Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2008, 12

Разбесовление

Рубрику ведет Лев Аннинский

 

 

“Картина действительно рассыпается в мозаику, пока не знаешь планов и методов мирового правительства”.

Сергей Овчинников. Разговоры с собой

 

Это тот самый случай, когда биография писателя важна для понимания написанного. То есть: где именно он ведет разговоры с собой и когда именно почувствовал необходимость таких разговоров. В литературе это не всегда бывает так уж важно, где именно записан текст: в Буживале или в Спасском-Лутовинове, в Питере или в Бадене, в Переделкине или в Нидернхаузене (знатоки русской прозы подставят имена).

Но в данном случае важно. И где. И когда.

Родился Сергей Овчинников в Щекине, что между Спасским-Лутовиновом и Ясной Поляной. Выучился на медика. Отъехал на наш Дальний Запад (в Калинин-градскую область). Там поработал, потом пожил и поработал в Рязани, потом на Владимирщине, потом в Набережных Челнах. То есть погулял по России… по средней России, что между столицей и медвежьими углами. И к тридцати годам вернулся в родное Щекино. Что-то понял, потому и вернулся. И в родном Щекине обосновался прочно: построил дом, вырастил детей… и начал писать.

Возвращение это датируется 1991 годом. То есть тем историческим моментом, когда советский образ жизни приказал долго жить и на смену ему пришло что-то новое, прежде невообразимое, ни на что не похожее: то ли Смута очередная, то ли русский бунт, бессмысленный и беспощадный, то ли отказ от очередного бунта и взлет к долгожданной демократии, а с ней — к нежданному-негаданному глобализму.

Хороший момент, чтобы притормозиться и задуматься.

И тридцать лет — самый лучший для того возраст. То есть родился Сергей в год, когда одержимый откровенностью вождь, только что пообещавший ныне живущим поколениям долгожданный коммунизм, отправился в Манеж орать на художников, так что художники на мечтах поколений задумались, что лучше: окончательный коммунизм, которого еще не пробовали, или бесконечная война с “пидарасами”, к которой уже притерпелись.

Поколесив по чешущей в затылках “средней России”, доктор Овчинников в родном Щекине стал “популярным доктором”, что могут подтвердить многие пациенты, которых он поставил на ноги. Не внедряясь в литературную иерархию, рискну сказать, что как практикующий врач Сергей Овчинников, я думаю, выдержит сравнение не только с Григорием Гориным или Василием Аксеновым, но и с Викентием Вересаевым, а то и с самим А.П.Чеховым. Вопрос в другом: каким образом лечение человеческой плоти пересекается с лечением души, а исцеление души — с загадками духа, то есть с размышлениями о судьбах мира и, конкретно, той шестой… нет, теперь уже двенадцатой его части, которая звалась Советским Союзом, а потом вернулась к имени “Россия” (как раз в пору, когда доктор Овчинников вернулся в Щекино).

Пишет он спокойно, вдумчиво, взвешенно. Наблюдает зорко. Сопрягает далековатое. Диагнозы однако ставит близко к ситуации, то есть не отрывая анализа от анамнеза (точность писательского штриха, композиционное чутье, чувство дистанции).

Чувство дистанции тут особенно важно. Попросту говоря, умение держать дистанцию — подальше от столиц и вообще от мест, где высоко взлетевшие братки отводят души, а высокосидящее начальство греет кости. Тут даже Сочи и Геленджик чужие, не говоря уже о Турции, Египте и прочих островах благоденствия. Психологически это звучит так: “я привык думать, что москвичи — пройдохи и шустрики”. Это — взгляд “вверх”. Но и самый “низ” не греет. Внизу известно, что: закон тайги и народное воровство (не миллионы, украденные из госбюджета, а лодка, которую уведут, если не привяжешь). Ну, и — в противовес нуворишу с золотыми кольцами на жирных пальцах — бомж, упившийся стеклоочистителем и валяющийся посреди улицы.

Вот от этих полюсов, столь лакомых для нынешней попсовой прозы, озверевшей от зависти к самодовольным обитателям Рублевки и раздувающейся от самодовольного обличения копеечной “дури” плебса, — от этих “краев” писатель Овчинников держит хорошо продуманную твердую дистанцию.

Он всматривается — в “середину”. В срединную Россию, сводящую концы и мыкающуюся между крайностями. В жизнь маленьких русских городков, где народ уже не пашет и не вкалывает на фермах, но еще держит живность в сарайчиках. Где папаша лежит пьяный (точнее, не папаша, а отчим, потому что отцы в таких семьях надолго не удерживаются), мамаша талдычит дочери, чтобы та вынесла мусор, а дочь (тут — внимание!) — дочь одета в хорошие джинсы, модную жилетку из искусственной кожи и прочий прикид, выбранный из модных молодежных журналов. Дочь слушать взрослых не хочет — еще и потому, что кончает одиннадцатый класс, а те — при Советской власти — добрались только до восьмого (дальше — техникум), и по-русски дочь говорит в отличие от родителей — чисто и правильно (потому что смотрит на ТВ канал “Культура”). Вопрос, стало быть, в том, подымется ли дочь выше и дальше по ступеням культуры или сорвется в “матерность” русского неизбыва.

Вглядываясь в эту среднюю, серединную Русь, доктор не спешит с окончательным диагнозом. Но экспертизу держит! Не гнушаясь тем жизненным мусором, который обычно остается за рамками и высокоумной художественности, и низкопробной детективности.

Что за мусор?

А вот проба. Оттаял по оттепели сугроб, обнажив: “дохлую кошку, мокрые сигаретные пачки и мятую фольгу от шоколада”.

Этот мусор — от нищеты? Допустим, кошка сдохла от бескормицы, а у людей без курева душа горит от пропащей жизни, но бумажки от шоколада — о чем свидетельствуют? Об обнищании или еще о чем-то?

Мать, стоящая у плиты и талдычащая дочери, чтобы та по дороге в школу вынесла на помойку пакет с мусором, — сама не может его вынести?

Или не хочет? “Сыпать некуда” — а все равно не вынесет? До аврала, до генеральной уборки, до упора будет держаться, — а потом куда-нибудь сгребет героически. Что мы, немцы, что ли, — выносить мусор каждый день по расписанию? Мести свой кусок улицы, как советовал нам рачительный украинец Гоголь? Это там, “у них”, улица — продолжение дома, а у нас дом — продолжение улицы. Со всем ее мусором.

Иногда в ужас приходишь от этой нашей всеотзывчивости на лень, похоть и пофигизм. Внук срезал провода, чтобы сдать в пункт сбора металла, дом — без электричества, бабка в отчаянии — ей темно и холодно, а внук говорит: “Ты, бабка, обойдешься, а мне выпить надо”.

Этот эпизод я беру не у Овчинникова, а из хроники проводоблудия, охватившего русские деревни в незабываемые 90-е годы. Из Овчинникова я беру на этот счет — экспертизу. То есть объяснение того, почему на внуков вдруг напал этот зуд металлоискательства. Сколько побило током предприимчивых юнцов, которых приходилось возвращать к жизни, доктор знает по опыту: их к нему и привозили.

А психологическая экспертиза такова.

Если взять сам по себе идиотический вариант с пропитием проводов и погружением своего же дома во тьму, то впору за голову схватиться… но абсурдным такой вариант кажется только в отрыве от общей ситуации. А ситуация у Овчинникова как раз и описана. С развалом колхозов в начале 90-х годов на полях осталась ржаветь и гнить брошенная техника. В пустеющих деревнях — металлические остовы теплиц. В мастерских — части станков, никому больше не нужных. На причалах — брошенные катера и лодки. Ну, народ и начал все это сгребать. “Русские люди сами разбирают свои заводы и шахты, чтобы сдать оборудование в металлолом”. Дело если не праздничное, то уж точно непраздное. И не более абсурдное, чем сама ситуация дикой приватизации, то есть русского самораспада-самовосстановления. Мудрено ли, что мокроносые подростки включились в общий процесс на уровне: “нам тоже выпить надо”? Это всего лишь трансфер, или, рискну скаламбурить: трансферрум общего переустройства жизни.

Любой абсурд имеет свою логику.

“Газон им подавай, а мне машину ставить некуда!” — новый русский хам дает отповедь соседям. Но он же дорогу залатал и фонарь хочет поставить “на свои деньги”. Спросите: а что это за деньги оказались у него “своими”? — ответа не будет, потому что сроду на Руси ничего своего не было, а было общее. Соседи это хорошо знают. Газон хотят? Тогда пусть потерпят без фонаря и с разбитой дорогой. А если — “гринписовцы хреновы” — начнут приобретать машины? Куда они газон денут?

Получается: не одна пробка, так другая. Нахальные раскупорят и отхватят, тихие отсидятся и застрянут. Вечное дело — “отбор худших”. Если война — гибнут лучшие. Но и в мирное время лучшие гибнут первыми. Эксперт констатирует: “в погромщики, доносчики, охранники и палачи идут ведь худшие. Именно они и выживают — вместе с теми, кто не высовывался”.

Насчет тех, кто “не высовывался”, я, пожалуй, откомментирую. А что если они не высовывались, чтобы не стать палачами и охранниками и не попасть к ним под приговор и охрану? А палачи и охранники кого охраняют? Да первым делом тех, кто, как и они сами, повысовывались. И такая получается (гроссмановски говоря) общая квашня, когда не вдруг сообразишь, где грязная работа (которую никто не хочет делать), где чистая (которая запросто становится грязной). Поди отдели чистоту помыслов от грязи воплощений или грязь помыслов от еще более страшной грязи реальности. Что лучше, тоталитаризм или буржуазность?

“При тоталитаризме десятую часть народа согнали в концентрационные лагеря…”

Я переспрашиваю: кто согнал? Не тот ли народ — руками своих “худших” выдвиженцев — тех, что не высовывались?

“…Лучше жирная и склизкая буржуазность, чем кровавый, пахнущий мертвечиной тоталитаризм”.

Ничего себе выбор. Ничего себе диагноз. Ничего себе альтернатива-перспектива для “серединной России”. И ведь не выберешь ситуацию — она сама тебя выберет. А там уж — либо в палачи, либо не высовывайся. А пока она тебя не выбрала, — соображай, что лучше. То есть что хуже. Время перемен. Время подделок. Не уследишь, где и как добро оборачивается злом. И осуществляется, как формулирует Овчинников, обесовление.

На что надеяться в этом обесовленном состоянии?

Первый грош надежды (употребляю ходкое словосочетание времен итальянского неореализма, гревшего когда-то души будущих “шестидесятников”, когда 60-е еще и не брезжили) — надежда на то, что дочь изможденной домохозяйки, не имеющей сил убрать мусор, не только вынесет этот мусор, но и получит современное образование, а также отобьется от наглости малолетнего хулигана и от хамства его разжиревшего папаши (из тех, кому не терпится поставить машину на газон). “Солнышко”! — этим влюбленным определением награждает Овчинников юную наследницу “уснувшей” России, уточняя, что наследнице для успешного оздоровления страны следует, кроме чтения модных молодежных журналов, заняться на всякий случай еще и рукопашным боем.

Без этого — попробуй высунься!

Второй наш грош надежды — коллективный. Вернее, соборный, но не в ортодоксально-церковном смысле, когда соборность похожа на коллективизм большевистского толка, только с отрицательным богом, — а в смысле душевном, когда собираются единомышленники, или так скажу: единочувственники… загружают багажники провизией и едут куда-нибудь подальше от столиц и начальства — на край русской земли… в Ясную Поляну, где бродит тень Толстого… в Тамань, где бродит тень Лермонтова… в Елец, где Богородица остановила Тамерлана… в Темрюк, где скрестили когда-то судьбы греки и скифы.

Смотрят эти нынешние наследники греков-скифов на кресты собора и чувствуют, как возвращается в их души похищенная бесами благодать. И как вечный русский казак, вольный человек, служивший то султану, то крулю и грабивший то того, то другого, да и на Москву смотревший как на “казачий хлеб”, как эта неприкаянная душа, эта, по слову Ключевского, “продажная сабля” — обретает духовные ножны и возвращается в православное братство.

“Без православия казаки так и остались бы обычными бандитами, степными пиратами”, — думает герой Овчинникова и всматривается в собственную душу: не осталось ли там чего от казачьих времен?..

…А потом возвращается в “бесприютную огромную” страну — в деревни, уснувшие с позапрошлого века, в замершую мозаику серединной России — и “просит Господа сохранить родину”.

Как сладостна эта надежда!

“Как сладостна молитва после греха…”

Как сладостен грех, когда построен он не на телесно-потребительском соблазне (западного образца), а на исконно-русском предощущении вины, неизбывной и спасительной: не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься…

Нет, от такого самогипноза Овчинников далек, его ощущение России горько и трезво:

“Впереди не райские кущи, а конец истории, мира, света! Вам туда надо?”

А куда ж нам деться? Близок конец современной человеческой истории, наша цивилизация погибнет, начнется новый эон, новая человеческая цивилизация, “как уже не раз бывало на земле…”

Ну, раз бывало, то не пропадем.

А вдруг все-таки пропадем? Есть у России шансы?

“Наша маленькая победа уже в том, что мы еще до сих пор живы…”

Маленькие победы вроде душевного просветления родственных душ под церковными крестами где-нибудь в Тьмутаракани или перед картонными иконами на холодильнике, когда слушаешь приехавших в гости московских поэтов “патриотического крыла”, — эти трогательные праздники не могут отвлечь Овчинникова от разлитого в рыхлом российском пространстве ощущения грозящей катастрофы.

“Два гроша надежды” не спасают. Все мнимо, все обманчиво. Время подделок. Круговое обесовление. Какой-то общий враг морочит нас и подменяет ценности.

“Мы живем в оккупированном, захваченном кем-то мире…”

Что делать?

“…и подсознательно чувствуем: нужно ввязаться в драку или бежать…”

Бежать некуда — кругом Россия. А чтобы ввязаться в драку, нужно понять, кто виноват: назвать беса по имени. Из подсознательного состояния вырваться в сознательное.

Так кто же это нас захватил, захомутал, задурил? Кто втихую, из-за кулис, управляет нашими вождями, когда вожди воображают, будто это они управляют нами? Есть ведь какая-то закулиса, тайная власть, “мировое правительство”! Что за бесы?

Догадались? Да масоны же!

Хоть они и таятся, уходят сегодня “из ритуалов”, но не от страха прячутся, а просто потому, что им некогда “заниматься ерундой”, то есть нами, когда у них и так “власть над миром”.

Не могу сказать, что эта масонская тема так уж занимает Овчинникова, но в его “Разговорах с собой” (взвешенных, вдумчивых и вместе с тем предельно откровенных, так что иногда чувствуется хорошо усвоенный Розанов), — в этих по видимости мозаичных “мыслях врасплох” масонская тема единственная проходит сплошной линией, лейтмотивом. Я не то что хочу поспорить здесь с Овчинниковым, я скорее хочу в его же духе выверить контекст им сказанного.

Более же всего я хочу сопрячь Овчинникова-писателя, внимательно наблюдающего обреченную реальность, и Овчинникова-публициста, упрямо ищущего источник обречения в нетерпеливой надежде — уврачевать и спасти.

Имеются ли в глобальном мире масоны, уходящие от ритуала и пытающиеся глобальным миром управлять?

Имеются. И даже время от времени высовываются. И даже в ритуал лезут.

А потом исчезают. И из ритуала, и из реальности. Уступают эту роль другим всемирным объединителям. У которых столько же прав на глобальное руководство, но ни капли масонской крови и ни тени масонской веры. Какие масоны в монголо-тюркской элите Чингиса? В жребии римлянина Цезаря? В когортах македонца Александра? В структурах персидской державы? В китайском порядке жизни, вырабатываемом за Великой Стеной не иначе, как в потенции — для всей “поднебесной”? Да масоны — и нынешние, укрывшиеся от ритуала, и давешние, открыто вербовавшие наших вождей от императора Павла до наркома Троцкого, — это ж такая преходящая команда, такая сменная обувь мировой Истории, такая тысячная паркетина на пути глобальных сил, пытающихся продиктовать образ жизни не менее, как всему человечеству.

Мировая революция, вызревшая в горячих головах русских мечтателей позапрошлого века, — последний вариант такого всемирного проекта.

Или предпоследний?

А последний — это мы с вами, Сергей Михайлович. “Славяно-тюркский этнос”. Осознавший себя в трудах первых евразийцев, а ныне — в государственной идеологии казахов, татар… и русских, разумеется, появившихся семь веков назад в результате драматичного скрещения и эпического сожительства славян, татар, финнов… а еще раньше — скифов и греков, как верно замечено Овчинниковым в рассказе “Тьмутараканское царство”. Да иначе и не выжить пестрым племенам на этом евразийском блюдце, то есть не почувствовать себя в своей тарелке, если не сложиться в некую общность, если не связать эту опасную раздробь в нечто единое.

Вот и связала нас история в общий этнос. Евразийский, как принято называть. “Славяно-тюркский”, как называет его Овчинников.

“В моих венах, — пишет он, — тоже частица какой-то азиатской крови”.

Какой-то?! Да никогда я не поверю, что Овчинников, при его внимании к нюансам национального самочувствия, так уж и не знает, какая именно “азиатская кровь” течет в его венах. Отлично знает. Но не говорит. Почему?

Может, из опасения расшатать “неделимость” единого, признав себя полукровкой? У полукровок, пишет он, “расщепленное сознание”, а в этом случае им “удобнее быть атеистами”, чтобы “не сломаться на духовных проблемах”.

Как полукровка я уверенно подтверждаю свое “расщепленное сознание”. И что атеист — подтверждаю, хотя атеистом не “стал”, чтобы удобнее избегать проблем, а взращен от младых ногтей, менять же веру не хочу и не умею. Осознал я себя полукровкой — с ощущением не слома, а, напротив, приращения и единства противоположностей, каковое вообще есть черта бытия. Ибо, как заметил Лев Николаевич Гумилев, на земле есть только полукровки, и никаких “чистых” праангличан, праказахов или прарусских не было, нет и быть не может: все в истории фатально перемешивались и будут перемешиваться впредь.

Так что не верю я, будто Овчинников опасается признать себя полукровкой. Он другого опасается. Оказаться причастным к любой форме глобализма — вот что смертельно! Глобализм для Овчинникова — роковая порча. Это и “новая форма расизма”, и “унификация народов”, и “очередное убийство Бога”. Конкретно — убийство России. Обесовление.

Я переспрашиваю: а Россия — это что? Этнический заповедник? Москва — это что? Резервация для русских?

Да какая там резервация! Москва — “Вавилон, гигантским каменным хаосом встающий на северном горизонте”!

На “северном” — потому что герой Овчинникова глядит на Москву с юга. Из Щекина. Из Тьмутаракани, как мы помним. Но Москва — одна из мировых столиц, и именно как на одну из великих интернациональных столиц человечества — вроде Нью-Йорка, Лондона, Парижа, Мехико, Сингапура — глядят на Москву люди, в нее стремящиеся из всех медвежьих, рысьих, барсовых и тигровых углов евразийского пространства, — это факт. Анамнез.

Так неужто люди, стремящиеся покорить Москву, оставят этот Вавилон какой-то отдельной нации, будь она хоть трижды титульная! Нет уж, люди, осваивающиеся в мегаполисе мирового уровня, скорее будут конституировать себя как часть мировой общности. Как представители человечества. Иначе говоря — как вершители глобальных судеб.

Самоощущение весьма острое и даже опасное. Ибо мировые столицы — не только форумы мировой культуры, но и рассадники порчи, от которой, как верно предчувствует доктор Овчинников, грозит человечеству вырождение. Но не отвернешь с пути. Гибель — одна из возможностей. Другая — спасение.

А если спасение, значит, дальнейшая боль. Тут я с доктором абсолютно согласен. “Эон” сменится. Трагедия продолжится.

Так в перспективе этой трагедии — не кажется ли доктору, что мы с ним как представители великого “славяно-тюркского этноса” окажемся в глазах какого-нибудь малого этноса, затиснутого в ущелье или запрятанного в речную петлю, — очередными вестниками глобализма?

С тем уточнением, впрочем, что за плечами любого малого этноса всегда таится еще какая-нибудь глобальная сила, претендующая на обустройство мира. Только под знаменами другого цвета, чем наши.

Но так не хочется угодить в “глобалисты” хоть с азиатской, хоть с европейской кровью! Я это понимаю. Только дело не в крови. Дело в осознании того, зачем кровь пускают.

Это все — мировые, общечеловеческие, глобальные аспекты, обсуждать которые с Сергеем Овчинниковым очень интересно, — такому обсуждению нет конца, ибо не бывает окончательных ответов на проклятые вопросы.

Закончить же я хочу соображением чисто литературным — с уклоном в физическую метафору. Физики говорят, что если насыпать на лист бумаги металлические стружки, то они лягут хаотически. Но если под листом бумаги провести магнитом — стружки мгновенно переориентируются и лягут узором.

Вот я и думаю: писатель Овчинников, наблюдая картину сегодняшней серединной русской жизни, видит, что жизнь эта теряет структурность и грозит рассыпаться в хаотическую мозаику. И тогда публицист Овчинников подводит под лист магнетический жупел “мирового правительства” и ведет линию “глобализма”, чтобы мозаика удержала единство.

Для художественного единства прием законный.

Остаются “проклятые вопросы”, от которых не может удержаться настоящий писатель. А обесовление в России кто учинил: эмиссары мировой закулисы, прибывшие в запломбированном вагоне, или свои бесенята, такого случая ожидавшие? А в 1918 году, когда церкви превращали в склады или просто бросали разграбленными, нужники в алтарях кто устраивал — приезжие или свои? А расстреливали и ссылали односельчан в 1937-м какие бесы: те, что у Достоевского, или те, что вытанцевались от родных печек?

Начнешь отвечать — горло и пересохнет.

Версия для печати