Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2007, 8

Родная нетовщина

Рубрику ведет Лев Аннинский

Когда его спрашивают, кем он себя считает, он неизменно отвечает: “Я — датчанин”. И часто повторяет, что в Америку больше не вернется. “Общество сильно деградирует”, — объясняет он… “А разве здесь не деградирует?!” “Здесь тоже, — уклончиво отвечает, — но, пожалуй, с двадцатилетним опозданием. А у вас в России оно отстает еще больше — лет на сто”…

Людмила Коль. “Свидание с героем”. Роман-триптих

 

Прогноз получается такой: Дании (и вообще Европе) понадобится двадцать лет, чтобы добраться до той ситуации, какая сейчас в Америке, а нам (России), чтобы до этого докатиться, надо еще сто лет.

Не буду придираться к числительным: Людмила Коль, кажется, не претендует на строгую научность расчетов, и на пифагорейские угадки Хлебникова тоже; сценарий глобальных катаклизмов укладывается у нее в вопрос: “От перенаселения на планете, что ли, все это?” Но точности непосредственных наблюдений у нее не отнимешь; современные россияне, примеривающиеся то к Европе, то к Америке, обрисованы с проницательностью, в которой визуальная зоркость соединяется с чисто женским (тут уж не побоюсь этого слова) психологическим чутьем. Извлекая из ее романа (романа-триптиха) количественные показатели (20 лет, 100 лет), я, конечно, извлекаю, может быть, и не самое главное, что там задумано и показано, — но качественные характеристики жизни и психологии (нашей русской жизни и психологии) в романе даны точные, и именно по трем параметрам: Россия — Европа — Америка.

Или так: куда движется Россия? В Европу? В Америку? Куда она вообще движется (лезет, бежит, валит, стебает, канает, рвется)? Чего ищет?

Первая фраза романа (E-Mail, Интернет, одна подруга другой):

Привет, дорогая! Я совсем не затерялась в “мировом пространстве”, как ты пишешь…

Хорошо сказано. Пребывание в мировом пространстве — наш русский кайф. “Звездная карта”, “мировая справедливость”, “планетарные масштабы”, “всеотзывчивость” и прочая “земшарность”. Теперь все даже и поконкретнее.

Степанов получил позицию в Информационном центре. Ура! Продаем дом в Мэриленде и переезжаем в Чикаго… Тарасов живет в Канаде, он там типа бизнесмен… Филарет, которого ты так невзлюбила в Копенгагене, оказывается, переехал в Калифорнию…

В первых четырех абзацах — полная экспозиция. Охота к перемене мест? Поиски Опоньского царства?

Где встречаешь Новый год?.. А мы летим в Коп...

“Коп” — это, как можно догадаться, Копенгаген. Ставший своим в доску.

Ну, с него и начнем постижение той реальности, в которой мы очутимся через… (сто минус двадцать?) лет, а там сиганем из Копа в Штаты и дальше гулять по миру.

Что “Дания тюрьма” — забудьте. И про другие гамлетовские закидоны. Дания — прелестное место. Все ярко, блестяще, удобно. Как в модном журнале. Пробежка по магазинам красивых вещей. Все вокруг улыбаются.

При выезде на улицу Западного моста какие-то незнакомые молодые люди помахали нам руками, обрызгали из детского водяного пистолета, что-то крикнули веселое и… распевая песни, помчались дальше…

О, господи. Из водяного пистолета. И не прошили из Калаша, не пришили в лифте, не обматерили, на худой конец…

Ну, это уж мои российские страхи. Там Дания, простите! Там люди со вкусом! Там все для жизни, а не для жути! На столах свечи в маленьких стеклянных подсвечниках, на тарелках красные салфетки.

Выясняются, правда, и маленькие подробности. Вода и электричество стоят очень дорого, и расходовать их надо экономно. Если датчанин открывает окно, то на это время он отключает батарею. И виден датчанин дома чаще со спины, потому что молча сидит в своем кабинете и работает.

Но улица-то есть? Есть. Там как раз парад геев, не угодно ли поучаствовать? А искусство?! Пожалуйста: фильм, психологический. Проблема отца, у которого взрослая дочь, и он ревнует ее к бойфрендам…

Ох, что-то не то в Датском государстве, которое издали кажется нашим русским искателям таким сказочно-уютным, таким беспечным-обеспеченным… Видно, в сказке надо родиться. Из нашей бучи туда влезши — не вдруг приживешься.

Читатель, я думаю, понимает, что не датские натюрморты со свечками и салфетками интересны мне в романе Людмилы Коль (между прочим, прожившей-таки несколько лет в Дании — преподававшей там русский язык). А интересны мне родные соотечественники, коим Людмила Коль с помощью этих датских датчиков ставит диагнозы. Причем безжалостные.

Во-первых, мелкость взгляда. Масштаб тарелки с салфеткой. Во-вторых, зависть — в том же тарелочном масштабе. И никакого тебе Гамлета.

Где русская загадочная глубина, русская немереная широта, русская мистическая способность улетать в потусторонние миры? Что должно было случиться с нами, чтобы мы увидели Европу — так?

Перебрасываясь в своем романе-триптихе с европейского берега на русский, Людмила Коль берет самый “мировой” из наших городов, тот самый, что “у моря” стоит, “под морем” основался.

Вот зарисовка, отмеченная неповторимым, горьким, чисто питерским колоритом:

Валечка с мамой жили на третьем этаже в огромной нескладной квартире. Когда-то она принадлежала одному хозяину, комнаты общались дверями и переходили одна в другую. Потом их переделили, использовав даже крошечную бывшую комнату для кухарки, куда вход был прямо из кухни. В квартире сделали длиннющий коридор, вывели в него все двери, а дверные проемы между комнатами заделали и заклеили обоями…

Не хватает только висящих тазов и велосипедов по длине коридора. Но какое соединение былого, царских времен, величия (анфилада!) и позднейшей, советских времен, тесноты-скудости… Поистине “великий город с областной судьбой”. И эта зажатость боли: “чтоб злые наши слезы никто не увидал”. Достоинство, исключающее жалобы. И… непоправимость во всем: в облике, в судьбе, независимо от того, как судьба — внешняя — сложится: возьмут или не возьмут в аспирантуру выпускницу филфака ЛГУ, нужна ли ее работа о синтаксисе, или нужно уже что-то другое, допустим, по методике быстрого обучения языку… все равно — какая-то тень на Валечке, и сама Валечка — как тень..

Тень былого величия России?

Словно не доверяя себе, Людмила Коль обрушивает на свою героиню жуткую женскую болезнь, еще и этим обрекая ее на несчастье в замужестве. Как будто при сохранившейся способности рожать она сохранила бы способность быть счастливой! Да не суждено ей счастье! А суждено — вместо славной русской филологии, о которой мечталось, — тупая корректорская лямка в вонючем закутке какого-то прикладного издательства, и вместо мечты — одно только умение терпеть.

И уже притерпевшись к одиночеству, когда много лет спустя бывший муж неожиданно звонит (из жалости, а может, как он говорит, сдуру), чтобы сообщить о смерти его матери, — что же она, Валечка, говорит ему в ответ?

Она ему начинает по телефону читать Марину Цветаеву!

Ну, как может вытерпеть такое нормальный шустрик, то есть Шурик, то есть Александр Тарасов, рванувший от этой жены, тенью прошедшей около его жизни, и из этой страны, тенью оставшейся у него за спиной!

Рвет он не в Европу, рвет — в Америку. В Европе не развернешься. А он хочет — развернуться.

Не то, чтобы Шурик этот так уж шустр, чтобы лезть на рожон, тем более по-глупому. В “диссиденты” он смолоду не совался, среди орущих спорщиков его круга получил в начале 70-х кличку “Молчун”, — по существу же был такой же, как все они, наследник “шестидесятников”, лучшие воспоминания которого — походы (на байдарках по Карелии, с рюкзаком по Кавказу), сон на багажной полке общего вагона, костер, палатка, сгущенка, тушенка…

И, собственно, от Валечки, жены, Шурика по окончании университета мало что отличало; то, что она в аспирантуру не поступила, а он поступил, и обе диссертации мог защитить вовремя, — почти случайность, и, значит, она не более, чем разница в степени государственной профвостребованности: одно дело — синтагмы и совсем другое — траектории ракет… Шурик вроде бы за особыми благами и не гнался, главное, думал он, дать применение своим способностям, то есть попасть в тот институт, где нужны “мозги”. То есть по внутреннему заданию перед нами человек науки и, как сам он уточняет, — чудак.

Вот этот-то чудак, как и положено в новейшую эпоху, в жажде самоосуществления сваливает за бугор. И не в Европу, а в Америку.

Меняя декорации, Людмила Коль демонстрирует мастерство пейзажистки, сопоставляя датский кукольный уют с американским размахом, то есть “модные копенгагенские тряпки (свечки, тарелочки, все соразмерное, дробное, пестрое, милое) — и блестяще изваянный “портрет” Бостона (стеклянные небоскребы, гордо глядящиеся друг в друга).

Европа — это рамки, связи, традиции, да и предрассудки тоже. Америка — вот поле для индивида. Только в Америке (повторяет себе Шурик) к тебе относятся, как к равному, вне зависимости от того, откуда ты.

Так что если Европа, от которой мы отстаем на два десятилетия, являет кисловатую, но реальную перспективу для наших детей-внуков, то Америка, которая обогнала нас на сто лет, означает для нас полную бесперспективность. Не догоним! Особенно если, как Валечка, будем тенью стоять на обочине мирового прогресса.

Сам прогресс символизирован даже не бостонскими небоскребами, а тем, какой выстроен в Штатах новый гигантский научный Центр: зарплата зашкаливает за такую планку, о которой в Европе даже и не мечтают. А вокруг Центра — девственное поле для деятельности: несуразные поселки пополам с пустырями, чем-то напоминающие Шурику советские райцентры…

Это сравнение помогает нам связать в жизнеописании героя советский этап, тенью оставшийся в прошлом, — и этап американский, обозначивший, наконец-то, светлое будущее.

Чтобы совершить туда скачок, требуется только маленькая перенастройка: из ученого стать бизнесменом.

Таким образом реализуется в романе-триптихе треугольник: Россия — Европа — Америка. Со всей среднесрочной и дальнесрочной перспективами.

Я бы, однако, извлек из романа Людмилы Коль еще один треугольник, вполне, так сказать виртуальный по сюжету (ибо Валечка, русская тень, и Шурик, американский светоч, своих детей, как сказано, не имеют), но весьма реальный по смыслу, ибо третьей стороной треугольника оказывается то самое молодое поколение, которому мы передаем в наследство “эту страну” и “этот мир”, — описано оно с замечательной рельефностью.

Что же делают наследники?

Оттягиваются. По полной. В переводе на общепонятный язык: курят, разливают, принимают, треплются, ржут, сидят на диване с ногами, кладут ноги на стол, разбрасывают вещи, в общем, “выглядят натурально” и “приятно проводят время”.

Что это? Как это? Где это организовался такой райский уголок: делать ничего не требуется, сплошная расслабуха?

А это новомодная телепрограмма “За стеной”: публика “с улицы” через стеклянные стены глазеет на то, как публика “в стенах” демонстрирует свое непосредственное существование. Как она заполняет вакуум бытия, в том числе и “сексуальный вакуум”. То есть, не отходя далеко в тень, прямо на авансцене совокупляется. По биологическому закону.

Меня не тошнит только потому, что при живописании этого рая я предаюсь философским размышлениям. Например. Кто, собственно, должен реально сотворить такой материальный рай? Ну, хотя бы сколотить диваны для биологического самовыражения. Столы поставить, питье и закусь. Откуда все это возьмется? Сколько “свиданий с героями” прошло по ходу романа-триптиха, сколько чаепитий, пробегов по супермаркетам, сколько увидено сквозь стены, сколько смотрено в зеркала, — но так и не понять, кто и как делает эти миллионы вещей, среди которых дети нового века ищут себе место1 .

Но дама в бурбери — это все-таки какая-то версия бытия, положим, европейская. А может, и американская уже. Но тинейджеры, совокупляющиеся на виду у зевак, это что за версия? Русская? А может, вселенская? В смысле: ничья? Долой приличия! Долой стыд! Долой запреты! Долой вообще все!..

Хотел я было напомнить им Писарева, гениально ответившего когда-то родным нигилистам, отрицавшим “все”: кто отрицает все, тот не отрицает ровно ничего, ибо объект отрицания при этом расплывается и исчезает без следа.

А потом понял: что-то родное слышится и теперь у этих “тинейджеров”, чей разгул так эффектно представлен в финальной части романа Людмилы Коль. Нам ведь в европейских рамочках все равно не удержаться! И в американских “законах джунглей” тоже. Нам надо совсем до края дойти, до последнего предела, в запредельности надо оказаться, за всякими пределами. Весь Мировой Интернет заполнить своим “сетевым трепом и хулиганским чатом”.

Стоп-стоп. Как это у них подключение к Интернету называется?

“Войти в нет”.

Потрясающе. Когда-то у старообрядцев среди толков, отрицавших никонианские нововведения, очертился особенно крутой. Глухая нетовщина.

Нынешнюю нетовщину глухой не назовешь. Очень даже чуткая.

Но до чего же родная.

 

 

1 Она надевает темные брюки из шелковистой ткани в еле заметную полоску и замшевый темно-серый жакет на одной пуговице. А на шею, пожалуй, серебряный ошейник. Да, это элегантно и ей безумно идет. На пальцы всякие кольца с огромными камнями, которыми она будет играть во время разговора, браслеты обязательно — побольше побрякушек, чтоб звенели и перекатывались на запястьях… Так!.. Люда осмотрела себя со всех сторон и осталась довольна. Почти модель! И еще одна маленькая, но совершенно необходимая деталь: бурбери. Burberry

Все отлично, но за “бурбери” лезу в словарь. Нету. Лезу в английский. Тоже нету. Нетовщина!

Версия для печати