из профессора и доктора исторических наук, он превратился в одно из животных, которых куда-то погнали... Спасаясь от дубинок, люди перескакивали через поваленные металлические ограждения. Старушка, маленькая и сухая, запнулась, упала, бессильно ойкнула. Николай Дмитриевич приостановился, чтобы помочь ей подняться, и тут же получил по левой лопатке. Боли не почувствовал, но туловище противно, как не его, дернулось, кепка слетела с головы.

— Да что ж это?! — стал оборачиваться и получил еще. А потом его крепко взяли под мышки, потащили.

— Вытесняем, вытесняем! — командовали сзади.

— Заполняем! Сюда давай, — руководили спереди.

Николая Дмитриевича вели к стоящим вдоль тротуара “Уралам”. Двери серых будок открыты, возле них мужчины в камуфляжах с каменными лицами и прозрачными, неживыми глазами. Как из фильмов про биороботов... Разговаривать, объяснять, ругаться бесполезно.

Он глянул вдоль Страстного бульвара. Повсюду крупнотелые хватали низеньких и темных, а те уворачивались, отбегали, отбивались криком: “Позор!” На асфальте валялись бумажки-транспарантики, книжечки Конституции и почему-то много роз. Депутат Рыжков, ссутулившись, медленно брел прочь...

— Пошел, — без злобы велел один из конвоиров; Николая Дмитриевича приподняли и забросили внутрь будки.

Было странно и стыдно даже, но негодование, возмущение исчезли. Наоборот, стало легко и спокойно... Николай Дмитриевич знал за собой такое — в сложных ситуациях в нем часто словно бы что-то переключалось и появлялась уверенность: все это происходит не с ним, а сам он смотрит на кого-то похожего на себя со стороны и чуть сверху. Смотрит без всяких эмоций... Наверное, хранящее его от инфарктов и инсультов качество...

Присел на лавку. Выдохнул. Подвигал торсом — спина царапалась. То ли от ударов, то ли от испарившегося пота.

С улицы слышались крики и визги, рыдающий женский голос повторял: “Вы люди или нет?! Вы люди?..” Квакали милицейские сирены, бухала, как пушечная канонада, музыка из мощных динамиков.

В будке, кроме Николая Дмитриевича, еще кто-то сидел, но ему было неинтересно; кого-то еще забрасывали; кто-то ругался, стонал, кто-то пытался вырваться, кто-то разговаривал по мобильному телефону...

“Кепку потерял, — без досады подумалось, и Николай Дмитриевич пригладил ладонью волосы. — Надо домой позвонить”.

Достал свой мобильный, набрал номер. “А что сказать? Сказать, что в милиции? — Обвел глазами прямоугольник будки. — Ладно, когда привезут”. Положил телефон обратно в карман... М-да, абсурд, действительно. И когда он начался? С чего? Ведь еще лет пять назад... “Нет, — остановил себя, — не надо сейчас вспоминать, анализировать. Потом”.

Посидел, глядя в пол. Не думать не получалось. С месяц назад разогнали демонстрацию в Петербурге, года два назад в каком-то городке в Башкирии хватали на улицах всех подряд, избивали и тащили в отделения, и в Калмыкии то же самое... Еще, наверное, были случаи, но он не следил... И ведь наверняка можно найти момент, когда стало нормой вот так гонять людей, хлопать дубинками, кидать в воронки. А может, и не прекращалось...

Вспомнил про покупку. “Вот, — усмехнулся, — почитал в тишине”. Расстегнул портфель, вынул книгу. Полистал, выхватывая взглядом строки, замечая таблицы, схемы. Так всегда делал за столом, готовясь к чтению. Разогревал себя, втягивался. И сейчас привычка не подвела, и через несколько секунд Николай Дмитриевич забыл, где он, что с ним случилось. Читал известное с детства, но все равно интересное, захватывающее, как хороший детектив:

“В ночь на 27 февраля 1933 года купол Рейхстага осветился адскими языками пламени, здание пылало, как огромный кусок раскаленного угля, собрав вокруг толпу припозднившихся гуляк. Фюрера тотчас вызвали на место происшествия. Прибыв к дымящимся остаткам того, что только вчера было парламентом, Гитлер воскликнул: “Это знамение свыше... Теперь никто не помешает нам сокрушить коммунистов железным кулаком”. Согласно официальной версии, поджог Рейхстага был “актом терроризма”, преступлением коммунистов. Но в стране не было ни малейших признаков начинающегося восстания. Все было тихо. По давно составленным спискам были арестованы тысячи коммунистических и социал-демократических активистов — на сцене впервые появилось гестапо, и концентрационные лагеря приняли своих первых заключенных”.

Николай Дмитриевич потер веки — в будке было темновато, — перевернул страницу.

“Начав войну с террором, правительство обнародовало два декрета — 28 февраля и 7 марта соответственно, “для защиты народа и государства”, — которые ограничивали свободу прессы, личные свободы и право на собрания. 12 марта флаг со свастикой был объявлен официальным национальным символом”.

— Так, этих на Якиманку вези, — раздался приказ снаружи. — Дорогу-то знаешь? Давай тогда.

Дверь захлопнулась, скрежетнул замок. Мотор “Урала” завелся.

Один из задержанных громко, протяжно вздохнул, другой достал шуршащий пакетик с сухариками, стал кидать их в рот, с хрустом раскусывать. Николай Дмитриевич прикрыл глаза — очень хотелось есть, даже подташнивало. “А ведь у нас после Беслана подобное началось, — невольно пришло сравнение. — Не так резко, конечно. Но — выборы губернаторов отменили, даже президентов теперь назначают, оппозицию прижали окончательно, Дума ерундой занялась, лучше бы и не было... Да, похоже. И... и что тогда впереди?” От этого жутковатого вопроса Николай Дмитриевич встряхнулся, словно пытаясь проснуться, спина снова стала холодной и влажной. “Неужели?..”

Машина тронулась. Проехала несколько метров и стала медленно сворачивать налево. “В Малый Путинковский, — определил Николай Дмитриевич. — Нет, в Нарышкинский переулок”.

— Глядите! — радостно вскричал сидящий у зарешеченного окна парень с багровой шишкой на лбу. — Пошли! Они пошли!

Николай Дмитриевич приподнялся, глянул наружу. По тротуару Страстного бульвара двигалась короткая, но густая, плотная колонна. Из переулков, подворотен и будто прямо из стен в нее вливались новые, новые люди. Появились флаги — разноцветные и в основном неизвестные Николаю Дмитриевичу. Черный со сжатым кулаком, синий с надписью “Смена”, лимоновский, светлые с аббревиатурами ОГФ, РПР, НДС...

— Молодцы! Вперед! — радовались люди в будке; и у Николая Дмитриевича защипало в груди, захотелось что-нибудь закричать.

Колонна ежесекундно росла и вот, не уместившись на тротуаре, вылилась на проезжую часть... “Урал” еще раз свернул, колонна исчезла из виду. Ее сменили бегущие куда-то омоновцы с желтыми нашивками на рукавах “САРМАТ”... Николай Дмитриевич сел обратно, наугад раскрыл книгу.

“В мае гитлеровцы принялись решительно искоренять всю партийную систему Веймарской республики: в полном составе было арестовано все руководство СДПГ; одним ударом организация, в которой состояли 4 миллиона рабочих и которая обладала капиталом в 184 миллиарда рейхсмарок, была стерта в порошок. Ниоткуда не последовало ни малейшей реакции, не говоря уже о сопротивлении. После этого наступила очередь полувоенных националистических организаций типа “Стального шлема”. Потом пришла очередь католиков”...

— Простите, — тронули Николая Дмитриевича за плечо; он обернулся. Рядом сидел немолодой, с морщинистым лицом, мужчина. — Можно поинтересоваться, что читаете?

Без удовольствия — общаться ни с кем не хотелось — Николай Дмитриевич показал обложку.

— “Гитлер, Inc. Как Британия и США создавали Третий рейх”, — прочитал мужчина. — А “Inc”, это что такое?

— Увеличение на единицу, с английского.

— Гм, опасное название. Очень.

— Почему?

— Да как — сейчас привезут, обыскивать будут. Могут за нее вам экстремизм повесить.

Николай Дмитриевич пожал плечами:

— Я эту книгу купил в государственном магазине. У меня чек сохранен. Не надо глупостей...

— Х-хе, — перебил усмешкой морщинистый, — это теперь ничего не значит. Им повод главное. Раструбят, что задержали с экстремистской литературой и — всё. Затаскают. Моего знакомого за книгу о холокосте таскали... Советую как-нибудь... — Морщинистый поозирался. — Выбросьте от греха... Вы, я вижу, человек в этих делах неопытный, не знаете, какие истории начались. Теперь не шутят. И что с нами дальше сейчас делать будут — вопрос.

 

Версия для печати