Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2007, 11

"Другой среди других"

Рубрику ведет Лев Аннинский

“Бакча сульдэр” (удмуртское) — ранее — полевой оберег,

нынче — огородное пугало.

Вячеслав Ар-Серги. Примечание к одноименному стихотворению

В “бакче” чувствительный филолог уловит жар тюркского юга, “сульдэр” дохнет на него холодом финской притаенности. Удмурты, тысячелетиями жившие в “угрюмом Прикамье”, на границе Леса и Степи, Европы и Азии, христианства и ислама, тысячелетиями же привыкли скрываться от людских лавин, катившихся через их землю в безумные века Истории. Одно их таких нашествий Ар-Серги и теперь проклинает: экспансию Ивана Грозного; тысячи удмуртов погибли тогда под копытами его “челяди”, когда русские полки хлынули за Урал. Но и эту жуть настоящий удмурт воспринимает несколько отрешенно. Как явление Природы, изначально слепой. Как причуду Погоды, изначально непредсказуемой. Как накат Судьбы, изначально (и бесконечно) равнодушной к несчастьям (или счастью) отдельного человека. Человеку остается в этой юдоли — молча терпеть не жалуясь и не подавая виду. Ибо тот и этот миры — параллельны.

“Притулилась деревня моя к огромному шару земному. Одиноко лежит колея, параллельная тракту большому”.

Понятно: война войной, а сеять надо. У них своя колбасина — у нас своя сухарина. У нас — свой лес, а у них… дубрава на Луне.

Однако и большак все время в поле зрения. Ты — рядом с общей массой, хотя и сбоку. Далеко не убежишь, ну, разве что на другой берег реки. Так ведь и там достанут.

“Впереди не мельтеши — затопчут, в середине не околачивайся — задавят, сзади не отставай — отстанешь совсем и сгинешь… А будь где-то сбоку…” Текущая по большому шляху масса — она не твоя, а твоя тропиночка — рядом. Ты не лучше и не хуже других, а просто другой. “Другой среди других”. Эта мысль универсально вписывается в “мозаичное панно удмуртского сознания”.

Вячеслав Ар-Серги — народный писатель Удмуртии. Не только по официальному статусу, по десяткам книг прозы и поэзии, по фундаментальной подготовленности в сфере фольклора, вынесенной из университета, — он народный писатель по национальному складу, что в нынешние этнически-озабоченные времена является “проходным баллом” для всякого пишущего, но у Ар-Серги достигает замечательной глубины, прозрачности и обдуманности.

Недаром же Вячеслав Витальевич Сергеев взял себе литературный псевдоним по той единственной суверенной странице истории удмуртов, которую вписал Богодан (Багаутдин), лидер Арского княжества… в пору, когда был еще спасителен оберег.

В эпоху пугал не покрасуешься с мечом в руке. Если, конечно, не хочешь и сам попасть в число пугал, о которых Ар-Серги пишет так:

“Аж на семи холмах… народ там весь сшалелый… А улица полна фанер — все с ряхами злодеев, шалав и прохиндеев…”

Наверное, это у Ар-Серги крайний случай неприятия столичного города с его “мигалками” и “начальниками”, да и эту инвективу он вкладывает в уста деревенской бабушки, дивящейся тому, в какую переделку угодил ее внук, отъехавший в столицу; тут и ненависти-то нет, одно только честное изумление, и даже некоторое ошарашенное любопытство. И стих — шероховато-свеж от этой изумленности… Улица полна фанер — какой постмодернист изобретет определение тоньше?

Тут самое время сказать о русской стиховой ткани и об “уровне письма”. Ар-Серги, равно владеющий русским и удмуртским, не подпускает к своим текстам переводчиков и объясняет это так: “в переводе стих перестает быть моим”. Исчезают продуманно-смысловые шероховатости, пропадает самое дорогое: “первичность”. Первозданность слова. Переводчики могут подтянуть стих до правильности, навести на его поверхность среднекачественный блеск — но уйдет то, что невыразимо и неподдельно, — душа. Запахи тропинки обок большой дороги. Нет уж, лучше стерпеть в стихе “сшалелый” вместо “ошалелый”, “взмолчат” вместо “замолчат”, “залетших” вместо “залетевших”… Ибо “поука” — не совсем то, что “наука” или “выучка”. Особенно если поука сокровенна.

Чтобы почувствовать прелесть этого “не совсем русского” стиха, надо настроиться именно на другое. На опыт писателя, вносящего в русскую литературную речь инонациональную ноту, без которой и подлинный опыт может зазвучать фальшиво и предумышленно. В последние десятилетия советской эпохи критики стали вдумываться в эти “акценты”, чаще — исследуя прозу: в тексты Василя Быкова, Чингиза Айтматова, Иона Друцэ, Тимура Пулатова, Анара… Поэзия же прочно держалась переводческих перил.

А если вслушаться в ее изначальную ритмо-музыкальную фактуру? Ар-Серги кладет в основу удмуртский песенный фольклор, а из классики — Моцарта и своего земляка Чайковского (именно — “Времена года”)…

В тополином молчаньи —

В кастрате грачиного грая,

Пустеет мое мирозданье

В расчет суету не беря.

В уходе твоем ожиданном

Таилась мне райская муть.

В прощании бегло-остатнем

Блазнился мне трактовый путь.

А все ж на колдобинах рОдных

Мне и не худо теперь

Печалиться в бедах вчерашних

И помнить закрытую дверь.

Расслышали карканье? Стра-гра-гра! Но — отдаленно, фоном, как бы не взятым в расчет. Что удмурту суета сиюминутности, что ему райская муть! — он ничего такого не пускает в душу. “Трактовый путь” блазнится ему — с обочины, на родных колдобинах ему вовсе не плохо. Он не рвется распахнуть дверь в большой мир, ему лучше за закрытой дверью.

Какая печаль… Осенняя печаль. И какое притом самообладание! И тишина. И страх, что эту потаенность выставят на всеобщее обозрение.

Пятьдесят лет назад, молоденьким журналистом придя работать в “Литературную газету”, я получил в удел автономии и впервые прикоснулся к поволжским текстам. Требовалось инспектировать их на предмет верности социалистическому реализму, например, надо было найти в каждой из этих литератур национальную вариацию горьковской “Матери”. И я находил! В удмуртской же литературе обнаружилось нечто более интересное: Мултанское дело, описанное Михаилом Петровым в романе “Старый Мултан”, — раздутый царскими властями уголовный процесс, в рамках которого по облыжным обвинениям судили большую группу крестьян-удмуртов. Когда читали приговор, один из них заплакал.

— Не плачь при них, — шепнули ему подельники. — Они только посмеются над твоими слезами.

Меня потрясла эта фраза. Так она выпадала из всего, что я знал тогда о жизни. Что я-то знал? “На миру и смерть красна”… да прочие русские варианты вызова, фарта и бунта… А слезы, которые надо прятать?.. Полвека их помню.

Ар-Серги знает, чувствует, воспроизводит систему психологической самодостаточности, глубоко скрытую от чужих глаз. Обнажать чувства можно перед своими, лицом к лицу. Все, что делается вокруг и вовне, — это как Погода. Там воруют, воюют, судят, лгут. Пусть! Там, за “горизонтом”, — что угодно. Это надо терпеть. И не ходить по чужим тропам. А если настигнут? Уйти на другой берег реки. Уступить сразу, чтобы не потерять все. Отдать палец, чтобы не оттяпали руку. Отдать хвост, чтобы спаслась ящерица. (Так ведь никаких хвостов не хватит, — лукаво подначивает Ар-Серги.) Все равно: у сильного свой закон, у слабого — свой. День долог, век короток. Никто не должен видеть твоих слез! Все носи в себе, без выплеска. Терпеливо, упорно. Как песок, тихо пересыпающийся под ногами и утекающий сквозь пальцы.

“Удмурты — песок, уходящий сквозь пальцы. Каждая песчинка — самодостаточный, сжатый до упора кристалл, особо и не нуждающийся в других, даже и таких же, кристаллах”.

“Веревка хороша — длинная, а речь — короткая, — говорят удмурты, невероятно ценящие короткую и емкую фразу. Из-за их немногословности возник миф о небывалой застенчивости удмуртов”.

“В старые времена удмурт шел к обидчику и вешался в его дворе. Враг после этого становился на веки опозоренным, его затаскивали по судам и в конце концов разоряли”.

Как видим, в этом нет благодушия. Но и малодушия нет. Другой среди других — это равный среди равных.

А бог?!

“Вся многовековая история удмуртов научила их никому не верить, в том
числе — и себе, а Богу — и подавно... Бог для удмурта — прежде всего сосед. Как с ним отношения наладишь, так и будешь жить”.

О-о-о, как жалею я богов,

изнемогающих в объятьях

своих творцов.

Это — финал поэтической эпопеи Вячеслава Ар-Серги.

Объятья — это там же, где масса, где толпы, приказы, марши, атаки, штурмы. Там — столбовые дороги. А здесь — тропы.

И что же, лесным мудрецам Прикамья удалось ли скрыться от недреманного Ока Истории? И они так уж ничего не дали безжалостному человечеству?

Не беспокойтесь. Дали. И ученые, и инженеры, и изобретатели вышли из этого потаенного племени. Великие оружейники вышли. Не столько, впрочем, вышли, сколько выявились. И самый славный из них… не знаю, удмурт ли он по крови. Но если нет, то еще красноречивее, по типу поведения он — настоящий удмурт. Сидит у себя в Ижевске и наблюдает, как полстолетия уже человечество строчит из его “калаша”. Хотел ли он такой мировой славы? Да полно! Он просто хотел сделать свое дело как следует. И сделал. Проявив титаническое упрямство в достижении цели. Какой? “Неважно, какой”.

В этом “неважно, какой” — сердцевина удмуртского характера.

“Удмурт неторопливо и запасливо шагает в непонятно куда”.

Хорошо сказано, хотя и несколько “шероховато” в смысле русского благозвучия. Но сказано точно — если говорить о том “внутреннем такте”, которым определяется душевный строй удмурта.

А все-таки… “в непонятно где” — что-то ждет этого замкнутого, потаенно-самодостаточного, уравновешенного “финно-угра”?

Ждет его мир, полный чудес, обманов и соблазнов. Приходится от этих соблазнов… отшучиваться. Например, надо выпить с финном. Финн — Юкка Маллинен — напивается тихо. “Удмурты про такого говорят: “Он пьет в свою голову”. Выпив с ним “Столичной”, Ар-Серги слушает, как тот цитирует Виктора Ерофеева, Пригова, Парщикова и т.д. — “а может, и Гомера” (нет, какова компания! Это уж точно эпоха Перестройки, на которую пришлось поэтическое становление Ар-Серги), и в этой компании финн рассказывает, как он мысленно возвращается домой — “через Кавказ, а потом через Бискай”. Удмурт подхватывает: “в Балтийское море через Каспийское!” и подымает чарку: “Сябась!”

“Сябась!” — удмуртская здравица, — объясняет нам истый знаток фольклора, а для русскоговорящих пьющих прибавляет: “тост”.

Отвечать на тосты приходится на разных языках, а вопрос-то один. Все тот же, проклятый:

— Который век уж на дворе?

Неужто и тут — Пригов, приправленный Гомером? А может, Пастернак, неожиданно высунувшийся из форточки?

Ар-Серги нечасто опирается на поэтические авторитеты. Они для него — все та же Природа-Погода, от которой, как мы выяснили, лучше всего — укрыться. И все же рискну назвать великого поэта, драма которого — абсолютно отчетливый для Ар-Серги ориентир. Это Геннадий Айги.

Вот, я думаю, лучшее, что написано о его поэтической судьбе:

В поле чувашском заснеженный

Цвел апельсин золотой.

Пах апельсин тот рябинами

Скрытый от глаз в зверобой.

Бился от боли каликовой,

Плакал он книжной слезой.

В поле чувашском заснеженный

Сох апельсин золотой.

Значит, сначала “цвел”, а потом — “сох”?

Верно. Молоденький дебютант, гениально одаренный чувашский мальчик получает лиру прямо из рук Ухсая. Но так и не находит естественного соединения родной тропы с мировым поэтическим шляхом, на который влечет и толкает его уникальная одаренность. С легкой руки Хикмета он, Геннадий Лисин, ставший Геннадием Айги, вписывается во всеевропейскую (французскую прежде всего) авангардную поэтическую ойкумену. Дорогой ценой достается ему мировая слава: болью калики, книжной слезой.

Комментарий требуется? Калика в русской речи — бродяга (с латинского, римского — калига, солдатский сапог). Книжная слеза понятна без комментариев?

Эта эпитафия чувашскому самородку звучит у Ар-Серги как оберег. Опасно жизненное поле, которое надо перейти. Солнце над полем — общее для всех, но восход можно прозевать… Судьба — как осень, красивая и трагическая. И она же — осень, спятившая с ума.

“Речка осенняя рвется в озера, в запрудах унылых свободы себе не найдя…”

В озера… Почему не в моря? В Каспийское, Балтийское, Бискайское…

Впрочем, Бискай — не море, а залив. Заливают глаза невидимые миру слезы. Недогляд? Точнее: недолив, недопив, недобив (русские деепричастия перемигиваются с существительными). Наконец — недогрех.

“Мой недогрех, от меня не отхлынь!”

Недогрешил? Почему? Потому что слишком надежно укрылся от мира? Или наоборот — недоукрылся в потаенном своем убежище? От чего не укрылся? От Истории, которая шла мимо, как косой дождь? И прошла? А если сбереглась, то — как легенда, поведанная сказочником?

…Проходят тени предков…

Вот — дедушка, погибший под Москвой,

И — бабушка, согбенная тоской.

Когда удмурту рассказывают о ратных подвигах его предков, он слушает это как сказку.

Но дедушка действительно погиб под Москвой в 1941 году. Погиб, попав в бомбежку, не доехав до фронта. Не успел повоевать? Неважно, он погиб, и его внук это помнит. Хотя добросовестно одевает историческую реальность в одежды мифа, как это и предписано удмурту.

Это деды. Родители же погружены уже не столько в исторический, сколько в социальный миф, а именно — в крестьянский. Ар-Серги уточняет, что родился он не в городе, а в деревне, в 18 километрах от Ижевска (“если напрямую, через аэропорт” — ага, так мы узнаем, что и аэропорт был рядом!). Семья — крестьянская, многодетная (однако телевизор куплен, причем первый в деревне, что, с одной стороны, нормально для “шестидесятников”, но, с другой стороны, диковинно для соседей, которые набиваются в дом смотреть передачи, и дом превращается в дискуссионный клуб). Слушая эти зубодробительные диспуты, поэт приходит к открытию, что “жизненная правда всегда находится где-то посередине, а не слева и не справа”. (Ну, правильно! А слева и справа шумят витии, разглагольствуют идеологи и политики, кривляются шоумены и прочие пугала, к которым надо относиться, как к Погоде.)

Мальчик вырастает в крестьянской семье, в патриархальном мире: у матери за плечами семь классов, у отца и того меньше — пять. Всего-то! Но не верьте этой малограмотности: у матушки еще и курс медицинского училища (фактор, достаточно красноречивый), у батюшки — полковая школа, а потом еще чуть не десятилетие службы на Тихоокеанском флоте (не менее красноречивая школа). Так что сведения о крестьянской тьме, окутывающей детство поэта, несколько стилизованы. Да, конечно, русский язык он начал осваивать не с колыбели, а только с четвертого класса, но учился русскому языку с таким наслаждением, что первая публикация (пятнадцати лет от роду) была по-русски (в газете “Советская Удмуртия”). Что не помешало ему (а я думаю, даже помогло) осознанно избрать в ижевском университете специализацию по удмуртскому фольклору.

Сочетание русской и удмуртской мелодий в одном сердце не привело к разрыву сердца, но и не стало идиллическим. Уже хотя бы потому, что огромный мир весьма непросто уживался в этом сердце с такой понятной деревенской родовой.

“Я не смог полюбить крестьянский труд, видя его невеселую сущность и неуважение к нему властей предержащих”.

Власти предержащие подтвердили свою веселую сущность: выпускника филфака (уже подготовившего к печати книжку рассказов — “Вечерние голоса”) забрили в солдаты. Отправили в Туркмению. Вместо вечерних голосов он получил “смачный мат сержантов на ашхабадском плацу и полигонах”.

Оберег обернулся пугалом?

Но поэт не испугался. Сберег главное.

Два этих обличья, две стороны медали, две проекции судьбы обеспечили драматургию творческого пути.

Поэт сохраняет свой душевный строй, оказавшись в едином строю с другими; ощущение, что он среди них другой, не отвращает его от других.

Так ищут люди сегодня новую стилистику общения — после полутора десятка лет раздоров и разборок.

Если суждено России сохраниться, то сохранится она — как “мир миров”, в котором каждый найдет свою стезю. Рядом с другими. Не теряя себя. И не теряя других.

17.07.2007

Версия для печати