Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2006, 8

За семьдесят

вступительная заметка Наталии Трауберг

Печатается с некоторыми сокращениями.

 

От переводчика

Нередко считают, что Вудхауз написал автобиографию. Это не совсем так. Есть толстая книга, на обложке которой (точнее, на суперобложке) — фотография еще не старого П.Г.В., под деревом, с множеством собачек. То, что внутри, значительно хуже. Там — три подобия автобиографии. Первое (“Введите девушек!”) написано вместе с Гаем Болтоном и рассказывает о том, как они вместе творили мюзиклы. Судя по тексту, Вудхауз положился на соавтора или писал левой ногой. Скорее — первое; он был очень ответственным стилистом, а кроме того, по свойствам характера, любил выдвигать на первый план других. Вторая часть на этом и основана. Это — переписка с одноклассником, которому он всю жизнь внушал, что тот — талантлив.

Наконец, третья часть — действительно рассказ о себе, но все же особый. Речь идет только о старости.

Одни хвалят детство и старость, другие — ругают. Вудхауз имел право их ругать. Детство он провел точно так же, как Киплинг и многие англичане той поры — родители переправили его из колонии в Англию. Тут бы и стать озлобленным; но он не стал. И у чужих людей, и в школе он выбирал, а потом — вспоминал то, что подпитывает доброту. Сейчас о нем написано много, и только один автор заподозрил, что Вудхауз постоянно притворялся. Все остальные вспоминают его непоколебимые кротость и благожелательность.

Старость началась с совсем ужасного удара — оказавшись в немецком лагере, Вудхауз (уже вышедший оттуда по возрасту) согласился выступить по радио. Он думал, что подбодрит и утешит тех, у кого родные — в плену. Вышло иначе. В Англии его стали травить, и он туда больше не приехал. Как видно из записок, больше четверти века он прожил в Америке. Не совсем прилично ссылаться на свои опусы, но трудно описать и объяснить все эти происшествия, и я решаюсь отослать читателя к статье, напечатанной вместе с текстом перевода (“Иэн Спраит и дело Вудхауза”). Ее можно найти по меньшей мере в трех разных изданиях (многотомник “Остожье”, публикации ЭКСМО и еще где-то).

Если спросят, почему мы печатаем здесь эти заметки, я отвечу: потому, что очень хорошо пообщаться с ангельски кротким человеком. Не “бодрым” или “бойким” — он был тих и застенчив, а нежно кротким, незлобивым. Подумайте, что ему удалось — ничуть не идеализируя людей, он ни к кому не испытывал злобы.

Кончу притчей, взятой из жизни, — летом 2000 года я отвезла редактору вудхаузовского журнала статейку “Wodehouse in Russia”, а потом он довез меня до оксфордского автопарка. Приехав в Оксфорд, где находится честертоновский архив, я почти сразу увиделась в столовой с директором Честертоновского института и еще двумя учеными, один из которых оказался известным богословом. При слове “Вудхауз” они невероятно обрадовались и признали его лучшим английским писателем уходящего века.

Получив через некоторое время номер журнала, я обнаружила там и статью богослова. Среди прочего он поведал такую историю: кто-то попросил священника молиться о Вудхаузе, и священник сказал: “Хорошо, но зачем беспокоиться о душе человека, который подарил людям столько чистейшей радости?”

Н.Т.

 

I

Предисловие

 

1

Вчера я получил занятное письмо от Дж. П. Уинклера.

Вы его не знаете? Я тоже, хотя он пишет мне “дорогой”. Видимо, человек шустрый и предприимчивый.

Пишет он из Чикаго:

“Дорогой Вудхауз!”

С недавних пор я печатаю в газетах и передаю по радио серию перлов “За семьдесят”, то есть рассказы тех, кто перешел на восьмой десяток. Хотелось бы включить и Вас.

Ответьте, если не трудно, на несколько вопросов. Что изменилось в Вашей жизни? Что изменилось в Америке? Придерживаетесь ли Вы какого-нибудь режима? Действует ли на Вас критика? Писали ли Вы стихи? Читали ли Вы лекции? Что Вы думаете о кино и телевидении?

Насколько я понимаю, живете Вы в деревне. Почему? На Ваш взгляд, она лучше города? Опишите в общих чертах свою домашнюю жизнь и свой рабочий метод. Буду рад любым сведениям о Вашей работе в театре и любым суждениям о жизни с точки зрения человека, перевалившего за семьдесят.

За последние пятьдесят лет Вы много сделали. Поделитесь с нами, если можно”.

Конечно, я был польщен, не каждого включат в серию. Однако “пятьдесят лет” меня немного задели. Я и задолго до них оставлял следы на песке времени, надо
сказать — довольно большие. В двадцать с небольшим я был живой притчей. Если вы не видели, как я еду на велосипеде по Стрэнду к редакции “Глоба”, не всегда держась за руль и нередко извлекая носовой платок зубами; если вы не видели этого, вы ничего не видели. Память людская коротка, если все забыли, как я победил в матче
“Глоб” — “Ивниг Ньюс” со счетом 2:2. Было это в 1904 году.

Вот что, Уинклер. Вы хотите, чтобы старый хрыч с трубкой что-то бормотал в углу, у камина, в надежде, что отсеете что-нибудь для радио и газет. Порхаю по миру от Китая до Перу, словно бабочка на лужайке, а время от времени сболтну что-нибудь такое, этакое.

Что же, будь по-вашему. Попробуем, что можно сделать.

 

2

Спасибо, мой друг, что вы не стремитесь к беспримесной автобиографии. Я для нее не гожусь. Меня иногда просили написать мемуары. “Живете вы долго, — говорили мне. — На вид вам лет сто с хвостиком. Сделайте из этого книжку и хорошо продайте”.

Мысль неплохая, но как это сделать? Для автобиографии нужны чудаковатый отец, несчастливое детство и жуткая школа. У меня ничего такого не было. Отец — нормален, как рисовый пудинг, детство — лучше некуда, а школа — шесть лет блаженства. Какие уж тут мемуары! Материал не тот. О чем-нибудь вроде книги “Вудхауз, человек-чудо”, начинающейся с глав “Непонятое дитя”, “Дни отрочества”, “Буря и натиск юности”, речи быть не может.

Однако я понимаю, что должен дать что-то вашей публике, а то она, не дай Бог, продырявит сиденья. Могу сообщить, к примеру, что в четыре года играл с апельсином, но вряд ли это ей интересно. В шесть я прочитал “Илиаду” в переводе Попа, но этому просто не поверят. Лучше оставим детство и отрочество и начнем с августа 1900 г., когда восемнадцатилетний юнец поступил в Гонконгский и Шанхайский банк, расположенный на Ломбард-стрит. Как говорится в песне, я не хотел, я не хотел, но мне, увы, пришлось.

Семья наша в начале века была плоха тем, что денег ей не хватало. Волки не выли у дверей, еду мы покупали, но вообще приходилось туго. Отец, прослужив много лет в Гонконге, ушел на пенсию, которую платили в рупиях. Очень подло, по-моему. С рупией нормальный человек не хочет иметь дела, поскольку она вечно скачет. Я только и слышал дома: “Ох, эта рупия!”

Тем самым, пока я учился в школе, будущее было темно. На вопрос “Что будет с Пламом?” каждый день отвечали по-разному. Мой брат Армин, получив стипендию, отправился в Оксфорд; надеялись на то, что получу ее и я. В последнем классе я вскакивал ни свет ни заря, съедал два-три печенья и трудился, словно бобер, над Гомером или Фукидидом. Приближался конец, я был набит классикой, но тут рупия снова выкинула шутку, и отец решил, что двух студентов его кошелек не выдержит. Так я расстался с наукой и встретился с коммерцией.

Наверное, Вам кажется, Уинклер, что коммерция ликовала; но Вы ошибаетесь. Оттого ли, что я был тонкой, поэтической душой, которой претит бизнес, или же оттого, что я был олухом, служил я исключительно плохо. В почтовом отделе — еще ничего, я просто наклеивал марки, а вот позже, в каких-то депозитах, пошел слушок: “Нет, какой кретин! Ничего не выйдет”.

Если бы я хоть раз понял, что делаю, я бы об этом забыл. Из депозитов меня перевели во “Внутренние счета” (не спрашивайте, не знаю!), потом во “Внешние”, потом еще куда-то. Я виновато улыбался, уповая на то, что кротость вывезет, когда я совсем запутаюсь в своих загадочных обязанностях. Благодаря непонятливости я стал местной легендой. Через много лет, когда в святая святых обсуждали особенно тупого клерка, седоволосый ветеран непременно качал головой и бормотал: “Нет, нет. Робинсон плох, не спорю, его надо было усыпить на родильном столе, но вы не знали Вудхауза. Да, теперь таких нету. Образец потерян”.

Только две вещи, связанных с банковским делом, вместило мое сознание. Во-первых, завтракал я рогаликом и кофе, что после сытных школьных трапез было истинным потрясением. Во-вторых, если я опаздывал три раза в месяц, меня лишали рождественской прибавки. Сити 1901—02 годов любовалось тем, как я бегу, фалды летят, а на самом пороге — спотыкаюсь под приветственные крики. Очень полезно для здоровья, и аппетит наживешь, как раз для рогалика с маслом.

Из-за несклонности к делам я тосковал на службе, хотя мне было легче, должно быть, чем начальникам отделов, через которые я проползал. Хотелось мне сидеть и писать. Родители жили в Шропшире — красивые виды, Бландингский замок за
углом — и меня тянуло в этот рай, где я писал бы рассказы, как писал их, правда, и в городе, по одному в день. (Летом 1901-го я заразился свинкой и поехал домой на три недели. Опухая все больше, я создал 19 рассказов, которые, как ни жаль, редакции не приняли. Да, им было жаль, так они и написали.) Поделившись замыслом с родителями, я не встретил отклика. Молодые авторы несут крест — они-то знают, что прославятся, а семью убедить не могут. Если хочешь, пиши в свободное время, говорят домашние, прибавляя, что пером не проживешь. Я не виню отца и мать, ощущавших, что сын, получающий 80 фунтов, как-то лучше устроен, чем бездельник, тратящий деньги на марки.

Словом, два года я провел на Ломбард-стрит. Писал я по ночам в своей единственной комнате. Тяжелое было время, и принесло оно столько отказов, что я мог бы оклеить ими просторный зал. Спасибо и на том, что были среди них живописные. Скажем, “Тит-Битс” посылал изображение редакции в приятных зеленых тонах. Но красота отказов быстротечна. Они приедаются. Одного вполне хватает.

Многим новичкам мешает то, что писать они не умеют. Я не был исключением. Быть может, издатели той поры получали что-нибудь похуже, но навряд ли. Тогда я себя жалел, теперь жалею редакторов. Какая тоска прийти на службу промозглым февральским утром (в башмаке — гвоздь, брюки вымокли) и увидеть кипу ранних Вудхаузов, в довершение бед — написанных от руки.

Герберт Уэллс пишет, что в начале пути на него повлияла книга Барри “Когда ты одинок”. Повлияла она и на меня. Говорилось в ней о писателях и журналистах, причем автор советовал писать то, что нравится издателям, а не тебе. Решив, что в
этом — тайна успеха, я всячески избегал юмора, поскольку в редакциях, судя по журналам, любят чувствительность и слезливость. Однако меня отвергали. Худо-бедно шли подписи под рисунками в самой желтой прессе.

“На балу слуг.

Графиня (танцуя с дворецким). Больше не могу, Уилберфорс. Я совсем умаялась.

Дворецкий. О, нет, миледи! Мне намного труднее”.

За это я получал 1 шиллинг, а надо бы, думаю, пенсов на шесть больше.

Как ни странно, несмотря на отказы, я был уверен в себе. Я знал, что пишу прекрасно. Сомнения вкрались позже. Теперь я робею, смущаюсь и завидую авторам, которые цедят слова уголком губ. Словом, веду себя как мой фокстерьер, когда он приносит в столовую подпорченную кость.

“Как, годится? — спрашивает он, искательно на меня глядя. — Примете или скажете, что старый Билл промахнулся?”

Вообще-то все его кости одинаковы, и бояться ему нечего, но, кончив книгу, я чувствую то же самое. Это хорошо. Держит в форме. Переписываешь каждую фразу десять раз, если не двадцать. Должно быть, мои творения — не из тех, за которые знаток заплатит полфунта; но я над ними работаю. Когда, в свое время, Харон повезет меня через Стикс, а все будут говорить, какой я плохой писатель, надеюсь, хоть кто-то пискнет: “Он старался”.

 

3

В 1901—02 году успех мой был так ничтожен, что стоило заняться, к примеру, собиранием билетов. Но если писатель не сдается, что-нибудь да происходит. Полтора года я писал как проклятый, позволяя себе раз в неделю сходить в ресторан “Трокадеро” (полкроны и шесть пенсов на чай), и вдруг кто-то стал издавать журнал для школьников с приложением “Капитан”. Появился рынок сбыта для того, что я умел делать. Журнал платил 10 ш. 6 п. за очерк, “Капитан” — целых три фунта за рассказ. Поскольку я время от времени получал гинею-другую за подписи, я счел себя богатым, и настолько, что решил покинуть банк, тем более что меня должны были вот-вот перевести на Восток.

Лондонское отделение Гонконгского и Шанхайского банка было детским садиком, где клерки обучались делу. Года через два их посылали в Бомбей, Бангкок, Батавию и прочие места. Это и называлось “перевести на Восток”. Насколько я понял, там, на месте, вы немедленно становились начальником, а себя в этой роли представить не пытался. Я не мог бы править и курятником.

А как же Искусство? Я смутно помнил, что кто-то с успехом пишет о дальних землях, но это меня не привлекало. Моя стезя, думал я — добрые старые английские повести, любезные журналам, о богатых девицах, которые, спасаясь от корыстных поклонников, бегут на Рождество в заснеженные усадьбы, и очерки для “Тит-Битс”, и рассказы для “Капитана”. Справлюсь я с ними в Сингапуре или Сурабайе, учитывая, ко всему прочему, стоимость конвертов?

Нет, не справлюсь, думал я, и мечтал об уходе. Но тут вмешалось Провидение.

Сейчас я вам расскажу о новом гроссбухе.

 

4

Каждый писатель знает, как трудно надписать книгу. Кажется, Джордж Элиот горевала в час слабости:

“Дорогой дневник, мне конец! Не могу вынести поклонников моего творчества. Писать книги не трудно, […] трудно их надписывать. “Умоляю! — взывает кто-нибудь. — Не только подпись, хоть два слова, что-нибудь умное”. Если бы их посадили в тюрьму, а она еще и сгорела, я бы смеялась до упада…”

Жалуется и Ричард Пауэл, автор детективов. “Меня пот прошибает, — пишет он в последнем номере “Американ Райтер”, — когда ко мне подходят с моей книгой в руках”.

Я с ними согласен. Пишешь — и слова льются, словно сироп; увидишь, как крадется к тебе льстивая дама — и мозги мои заменяет цветная капуста. Быть может, кто-то способен создать с размаху что-нибудь умное, но я не из их числа. Предупредите хотя бы за месяц, и то ничего не гарантирую.

Иногда спасает ловкость рук. Если я не печатаю, я пользуюсь особой ручкой, которая не требует промокашки. Чернила, или иная субстанция, засыхает на лету. Можно быстро черкнуть “Вашвудхауз” и поскорей закрыть книгу, уповая на то, что у просительницы хватит совести не заглядывать под обложку при мне. Увы, это бывает редко. Девять раз из десяти дама открывает томик, как дворецкий устрицу, жалобно смотрит на меня, неловко молчит, потом стонет: “Я просила что-нибудь умное!”1 


1 С недавних пор я пишу:

Вам нравится моя мура?

Ура, ура, ура, ура!

Иногда — проходит, иногда — нет.


Только один раз я написал что-то умное на первой странице. Пришел новый гроссбух, его препоручили мне. Титульный лист был белый и глянцевитый. Я смотрел на него, и в моем мозгу, словно пух чертополоха, реяла мысль о том, чтобы описать посмешнее празднества в честь нового приобретения. Что ж, я приступил к делу.

Творение мое, как бы теперь сказали, вышло первый сорт. С тех пор минуло 55 лет, а оно живет в моей памяти. (“Он вынул бриллиантовую булавку из галстука, улыбнулся и воткнул обратно”). Это — так, пустяки, было там кое-что получше. В общем, чудо, а не творение. Откинувшись на спинку стула, я сиял, как Диккенс, только что окончивший “Пикквика”.

Потом я одумался. Главный кассир был суровый мужчина, обо мне отзывался плохо, и что-то мне подсказывало, что при всем своем великолепии проза моя ему не понравится. Я засуетился в поисках выхода и решил, в конце концов, что лучше всего вырезать страницу.

Через несколько дней я услышал крик, напоминающий вопль дикой кошки, когтящей добычу. Главный кассир обнаружил, что нет листа, и заорал от радости, ибо давно вел распрю с поставщиками канцелярских товаров. Подскочив в два прыжка к телефону, он спросил их, они ли прислали гроссбух. Видимо, ответили “Да”, так как, перейдя в наступление, он сообщил, что первой страницы не хватает.

Главный поставщик тут же явился, клянясь и божась, что гроссбух был исправен.

— Кто-то ее вырезал, — сказал он.

— Какая чушь! — сказал бухгалтер. — Только идиот вырежет страницу.

— Есть у вас идиот?

— Вообще-то есть, — признался бухгалтер, поскольку был честным человеком. — Такой Вудхауз.

— Слабоумный, да?

— Не то слово!

— Что ж, вызовите его и расспросите.

Так и сделали. Меня прижали к стенке, и я сдался. Сразу после этого я обрел свободу и смог посвятить себя словесности.

 

II. Начало

 

1

Я с детства хотел быть писателем и приступил к делу лет в пять. (Чем я занимался раньше, не помню. Наверное, бил баклуши.)

Нельзя сказать, что я стремился донести какую-нибудь весть. Я и сейчас в этом не силен и, если не найду чего-нибудь на девятом десятке, человечество так и останется без вести. Покидая банк ради словесности, я просто хотел писать и был готов поставлять все, что могут напечатать. Оглядев окрестности, я остался доволен. Самое начало XX века (Гонконгский и Шанхайский банк резонно решил меня выгнать в 1902 году) в английской столице не слишком благоприятствовало гениям, ибо еще не пришло время больших гонораров, но прилежный писака вполне мог рассчитывать на скромную мзду. Утренних, вечерних и еженедельных газет было столько, что с тридцать пятой попытки кто-нибудь да печатал ваш очерк о “Ярмарке цветов” или пародию на Омара Хайяма.

Банк я покинул в сентябре, а к концу года заработал 65 фунтов 6 шиллингов 7 пенсов, что неплохо для новичка. Однако мне хотелось регулярной работы, и, к счастью, она нашлась.

В те дни выходила газета “Глоб”, основанная 105 лет назад и печатавшаяся — да, да! — на розовой бумаге. (Была и зеленая газета, жизнь блистала и сверкала.) Для меня этот “Глоб” стал надежным источником дохода, поскольку в нем печатались так называемые “оборотки”, то есть исключительно нудные статьи в 1000 слов, переходившие с первой полосы на вторую. Вы брали, что нужно, из справочников и получали гинею.

Мало того, на первой полосе была и колонка “А кстати”. Однажды я узнал, что ее ведет мой бывший учитель из Далиджа, сэр У. Бич Томас. Что ни говори, знакомство. Я предложил заменить его на день, он благородно согласился, а когда ему выпала работа получше, колонку стал вести я. Платили мне три гинеи в неделю, ровно столько, сколько нужно. Справлялся я с делом рано, а потом писал, куда придется.

Как видите, Уинклер, положение заметно улучшилось. Колонка “Кстати” — это вам не кот начхал. До Бич Томаса ее вели известные авторы, к примеру Э. В. Льюкас. Пародию на Омара Хайяма, написанную Вудхаузом из “Глоба” (Стренд, 367), встречали намного теплее, чем ту же пародию, созданную обитателем Уолпол-стрит, 21.

Иногда мои сочинения появлялись в “Панче”, а раза два — в самом “Стрэнде”, это для новичка соответствовало ордену Подвязки. Денег было все больше. И вот, пришел день, когда я понял, что могу осуществить мечту, поехать в Америку.

Почему в Америку? Сам удивляюсь. Наверное, с самых ранних лет она была для меня страной романтики. Нет, не ковбои пленяли меня и не краснокожие индейцы — первых я не знал, вторых боялся. Не было у меня и семейных связей. Отец почти всю жизнь служил в Гонконге, равно как и дядя Хью, а два другие дяди годами сидели в Калькутте и Сингапуре. Казалось бы, меня должен был привлекать Восток. Так и слышишь, как я пою: “О, пошлите меня туда, за Суэцкий канал!” Но нет; я бредил, приоткрыв рот, словно у меня аденоиды, глядел в даль остекленевшим взглядом, а встречные шептали друг другу: “Он хочет в Америку”.

Газета отпускала нас на пять недель. Восемь дней — туда, восемь — сюда, но девятнадцать дней можно провести в Нью-Йорке. Словом, я купил билет и отправился в путь.

Тяга к Америке, напоминающая чувства поэта, стремящегося “вдаль, вдаль, вдаль к хижине родной”, отчасти объяснялась тем, что я занимался боксом и пламенно почитал американских боксеров — Джеймса Дж. Корбета, Джеймса Дж. Джефриза, Тома Шарки, Кида Маккоя и прочих. Особенно хотел я увидеть Корбета и пожать руку, сразившую Джона Л. Салливена. Мне дали рекомендательное письмо, но кумир мой был в Сан-Франциско. Познакомились мы через много лет, когда он был очаровательным пожилым джентльменом и одним из лучших бродвейских актеров.

Однако увидеть Кида Маккоя удалось. Я поехал туда, где он готовился к бою с Джеком О’Брайеном из Филадельфии, и в первый же день, к вечеру, попросил у него разрешения с ним сразиться, чтобы дома рассказывать друзьям о таком чуде.

Он охотно согласился и, пока мы готовились, внезапно фыркнул. По его словам, он вспомнил забавный случай, когда ему пришлось биться с совершенно глухим субъектом. Заметил он это не сразу, а, заметив, поступил очень находчиво: отошел на шаг и показал на колокол, давая понять, что тот звонит, хотя это не соответствовало истине.

“Спасибо! — сказал противник. — Спасибо большое”.

После чего отвернулся, а Маккой нанес удар.

Чемпион заканчивал рассказ, заливаясь смехом, меня же буквально пронзила мысль: “Умно ли это? Стоит ли сражаться с чемпионом в среднем весе и со странным чувством юмора? Быть может, ему кажется смешным оторвать тебе голову?”

Да, очень может быть, думал я, гадая, как бы смыться. План мне нравился, если бы не пресловутая гордость Вудхаузов. Я не очень хорошо знаю историю семьи, но мои предки, как все приличные люди, делали что-то такое при Азенкуре и Креси1; а кому хочется быть выродком? Словом, я находился на распутье.


1 Битвы Столетней войны, в которых англичане нанесли поражение французам (Креси — 1346, Азенкур — 1415) (прим. пер.).


В это мгновенье послышался цокот копыт, и я увидел молодую всадницу. То была жена Маккоя (одна из шести, последнюю он убил и схлопотал пожизненное заключение). Естественно, все отменилось, и матч Маккой–Вудхауз ушел в небытие.

Таких ослепительных красавиц я больше не встречал. А может, мне почудилось.

 

2

Сразу, сначала я узнал Нью-Йорк своей мечты. “И на вид такой же, — думал я, проходя таможню. — И запах… Да, это он”.

Между 1904 и 1957 — пятьдесят три года, и я вижу, Уинклер, вы спрашиваете, что изменилось в Америке за полвека с небольшим. Ну, прежде всего, люди стали вежливей.

В 1904 году землю свободных, пристанище храбрых населяли неплохие, но грубоватые субъекты. Они толкались, они говорили: “Чего толкаешься?”, они цедили слова уголками губ. В общем, грубоваты.

Помню, как в первый приезд я видел толпу в подземке. Все сгрудились в дверях. На платформе стояли два служителя, и первый заметил (уголком губ):

— Впихни-ка их, Джордж.

Джордж нырнул в толпу и стал действовать, как форвард. Ничего не скажешь, эффективно, но теперь ничего такого нет. Джордж и его коллега в лучшем случае скажут:

— Простите, господа!

И только потом как следует набычатся.

Быть может, сделали свое наставления Эмили Пост. Быть может, я оказал благотворное влияние. Как бы то ни было, куда ни глянь — сугубая любезность.

Одна подавальщица рассказывала:

— Только я подойду, он бросает есть и поднимает шляпу.

Один мой знакомый доехал в машине до перекрестка. Желтый цвет сменился зеленым, зеленый — желтым, тот — красным, потом снова зеленым, но он стоял как вкопанный.

— В чем дело, сынок? — осведомился полицейский. — Цвета не нравятся?

Ничего не скажешь, мило.

Или возьмем боксеров. Раньше их редко принимали за лордов; а что теперь? Зовутся они “Сирил”, “Перси”, “Кларенс” и ведут себя соответственно. Я помню время, когда Малыш (alias Убивец из Хобокена) отвечал на вопрос о матче с Бычком (alias Угроза Миру): “Чего-чего? Да я его замочу”. Теперь он заметит: “Как вам сказать? Здесь есть и pro, и contra. Трудно предсказать исход поединка, когда речь идет о борцах самого высокого класса. Предположим, однако — хотя я могу и ошибиться, — что я одержу, так сказать, победу на двадцать четвертом раунде. Мой менеджер, склонный, простите, к сленгу, говорит, что именно тогда гаду придет каюк”.

Не так давно одному боксеру попался противник, который нанес сокрушительный удар в то место, где была бы третья пуговица от жилета. Бледный менеджер смотрел на это из-за веревок, а когда кончился раунд, спросил подопечного:

— Джо, ну как ты?

— Прекрасно, — отвечал тот. — А ты?

Так и слышишь радостные крики самой Эмили Пост.

Уголовники, и те изменились. Из Нью-Джерси сообщают, что неизвестный субъект ударил ножом Джеймса Ф. Добсона, зашел спереди и виновато поцокал языком.

— Прошу прощенья, — сказал он, — обознался.

Как просто, как по-мужски! Ошибся — извинись.

Или вот вам еще. В одном мотеле (Массачусетс) висит табличка с просьбой убирать перед отъездом. “Ну, конечно, как же иначе!” — воскликнул постоялец и унес с собой две настольных лампы, чернильницу, перо, краснодеревый столик, пепельницу, четыре простыни, две наволочки, две поролоновых подушки, два пледа, два покрывала, два бокала, занавеску для ванной. Словом, убрал, как мог, хотя пришлось оставить кровати, матрасы и телевизор.

Да, нынешний девиз Америки: “Манеры превыше всего”. Правда, не все это знают.

 

III. А теперь графы

 

1

Вернувшись в Лондон, я обнаружил, что не зря уезжал даже на такой краткий срок. Издатели изменились. Там, где раньше звучало: “Брысь!”, я слышал: “Заходите, мой дорогой, расскажите нам про Америку”. Теперь, когда, позавтракав в Беркли, вы ужинаете в Сторк Клубе, трудно поверить, что в 1904 году человек, пишущий по-английски и побывавший в Америке, ценился как древний странник. Скажем, через несколько недель в “Тит-Битс” мне платили гинею за статью о нью-йоркской толпе, а “Сэндоу’з Мэгэзин” — целых 30 шиллингов за описание того счастливого дня, когда я побывал на тренировке Маккоя. В общем, ясно.

Теперь я был важной персоной. Когда приходилось объяснять британской публике что-нибудь американское, говорили: “А Вудхауз? Уж он-то знает”. Доходы мои взвивались вверх, как вспугнутый фазан. Я заработал 505 фунтов 1 шиллинг 7 пенсов в 1906 г. и 527 ф. 17 ш. 1 п. в 1907, а 17 ноября 1907 отхватил 203 ф. 4 ш. 9 п. Если бы в тот же день я не приобрел подержанный автомобиль (450 ф.) и не разбил его за неделю, я скоро стал бы одним из толстосумов, которых все так не любят. Происшествие с машиной вернуло меня на прежнее место и с большим, натужным трудом удалось мне опять собраться в Америку.

Было это весной 1909.

 

2

Я все еще вел в “Глоб” колонку “А кстати” и предполагал, что дней через девятнадцать, печально оглядываясь, подамся на соляные прииски. Однако на шестой день случилась странная штука. Я принес два рассказа и за одно утро продал их в “Космополитэн” (200 д.) и “Колльер” (300). В то время это соответствовало примерно 40 и 60 фунтам, и меня, получавшего гиней по десять, открытие буквально потрясло, словно я нашел австралийского дядю. Вот это я понимаю, сказал я.

Конечно, Нью-Йорк был дороже Лондона, но и там можно было жить долларов на 500, особенно если под рукой добрый старый “Колльер” и благородный “Космополитэн”. Злосчастному “Глобу” я отказал в мгновение ока. Потом, пылая надеждой, снял номер в отеле “Герцог” (Гринвич-Вилледж) и разместился там с подержанной машинкой, бумагой, карандашами, конвертами и словарем Бартлета, без которого нет и не может быть литературного успеха.

Не знаю, настолько ли он помог другим, как мне; не знаю и того, что бы я без него делал. Случилось так, что я не очень умен, мне трудно что-нибудь придумать, но дайте мне Бартлета — и, пожалуйста!

Понять не могу, как это ему удается. Хорошенькое дело, 3 000 000 цитат (если не больше)! Как он начал, понять легко. Так и вижу — ходит, бродит, насвистывает, а мать кричит из окна:

— Джонни, ну что ты слоняешься? Неужели нечего делать?

— Делать? — удивляется Бартлет (р. 1820, Плимут, Масс.)

— Ну, поработай в саду.

— Еще чего!

— Покружи волчок.

— А зачем?

— Тогда составь словарь крылатых слов, цитат и выражений.

Лицо его осветилось. Он, можно сказать, ожил.

— Мать, — сказал он, — ты права. Всякие эти “Быть или не быть”, да? Бегу! Начинаю! Где бумага? Карандашика нет?

Что ж, прекрасно. А что потом? Не поверю, что он знал все на память и мог сказать с ходу, что изрек Альд Мануций в 1472 г., а Нарсис Ашилль, граф де Сальванди в 1797. Наверное, расспрашивал.

— Ничего хорошенького не слыхали? — припирал он к стене собеседника.

— Вот Шекспир…

— Шекспира у меня хватает.

— А как вам Плиний Младший?

— Это еще кто такой? Что ж, валяйте.

— Плиний заметил: “То, что влечет нас в море или на сушу, легко перепутать, если смотришь вблизи”.

— Ну, знаете!

Собеседник цепенеет.

— Если это сгодилось Плинию Младшему, то уж пучеглазому трутню из Плимута, 1820…

— Ну, ладно, зачем горячиться? А Старший у вас есть?

— Тот сказал: “Все можно смягчить маслом оливы”.

— Как, как?

— Маслом оливы. Смягчить.

— А сардинку? — парирует Бартлет. — Ладно, чего там, запишу, хотя чушь какая-то.

Так он и творил. Сперва в словаре было 225 стр., а в последнем издании — 1254, не говоря о 577 стр. указателя. Конечно, общество получилось смешанное, как в Консервативном Клубе, который снизил планку, чтобы набрать побольше народу.

Раньше вы не могли попасть к Бартлету, если вы — не Ричард Бэтел, лорд Уэсбери (1800–1873) или кто-нибудь в этом духе, а теперь просто не знаешь, с кем встретишься. Гавриил Романович Державин (1743–1816) часто говорит Алексису Шарлю Анри де Токвилю (1805–1859), что он совсем извелся.

— Видит Бог, я не чванлив, — сетует он, — но когда рядом с тобой этот Вудхауз или автор книги “Сорви банк в Монте-Карло”… Нет, не могу!

Алексис Шарль Анри разделяет его чувства. “Куда катится мир?” — вздыхают они.

Но мы тебя любим, Бартлет, несмотря ни на что. Где бы я был без твоей безотказной опеки, помощи, любви? Ну, братцы, взяли:

Кто у нас Бартлет?

Мо-ло-дец!

Кто молодец?

Бартлет, Бартлет!

Он хороший парень,

Он хороший парень,

Он хороший па-а-а-рень.

 

3

Печально глядя на отель “Герцог”, я с ужасом заметил, что за 47 лет нашего знакомства он превратился в шикарное место, где можно что ни вечер плясать маримбу. В 1909 году там ютились бедные писатели, не склонные к танцам. За неделю, включая еду, мы платили столько, сколько теперь даете на чай (ладно, ладно, два раза), и еще спасибо, что с нас не брали больше, а то я прогорел бы за первый же месяц.

Дело в том, что я обнаружил неприятное обстоятельство: диалог мне давался, юмор — тоже (на мой взгляд), а вот объем — ни в какую. После многообещающего начала я становился в тупик. Если бы не цены, дай им Бог здоровья, я бы умер с голоду.

Где-то я писал (да, в “Задохнуться можно”), что английские отцы города, то есть сельского местечка, стремятся обеспечить кабачком каждого жителя. Так обстояло дело и в Нью-Йорке, если заменить кабачок журналом — по грошовому листку на читателя. Благодаря им я получал необходимые калории.

Не так уж много, замечу. Листки отличались суровостью. Спасибо, если получишь 50 д. за рассказ. Но все-таки, 50 — там, 50 — здесь, и тянешь, платишь в отеле, а то и закусишь в приличном заведении. Мало того: через год открылся журнал “Ярмарка тщеславия” и меня взяли туда театральным критиком.

Тут я краснею. Мне известно, какой ранг занимают эти критики. Никто их не любит, и правильно делает, ибо они — ночные твари. Видел кто-нибудь днем театрального критика? Сомневаюсь. Они — как тать в нощи, а что в этом хорошего? Ни-че-го.

Словом, получая 50 там, 50 — сям, да еще гонорар в “Ярмарке”, я жил неплохо.

Но доволен я не был. Я жаждал славы и обманул бы ваших читателей, Уинклер, если бы сказал, что не ропщу. Роптал как миленький. Сами знаете, спросишь себя, к чему все это, спросишь — а ответа нет.

И вдруг я понял, в чем дело. Озарение пришло, когда я ел сандвич с ветчиной (и корнишоном). Ел, и вдруг догадался: имя — не то!

Эти самые имена очень важны в искусстве. Ужас, как важны. Представьте себе актера по имени Энджел Роз. Он мается и страдает, пока не услышит от менеджера:

— Надо бы имя изменить. Сейчас в моде сила. Подумаем, а?

— Р-ричард Кольт не подойдет?

— Неплохо…

— Или Бр-р-юс Маузер?

— Еще лучше. Да. В самый раз.

Однако через неделю звонит агент.

— Маузер-р-р у телефона, — отвечает актер.

— Э? Нет, не то. Мода изменилась. Нужна не сила, а весомость.

— То есть как?

— Ну, скажем, Линкольн. Вот, Линкольн Франклин! А?

— Нет, лучше Вашингтон.

— А еще можно…

— Сказано, Вашингтон!

Линкольн Вашингтон благоденствует с неделю и снова слышит звонок:

— Пардон, — говорит агент, — мода, мода. Теперь пошла география. К примеру, Рамон Бильбао.

Так Энджел становится Рамоном, и все идет хорошо. Правда, через месяц-другой в моду входят имена попроще, скажем — Гарри Смит или Томас Уильямс, и наш актер становится Диком Брауном. Но тут опять вступает агент.

Понимаете, — говорит он, — нужно что-нибудь поэтичное.

— Какое?

— По-э-тич-ное.

— Энджел Роз не подойдет?

— Блеск!

Однако я говорил о моем имени. Я подписывался П. Г. Вудхауз, хотя американский автор без трех наименований ходил практически голым. Царили Ричард Харфинг Дэвис, Чарльз Фрэнсис Кау, Норман Рейли Рейн, Мэри Роберт Райнхарт, Кларенс Боддинтон Келланд, Орисон Смит Морден (я не шучу). А тут какие-то буковки!

Чего же мне ждать? В приличном журнале я выглядел бы как субъект в свитере на приличном балу.

Часто бывает, что озарение не унимается. Об Америке я знал мало, а вот об Англии знал — и про усадьбы, и про графов, и про дворецких, и про младших сыновей. В детстве (Вустершир), в юности (Шропшир) я встречал их сотнями, и мне пришло в голову, что читатель с удовольствием о них почитает.

Сюжет был готов, и через два дня я вывел на чистом листе:

Пэлем Грэнвил Вудхауз

Что-нибудь этакое

Да, я попал в яблочко. Мне просто не верилось, что все эти годы, словно дурак-индеец, я швырялся жемчужинами. Какое сочетание! Не хуже, чем Гарри Леон Уилсон, Дэвид Грэм Филлипс, Артур Сомерс Рош или там Хью Макнэр Калер.

Если меня честно спросят, нравится ли мне имя “Пэлем Грэнвил Вудхауз”, я отвечу: “Нет”. Да и с чего бы? Назвали меня в честь крестного, а подарил он серебряную чашечку, которую я потерял в 1897 году. Родился я в пору, когда над детьми буквально издевались у купели. Моих братьев назвали Филипом Певерилом, Эрнестом Армином и Ланселотом Диком, так что мне еще повезло, все же я не Гиацинт и не Принц Альберт.

Как бы то ни было, судьба моя изменилась. “Сатердей Ивнинг Пост” купил роман за 3500 долларов. Так началась Бландингская сага, где действуют Кларенс, девятый граф Эмсвортский, его свинья Императрица, его сын Фредди и его дворецкий Бидж, о которых я столько писал1. 


1 Сагу эту П.Г.В. писал 60 лет (1915–1975) и умер над незаконченным романом “Закат в Бландинге” (прим. пер.).


 

4

Не слишком ли много, скажут ворчуны, равно как и угрюмцы? Они видят, что хроники мои плодятся, как зайцы, и им это противно. Только что один критик, чьим именем я не буду марать ленту для машинки, обвинил меня в том, что я все время пишу об английских пэрах. Особенно ему претит моя тяга к графам.

Да, подсчитав, я заметил, что за годы творчества я описал их немало; но не так уж легка их жизнь. Хорошо, одни — сыновья, но другие поначалу вынуждены пропускать за обедом вице-канцлеров герцогства Ланкастерского и т. п. и т. д. Всякий автор рад и горд написать о человеке, который карабкался с самого низа, пока не смог вешать графскую корону на вешалку под лестницей.

Графы вообще очень картинны. Баронетов вечно убивают, а вот графы славятся пристойностью. В романах они почти не грешат, если вы перетерпите легкую надменность и склонность к густым, да еще нахмуренным бровям. Что до реальной жизни, я не припомню ни единого графа, чье сердце не так чисто, как у жителей Ист-Энда. Я поверю среднему графу не меньше, чем певцу (бас). Мало того, иногда я усомнюсь в обладателе низкого голоса.

Ничего не скажешь, они хороши. Я подумаю дважды, прежде чем довериться тенору, чей голос напоминает посвист газа из трубы, да и баритон — не подарок, а вот если звук идет прямо из ступней, ясно, что сердце — на месте. Всякий, кто слышал, как священник поет на сельском концерте “Старик-река”, знает, что душа его — в верных руках.

Мне кажется, басов стало меньше. Во всяком случае, они редко поют одни; обычно они подвывают тенору, который разливается соловьем.

Обусловлено это, на мой взгляд, опасностями производства. Когда бас замечает вечер за вечером, что воротничок врезается в подбородок, и, не дай Господь, кровь течет из носа, он падает духом. “Наверное, — думает он, — есть менее опасные ремесла” и переходит к карточным фокусам или к имитациям, которые всем так знакомы. А чаще всего — вот, пожалуйста — он в полной безопасности выводит жидким фальцетом пресловутые “Деревья”.

Но вернемся к графам (у многих из них, я думаю, именно бас). Как я уже говорил, люди они хорошие, не только в жизни, но и в книге. Без них английская словесность была бы намного беднее. Шекспир просто пропал бы. Каждый драматург знает, как трудно увести людей со сцены. У эвонского барда этих проблем не было. Графы буквально кишели, а он и горя не знал. Возьмем, к примеру, строки:

Граф Сайденхем и ты, наш верный друг,

Граф Брикстон, как и ты, любезный Далидж,

И ты, о Баттерси, и ты, о Кройдон,

Не говоря о славном Кенсингтоне

И храбром Челси, подгоните их,

Как гонят кошек меткими камнями,

А то пора и в бой, рога трубят.

(Все выходят. Рога действительно трубят.)

— Видал? — говаривал Шекспир Бербеджу, и Бербедж соглашался, что заработок — легкий.

Замечание (не сноска!). Приятель, которому я показал рукопись, не согласен с мнением о басах. Бывают и сомнительные, скажем — Мефистофель. Доверите вы ему бумажник? А королю бесов в пантомиме?

Что-то в этом есть, спорить не буду. Король бесов не только строит козни, но и мажет лицо зеленым, что придает ему сходство с несвежей ящерицей. Многие умные люди считают, что из всех английских достопримечательностей хуже его — только цилиндр. А голос у него низкий. Наверное, в юности он попал в дурную компанию.

 

IV. Прощай, дворецкий!

Тот самый критик, который укорял меня в любви к графам, заметил и влечение к дворецким.

Как вам это, Уинклер? Отчасти верно? Может быть, может быть.

Да, я всегда боготворил дворецких. В детстве я от них не отходил. В юности я отягчал своим присутствием дома, где они были. Позже они были в моем доме. Словом, я чтил их, как мог. За полвека я ни словом, ни делом не унизил их в общественном мнении, а теперь, со всеми этими передрягами, они куда-то делись.

Помню, я читал о миллионере, которому не хватало голубей. Все у него было, а голубей — не было, во всяком случае — нужного сорта. В детстве они просто кишели, а теперь, при всем своем богатстве, он не мог раздобыть завалящего голубка. “О, где ты, мой голубь?!” — восклицал он. Так и я. Без голубей я обойдусь, но где мой дворецкий?

Возможно, сейчас вы напомните мне, что недавно в лондонском суде обвиняли молодого пэра, укусившего за ногу знакомую барышню, и показания давал дворецкий. Читал, читал, даже немного ожил, но ненадолго. Тут же я цинично подумал, что дворецкий был мнимый, как говорится — эрзац. Конечно, кое-где дворецкие есть, но роль их выполняют лакеи, постаревшие мальчики на побегушках и тому подобные твари. Человека, помнящего дворецких 1903 года, не проведут недоразвитые субъекты без двойного подбородка. И это дворецкий? Хо-хо, если разрешите так выразиться.

Один мой знакомый завел дворецкого, и я его с этим поздравил. Он мрачно выслушал меня, потом сказал:

— Да, Мергатройд не плох, знает свое дело. Если бы он только не катался на перилах!

Настоящий, отборный дворецкий исчез с Эдуардом VII. Как ни старались притвориться, что при Георге было все то же, это не удалось1.  Послевоенный мажордом — синтетическая подделка. Когда мы, семидесятилетние, говорим о дворецких, мы имеем в виду тех, кто маячил за входной дверью в Мэйфере, на грани веков.


1 Король Эдуард VII, сын Виктории, правил в 1901–10 г.г. Его сын Георг V — в 1910–35 (прим. пер.)


То было время утренних визитов, именовавшихся так, ибо происходили они под вечер. Часам к пяти вы надевали фрак (и, конечно, жилет с белым кантом), надраивали добрый старый цилиндр (рекомендуем пиво), натягивали левую перчатку (не правую! Она в руке) и шли по утренним визитам. Взойдя на крыльцо вельможного дома, вы дергали звонок, дверь открывалась, и перед вами представало величественное созданье пудов на шесть, с багровым лицом, тремя подбородками, длинной губой и таким взглядом, словно вами погнушалась и ворона. “М-да, — говорил взгляд, — не к этому мы привыкли”.

Во всяком случае, именно это читал в нем я благодаря крайней юности, а также тому, что фрак моего брата и брюки кузена сидели не очень хорошо. По бедности я заимствовал одежду у родственников и потому однажды удостоился редчайшего зрелища — смеющегося мажордома. (Гильдия позволяет им быструю, сардоническую улыбку. К этому я еще вернусь.)

Познакомился я с дворецкими рано и сразу оценил их. Когда я был совсем мал, родители жили в Гонконге, а я странствовал по теткам. Многие из них были замужем за священниками, которые наносили визиты лордам, прихватывая и меня. Я и тогда отличался социальной отсталостью и никак не мог понять, какой прок от того, что я молча ерзаю в кресле, время от времени лягая ножку. Рано или поздно наступал миг, когда хозяйка, страдальчески улыбаясь, предлагала милому мальчику попить чаю в людской.

И не зря. Я это любил. До сих пор помню добрых лакеев и веселых горничных, с ними я терял застенчивость и расходился вовсю. Пиши они мемуары, они бы назвали меня душой общества.

Но ничто не вечно. Словно ворон из “Зазеркалья”, появлялся дворецкий, и шутки замирали на наших устах. “Ваша тетушка, мастер Пэлем… — начинал он, и, постыдно дрожа, я плелся в гостиную.

Уйдя в отставку, дворецкий, как правило, женился на кухарке и сдавал комнаты в Челси не очень богатым юношам. Так я снова встретился с ним, но прежней теплоты не было. Иногда я бесшабашно бросал: “Привет, Бриггз!” (или “Биггз”), но ледяное “Здравствуйте, сэр” свидетельствовало о том, что хозяин квартиры не желает тесных контактов с субъектом в мешковатых брюках. Только вернувшись в Лондон, и то не сразу, я сам стал нанимать их и много о них узнал.

К той поре я достиг лет, когда голова седеет, тело толстеет и страхи юности покидают нас. Перелом произошел, когда однажды утром я понял, что мне — под пятьдесят, а он — мальчишка лет сорока. Нас тянет к молодым, с ними легче, и я наконец разогнулся. От осторожных бесед о погоде мы перешли, вы не поверите, к жалобам на трудности текста (это я) и сетованиям на то, что один из гостей или членов семьи громко всасывает суп. Стоишь, страдаешь — а что делать? “Вот, сейчас… — говоришь себе, — вот!.. вот!.. вот!..” и так вечер за вечером. То-то я удивлялся в детстве, что дворецкие мрачны.

Угрюм дворецкий и потому, что хозяева любят рассказывать. Мой мажордом заверил меня, что только им, мажордомам, известна особая пытка: стоять за стулом, как зверь в зоологическом саду, и слушать в тысячный раз какую-нибудь историю. Когда он, к тому же, попросил не говорить при нем ничего забавного, я понял один давний эпизод.

Как-то приятель повел меня к самому Гильберту1. Посредине трапезы великий человек стал что-то рассказывать. Обычно слушатели ждут развязки, которую подчеркивает пауза. Сами знаете: тоска, тоска — и взрыв смеха. Так вот, сэр Уильям рассказывает, я сижу в чужом фраке и в чужих брюках. История — скучная, но я-то знаю, чего нужно ждать от такого человека. И, так только он переводит дыхание, громко смеюсь.


1 Сэр Уильям Швенк Гильберт (1800–1900) — знаменитый либреттист, писавший тексты для мюзиклов Салливена (1800–1900). (прим. пер.)


Смеялся я в те дни странно, такими рывками. Видимо, заразившись, гости учтиво закрякали. Но тут я увидел взгляд хозяина.

Никогда не забуду столь чистой ненависти. Если вам попадались фотографии Гильберта, вы знаете, что и в мирном виде он достаточно грозен. Сейчас он мирным не был. Глаза из-под пышных бровей впивались мне в душу. Я заметался и увидел дворецкого, чей взор буквально сиял, как у верного пса. Тогда я не понял, в чем дело, теперь — понимаю. Он услышал историю в тысячный раз, а я ее прикончил.

Что ж, Гильберт упокоился в Боге, равно как и почти все дворецкие тех славных дней. Река времени неуклонно уносит даже эдвардианских мажордомов. Надеюсь,
они — с мудрецами, в снежном лимбе.

Но не навсегда. Когда Кларенс, девятый граф Эмсвортский, окончит приятную и долгую жизнь, он, разместившись на облаке, услышит голос верного Биджа:

— Нектару, милорд? Амброзии?

— Э? А! Здравствуйте, Бидж. А вот скажите, что это у меня?

— Арфа, милорд. На ней играют.

— А? Что? Играют?

— По возможности, милорд.

— Вот как? Неужели все?

— Все, милорд.

— И Констанс? И Бакстер? И Галахад? Сэр Грегори?

— Да, милорд.

— Поразительно! Ну, что ж, научите меня.

— Сию минуту, милорд.

 

V. Критики и жертвы

1

Вольные мысли о графах и дворецких были достойным ответом критику, которого не удовлетворяет рассыпанный перед ним бисер, а потому, Уинклер, я думаю, что вам интересна моя реакция на критические замечания.

Зависит это, как мне кажется, от того, кто меня критикует, хороший критик или плохой. Плохой говорит: “Ну, сколько можно! Опять этот Дживс”. Когда бюро вырезок посылает мне что-нибудь в этом духе, твердый взгляд моих серых глаз становится ледяным, и я наклоняюсь к корзине. Забудем о таких людях и обратимся к тем редким душам, которые способны отличать добро от зла. Светлым маяком сияет среди них дама, написавшая недавно в газету, что Шекспира перехвалили, “он слишком груб”, и лично она предпочитает П.Г.Вудхауза.

Что ж, не мне судить, права ли она. Все зависит от вкуса. Шекспир не похож на меня, но это не значит, что я лучше. Под некоторыми отрывками я бы охотно подписался. Скажем, “все эти завтра…”1; есть в них что-то. Не уверен я и в том, что мог бы создать Фальстафа. Да, он грубоват, но какая сила! Поистине, уровень Вудхауза.


1 “Макбет”, V. (прим. пер.)


Сравнивая нас с Шекспиром, надо учесть, насколько ему было труднее. Меня никто не дергает, его то и дело дергали. Когда я пишу, я пишу. Я могу встать, выпустить кошку, разобраться со старшим (младшим) пекинесом, снова впустить кошку, и т. п. Но никто не мешает, никто не дышит в затылок, никто ни о чем не спрашивает. А вот у Шекспира не было свободной минуты.

Мне кажется, больше всего ему мешал Бербедж. Даже теперь драматург страдает от режиссера, а уж тогда театр был не лучше лагеря. Вас ни на минуту не оставляли в покое. Пьеса шла один вечер, спасибо, если два. Шекспир, например, готовил “Ромео” к воскресенью, а во вторник, в шесть часов утра, Бербедж будил его мокрой губкой.

— Спит! — возмущался он, обращаясь к неведомому другу. — Нет, это подумать! Шесть часов, а он пребывает в объятьях тяжких сна! О, Господи! Кто будет работать?

Шекспир садился в постели и протирал глаза.

— А, привет! — говорил он. — Это ты, Берби? Как делишки?

— Какие делишки! Ты понимаешь, что завтра им надо что-нибудь дать?

— Как там “Ромео”?

— Вчера сыграли. Сколько можно! Если ничего нет, закроем театр. Есть, а?

— Да вроде нету.

— Что же делать?

— Пусть медведи попляшут…

— На что им медведи? Им пьеса нужна. И не охай ты, ради Бога!

Шекспир вылезал из постели и ко второму завтраку, под присмотром Бербеджа, ухитрялся написать “Отелло”. Бербедж проглядывал пьесу, рычал: “Пор-работать пр-р-ридется”, но был доволен.

Тут не распишешься. Это особенно связано с Шекспиром, точнее — с одним его качеством, которое проглядели критики: все хорошо, а смысла нет. Когда он спешил, то есть всегда, он валял, что придется, уповая на милость публики.

— Что такое “аграф”? — спрашивал Бербедж.

— А, это… Ну, девушки носят. Камни всякие на булавке.

— Тогда почему у тебя два слова, “а граф”? Какой еще граф? Откуда он взялся?

— Да ладно, все равно не расслышат. Главное, быстро говорить.

Так и шло, пока не доходило до совсем допотопных чудищ, но Шекспир делал вид, что это модный жаргон. Ничего не скажешь, тяжело. Шекспир пошучивал в “Русалке”, что трудно только первые сто лет, но страдал, и это сказывалось.

Словом, моя корреспондентка могла бы его и пожалеть. А вообще-то, дай вам Бог, душенька. Надеюсь, вы меня еще читаете. Если нет, тоже ничего, и на том спасибо.

 

2

У этого случая были неприятные последствия. Мне переслали письмо с подписью “Разгневанный”, которое начиналось так.

“Сэр, я буквально потрясен, прочитав в Вашей газете заметку некоей “Шотландской девы”, утверждающей, что Вудхауз выше Шекспира. Как специалист по великому барду, смею заметить, что до его уровня доходят разве что Рэйли, Дрейк и Нельсон”.

Кто же это такие? Ну, хорошо, Альфред Дрейк блестяще сыграл в “Кисмете” и неплохо — в “Оклахоме”; но Нельсон? Может быть, Гарольд Никольсон? Что до Рэйли, мы знаем его, но не как писателя. Видимо, Разгневанный припомнил хозяина гостиницы, о котором поэт пел:

Как, вы — О’Рейли, хозяин отеля,

Или мотеля,

Или борделя?

Слухи о вас

Дошли и до нас

В Те-е-хас!

Однако в жизни не слышал, что он еще и писатель. Что-то тут не так. Письмо тем временем продолжается:

“Рейнольдс, и тот не достигал такой высоты”.

Опять двадцать пять! Я помню, есть Джонни Рейнольдс в песенке Клариссы Мейнси. Она его очень хвалит (“Ты сла-а-адок как фруктовый сок”), и я охотно бы с ним встретился, но вообще, хотел бы побольше о нем узнать. Вроде есть Рейнольдс и в бейсбольной команде, но он — Элли, так что это другой.

Что до письма, пока что оно вполне пристойно, читай — не хочу. Но вдруг автор переходит на личности:

“Не собираюсь делать предсказаний, но хотел бы я видеть, как будет выглядеть ваш Вудхауз рядом с великим бардом в 2356 году”.

Нет, какой неприятный человек! Не захочешь, а обидишься. Прекрасно знает, что я не могу доказать, будут ли читать в 2356 году мои книги. Будут, конечно, о чем говорить, хотя и в грошовом пингвиновском издании. Я не тщеславен, сам себя не хвалю, но будь я не так хорош, стал бы писать Мэтью Арнольд в своем сонете:

Другие ждут вопросов. Ты свободен.

Другие вопрошают. Но не ты,

Поскольку знаешь все…

Когда рассудительный человек решится на такое, что-нибудь это да значит.

Не хотел бы подчеркивать, но обращу внимание Разгневанного на письмо в “Таймс” от Веррьера Элвина (Патангарт, Индия). Автор рассказывает, что в его хижину зашла корова и съела “Так держать, Дживс”, отвергнув Голсуорси, Джейн Остен и Т. С. Элиота. А? Каково?

Или возьмем школы. Библиотекарь жалуется, что ученики крадут книги, как то: 7 Агат Кристи, 12 Уоллесов, 36 Вудхаузов. Цифры не лгут. Подумали бы, Разгневанный, прежде, чем писать!

Вероятно, разница между мной и Шекспиром — в восприятии. Нас по-разному читают. Возьмем обычную комическую ситуацию: человек внезапно заметил, что сзади что-то неприятное. Вот как описывает это Шекспир в “Зимней сказке” (III, 3):

…Прощай!

День все мрачнее. Я еще не видел

Такого затуманенного неба,

Не слышал воя загнанного ветра,

Который слышу ныне. Да, пора!

Я ухожу

(Выходит, преследуемый медведем).

Я бы написал иначе. Скажем так:

“Взглянув на него, я спросил:

— Что-нибудь съели, Дживс?

— Нет, сэр.

— Тогда почему у вас бурчит в животе?

— Простите, сэр, эти звуки издаю не я, но одно животное.

— Животное? Какое же?

— Медведь, сэр. Если вы обернетесь, вы заметите, что он стоит прямо за вами и нехорошо смотрит.

Я обернулся. Честный слуга был совершенно прав. За мной стоял медведь и не маленький, а вполне солидный. Он сверкал глазами, скрипел зубами, и я сразу смекнул, что дело плохо.

— Подскажите мне, Дживс, — взмолился я, — что теперь делать.

— На мой взгляд, сэр, стоило бы уйти.

Что же, я кинулся прочь, преследуемый бессловесным другом. Вот как, мои дорогие, ваш дедушка перекрыл на шесть секунд рекорд Роджера Баннистера (1 миля)”.

Кто знает, какой способ лучше?

 

3

Никто еще не определил, как должна относиться жертва к критику. Многие советуют чихать на плохие рецензии, но, по-моему, это малодушно, да и скучновато. Так думал, во всяком случае, и антрепренер ревю, недавно прошедшего в Нью-Йорке. Писали о нем Бог знает что; он же немедленно натравил адвокатов на каждого критика “в возмещение нравственного ущерба”. Особенно тяжело пришлось автору слов: “Единственное достоинство ревю — то, что шел дождь, и крыша не текла”. Именно его обвинили в “безвкусных остротах, превосходящих самое богатое воображение”.

Я бы не зашел так далеко, но считаю, что жертва плохой рецензии должна ответить тщательно обдуманным письмом, которое может быть а) умиротворяющим и б) воинственным.

Образец письма “а”.

“Дорогой мистер Уортингтон…”

Не “Сэр!” Это резковато. И, конечно, не “Уортингтон”, если он Давенпорт или Коннолли. Думайте, думайте! Я даю только образчик.

Итак,

“Дорогой мистер Уортингтон!

Меня глубоко тронула Ваша рецензия в “Книжном еженедельнике” на мой роман “Куда, если хоть куда-то”. Вы говорите, что сюжет плох, диалог слаб,
персонажи — истинные чучела, после чего советуете бросить литературу и заняться продажей кошачьего корма.

По странной случайности я именно ею и занимаюсь, а пишу потом, когда все распродал. Мне бы не хотелось оставлять писательства, тем более — теперь, когда, после Ваших ценных указаний, я могу исправлять свои погрешности, пока не добьюсь Вашего одобрения. (Надо ли говорить “именно Вашего”, если я давно и увлеченно слежу за Вашим блистательным творчеством?”)

Не согласитесь ли пообедать со мной, чтобы получше обсудить многочисленные недостатки моего злосчастного опуса? Предлагаю “Кларидж”, на той неделе.

Искренне Ваш,

Дж. Дж. Симмонс.

P. S. Как хороша Ваша недавняя статья “Дезинтеграция реальности в свете синкретических принципов”! Я еле дождался второй части.

P. P. S. Если Вы согласны насчет обеда, попытаюсь прихватить Артура Миллера. Я знаю, как хочет он с Вами познакомиться”.

Это хороший способ, надежный, но, признаюсь, я предпочитаю другой. Дело в том, что Вудхаузы упрямы и вспыльчивы. Один из них провел неделю в Брикстонской тюрьме (1911 г.), чтобы не платить штраф за каминную трубу, которая несколько засорилась.

Итак, образец б) (воинственный).

“Сэр!”

(Не “Уважаемый сэр!” Это — слабость. И не “Вы, мерзкая вошь”, что сильно, но не совсем вежливо. Лично я писывал: “Эй, Вы, ублюдок!”, но “Сэр” — лучше).

Итак,

“Сэр!

Значит, по-Вашему, мой роман “Буря над Кройдоном” плох для слабоумного ребенка трех лет? А кто Вы, простите, такой? Кто вас спрашивает? Если бы Вы на что-то годились, Вы бы не писали поганых статеек в крайне сомнительных газетенках.

Замечу, что Ваше мнение значило бы для меня больше, если бы я случайно не слыхал от едва выносящих Вас людей, что Вы до сих пор не расплатились с фирмой “Братья Мэгс” за пару брюк, сшитых в 1946 году, а хозяйка, у которой Вы снимаете жилье, выгонит Вас не сегодня завтра, если Вы не заплатите за пять недель. Хотел бы я это видеть! Было бы неплохо, если Вы приземлитесь на что-нибудь твердое и свихнете зад.

Искренне Ваш

Клайд Уизерби.

P. S. Где это Вас носило 15 июля (вечером)?”.

Да, неплохо. Очищает, знаете ли, сердце от вредных соков. Только не посылайте такое письмо издателю, поскольку они разрешают критикам отвечать (хотя бы в скобках), оставляя тем самым за ними последнее слово.

 

4

Критики всегда были добры ко мне. Голуби, а не люди. Мало того, от них нет-нет, да получишь полезные сведения. Скажем, Джон Уэйн написал недавно статейку о моей книге, в которой один из героев, нищий литератор, живет в очень плохой квартирке; и что же? По его словам, это устарело. Теперь нищие литераторы в плохих квартирках не живут. Где они обитают, я не понял, — наверное, на Парк-Лейн, но спасибо, Джон. Запомню на случай, вдруг придется говорить о неимущем писателе.

Конечно, черная овца есть в каждом стаде и среди цветов я нахожу куски кирпича. К примеру, не так давно рецензент “Дэйли Уоркер” обозвал Дживса “скучным экспонатом”, и “старомодным образчиком того, что развлекало буржуев”. Тяжко читать это в газете, имеющей влияние буквально на всю нацию. Однако нас утешает лестная заметка в датской газете. Вот отрывок:

“Skont Wodehouse laeses af verden over, betyder det dog ikke, at alle hat det i sig, at de er i Stand til at goutere ham. Jeg ved, at der er dannede Mennesker, som ikke vil spilde deres kostbare Tid paa hans Boger. Hvis man ikke er for Wodehouse, er man nodvendigvis imod ham, for der er kun Undskyldning for at laese ham, og det er at man kan klukle over ham.”

Да, такие слова согревают сердце; но самый верный путь — написать отзыв самому. Критики плохи тем, что склонны отделываться фразами вроде “Читать можно” и даже “233 стр., 8 ф., 5 ц.”, а этого, как ни крути, все-таки мало. Метод “сделай сам”, напротив, порождает такие пассажи:

“Эта книга — истинный шедевр. Какая сила! Сколько красок! А ум, а юмор, а мудрость, не говоря о редком даре слога и небывалой реальности персонажей! Ничего не скажешь, больше таких книг нет”.

Заметим, что речь идет о жизнеописании Джоконды в девяти томах. Первый насчитывает 1267 стр., и на последней из них Мона Лиза еще не родилась. Но как-то чувствуешь, что она родится, а интерес тем самым усилится.

 

VI. О сырых яйцах, кукушках и покровителях

 

1

А теперь, Уинклер, мы приблизились к перекрестку или, если хотите, к тупику. Что нам дальше делать?

Знаю, знаю, вы ждете не дождетесь, чтобы я продолжил рассказ о моем пути, а я колеблюсь, маюсь, мнусь, думая, не лучше ли для нас обоих изменить тему. Видите ли, Уинклер, я зачаровал Вас повестью о трудной борьбе, но как только в “Сатердей Ивнинг Пост” напечатали “Что-нибудь этакое”, борьба эта прекратилась. Издателю, Джорджу Хоресу Лоримеру, роман понравился, и с той поры, кроме особых заказов, я двадцать пять лет печатался в этом журнале. Ничего не скажешь, приятно, но где накал, где драма?

Примерно тогда же я прочно связался с театром. Сразу после второго из успешных романов, именуемого “Неудобные деньги”, я начал третий, “Джим с Пиккадили” — и повстречал Гая Болтона и Джерома Керна. В 1906 году мы с Джерри работали у Сеймура Хикса, в Олдвич-тиэтр, а теперь все мы, трое, занялись мюзиклами. (Об этом рассказано в наших с Гаем записках.) Мюзиклы ставил в Нью-Йорке Принсес-тиэтр, и они имели большой успех. Одно время на Бродвее у нас шли пять штук сразу.

Вот оно как, Уинклер. Весь жар, весь пыл исчез как не было. Что может быть скучнее, чем повесть об авторе, который может смело смотреть в лицо служащему банка?

Некоторые романисты не только перечисляют все названия, но и рассказывают сюжеты. Ну, что это, честное слово! Тому, кто хочет написать книгу о своих успехах, следует помнить, что ответил журналисту Глин Джонс прошлой весной, в Форт Эри (Онтарио). О, Форт Эри, весна, цветущие каштаны! Но суть не в том. Журналист спросил, как удалось Г.Дж. выиграть первенство Канады по сырым яйцам. Съел он 24 штуки за 14 минут.

Я и сам удивляюсь, почему это делают? Ну как придет в голову участвовать в таком конкурсе? Буквально то же самое — цирк. Почему человек решает нырять сквозь дырочку в аквариум? Наверное, готовится стать священником, ни о чем другом не помышляя, и вдруг, сидя над богословскими трудами, слышит голос.

“Неплохо, неплохо, — говорит голос, — но истинное твое призвание — нырять в дырочку. Не подавляй его. Припомни притчу о талантах”. Герой наш отбрасывает книгу и нанимается в цирк. Что-то подобное случилось и с Джонсом.

Поскольку он сказал журналисту, что всем обязан матери, я представляю все так: юный Глин жил в уютной, веселой, любящей семье, но ему не хватало сырых яиц. Вареные — пожалуйста, омлет — к вашим услугам, а сырых нет. Тем самым, что-то его томило.

“Мне бы сырое яйцо…— думал он. — Вот моя стезя”.

Как-то он заметил, что мать (вон она где!) забыла запереть кладовую. С нижней полки ему улыбалась дюжина яиц. Заглатывая последние, он твердо знал, к чему призван.

“Держись, дорогой, — снова вступил голос. — Живи праведно, упражняйся, и придет время, когда ты одолеешь две дюжины”.

С тех пор он шел вперед.

Но я хотел поведать другое. Прошу. Журналист спросил, как он все это сделал, а Глин честно ответил:

— Двадцать одну штуку я съел за двенадцать минут, остальные три — за две.

— Нет, — возразил журналист, — я хотел бы знать, как вы начали?

— С первого яйца. Назовем его яйцом А или 1. Значит, я его съел (если хотите — выпил), потом взял второе, потом третье, и так далее.

Замените “съел” (“выпил”) на “написал”, и вот вам рассказ преуспевающего литератора. Больше говорить не о чем. Скажем, я написал “Что-нибудь этакое”, потом “Неудобные деньги”, потом — “Джима”, потом еще что-то, и еще, и еще, и еще.

Все они стоят на полках, 75 штук, по одной в год, и я бы охотно перечислил их, но жаль читателя. В конце концов я не пишу исторических бестселлеров, которые он так любит. Когда Ноэль Кауад рассказывал, как создавалась “Кавалькада”, я затаил дыхание вместе со всеми купившими “Настоящее время”, но у меня нет ничего сенсационного. Пишу я тихо-мирно, беру количеством. Да, в Америке продали два миллиона “Несравненных Дживсов”, но в мягкой обложке, о чем тут говорить. Вообще же я бы себя назвал средним писателем — не полным неудачником, но и не каким-нибудь властителем дум. Спросите первого встречного: “О Вудхаузе слышали?”, и девять человек из десяти ответят: “Нет”, а десятый, тугой на ухо, скажет: “Прямо и направо, первая дверь”.

Ради ничтожного меньшинства, интересующегося статистикой, сообщу, что с 1902 года я изготовил десять школьных книг, одну детскую и сорок три взрослых (т.н. романы), а также 315 рассказов, 411 очерков и опус, названный “Вторжение”. Кроме того, я написал 16 пьес и 22 музыкальных комедии. Все это давало мне возможность трудиться, а не бегать по пивным.

Один миллионер потратил долгую жизнь на непрестанную борьбу за деньги. Умирая, он жалобно спросил: “А не скажет ли кто-нибудь, кому это нужно?” Нередко, оглядываясь назад, я ощущаю то же самое. Может, чем писать романы, лучше было бы поиграть в гольф? Возьмем, к примеру, “Вторжение”, одну из тех дешевых и непрочных книг, которые буквально кишели в 1909 году.

В ней 25 000 слов, написал я их за 5 дней, а прочитали (если поставить их цепочкой) столько людей, сколько поместится на трех-четырех кварталах. Стоило ли трудиться?

Да, стоило. Когда я пишу, я получаю большое удовольствие, быть может — несколько одностороннее. Доктор Джонсон как-то сказал, что только дурак пишет не ради денег. Я же сомневаюсь, что кто-нибудь писал ради денег. Писатель пишет потому, что это ему нравится. Конечно, потом он хочет что-нибудь получить, но
это — совсем другое дело.

Даже тот, кто составляет расписание поездов, больше думает о забаве, чем об оплате. Глаза его лукаво поблескивают, когда, написав:

отб. 4.51 приб. 6.22,

он ставит крохотную звездочку, зная, что читатель ее не заметит, равно как и сноски:

* только по пятницам,

и, схватив поклажу, в том числе — клюшки, резво побежит на станцию в субботу. Нет, не о деньгах мыслит в эти минуты автор.

Ну, хорошо, а как же те, кто пишет про кукушку? По-вашему, и они корыстны? Ах, Джонсон, Джонсон…

 

2

Много лет не пишу я писем в газеты, но их читаю, а потому — не могу поддерживать заговор молчания, связанный с кукушкой или, если хотите, Cuculus canorus. Речь идет о пернатом друге, который ставил в тупик Вордсворта. “Кто ты, — бывало, спрашивал он, — живая птица или голос?” и, судя по всему, так и остался в неведении.

Когда я был молод, к кукушкам относились серьезно. Тысячи людей ловили их слово. Каждый стремился услышать его первым, а уж тем паче — написать об этом в газету. Зимовала кукушка в Африке, это ей по карману, и в Англию возвращалась к середине апреля; а потому числа с 9-го заинтересованные лица делали стойку, то есть прикладывали руку к правому уху и клали в левый кармашек вечное перо.

В сущности, все корифеи жанра — Разгневанный британец, Друг народа, Поборник истины — начинали с кукушки. Услышат “ку-ку” и строчат в “Дейли Телеграф”. С чего же еще начинать молодому автору?

— Дорогой мой, — сказал мне Разгневанный британец, соблаговоливший прочитать мои отвергнутые материалы, — не падайте духом. Мы все через это прошли. Ошибка ваша в том, что вы пишете о всякой политике или там социальных условиях. Не ставьте карету впереди лошади. Начните, как все, с кукушки. И будьте осторожны! Один человек сообщил, что слышал камышовку. Сами понимаете, что вышло.

Я внял его совету, и вскоре издатели это оценили.

То ли дело теперь! Смотрим письмо в новом номере “Обсервер”:

“Глубокоуважаемый сэр! Если принять гипотезу, что мозг — лишь орудие, но не источник мысли, понятия “дух” и “душа” становятся излишними”.

Ну, что это! Где кукушка? Я бы легко и просто ввел ее, скажем, так:

“…орудие, но не источник мысли, то и шут с ним, его дело. А вот нам с вами интереснее, что сегодня, 1 января, я отчетливо услышал “ку-ку!” в самом центре города. Помню, я спросил констебля, отводившего меня в участок, можно ли считать это рекордом”.

Так написал бы Друг народа или Поборник истины, но это не предел. Смотрите, как грубо, как резко меняет он тему, словно подскакивает к стойке за пять минут до отхода поезда. Многоопытный Британец или Налогоплательщик даже начнет иначе:

“Чу…..! Внимание мое приковала….”

Прежде чем я вошел в игру, мне казалось, что такие выражения свойственны мечтателям, которых занимают не газеты, а скажем, династия Мин. Но когда я вступил в славный клан журналистов, я понял свою ошибку. Так пишут не мечтатели, а истинные мастера.

Начнем с первой ступеньки:

“Гл. сэр! Вчера я слышал кукушку…”

Через годик-другой доходим до:

“Гл. сэр! Кукушка снова с нами. Звонкий звук оглашает окрестность. Не далее как вчера…”

Наконец, в должное время, вступает упомянутый оборот речи.

Все это происходит исподволь, без формальностей, церемоний или инициаций. Автор повинуется чувству, словно хороший адвокат.

Однажды я грубо ошибся, и Многодетная мать поставил меня на место.

— Либби, — сказал он (ибо я подписывался “Разочарованный Либерал”). — Либби, я должен вас поправить. Вчера, в “Таймс”, вы написали, что ваше внимание что-то привлекло.

Я был молод и своеволен, а потому ответил:

— По-моему, все верно.

— О, нет! — сказал Мать. — Не “привлекло”, а “приковало”. Смотрите, что пишет Теннисон:

“Завтрашний день, ах, завтрашний день

Он лучше рая,

Ибо вниманье мое приковал

Животворящий газетный подвал,

Автор которого мне рассказал,

Что

Завтра я буду, ах, завтра я буду

Царицей мая”.

Больше я таких ошибок не делал.

 

3

Вернемся к доктору Джонсону. Зря я на него рассердился, он был не в себе, тут и не то скажешь. Его довел лорд Честерфилд. Надеюсь, вы помните, что было: он хотел, чтобы лорд стал его покровителем, а тот отшвырнул несчастного мыслителя, словно шелковое покрывало.

Когда я писал для грошовых изданий, гадая, когда доведется в следующий раз выпить кофе, я нередко тосковал по системе, распространенной в XVIII столетии (если помните, об этом сказано в Предисловии). Какая жизнь! Ни тебе слез, ни крови, ни пота. Пробеги список пэров и выбери покровителя.

Тут нужен слабоумный, но все они были хороши, а без наших жутких налогов могли спокойно швыряться кошельками. Иногда подходящего лорда указывал добрый друг.

— Чем тебе плох Сангазур? — говорил он. — Я знаком с нянькой, которая его уронила. Польсти ему, сколько надо, и положись на Бога. Да, не забывай вставлять “Ваша светлость”.

Я не совсем уверен, как это все шло. Видимо, вы ждали, когда намеченная жертва напишет стихи, а потом болтались у нее в передней, пока вас не примут. Лорд лежал на диване, листая тогдашний журнал. Когда он произносил: “Да?” или “Кого это черти носят?” — вы объясняли, что пришли на него взглянуть.

— Нет, нет, ваша светлость! — говорили вы. — Не затрудняйте себя, читайте! Только взглянуть.

И прибавляли, что особенно привлекает вас благородный лоб, за которым слагалась “Ода весне”.

Эффект не заставлял себя ждать.

— Ой, правда? — восклицал юный пэр, смущенно выводя вензеля левой (или правой) ногой. — Вам понравилось?

— Понравилось! — восклицали и вы. — Да я вознесся на седьмое небо. Скажем, строка: “Весенний день, о ты, весенний день!” Как это вам удается, ваша светлость?

— Да так, знаете, как-то…

— Гений! Гений! Простите, ваша светлость, вы регулярно трудитесь или ожидаете вдохновения?

— Да как когда… А вот вы, часом, не пишете? Такой умный молодой человек… Пишете, а?

— Бывает, ваша светлость. Конечно, до вас мне далеко, но — бывает, пописываю.

— И как, выгодно?

— Ну что вы, ваша светлость! Теперь без патрона не прожить, а где их взять, патронов? Но что там!.. Как это у вас, ваша светлость? “Весенний день, о ты, весенний день, Когда кукушке куковать не лень”. Поразительно!

— Неплохо, э? Мне и самому нравится. А кстати, почему бы вам не взять меня в патроны?

— О, ваша светлость! Какое благородство!

— Значит, заметано. Скажите дворецкому, чтобы дал вам полный кошелек.

 

4

Недавно я заметил, что патроны возвращаются. Дело было так: в одной статье я, по ходу рассуждений, поместил свой номер телефона. “Каждый человек, живший в Нью-Йорке, — писал я, — должен рано или поздно решить, будет ли его номер в телефонной книге. Или номер есть, или его нет. Третьего не дано”. Сам я, должно быть, дал свой номер, чтобы было что почитать долгим зимним вечером. Смотрите, как красиво:

“Byдхауз, П.Г. Парк-ав. 1000 Б-8-50-29”.

Куда благозвучней, чем “Вудак, Норма Л., там-то и там-то, М-8-43-76”, которая идет прямо передо мной, или “Вудчик, Дж.Д., там-то и там-то, М-6-49-33” (сразу после). Вообще-то ничего, бывает хуже, но все-таки далеко им до “Вудхауз, П.Г. Парк-ав.” и так далее.

Когда мной овладевает печаль, я открываю нужную страницу, и сердце возносится горe. “Вудхауз, П.Г., — шепчу я, — Парк-ав. 1000… Б-8… 50-29…” Да, красиво.

Конечно, тут есть опасность — вас окатят презрением гордецы, имея в виду, что такому ничтожеству незачем скрывать свой номер, кто ему позвонит!

Однако я стоял на своем, внедряя в умы свой адрес и номер (Вудхауз, П.Г., Парк-ав. 1000, Б-8-50-29, если забыли). Шут с ними, с гордецами. Чем я выше, в конце концов, Ааклус, Вальбурги Э, или Циттфельда, Сам.?

Так вот, мне стали звонить, человека по два — по три в день. Трудно поверить, но один субъект из Пасадены (Калифорния) сообщил, что пишу я мерзко, читать он меня не станет ни за какие деньги, но очерки еще ничего, а потому он хочет прислать мне изображение голой красотки на берегу Луары. Я согласился — кто тут откажется? — и она висит над моим письменным столом. Веду же я к тому, что не только поклонники могут выказать добрую волю.

Мы, творцы, живем творчеством, но иногда что-нибудь нужно. Если патроны и впрямь возвращаются, надо их поддержать.

В данный момент мне не помешали бы:

Мячи для гольфа.

Табак.

Роллс-ройс.

Собачий корм для 1) фокстерьера, 2) пекинеса, 3) еще одного пекинеса.

Кошачий корм (она любит горошек).

Бриллиантовое ожерелье (для жены).

Можно и ящик шампанского, и теплые вещи. Акции стального треста? Что ж, это неплохо.

 

VII. Размышления о юмористах

 

1

Что ж, любезный Уинклер, время шло, и, следуя методу Джонса (книга, книга, книга, не говоря о рассказах и мюзиклах, вылетавших из меня, словно летучие мыши из амбара), следуя этому методу, я достиг сравнительного благосостояния. Двадцать один роман печатали в “Сатердей Ивнинг Ревью”, из номера в номер, и за второй я получил 5 тысяч, за третий 7 500, за четвертый — 10 000, а за пятый — целых 20.

Что до последней дюжины, я получал по 40 000 за штуку. Неплохо, даже очень неплохо, но я всегда понимал, что не принадлежу к великим. Как Дживс, я знаю свое место, а оно — в дальнем конце стола, среди самой мелкой челяди.

Поставляю я “легкое чтиво”, а тех, кто это делает, иногда именуют юмористами, но непременно презирают. Высокоумный люд кривит губы. Если я вам скажу, что в последнем номере “Нью-Йорка” меня назвали болбочущим эльфом, вы поймете, каких высот достигла злосчастная тенденция.

Это даром не проходит. Если человека называют “б. э.”, он падает духом. Он не ест овсянку, он бродит, выпятив губы и подкидывая камешки, он держит руки в карманах. Еще немного, и он переключится на серьезные книги о социальных условиях, а мир потеряет юмориста. При таком положении дел они исчезнут скоро. Веселый, голосистый хор и так сменился одиноким писком. Из чащи еще доносится звонкий голос Бродяги1, но как только лорд Бивербрук или другой газетный магистр назовет его болбочущим эльфом, он сдастся, и что же тогда будет?

Особенно заметно это в Америке. Если вы встретите существо, которое крадется боком, словно кошка в чужом дворе, где в нее могут метнуть камень, не думайте, что это — преступник, которого ловят в тридцати штатах. Нет; это — юморист.

Недавно я издал антологию современного американского юмора, и очень горжусь, несчастных надо поддерживать. Издай антологию, и эти изгои расцветут, как политый сад. С удивлением обнаружив, что кто-то видит в них Божьих тварей, они решают, что мир не так уж плох, сыплют стрихнин обратно в баночку и выходят из дому через дверь, а не через окно седьмого этажа. Мое обращение к ним (“Не дадите ли рассказик?”) было первым приятным событием за последние двадцать лет. Фрэнк Салливан, к примеру, ходил по Саратоге, распевая, как жаворонок.

Приведу три суждения о том, почему “легкое чтиво” пошло на убыль, — мое, покойного Расселла Мэлони и Уолкотта Гиббса. Начну с моего.

Мне кажется, юмористов пришибает отношение тех, с кем они общаются в начале жизни. Поступив в школу, они оказываются в одной из двух групп. Если они просто шутят, их считают идиотами. Если они склонны к сатире, их считают вредными. И тех, и других не любят и при возможности бьют. Во всяком случае, так было при мне. Сам я как-то уберегся, может быть — потому что весил 12 стоунов2  с лишним и неплохо боксировал, остальные же эльфы перестали шутить примерно в 1899 году.

Расселл Мэлони полагает, что юмористами обычно были карлики. Действительно, в средние века знать и богачи считали очень смешными тех, кто мал ростом или хотя бы сгорблен. Каждый, в ком было не больше пятидесяти дюймов3, вступал без долгих слов на стезю юмора. Ему давали колпак и шест с бубенчиками, а там и велели смешить публику. Кормили неплохо, работа — легкая, и карлики старались, как могли.


1 Бродяга — псевдоним журналиста Джона Камерона Эндрю Бингема Мортона (1893–1979) (прим. пер.).

2 Стоун — 6,35 кг (прим. пер.).

3 Дюйм — 25,4 мм (прим. пер.).


Теперь продолжает Мэлони, смешат “маленькие люди” в другом, нематериальном смысле — те, кто боится перейти дорогу или обналичить чек и может долго стоять, глядя в пространство. Юмористов мало потому, что приличная сигарета любого из 12 сортов начисто снимает эти странности, превращая вас в бодряка, здоровяка и супермена.

Уолкотт Гиббс считает, что повинна современная привычка бить юмориста чем попало, если он пошутит. Чтобы стать юмористом, надо видеть мир несколько скошенным, а теперь, когда он совсем перекосился, все требуют, чтобы его видели правильным и прямым. Юморист смеется над официальными установлениями, а те этого не любят. За последние лет десять, считает тот же Гиббс, юморист все больше сжимается, словно чувствуя, что, подними он свою дурацкую голову, толпа кинется на него, крича, что он играет на скрипке, когда горит Рим. После пробы-другой он резонно затихает.

2

По-моему, Гиббс не ошибся. Юмористов вытеснила из жизни та раздражительность, которая царит на всех уровнях. Куда ни взгляни, вас предупреждают, чтобы сидели тихо, а то хуже будет.

Вот, один журналист пишет: “За последний год я наслушался больше окриков, чем за всю предыдущую жизнь. Я то и дело получаю разнос за статьи о собаках, о диете, о язве, о королях и кошках. Недавно я написал, что певицы уж очень визжат, и ответ был такой, словно я оскорбил всех женщин сразу”.

Другой журналист, из Австралии, брал интервью перед матчем у тяжеловеса Роланда Ла Старсы и был поражен его умом.

“Роланд, — пишет он, — человек умный. Мозг у него есть. А может, мне так кажется, потому что я много общался с теннисистами, которые почти не отличаются от кенгуру”.

Я не общался с кенгуру и не могу сказать, как обстоят у них дела с серым веществом, но в одном я уверен: все Общества защиты животных, особенно — Международная лига, следящая за тем, чтобы не обижали сумчатых, едва не съели автора заметки. Да, они признавали, что средний кенгуру — не Эйнштейн, но указывали на то, что даже вомбат не станет скакать перед сеткой, выкрикивая разные глупости.

Так-то, друг мой Уолкотт, а если вы спросите, что делать, я ничего не отвечу. Как говорят французы, “impasse”1  (а-а-а-нг-пас). Теперь буду ждать гневных писем от Фора, Пинэ, Шевалье, Мендес-Франса, О-ла-ла и Разгневанной Парижанки.

 

3

Говорят, можно шутить над дикобразами, но я в этом сомневаюсь. Попробуйте — и посмотрите, как быстро обнаружится в ящике такое письмо:

“Сэр!

Прочитав ваши бестактные и бестолковые замечания о дикобразах…”

Недавно один мой собрат пошутил над устрицами, и ему досталось. Письмо от Устрицелюба, полное горьких упреков, заняло полколонки на следующий же день. Должно быть, то же самое случилось и с тем, кто прошелся насчет блошиных бегов, заметив, что хозяин мешает актерам своей густой бородой. И не говорите мне, что никто не защищает этих хозяев или дрессированных блох!

Во всяком случае, бородатых пловцов заботливо оберегают от обиды. Недавно, в Лос-Анджелесе, хозяин бассейна сказал служащему с бородкой: “Сбрейте эту пакость, а то мы всех распугаем”. Калифорнийский Департамент труда немедленно заявил, что слова эти “нанесли тяжелую травму члену свободного общества, который имеет право выглядеть так, как считает нужным…” После чего присовокупил, что вандейковская бородка по сути своей не может никого распугать.

Какая чушь! Еще как может. Мало того, она заставляет усомниться в том, что человек — венец природы. Если Вандейк считал, что этот кустик его украшает, у него было что-то со зрением.

Я лично этих лиг не боюсь, чихать я на них хотел, простите за выражение. Мы, юмористы, знаем, на что идем.

Роберт Бенгли писал в одном из своих эссе: “Нам, американцам, нужно бы поменьше мостов и побольше смеха”. О, как он прав!

Когда я впервые приехал в Нью-Йорк, все шутили и резвились. И в утренних и в вечерних газетах были команды юмористов, ежедневно поставлявших прозаические и стихотворные шедевры. Журналы предлагали смешные рассказы, издатели — смешные романы. То был золотой век, и ему пора вернуться. Для этого нужна хоть какая-то смелость молодых авторов и старая добрая широта редакторов.

Если же молодой автор считает смех недостойным, дайте ему Талмуд, который, надо заметить, создавали в такое же мрачное время.

“Сказал пророк Илия: “И у этих есть доля в грядущем мире”. Подошел раби Брока к ним и спросил: “В чем служение ваше?” — “Мы, балагуря, шутками поднимаем дух скорбящих”2. Да, кто-кто, а эти люди унаследуют Царство.


1 Тупик (франц.).

2 “Таанит” 22а (прим. пер.).


 

VIII. Человек Затравленный

 

1

Пока золотой век не вернулся (если он вернется вообще), я смиряюсь с долей изгоя. Да что там, в конце концов! В ней есть и свои радости.

Подойдут ко мне на улице и скажут:

— Эй, Вудхауз, хотите быть знаменитым?

А я и отвечу:

— Нет, дорогой Стоук, Смит или Бивен (если подойдет сам Эньюрин1). Не хочу. Сдашься в минуту слабости, и все, конец. Лезть к знаменитостям — наш национальный спорт.


1 Эньюрин Бивен (1897–1960) — английский политический деятель, член кабинета министров при лейбористском правительстве 1945–1950 гг. (прим. пер.).


Так было не всегда. Когда-то знаменитых людей почитали. И вдруг — что такое? Словно туча москитов, налетели молодые люди с блокнотами и вечными перьями, чтобы следить за каждым шагом, каждым твоим словом. Теперь знаменитость можно описать по затравленному взгляду и нервным прыжкам.

Справился с этим только Ивлин Во. Быть может, вы еще помните, что примерно год назад из “Дейли Экспресс” позвонили ему в Глостер и спросили, нельзя ли к нему приехать их сотруднице, Нэнси Спейн, чтобы взять интервью для серии “Трезвый взгляд на тех, кого мы любим”. Мистер Во, имевший дело с “Д.Э.”, ответил: “Нельзя”. Однако мисс Спейн приехала вместе с лордом Ноэль-Бакстоном, а Великий Во, Во Освободитель, твердой рукой довел их до ворот и вернулся к прерванному обеду.

Случай этот так умилил меня, что я взял арфу и спел такую песню:

Мой добрый отец

Сказал мне: “Юнец,

Ты можешь стать юристом,

Шофером, актером, танцором, вахтером

И даже плохим дантистом,

Но я умоляю,

Прошу, заклинаю,

Не становись романистом,

Не становись, остановись,

Лучше стань аферистом.

Ибо писателя посетят

Не холод, не голод, не мор, не град,

А парочка журналистов,

Ноэль-Бакстон и Нэнси Спейн.

Бакстон и Нэнси Спейн, мой друг,

Которые хуже и зноя и вьюг,

Мышей, клещей, насекомых.

Однако писатель их должен принять,

Слушать, кормить, поить, отвечать,

Иначе ему придется бежать

Из милого сердцу дома.

Ах, я не слушал советов отца,

Писал романы в поте лица,

Имел немалый успех.

Однако настал неприятный час,

Несчастный, нет, злосчастный час,

И появились в доме у нас,

Как собственно, и у всех,

Кто нарушает волю отца,

Два посторонних и мерзких лица

Бакстон и эта Нэнси.

Бакстон и эта Нэнси, мой друг,

Которые хуже загробных мук,

Голода, холода, мыши,

Поскольку ты должен их утешать,

Кормить их, поить их, что там — читать

То, что они напишут.

О, не надейтесь обмануть

Злою судьбой предначертанный путь,

С верной дороги недолго свернуть,

На пагубную тропу!

Помните опыт печальный мой,

То, как я утратил покой,

Обретя вместо жизни простой,

Тихой, смиренной, не показной

Бессовестную толпу

Всяких лордов и Нэнси Спейн.

Лордов и Нэнси Спейн, мой друг,

Лордов и Нэнси Спейн.”

 

2

Начал “Нью-Йоркер” со своими “Профилями”. Он решил, что, если выследит знаменитость, разговорит ее, а потом напишет статью, изображая ее слабоумной, все, кроме знаменитости, посмеются от всего сердца. Года два назад обработали Хемингуэя, заслав к нему дамочку, которая записала каждое слово. Вышло очень смешно. Если записывать все несколько часов кряду, непременно изловишь какую-нибудь глупость.

Заметьте, знаменитость трудится даром, хотя есть хорошие предвестия. Вероятно, читатель не знает Джона Харрингтона, и я объясню, что он возглавляет спортивный отдел на чикагском радио. Вчера он получил такой удар, что до сих пор ходит кругами, бормоча: “Кровопийцы” или что-нибудь похуже.

Дело в том, что он хотел взять интервью у членов бейсбольного клуба, а они обрадовались, но сказали, что возьмут авансом по 50 долларов на рыло. Нет долларов, нет интервью. Он удивился и пал духом, как герой русского романа.

Слава бейсбольному клубу, скажу я. Молодцы эти бейсболисты.

Однако они — не первые. Видимо, есть что-то такое в бейсболе. Вчера я читал довольно давнюю беседу Уильяма (Билла) Терри, возглавлявшего нью-йоркских “Гигантов”, и журналиста, который пристал к нему с этим “Профилем” (в упомянутом журнале статья этой серии занимает 83 страницы).

— Где вы родились, мистер Терри? — спросил для начала журналист.

— Парень, — ответил Билл, — за такие сведения платят. И немало.

На этом и кончился пир любви. Пришлось заполнить 83 страницы весомыми, умными мыслями Эдмунда Уилсона.

Так что слава и Биллу. Однако, соглашаясь с таким подходом, я вижу и опасности. Пока нет четкой таксы, можно ожидать весьма прискорбных препирательств.

Предположим, вы — мистер Боррот, обыгравший в кегли весь город в тихий летний день, когда манит тень и мешает тесный ворот. Вскоре у ваших дверей зазвонит звонок, а там — появится джентльмен в роговых очках.

— Доброе утро, мистер Боррот, — скажет он. — Я из “Таймс”. Читатели хотели бы узнать…

— Сколько?

— Фунтов десять?

— Двадцать.

— Ну, пятнадцать.

— Смотря что вы напишете. Человек под тридцать, в очках, уже лысеющий?..

— Ну, что вы! Скорее, в духе веселого, ловкого чародея.

— Это хорошо.

— И прибавим, что успех вас не испортил.

— Прекрасно. Могу сбавить шиллингов десять.

— Ладно. Теперь скажите, мистер Боррот, что вы чувствовали, когда…

— Радовался.

— Могу я написать, что вас вдохновляла мысль о жене и детях?

— Если дадите 15. А лучше — 20.

Видите, что получается? Стыдно смотреть. Лучше перепоручить все агенту. Своему я твердо сказал: “10 гиней”, а если хотят узнать, что за блюдо мне подали в замке, накинем еще.

 

IX. Мосты, метеориты и улитки

 

1

Хотя я не тяну на требования Люса1  и прозябаю в чине болбочущего эльфа, на которого презрительно шипят интеллектуалы, я никогда не жалел, что стал писателем. Ремесло это знает взлеты и провалы; то вы — на гребне волны, то — где-то там, куда волна падает, но плюсов вообще больше, чем минусов. Лично я преуспел, что вряд ли удалось бы в другом деле, скажем, если бы я занялся подержанными мостами, собиранием улиток или ловлей метеоритов.


1 Люс, Генри Р. (1898–1967) — американский издатель (прим. пер.).


Мосты привлекают многих надеждой на скорую наживу. За подержанный мост можно получить 125 000 фунтов, а такие деньги на дороге не валяются. Но далеко не каждому нужен мост, сами понимаете, многим вообще не до них. Сегодня мосты идут на “ура”, завтра их даром не возьмут. Вот недавно решили продать один нью-йоркский мост, но, сколько ни молили аукционисты порастрясти моль из бумажников, никто не дал и цента.

А мост был хороший. Четыре сквозные фермы, между ними — три просторных проезда, он же сам выдерживает 100 000 машин и 500 000 пешеходов в день. “Подарите его своей девушке, — надрывались аукционисты, — и она заплачет от радости”. И что же? Ничего.

Мосты вообще ненадежны. Кто их знает, чего от них можно ждать. Вспомним, к примеру, что было вчера, когда заново открывали подъемный мост — в штате Нью-Джерси.

Если вы случайно не знаете, я расскажу вам, как действуют эти подъемные мосты. Судно гудит, мы нажимаем кнопку, мост поднимается, мы снова нажимаем, и так далее, сколько выдержишь. Неплохое занятие для сумрачного, но теплого дня. Однако в 1946, пропустив танкер, упомянутый мост застыл в воздухе и простоял так 10 лет. Наконец одна ассоциация, непримиримая к таким явлениям, собрала, сколько нужно, и настал великий час.

Кого только не было! И мэр, и оркестр, и речи, и гимн, и школьники, некоторые даже умытые. Кто-то вручил мэру ножницы, чтобы он перерезал ленточку, и вот, в тот самый момент, когда он сказал: “Торжественно заявляю, что отныне все будет в полном порядке”, — послышался гудок. Мост поднялся. Если опустится, я вам сообщу.

 

2

Давно я не думал об улитках, но вот появился газетный очерк, сообщающий о том, что в некоторых районах Уэллса все буквально помешались на улиточных бегах. Как писатель, я пренебрегал этими тварями, полагая, что с ними никогда ничего не случается. Сведущий человек заверил меня, что они бесполы или, если хотите, двуполы. Другими словами, о них не напишешь любовной истории. Ни тебе знакомств, ни разлук, ни счастливой свадьбы — ну, что это, честное слово! Во всей английской литературе отыщешь скупые строки Шекспира, сравнивающие с улиткой нерасторопного школьника.

Однако весть о бегах подала мне надежду. Насколько я понял, дело обстоит так: каждый участник вносит небольшую сумму, а банк срывает тот, чья улитка первой дойдет до судьи. На ракушки нанесены цвета, у каждой улитки — свой. Приманкой служат “влажные листья вьюнка”. Толпа подбадривает бегунов криками: “Давай, Стив!”, “Не подкачай, Томми!” Да, это — материал. Представьте сами: судьба героя зависит от успеха улитки, он тренирует ее день и ночь, злодей проникает к ней, чтобы посыпать солью, героиня заменяет соль сахарным песком. Красота, а не сюжет, надо будет попытаться.

Однако в начале главы я имел в виду не бега, а собиранье тех улиток, которых мы едим во Франции под чесночным соусом. (Если едим. Лично я не стал бы ни за что на свете.) Насколько мне известно, съедобные улитки процветают (уместно ли это слово?) главным образом в Австрии и, как ни прискорбно, собирателям платят шестьдесят шиллингов за шестьдесят фунтов. Попросту говоря, австрийский мальчишка получает шиллинг за фунт (пхунд?).

Не знаю, сколько улиток в фунте, видимо, это зависит от их веса. Есть улитки дородные, тяжелые (в Австрии их именуют “гирьки”), а есть и тщедушные, чей рост приостановило раннее курение. Однако в любом случае шестьдесят фунтов быстро не наберешь. На мой взгляд, труд изнурительный, но в австрийских семьях, судя по всему, думают иначе.

— Ганс! — говорит австрийский отец (варианты: Фриц, Вильгельм). — Пришла пора подумать о том, чем ты займешься в этом мире. Лично я изготовлял вальсы Штрауса, но поддельный вальс, равно как и подлинный, вытеснен в наши дни мерзким рок-н-роллом. Кем же ты хочешь стать? Военным? Юристом? Священником? Мошенником? Кондитером?

— Знаешь, папа, — отвечает австрийский сын, — меня привлекает собирание улиток (австр. — “шниркель-шнекке”).

— Улиток? Прекрасно, прекрасно! — говорит австрийский отец, гладя сына по головке и советуя ему не забывать родителей в дни грядущего успеха.

И зря, по-моему. Французский ресторан получит за шниркель-шнекке примерно 840 фунтов 11 шиллингов, а несчастный мальчик — около 71 фунта 6 шил., теряя на этом 769 ф. 5 ш. (пересчитайте сами).

Лучше бы он нанялся в ресторан, женился на хозяйской дочке и вошел в долю.

 

3

Невыгодны и метеориты.

Да, я знаю, что вы скажете. Вы напомните мне прошлогодний случай, но я его и сам не забыл. Он мне только на руку.

Есть в штате Теннесси местечко под названием Уодинг Ривер. Там живет Джейн Элизабет Бакстер, снимающая комнату у Берди Таттл. Однажды Дж. Э. Б. лежала на диване и вдруг заметила, что метеорит, пробив крышу, ударил ее прямо в живот. Сперва ей это не понравилось, но потом она смекнула, что метеориты стоят денег, и отнесла небесное тело в музей, где его оценили в 2 750 долларов.

Каково же было ее удивление, когда миссис Таттл заявила, что метеорит принадлежит домовладелице. Миссис Бакстер возразила, что ей принадлежит живот, и началась тяжба. Рад сообщить, что ее решили миром — миссис Б. уплатила миссис Т. 50 долларов. Музей дал ей 2 750. И что же дальше? Полный тупик.

Вот почему если бы у меня был сын и этот сын сказал: “Папа, не заняться ли мне метеоритами?”, я бы покачал головой.

— Не дури, — сказал бы я, — гиблое дело.

Естественно, он напомнит о домах из Теннесси.

— Нет, ты подумай, — скажет он. — Миссис Бакстер получила от музея 2 750, отдала миссис Таттл 50, остается 2 700. Это с одного метеорита! Если считать по метеориту в день…

— Так, так…

— …по метеориту в день, за год набежит 985 500, а в урожайные годы — 988 200. Неплохо!

— А ты подумал, мой друг, — ехидно спрошу я, — что метеориты запросто не падают? Когда их дождешься! Сколько народу спит и видит, чтобы в них угодил хоть один, максимум — два, за год?

— И верно, — спохватится сын, после чего станет преуспевающим специалистом по оценке убытков общей аварии (морское право).

Что до миссис Б., она лежит в кольчуге и смотрит на потолок. Дай вам Бог удачи, Джейн Элизабет! Мне кажется, вы обольщены пустой надеждой, и все-таки — дай вам Бог.

Желаю удачи и миссис Т., которая сидит в подвале, прислушиваясь, нет ли какого грохота.

 

Х. Выгодно ли преступление?

 

1

Конечно, для писателя, который становится болбочущим эльфом, есть и другие пути спасения. Одни — приятные, другие — нет. Хороший пример неприятных — случай с полисменом по имени Лерой Кидвел (Седалия, штат Миссисипи).

Сотрудник телецентра, находящегося в Седалии, собирал деньги на борьбу с полиомиелитом, и один телезритель твердо обещал ему 5 долларов, если он покажет на голубом экране, как в Кидвелла запускают заварным пирожным. (Осведомитель сдержан, но как-то чувствуешь, что телезритель недолюбливал полисмена.)

Сказано — сделано. Сотрудник телецентра буквально поднял Кидвелла с постели и передал ему предложение. Тот запросил лично себе не 5, а 50 долларов.

Узнав об этом, телезрители не поскупились. Когда набралось 65 долларов, Кидвелл согласился. Он пришел в студию, получил пирожным по лбу, утерся, ушел и снова лег.

Казалось бы, полисмен сделал первый шаг к славе. Да, часть денег ушла на полиомиелит, но в другой раз он мог бы взять все себе. Он мог бы сказать: “Выгодное дельце”, и впрямь — 65 д. за две минуты на экране. Однако только слабоумный на этом остановится. Человек вдумчивый быстро смекнет, что такой промысел — не надежней метеоритов. Могут пройти месяцы, пока группа граждан снова захочет заплатить за упомянутое зрелище. Не удивлюсь, если через год-другой он будет горестно бормотать: “Мавр сделал свое дело”.

Если мы стремимся обеспечить себе старость, надо найти регулярную работу, за которую платят раз в неделю. Так понемногу и скопишь, что нужно. Естественно, на память тут же приходит воровство. Расходы — ничтожны, налогов — никаких.

Теперь воровство в моде, особенно — здесь, за Атлантикой. В Нью-Йорке любят грабить банк. Буквально все, кого ни встретишь, или идет его грабить, или возвращается. Банки притягивают воров, как мята — кошек. Недавно один молодой человек спросил управляющего и, войдя в его кабинет, осведомился, нельзя ли взять в долг небольшую сумму.

— Сумму? — спросил управляющий — В долг? Ну, конечно! А чем вы занимаетесь?

— Банки граблю, — отвечал посетитель, извлекая обрез.

Управляющий выдал ему 1 204 доллара.

Конечно, и здесь не все гладко. На прошлой неделе несколько энтузиастов решили ограбить банк, что требовало раздумий и расходов. Наконец, они подъехали к зданию — но увидели на табличке:

ПЯТНИЦА: Закрыто.

Все — псу под хвост. “Да, незадача…” — говорили они друг другу, не заботясь о том, слышат ли их прохожие.

 

2

Несомненно, воры, как и все мы, знают тяготы жизни и не считают, что вышеупомянутая жизнь — какой-то розовый сад. Однако иногда я жалею, что, покинув службу, не обзавелся маской и толикой тринитротолуола. Очень уж хорошо живется преступному миру, а когда представишь, насколько свободны их мозги, трудно победить зависть.

Кроме романа “Тысяча благодарностей, Дживс”, который родился сам, как гейзер, я всегда ощущаю, что каждое из 40 000 слов никуда не годится. Соответственно, я начинаю снова. Мало того — я исписываю 400 страниц безумными заметками, пока хоть что-нибудь не слепится. Марлз Рейнор с 89-стрит, 21 пожмет плечами — зачем так мучиться, когда можно пойти в бар познакомиться с Джеймсом Джойсом и положиться на судьбу?

Нет, нет, это другой Джойс! Он — матрос из Филадельфии, потерявший на службе ногу. Когда они с Рейнором познакомились, у него (Дж., не Р.) была 21 тысяча долларов.

Как мы уже говорили, произошло это в баре. После вводных фраз Джойс гордо сказал Рейнору, сколько у него денег. Рейнор счел, что этого мало, и поинтересовался, не нужно ли еще. Джойс признал, что это не помешало бы, но непонятно, что делать. Можно потерять еще одну ногу, но что-то в этом есть неприятное.

Рейнор заверил, что Джойсу очень повезло. Дело в том, что у него (Р., а не Дж.) есть приятель, некий Спиллер, который изобрел волшебную шкатулку, изготовляющую десятидолларовые купюры. Ну, как? Подойдет?

Джойс ответил, что очень подойдет. О такой самой шкатулке он мечтал в дальних морях. Они отправились к Спиллеру, сунули в щель 10 д., что-то зашуршало и вылезли уже две купюры. Задав несколько вопросов, Джойс выдал на расходы 6 200 д. и навсегда простился с новыми друзьями.

Я думаю, они далеко пойдут. Собственно, полиция сообщает, что найти их не удалось.

Цыганка Бетти Уэлш (21 год) придерживается более тонких методов. Завидев на улице Элис Барбер, ассистентку зубного врача, она окинула ее взглядом, спросила, нельзя ли пощупать у нее пульс, пощупала и сказала: “Так я и думала, желудок. Идите домой, зажгите девятнадцать свечей, а потом принесите мне яйцо, обернутое бумажкой в 30 долларов”.

Мисс Барбер решила, что это разумно. В конце концов любой врач прописал бы то же самое. Сделав все, что надо, она узнала, что лечение не закончено.

— Тяжелый случай, — сказала мисс Уэлш, — запущенный. Идите домой, прочитайте алфавит от конца к началу, а потом принесите мне склянку с водой, три картофелины и 40 долларов.

Однако и это не помогло. Целительница растерялась, но тут же поняла, в чем дело.

— Зайдите в ювелирный магазин на угол 50 стрит и 1 авеню. Возьмите там в кредит драгоценностей на 500 долларов и подождите меня.

К сожалению, мисс Барбер поделилась ее советом с женихом, а тот обратился в полицию. Когда мисс Уэлш пришла к магазину, ее поджидали лейтенант Уолтер О’Коннор и еще двое полицейских.

В беседе с лейтенантом мисс Барбер сказала:

— У меня что-то с животом, надо же вылечиться!

 

3

По-видимому, преступная жизнь плоха тем, что полиция слишком настырна. Лезет и лезет! Перед самым моим отъездом они зашли и ко мне. Нет, я ничего не сделал. Я был чист, как свежевыпавший снег. Посетители (один — потолще, другой — потоньше) хотели всучить мне какую-то штуку, оберегающую от воров. Стоила она 8 долларов, и это еще мало, поскольку преступность ужасно растет. “Ну, день ото
дня”, — сказал толстый, а тонкий прибавил: “Чаще”, — и предположил, что причина — в этих комиксах. Разжигают воображение.

Что до преступников, они обычно стучатся у черного хода и говорят, что пришли от бакалейщика. Когда вы открываете, они вас бьют по голове. Следовательно, нельзя пускать их, и тут вступает штука. Она — круглая, с глазком. Вы присобачиваете ее к двери и, заслышав стук, смотрите, а там говорите:

— Ах, от бакалейщика? Где же товар? Почему вы в масках? Что это за ружье, наконец?

Естественно, они убегают, громко вопя.

Сразу ясно, что получится. Такие кражи прекратятся, и тот, кто хочет неправедно подработать, будет вынужден приставать к людям на улице. Застенчивому человеку это очень трудно. Я бы сгорел от стыда. Ну, что это — подойти к незнакомому и сказать: “Я, видите ли, налетчик”? Как-то резко. Представляю такую сцену:

— Э… а… простите… не могли бы вы дать мне спичечку? Забыл, понимаете, а закурить надо. Доктор говорит, что много курю, но… Ах, вы тоже? Так, так, так… Доктор, знаете ли… Доктор Ливингстон, если не ошибаюсь?1  Хе-хе-хе. Быстро теперь темнеет. Не успеешь оглянуться — Рождество. Доброй вам ночи, мой друг, спасибо большое. Да, кстати! Не дадите ли мне свой кошелек?


1 Первые слова Генри Моргана Стэнли (1841–1904), отыскавшего в Африке Дэвида Ливингстона (1813–1873) (прим. пер.).


Немного мягче, но все-таки — не то. А если он вообще глухой?

Вы говорите:

— Я, видите ли, налетчик.

Он отвечает:

— Э?

Вы:

— На-лет-чик.

Он:

— Э-э?

Вы:

— Ну, налетчик! Нарцисс, анемон, ландыш…

Он:

— Простите, не знаю. Я не здешний.

Что делать дальше?

Но хуже всего в преступной жизни рутина, привычка. Вот, например, читаем в газете:

“Лазарь Коплович держит кондитерскую в Бруклине, на 60-й авеню. За последний месяц его ограбили четыре раза. Один и тот же человек приходит в одно и то же время и угрожает ему ножом. 3 февраля он взял 10 д., 10-го еще 10, 17-го и 24-го — ту же сумму. Полиция поставила в кондитерской сыщика, но несколько дней никто не являлся. Сыщика отозвали, а 3 марта вор снова забрал 10 долларов”.

Несчастный этот вор. Раб привычки.

 

XI. Броненосцы, ураганы и многое другое

 

1

Уинклер, старый добрый Уинклер, простите меня! Перечитывая последние главы, я с неудовольствием заметил, что виляю туда и сюда. Вы задали мне вопросы, а я, чем ответить, отвлекаюсь на всяких улиток, мосты, метеориты, налетчиков, кукушек, о которых знать не хотят Ваши читатели и слушатели. Такие уж мы, эльфы. Болбочем. Вроде бы говорил, что окину взором человечество от Китая до Перу, но есть пределы. С этой поры буду идти прямо. Поскольку Вас занимает моя домашняя жизнь, с нее и начну.

Как Вы справедливо заметили, я живу на лоне природы. Семь лет подряд у меня был так называемый пентхауз на 14-м этаже одного дома (угол 84-й стрит и Парк-авеню, Нью-Йорк, Б 8-50-29), но теперь я переехал в деревушку под названием Ремзенбург, расположенную на Лонг-Айленде, совсем недалеко от места, где я жил после свадьбы сорок три года назад. Домик у нас хороший, с двумя террасами и садом вроде парка (12 акров). Не заедете ли?

Семья наша состоит из меня, жены, двух пекинесов, кошки и фокстерьера. Живем мы дружно, как моряки на берегу. Пекинесов мы привезли, а Билл (фокстерьер) и Пуна (кошка) нашли у нас желанный приют.

Происхождение их темно. Пуна зашла поесть, это понятно, на Л.-А. много бродячих кошек, которые рыщут по влажным лесам, помахивая хвостами. А вот
Билл — собачка загадочная. Чистопородный фокстерьер, явно привыкший к высшему обществу. Почему же он там не остался? Быть может, ему надоели дрессура и забота, и он решил жить сам по себе.

Как бы то ни было, однажды он появился у нас в саду и сел, давая понять, что дальше идти не намерен. Отощал он страшно и так запаршивел, что мы с трудом разглядели, где же он сам. Ветеринар возился с ним день и ночь, нагоняя гемоглобина, поскольку кровь полностью перешла в паршу. Приятно вспомнить, что теперь ему приходится следить за калориями. Лиса, увидев его, просто умрет со смеху.

Из людей мы общаемся с Франсис, которая приезжает в собственной зеленой машине, чтобы помогать нам по хозяйству, с Болтонами, с несколькими соседями и местными детьми.

Один ребенок заглянул к нам, когда я поливал газон.

— Эй! — сказал он.

— Эй, — вежливо отвечал я.

— Чего делаешь?

— Газон поливаю.

— У-гу. Папаша у тебя есть?

— Нету.

— А мамаша?

— Тоже нет.

— А сестра?

— Нет.

— А брат?

— И его нет.

— А конфеты?

Какой диалог! Блестящий. Вот они, юные американцы.

Заходят в наш сад и окрестные собаки, рассчитывая на плошку молока и два-три печенья. Не говорю о птицах, белках, черепахах и кроликах. В хороший ясный день сад наш похож на зоологический. Кстати, о кроликах — я слышал, что нью-йоркские ветеринары колют им энзим “папаин”, чтобы уши у них не торчали, а свисали, как у кокера. Изобрел это некий Льюис Томас, и Кроличье общество счастливо. Как их, однако, легко обрадовать! Посудите сами — хорошо, укололи, а что толку? Перед вами вислоухий кролик. Если вы таких любите, что ж, ваше дело, но людей больных или нервных придется предупреждать.

Есть у нас и броненосцы, точнее — мы знаем, где их найти, если понадобятся.

Не так давно сотрудник “Нью-Йорк Гералд”, отвечающий на телефонные звонки, снял трубку и услышал, что говорит Синди Э. Шварц, разводящий пчел в Риверхеде, за семь миль от Ремзенбурга.

— А, пчел! — сказал сотрудник. — Ну, как они?

— Спасибо, ничего, — отвечал Шварц. — Но я хотел спросить, не нужны ли вам броненосцы.

И поведал захватывающую историю. Почему-то, глядя на своих пчел, он как-то задумался над тем, почему он разводит их, а не броненосцев.

О броненосцах он знал одно: никто не считает, что они написали пьесы Шекспира. Тем не менее он пошел и купил счастливую пару.

Что говорить, любовь побеждает все. Любовь броненосцев, как правило, приносит не меньше восьми деток. Словом, настал день, когда эти создания кишели повсюду. Шварц приуныл. Расходы на собачий корм, рыбий жир и сметану подорвали семейный бюджет, но этого мало. Броненосцы спят весь день и, словно театральные критики, начинают вечером активную жизнь. К тому же они шумят, бесчинствуют и, судя по всему, предпочитают удовольствия долгу.

Обитель Шварцев превратилась в ночной клуб самого дурного пошиба. Броненосцы, вымазанные сметаной, кишели по всему дому, а иногда и дрались. Нетрудно представить, как одни голосят дуэтом, а другие — квартетом. Так и тянет сказать: “Это ад какой-то”.

Шварц не сплоховал. Другой уехал бы в Австралию, а он остался и возвысился духом. Ему давно хотелось получить докторскую степень. Что ж, вот и тема. Труд о Dasypus novemcinctus увековечит его имя. Разделив отпрысков на две группы (родители были слишком бестолковы), он, как пишет “Гералд Трибьюн”, “заставлял одну группу крутить ступальное колесо, оставив другую предаваться размышлениям и досугу. Через несколько недель он заметил, что трудящиеся броненосцы бодрее и счастливей праздных”.

Степень он получил, доказав дополнительно, что из зла можно извлечь добро. Вероятно, он рад, но меня его доводы не убеждают. Откуда известно, что работники счастливей? Быть может, они преодолевают себя. Нельзя судить по внешнему виду. Бойкий, веселый броненосец нередко скрывает тяжкую скорбь и плачет в подушку. Нет, мне мало этих доказательств.

Однако интересует меня не столько душевная жизнь броненосцев, сколько участь Шварца. Хорошо, он доктор чего-то, вроде бы — конец счастливый, но броненосцы-то у него. Наверное, они размножаются. Тут призадумаешься.

Словом, если бы мне ко всем моим собакам, кошкам, белкам, черепахам и кроликам понадобится и броненосец, д-р Шварц охотно его отдаст. Надо будет к нему заглянуть и разобраться на месте, конечно — днем, когда еще не захлопали пробки от рыбьего жира.

 

2

Со спортом у нас все в порядке. В Уэстхемтоне, в пяти милях, есть и гольф, и океан, а если хочешь сидеть дома, можно бить москитов у пруда, конечно, с разрешения владельца, то есть моего. Жаль только, что сезон коротковат. С начала сентября остаются только мухи, а тот, кто глядел в глаза москиту, питает к ним недостаточный интерес. Спорт, как-никак, связан с опасностью.

Думали Вы, Уинклер, о том, как жалка, как изнежена муха по сравнению с москитом? Поголовье можно вывести за три недели, но при 70о по Фаренгейту, никак не меньше. Чуть похолодает, и муха отворачивается лицом к стене. То ли дело москиты! На борьбу с их яйцами тратят 2 миллиона долларов в год. Чем их только не шпарят, чем не опрыскивают, а уж нефть или что-то в этом духе льют тоннами. И что же? Сдаются они? Трясутся хотя бы? О, нет! Налетают тучей, выпятив грудь и весело посвистывая. У некоторых, заметьте, по жалу с обоих концов.

Наука установила, что жалят только самки. Самцы сидят дома и решают кроссворд.

Я, старый охотник, люблю рассказ о генерале, который в плену у северных корейцев скрашивал однообразие жизни, хлопая москитов. Рекорд — 522 м/день — он поставил в 1953 году, но если считать добычу за год, лидирует 1952-й, когда он убил 25 477 штук. Секрет успеха, по его словам, несложен: дождись, пока добыча приникнет к стене. Москит, простая душа, не знает, что стена оштукатурена, и падает жертвой человека, который, бесшумно подкравшись, наносит удар “Историей ВКП(б)”.

Говорят, 1958 год будет урожайным. Надеюсь, ибо нет зрелища прекрасней охоты на москитов. Собаки лают, куртки алеют — и так далее.

До встречи на болотах!

 

3

По сравнению с Лондоном, Парижем или Лас-Вегасом, Ремзенбург — тихое место. Можно противопоставить его и Бэд Эксу, штат Мичиган.

Только там, насколько мне известно, человека сбила с ног перелетная корова. Точнее, сбила она миссис Дженет Уиттэкер. Та шла, мечтала, и вдруг — на тебе! По-видимому, корову поднял в воздух какой-то автомобиль, а миссис У. она ударила в спину. Отважная женщина перенесла это стойко.

Вскрикнув:

— Коровами швыряются! — она быстро пришла в себя. Если вы живете в Бэд Эксе, вас ничто не удивляет.

Ремзенбург спокойней упомянутых мест, но скучным его не назовешь. Два урагана, налетевших в прошлом году на Лонг-Айленд, Род-Айленд и Нантакет, доказали то, что я давно подозревал, а именно — честность и прямоту тамошних обитателей. Спросите калифорнийца о Сан-Францисском землетрясении, и он вам скажет, что ничего подобного не было. “Наверное, — прибавит он, — вы имеете в виду пожар”. А вот мы, восточные люди, просты и открыты. Если у нас ураган, мы так и говорим. Остановите на улице лонгайлендца, родайлендца, нантакетянина и спросите: “Правда, у вас был вчера ураган?” Он ответит: “Ну!” или “Да” или “Еще бы”, но никак не “Вы имеете в виду дождь на прошлой неделе?” Учитесь, калифорнийцы.

В Нантакете, между прочим, второй ураган застал театрального критика, который был к нему строг. По-видимому, ураган как-то расщепился надвое, и критик сетовал в статье на то, что ему не хватает цельности, хотя, надо признать, силы он не лишен.

Наши ураганы зовутся Кэрол и Эдна. Долли, их сестра, направилась к морю, а они обе дали, что могли, с интервалом в 11 дней. Правда, к Эдне мы были готовы. Ванны наполнили водой, свечи зажгли. Все деревья, кроме самых крепких, выкорчевала Кэрол, так что Эдне ничего не осталось. Вообще же она была легче. После Кэрол электричество включили через три дня, а после Эдны мы назавтра стряпали, как миленькие.

Конечно, Вам не терпится узнать, как перенес я то, что так потрясло короля Лира. Когда стихия, разгулявшись всласть, немного поутихла, я пошел к бассейну для птиц, чтобы окунуться. Какой урок, а? Пекитесь о пернатых друзьях, остальное приложится. Воды накопилось много, я хорошо поплескался. Потом я съел кусок пирога, выпил виски с содовой и начал свой рабочий день. Дорогу перегородило солидное дерево, в машине я бы не проехал, так что прошел пешком две мили и купил хлеба, молока, ветчины. Перед обедом — опять в бассейн. Заснул в половине девятого.

Никак не пойму, почему на ураганы так действует мыс Гаттерас. Все тихо-мирно, и вдруг, завидев этот мыс, ураган как с цепи срывается. Видимо, истерия; но с чего бы?

Когда деревья в вашем саду рушатся с громким треском, лучше всего поискать светлую сторону. К примеру, Эдна помирила двух моих соседей, убрав то самое дерево, из-за которого началась ссора. Один сосед требовал, чтобы другой удалил ствол с его участка, а тот отказывался. Сами представляете — злые взгляды, резкие слова; и что же? Эдна пресекла схватку, одним махом перебросив ствол на дорогу.

Кэрол вывела из строя 200 000 телефонов. Красота! А то болтают, болтают... Приятно подумать о том, что целых три дня Вера (16 л.) не могла позвонить Клэрис (15 л. 6 м.) и спросить, правда ли, что Джейн сказала, что Элис сказала, что Луиза сказала про Дженнифер. Отцы подрастающих девиц наслаждались непривычным покоем, удивляясь, почему люди не любят ураганов.

Заговорив о телефонах, я припомнил историю, которую кое-кто из вас еще не знает. Был я недавно в Нью-Йорке, и там зашел разговор об актерской выдержке. Как известно, крупные актеры сохраняют спокойствие, когда новички теряют голову. Вот и теперь немолодая актриса играла что-то вместе с молодой, как вдруг помощник режиссера, что-то перепутав, зазвонил, изображая телефон.

Молодая актриса окаменела, пожилая — не дрогнула. Спокойно подняв трубку, она сказала “Алло!”, послушала (молодая повторяла про себя: “Ну и выдержка!”), повернулась и произнесла:

— Это вас.

Несомненно, Вы скажете, Уинклер, что это не имеет отношения к ураганам, а мы толковали о них. Мне остается прибавить, что Флосси, самая младшая сестра Эдны и Кэрол, направляется к мысу Гаттерас. Приятно читать в газетах, что она невелика, но на мой вкус, я думаю, все же великовата. Я предпочитаю нежные, лепечущие, миролюбивые ураганы.

 

XII. Курс на здоровье!

 

1

Вот Вам моя домашняя жизнь, но Вас и Вашу паству больше интересует мое физическое состояние. К примеру, вы хотите знать, соблюдаю ли я режим.

Еще бы! Если мы, семидесятилетние, не будем его соблюдать, нам недолго, как поется в “Старик-река”, катить волны вперед. Мой врач особенно следит за моим весом. Чем ты меньше весишь, тем легче сердцу, а я не хотел бы его обижать (сердце, не врача).

Вес мой все время меняется, в зависимости от стоящих в ванной весов. Позавчера я был потрясен, увидев, что вешу почти восемнадцать стоунов. Завтракать я не стал, пообедал сухой галетой и веточкой сельдерея, а наутро потянул на 11 стоунов. Казалось бы, хорошо, но сегодня — 19 без малого, так что я совсем запутался. Сведущий приятель советует починить весы. Что-то в этом есть.

Действительно, этот режим — тяжелое дело. Если бы я родился снова, я хотел бы стать заколотым баронетом из детектива. Они как-то ухитряются есть, что хотят, не прибавляя ни унции.

— Вскрытие обнаружило, — сообщает патологоанатом, — что желудок сэра Реджинальда содержал, не считая стрихнина, следующие субстанции:

икру,

бульон с профитролями,

сильфиды (Sylphides) с кремом из креветок,

жареную утку,

спаржу “Эньюрин Бивен”,

паштет из гусиной печенки в белом вине,

снежки “жемчужные” или “альпийские”,

телячьи котлетки с рисом,

плум-пудинг,

сыр,

еще один сыр,

экзотические фрукты,

не говоря, естественно, о хересе, бренди, ликере и сухом шампанском.

Тогда как в первой главе этот Реджинальд описан как немолодой джентльмен, унаследовавший сухощавость Уитерингтонов-Дэланси. Не захочешь, а позавидуешь.

 

2

Я всегда любил детективы или, как теперь говорится, триллеры, но у меня старые взгляды. По-моему, любовной линии там быть не должно. Как ни печально, теперь ее вводят. Сыщик не только ищет, но и предается игре чувств.

Понять не могу, кто первый решил, что под ногами должна вертеться барышня. Барышень я высоко ценю, но на своем месте — скажем, на скачках или в ресторане. Если я не увижу девиц в ночном клубе, я же первый и огорчусь, но в притоне Ласкара Джо они неуместны.

Кроме всего прочего, они теряют свое царственное достоинство, если сунуть их в шкаф, надев им на голову мешок. Как ни крути, с героиней детектива это рано или поздно случится.

Дело в том, что, несмотря на серые глаза и волосы цвета спелой ржи, героини эти умом не блещут. Я не преувеличу, сравнив их интеллект с интеллектом таракана, причем не среднего, а такого, которого уронили в младенчестве. Девушка из детектива прекрасно знает, что за ней гонится прославленная банда. Тем не менее, если глубокой ночью явится посланник с запиской “Приходите немедленно”, она тут же хватает шляпу и пускается в путь. Одноглазому рябому китайцу со зловещей усмешкой она верит, как родному, даже когда он сажает ее в машину со стальными шторками на окнах и везет в халупу на болотах. Когда же герой, рискуя жизнью и удобствами, приходит ей на помощь, она не хочет иметь с ним дела, ибо безносый мулат сказал ей, что это он убил ее брата Джима.

Хватит! Мы, читатели, требуем, чтобы девушек убрали. Конечно, издатели так хотят, чтобы в романе была героиня, что готовы связать ей руки и, хищно сверкая глазами, поместить ее на суперобложку, но мы стоим на своем. Лучше суперобложка с субъектом в маске, вонзающим нож в миллионера, чем такие дуры, как Мирта, Гледис или, скажем, Элейн.

Шерлок Холмс тем и хорош, что относится к ним, как надо. Да, иногда он позволяет им зайти на Бейкер-стрит и рассказать о странных поступках отчима или дяди, мало того — он разрешил им выйти за Ватсона, но когда сюжет развернется, он ставит их на место. Нам бы так!

Конечно, легче всего с ними справится злодей, и, отдадим ему должное, он не дремлет. У него есть и пыл, и мастерство слова — буквально все, что нужно; но по той или иной причине он терпит поражение. Даже когда девица надежно прикручена цепями, а в подвал течет вода, мы в глубине души не надеемся на счастливую развязку. Опыт учит, что злодей что-нибудь да упустит; слишком часто это с ним бывало, и он утратил наше доверие. Поистине, надломленная трость1.


1 Мф 12:30; Ис 42:3.


Можно сказать, что злодей в детективе слишком сложно мыслит. Должно быть, наивные родители уверили его в том, что он мальчик умный, и сделали непригодным к будущему ремеслу.

Если обычному человеку надо убить знакомую, он берет револьвер, патроны и оборачивается за пять минут, в свободное время. Какие там хитрости, какие козни! Задумано — сделано.

Злодей простоты не понимает. Долго и нудно заманивает он жертву туда, где кинжал или револьвер быстро сделали бы свое дело, а потом, несчастный глупец, сам все губит. Ему не приходит в голову просто застрелить девицу. Мало того, если мы ему это посоветуем, он решит, что мы шутим. Сам он решает привязать ее к стулу, соорудить треножник, приспособить на нем револьвер, прикрепить тесемку к курку, протянуть эту тесемку по стене, зацепить за крюк, присобачить к ней шнур, подвесить на нем кирпич и зажечь под ним свечку. Мысль его движется так: свечка подпалит шнур, кирпич упадет, натянув тесемку, спустит курок, и вот вам, пожалуйста. Потом кто-нибудь приходит и задувает свечу, разрушив тем самым всю систему.

Однако не стоит сердиться на несчастных — что могут, то и делают. Чего вы хотите? Работа сложная, а подготовки не хватает. Злодею надо бы забыть все и начать с самой основы. Школы, школы у него нет. Поверьте, он ее получит, как только мы уберем девиц.

Программа будет нацелена на максимальную простоту. Начинаем с детского садика, будущий злодей бьет мух. Потом, неспешно поднимаясь по лестнице живой природы, он совершенствуется. Когда он получает аттестат, Миртл и Гледис, завидев его издалека, мгновенно лезут на дерево. Он уже опасен.

Самое трудное — обуздать его хитроумие. Сам по себе, чтобы пришибить муху, он подпилил бы балки, на которых держится пол, протянул шнурок в коридор и послал мухе анонимку, побуждающую ее немедленно явиться, чтобы узнать хорошую новость. По его замыслу, она споткнется в спешке, упадет на пол, провалится и сломает шею.

Лучших способов он не знает. Следовательно, учитель, не щадя сил, должен объяснить ему, что гораздо эффективней скрученная газета, скрепленная чем-нибудь клейким.

Больно думать, что хитроумие злодея проявляется только с девицами. С представителями своего пола он прост и прям. Дайте ему баронета, и он его тут же заколет. А вот чтобы убить девицу, он подвешивает змей на люстры или заводит граммофон и подкладывает бомбы, которые откликаются только на верхнее “до”.

Я знавал злодея, который посадил героиню на бочонок с порохом и стал ждать, пока в него ударит молния. Ну, что это, честное слово!

Надо бы запомнить, что золотоволосых девиц лучше и проще всего стукнуть по золотоволосой макушке. Совать тарантула в сумочку или подмешивать в помаду малоизвестный яд — просто бессмысленно, одна морока. Пусть они усвоят эту нехитрую истину, и посмотрим, что будет.

Никто не может решить, какие детективы хуже, американские или английские. На мой взгляд, английский преступник сохраняет остатки разума, американский же — нет. Скажем, он любит одеться гориллой или кем-нибудь в этом духе. Вообще, с ними нелегко. Их никак не дотащишь до электрического стула.

— Нет, зачем вы оделись гориллой? — спрашивает адвокат.

— Да так, знаете.

— Особых причин нет?

— Вроде нет…

— Просто пришло в голову?

— Вот именно. Вернее сказать, я что-то почувствовал, — и злодей ударяет по левой стороне груди.

Адвокат многозначительно смотрит на присяжных, которые и выносят, не выходя с места, приговор: “Невменяем”. Злодея отправляют в желтый дом, а через месяц его освобождают, поскольку он уже здоров. Тогда он одевается сибирским волком и идет на следующее дело.

Американский детектив требует огромного напряжения сил, если следить за всеми разветвлениями. Английский тоже всякий бывает. Вот, например:

“Через Слейберн, — сказал он, — проходит шоссе, соединяющее Лонг Престон с Клитроу, точнее — дорогу А65 с дорогой А59. Можно доехать по нему и до железнодорожного узла в Холлифорде, от которого отходит керкхолмская ветка. Если вдуматься, путь — кружной: от Керкхолма едем машиной до Верхнего Гиммердейла, от Гиммердейла — до Слейдберна, а уж оттуда, минуя Хоксхед и Кросдейл, в Керкхолм, по железной дороге.

— Ну, это просто, — заметил Борн”.

Однако вернемся к здоровью.

Кроме диеты нам, семидесятилетним, нужны упражнения, и мне повезло. В Ремзенбурге есть свежий воздух, свежие яйца, вид на бухту, но цивилизация наша не достигла той стадии, когда письма разносят на дом. Поэтому я хожу пешком на почту с Пуной и Биллом, который быстро сходит с дистанции. (Говорят, они вообще такие. Насуетившись смолоду, они склонны, махнув на все лапой, нежиться на солнце. А вот Пуна покрепче, мы проходим две мили туда, две мили обратно с цыганской песней на устах.)

Кроме того, с 1919 года я делаю утром гимнастику, хотя не скрываю, что теперь мне нелегко коснуться ножных пальцев, а также ловлю по ночам Пуну. Мы выпускаем ее примерно в 10, а она, услышав зов свободы, не спешит вернуться. Если ее не поймать и не загнать в дом, она явится на заре и будет мяукать под моим окном, убивая сон получше Макбета. Ловлю ее я.

Когда вам за семьдесят, это трудно. В свое время, скажем — от 1904 до 1910, я бы шутя изловил самую прыткую кошку, но теперь суставы не те, да и сам я послабее. Дух рад служить, плоть не слушается. Обычно кончается тем, что я сердито кричу: “Ладно уж, гуляй!”. Пуна спокойно улыбается, а ровно в пять часов утра вопит под окном. Если оно открыто, она вскакивает ко мне на постель и кусает меня за ноги. Как ни крути, победа за ней.

Правда, теперь полегче, ее укусила кошка, тоже за ногу, и она ходит на трех лапах. Еще одна драка, и все будет в порядке. Даже я угонюсь за созданием, ковыляющим на задних ногах.

Вообще же упражнения приносят мне пользу. Я не только бегаю, но и падаю. Из-за этой Кэрол деревья привязали проволокой, а любой врач скажет, что после погони хорошо упасть раза два. И для кошки развлечение.

Больше мне сказать нечего. Ах, да, я курю весь день и отчасти ночь. Как всем известно, курение укрепляет душу. Толстой считал, что это не так, но сейчас я займусь Толстым и поставлю его на место.

 

3

Должно быть, умные люди заметили, что силы тьмы, ненавидящие нас, мирно курящих сигарету, набирают силу. Каждое утро я читаю в газете длинную статью какого-нибудь медика, возглавляющего движение. По его словам, табак сужает сосуды и понижает температуру конечностей. Если вы ответите, что вам приятны и узкие артерии, и холодные ноги, особенно — летом, они опять суют в нос кошку.

Под кошкой я понимаю не Пуну, а то злосчастное создание, которое отдало Богу душу от двух капель никотина.

— Внимание! — сказали медики. — Сейчас я капну две капли ей на язык, и посмотрим, что будет.

Ну и что? — спрошу я. Как заметил Чарлз Стюарт Калверли, “то — кошки,
а то — мы”. Неужели надо отказаться от скромных радостей из-за того, что какой-то незнакомой кошке они повредили?

Сравним это с регби. Если на вас навалятся два тяжеленных форварда, должны ли мы отменять богоданную забаву, поскольку все та же кошка на вашем месте превратилась бы в камбалу? Этим занудам не вдолбишь, что кошка в регби не играет. Так и хочется на все плюнуть и прекратить спор.

Мне, а может — и Вам, Уинклер, больно думать о том, на что эти люди тратят жизнь. Если вы скажете им, что, как тот вор, они стали рабами привычки, они уставятся на вас рыбьим взглядом и пробормочут: “Это невозможно”. Нет, дорогие мои, возможно, и еще как. Для начала повторяйте утром, после завтрака: “Я не буду капать кошке никотин”. Потом прибавьте дневную дозу и мало-помалу вы излечитесь. Самое трудное — первая кошка. Удержитесь хотя бы раз, а дальше пойдет легко.

Но разве их убедишь? Курильщиков мучают все упорней. Враг рыщет, как пресловутые мидяне, не давая нам жить.

Сперва Иаков II, потом Толстой, потом — врачи, а теперь — все поголовно. Глория Свэнсон, звезда немого кино, не только бросила курить, но обратила, если ей верить, дельца из Сан-Франциско, портного из Миннесоты, ученую даму, телесценариста и зубного врача.

“Нас ждут лучшие, высшие радости”, — говорит она, забывая их описать. Ее адепты дарят ей цветы, из чего я заключаю, что она принадлежит к школе, полагающей, что никотин пришибает обоняние. А на что оно мне? Когда я жил в Нью-Йорке, я часто мечтал от него избавиться.

Однако я не сержусь на прелестную Глорию. Мы, Вудхаузы, милостивы к слабым. Пока речь идет о ней, я ограничусь ласковым смешком. Обличить же я намерен покойного графа Толстого.

По той, по иной ли причине я не читал его в подлиннике. Быть может, виновен перевод. Если судить по письмам, очеркам и статьям, граф считает, что вместо курения можно вертеть пальцами. Так и видишь банкет в ту великую минуту, когда провозглашают тост за Королеву.

— За здоровье Ее Величества!

— Благослови, Господи….

И так далее.

А потом:

— Джентльмены, вы можете вертеть пальцами.

Нет, не то. Чего-то не хватает. Вряд ли поможет другая замена, игра на дудке. Но чего ждать от человека, который отрастил седую бороду, но полагает, что, куря, мы усыпляем совесть. Иллюстрирует он это примером. Один молодой человек, еще в царское время, никак не мог убить начальника.

“Тогда, — будто бы сказал он, — я пошел в гостиницу и выкурил сигарету”.

“Одурманив себя табаком, — поясняет граф, — он вернулся в спальню к начальнику и совершил злодеяние”.

Одурманив! Одной сигаретой! Ну и табак у них был при старом режиме!

У нас он тоже неплох, так что — за дело. Курите, друзья. Бог с ним, с Толстым. Забудьте о Глории, что там — о кошке. Представьте, что будет, если табачные фирмы закроются за отсутствием спроса. Мы не увидим на фотографии писателя с трубкой. Откуда же нам тогда знать, верны ли они славным мужским традициям английской словесности?

 

XIII. Ах, Нью-Йорк, Нью-Йорк!

 

1

Теперь любезный Уоткинс, вернемся к Вашей анкете. Что Вы хотели узнать? А, вот! Что мне больше нравится, природа или город?

Природа, конечно. Здесь я лучше работаю и лучше живу. Весь Ремзенбург повторяет: “Вудхауз нашел свою нору”.

Заметьте, любил я и город. Мне там нравилось.

Но и у Нью-Йорка свои изъяны, скажем — телефон.

С тех пор, как моя фамилия есть в телефонной книге, я пользуюсь безвредной известностью и обеспечен чтением для зимних вечеров. Плохо одно — если кто-нибудь, примостившись в кресле, увидит:

“Вудхауз П.Г. 1000 Парк-ав. Б-8-50-29”.

Ему приходят в голову всякие мысли. Другими словами, мне звонят (особенно — под Рождество) все телефоновладельцы Манхэттена. Редкое утро проходит без того, что я слышу голос в трубке.

— Мистер Вудхауз?

— Да.

— Это вы?

— Я, я.

— Так, так, так, так, так, та-ак… Как поживаете, Пи Джи? Ах, замечательно? Очень рад. Кашля нет, насморка нет? А ревматических болей? Превосходно! С вами говорит преподобный Сирил Твомбли. Мы не знакомы, но я ваш пылкий поклонник. Просто не мог удержаться, позвонил, чтобы сказать, как мне нравятся ваши книги. Каждая строчка, буквально каждая. Молодец, Пи Джи. Помните Дживса? Ха-ха-ха-ха!

Вроде бы приятно. Конечно, творец выше хулы и хвалы, но хорошо узнать, что кто-то тебя читает. Мало того — при всей моей духовности меня радует мысль о том, что такой пылкий поклонник не поскупится на книги, выходящие в следующем месяце, а то купит и штук пять для подарков. (Пять? А может, десять? Нет, не будем зарываться.) С одного экземпляра мне перепадет чуть больше 52 центов, с пяти — 2 д. 62 ц. На эту сумму можно купить горы табака.

Но чу! Он еще говорит.

–…просто не мог удержаться. Сколько народу вас читает! Наверное, и доходы немалые.

— Ну, как сказать…

— Не скромничайте, дорогуша, вы их заслужили. Может, миллиончик набежал, хе-хе? Да, кстати. Нашему храму как раз нужны добровольные даяния….

Теоретически этого можно избежать, если тебя нет в книге. Справочное бюро частных телефонов не дает.

— Простите, не даем, — говорит оно, умиротворяя страдающее, разбитое сердце.

Но один человек, чьей фамилии нет в книге, сообщил мне, что он сам дает свой номер кому попало, те дают другим, и так далее. Лично его телефон, как выяснилось, знают 23 ненужных девицы, 56 — исключительно противных, бывший партнер, плохой массажист, три обойщика, предлагающих заняться его диваном, и неопознанный алкоголик, звонящий в интервале от трех до четырех часов ночи.

 

2

Другой источник печалей — нью-йоркский таксист.

Не судите о нем по лондонскому. Во-первых, судя по карточке на ветровом стекле, фамилия его Ростопчин или, скажем, Пшебышевский. Во-вторых, он игрив и оживлен, как нимфа. Да, бывает, проворчит что-нибудь, но вообще — просто клоун. Острит и шутит, а ты слушай, ведь перегородки здесь нет.

Некоторые винят в этом газетчиков, упорно распространяющих миф о шофере-весельчаке. Если так, они сделали дурное дело. У нас, пассажиров, одно утешение — на сцене или на арене тебе еще дали бы зонтиком по голове.

Мне удалось оборвать поток шуток только один раз.

— Англичанин, э? — начал клоун. — Вот, как сейчас помню…

— Что говорить! — вздохнул я. — Нас, англичан, интересуют только лисья охота и рыбная ловля.

Он охнул, нависло молчание. К концу поездки мое лучшее “я” очнулось и дало ему лишних 50 центов, но его мрачный взор не просветлел. Отъезжал он, опустив голову, словно ранили его самые нежные чувства.

Ободрись, Ростопчин! Не грусти, Пшебышевский! Явится другой англичанин, ты скажешь ему:

— Англичанин, э! Как сейчас помню…

И не замолкнешь до тех минут, когда зашуршат деньги.

 

3

Однако хуже всего — Ростопчина, Пшебышевского, преподобного Сирила Твомбли — хуже всего, повторю, нью-йоркские голуби. Почти сразу мы замечаем, что их слишком много. Да, много и пуэрториканцев, но голуби как-то заметней. Так и тянет их перестрелять.

Если этого не сделать, будет плохо. По всей Америке есть рестораны “Говард Джонсон”, принадлежащие мистеру Говарду Джонсону. Один из них распложен на Бродвее, 245. Вчера посетители заметили, что некий голубь занялся витриной, где стояли открытые коробки с орехами разных сортов. Вкус у него был тонкий, прихотливый. Проглотив фисташку, он переходил к пекану, потом — к кешью, и так далее. Длилось это минут двадцать и продлилось бы значительно дольше, если бы
м-р Мельцер, возглавлявший отдел орехов и сластей, не подкрался к птице сзади и не накрыл ее полотенцем. Потом он вынес ее, выпустил, и она улетела, мечтая выпить соды в ближайшей аптеке.

— Целых три часа я чистил витрину, — сказал м-р Мельцер. — За шесть лет беспорочной службы мне впервые попался пернатый клиент. Надо ли говорить, что он не заплатил по счету?

Насколько я понимаю, это — лишь начало. Если как можно скорей не поставить птичек на место (лучше всего перестрелять), посетители ресторанов обнаружат, что все места заняты.

Поймите меня правильно, я голубей люблю. Дома, в Ремзембурге, мы дружим. Они летают по саду, присаживаясь пусть не на древний вяз, но все-таки на клен, который я недавно купил у одного детского учреждения. Голубь опасен в городе, не в деревне. У входа в Центральный парк их собирается не меньше тысячи, и все они, кривя клюв, издеваются над прохожими. Мало того, их надо еще кормить!

Я хотел уклониться, но это невозможно, нервы не выдержат. Тем ли, иным ли способом голуби тебя допекут. Они воркуют на окне в пять часов утра, застят свет, тычутся вам в лицо, клюют вам ноги... Нет, не могу. Я человек мирный.

Пока мы не уехали из города, положение было такое: в поте лица я зарабатывал хлеб и скармливал его не жене, не пекинесам, не гостям, а прожорливым птицам, которые когтем не шевельнули, чтобы обеспечить себе пропитание.

Что там, они неблагодарны. Дайте голубю хлеба, и он даже не кивнет, вид у него какой-то недовольный.

— Хлеб! — говорит он собратьям, неприятно ухмыляясь. — Нет, вы подумайте! Орехов им жалко. Вообще, этот Вудхауз… Знаете, как его прозвали? Скупердяй, да, да. Это ему даром не пройдет.

— Подадим иск? — спрашивает другой голубь.

— Пока не стоит, — говорит первый, — подождем, посмотрим…

Если бы я не укрылся в Ремзембурге, они бы перестали ждать.

Недавно я читал в газете, что жители Вашингтона надеются отогнать голубей от Казначейства, проведя в места их сборов провода и пустив ток. Их (голубей) стукнет два-три раза, и они уберутся. Представляю, как посмеялась бы вышеупомянутая шайка. Ах, любезный Парсон, ничего не выйдет. Вы — мечтатель, утопист. Что-что, но это я знаю, против голубей средства нет.

Вот так-то.

 

XIV. Все уже не то

Что там еще, Уинклер? Телевидение? Кино? Каждодневные изменения? Давайте, начнем с них, чтобы поскорей разделаться.

Когда вам 75, все — не совсем так, как было на четвертом десятке. Например, таксисты стали только добрей ко мне, пешеходу. Раньше, чуть не переехав меня, они кричали: “Смотри, куда идешь!” Теперь мягко замечают: “Поосторожней, дедуля”. Бежит время, Уинклер. Вот они, серебряные нити среди золотых волос.

Что еще изменилось? Налоги. Вроде бы теперь потруднее. Помню, напишешь рассказ и сходишь в ресторан, а сейчас хватает только на сэндвич с ветчиной. Должно быть, налоги нужны, но не до такой же степени.

Книги тоже не те. Я все меньше и меньше понимаю современные романы. Всю эту искренность, как ее там, всю эту бесстрашную лексику. Часто думаешь, что для словесности настал черный день, когда в общественных туалетах покрасили стены краской, на которой ничего не напишешь. Сотни молодых литераторов (litterateurs) волей-неволей обратились к бумаге, и теперь все это выходит в твердой обложке, по 12 д. 6 даймов.

Даже чистые духом авторы уже не те. Скажем, у них странные представления о возрасте. “Человек под пятьдесят, но еще способный пройти из угла в угол”, — пишут они, или: “Сквайру было сорок шесть лет, но он легко носил их бремя”. Лично я в 75 достиг того, что, завидев героя под семьдесят, говорю: “А, будет любовная линия…”

В реальной жизни субъекты лет шестидесяти восьми меня скорее раздражают. Шумные какие-то, орут друг на друга. Давно пора их унять.

Еще одна перемена — нет во мне тяги к визитам. Раньше я любил ходить в гости, теперь предпочитаю сидеть дома с хорошим детективом. Никак не пойму, зачем меня зовут. Я не особенно пригож и не вношу веселья. Если меня загонят в угол, ожидая блистательных острот, я что-то ляпну о погоде и в конце концов остаюсь один, ненужный и забытый. Не захочешь, припомнишь людей, которые думают, что от них дурно пахнет, тогда как на самом деле они просто неприятны.

Пытаясь вникнуть в причины моей нелюбви к визитам, я предположил, что дело в бумажных колпаках. Рано или поздно его на меня наденут, причем хозяйка спит, а я погружаюсь в скорбь. “Человек, рожденный женщиной, — думаю я. — Прах ты, и в прах возвратишься…”. Согласитесь, тут не до смеха. Нельзя в очках и в колпаке считать себя венцом творенья. Если бы мне разрешили остаться без шляпы, я бы всех очаровал.

А вообще-то — не знаю. Очень может быть, что я остался бы тем угрюмым субъектом, о котором потом говорят: “Что это за пугало?” Нет во мне прыти, нет бойкости, а именно они нужны в гостях. Возьмем для пример такого мастера, как Генри Биддл.

Генри Биддл, нефтяник из Техаса, повздорил с одной практически незнакомой дамой, и она потребовала по суду 400 000 долларов. Насколько я понял, произошло недоразумение. Он хотел, чтобы оркестр играл одно, дама хотела, чтобы он играл другое. Во всяком случае, они повздорили, и Генри решил, что самая пора призвать людей на помощь. Должно быть, Вы, Уинклер, разрядили бы атмосферу меткой эпиграммой или добрым анекдотом, я — замечанием о погоде, а вот Генри знал, что этого мало. Он ударил даму бутылкой, вошел во вкус и ударил снова. Тогда кто-то ударил его, он же перелез через стойку, набрал побольше бутылок и начал ими швыряться. Общество заметно оживилось.

Если Вы осуждаете нашего героя за единообразие действий, Вы не правы. Он только начал. Дирекция отеля попросила оркестр подключиться. Музыканты схватили ножи, Генри — огнетушитель. Опрыскав врагов кислотой, он закрутил на веревке вентилятор. За этим занятием и застала его полиция.

Легко понять, как привлекает это хозяек приема. “Только бы не забыть мистера Биддла, — говорят они, составляя список приглашенных. — С ним не соскучишься”. И посылают ему записочку: “Не забудьте огнетушитель!”

Конечно, он признает сам, что тактика его не нова. Общительный магнат припомнил свое детство. Он так и увидел, как Огастес бьет Гвендолен игрушечной тачкой по розовому банту, чтобы она отдала плюшевого верблюда, тогда как Фрэнк колотил Элис, лягнувшую его в вельветовый зад. Честь и слава тому, кто сумел остаться ребенком.

XV. Телевидение

 

1

Спросили Вы и о том, как я отношусь к телевидению.

Что ж, Уинклер, ящик у меня есть, но я его редко включаю. Мне удалось найти на радио одну станцию, которая передает музыку, большей частью — оперную, и я предпочитаю проводить вечер за книгой, слушая ее. Вы назовете меня старомодным, тихим домоседом, но, если в пятницу покажут матч, поверьте, я буду жадно смотреть, как боксеры тузят друг друга. В остальном телевидение не касается моей жизни.

Конечно, я достаточно о нем знаю, чтобы толковать специальные термины, к примеру:

“Посмеемся вместе” — юмористическая, но не смешная программа.

“Житейские истории” — программа, повторяющая один и тот же сюжет.

“Сатирическое ревю” — программа не смешная, но злобная.

“Старые шутки” — очень старые шутки, которые преподносит молодой кретин.

“…литературно-юмористическая” — то же самое, но молодой кретин — в очках.

“Мастер вокала” — певец.

“Прославленный мастер вокала” — певец.

“Мастер” (вар. “Артист”) — плохой певец.

“Долговременный контракт” — контракт.

“Контракт на семь лет” — контракт на семь недель.

“…10 000 в неделю” — 500 д. в неделю.

Все остальное для меня тайна, и навряд ли я попытаюсь ее открыть (исключение — бокс по пятницам).

Друзья говорят мне, что я много теряю. Например, вчера очень милая барышня демонстрировала новый матрас. Представили ее как “Мисс Мягкую Америку” 1957 года. Теперь каждая девушка просто обязана быть какой-то “Мисс”. Приятель моего приятеля знаком с девушкой, которая кладет апельсиновые косточки в сок из банки, чтобы создать ощущение, что его только что выдавили. Она их кладет и надеется стать Мисс Поддельный Сок.

Иногда мне кажется, что легче вынес бы телевизор, если бы они меньше смеялись. Помню, прочитаешь газеты, включишь ящик — и ты словно вышел из тени на палящие лучи.

Собственно, тень достаточно мрачна. Никогда не видел таких безрадостных людей, как нынешние журналисты. Поистине, видят только темную сторону! Если кто-то не сулит краха цивилизации в следующую среду, 3.30 по местному времени, значит, он перенес его на будущий вторник, 2.45. Но включите ящик, и вы попадаете в край детской радости.

По меньшей мере, там притворяются детьми, судя по умственному уровню — шестилетними. Они все время смеются.

Мало того, “смех в студии” бывает поддельным. Они хранят запись, иногда — очень старую, так что нам преподносят мумифицированный хохот. Печальная мысль, правда? “Тот голос слышали в былые дни и повелители, и скоморохи”, — говаривал Китс, выключая юмористическую программу.

И этого мало, кто-то изобрел машину, производящую искусственный смех. Специальный служитель нажимает, когда надо, кнопку. Очень удобно для актеров.

Настоящий “смех в студии”, видимо, подчиняется каким-то правилам, скорее всего — неписаным, поскольку профессиональные зрители вряд ли умеют читать. Правила эти меняют без предупреждения, что приводит к занятным кви-про-кво. Скажем, раньше полагалось смеяться при упоминании Бруклина, было в этом районе что-то комическое. Теперь его место занял Техас.

Почему? Неизвестно. Спустили приказ — и вот, можете сидеть тихо, что бы вы ни услышали, но если не засмеетесь тому, что техасец спутал шампиньоны с шампанским, вас немедленно уволят. Тайная полиция бдительна.

Однако все не так плохо. Счастлив сообщить, что недавно кто-то выстрелил в телевизор. А на прошлой неделе… Но разрешите мне по всей форме ввести в зал славы Ричарда Уилтона.

В тот день, который станет национальным праздником, Р.У., 29 лет, проживающий на Бейкер-авеню, 103, вошел в студию Си-Би-Си, пока они отдыхали. Держал он огромный нож.

— Нет, какая пакость! — сказал он. — И передачи. И комментаторы. И все вообще. Сейчас я убью оператора.

После чего, ткнув ножом в человека у камеры, он дал режиссеру графином по голове. Должно быть, вы поджали губы или подняли брови. “В чем дело? — спросили вы. — А где же нож?” “Сломался”, — отвечу я. Нож был дешевый (59 центов), а дешевые вещи намного хуже дорогих. Если хотите убить оператора, потратьте хотя бы доллар.

Когда герой подбирался к самому главному начальнику, явилась полиция. По-видимому, нельзя бить режиссеров графином. Странный закон, их вообще слишком много.

Ошибся Ричард в том, что пришел на репетицию, упустив тем самым студийную аудиторию. Надо бы подождать, пока соберется эта шайка. Все на телевидении плохо, но уж эти хуже всего. Сидели бы тихо — Бог с ними. Нет, гогочут, словно гиены! Не далее как вчера девица сказала какому-то типу:

— Ах, вы эгоист!

А он переспросил:

— Как вы сказали? Глист?

И аудитория закатилась хохотом, а по всей Америке сильные мужчины, скрипя зубами, бормотали:

— Где ты, Уилтон?

Ничего, они дождутся. Через три месяца он выйдет. Удачи тебе, Ричард! Только не скупись. Спросят 2 доллара — плати.

 

2

У вас могло сложиться впечатление, что я не люблю телевидения. Ну, нет. Конечно, это редкостная мерзопакость (кроме бокса по пятницам), но я бы ее вынес, если (я говорю: “если”!) мне не приходилось бы выступать самому.

О, как часто это бывает! Выпустишь новую книгу — и пожалуйста. Звонят из издательства и коротко сообщают, что передача — в понедельник, в 8.30 (программа “Только для слабоумных”), во вторник, 9.15 (“Оставь мозги на вешалке”), а также в четверг, 7.35 (“Жизнь среди кретинов”).

Казалось бы, Америка любит Вудхауза больше, чем Эйзенхауэра; но это не так. Издательство старается, чтобы лучше продать книгу, не понимая, что вид автора — верный способ ее прикончить.

Писатели, как правило, некрасивы. Чтобы в этом убедиться, пойдите на литературный банкет. Там будут высокие творцы, маленькие, толстые, тонкие; но всех без исключения брезгливо отверг бы самый неприхотливый стервятник. Редко, очень редко встретишь самое отдаленное сходство с человекообразными.

Радио — дело другое. Голос у меня приятный, мелодичный, а то и глубокий. Не захочешь, а потратишь на книгу 3 доллара 50 центов. Но не дай Господь меня увидеть.

Я слабоумен с детства, а потому пишу книги, которые, по мнению читателей, мог бы написать веселый, хотя и несколько отсталый юнец. “Посмотрим, — говорят
они, — посмотрим на молодое поколение!” И что же? На экране появляется старик. Лысина припудрена мукой для оладьев, чтобы не слишком блестела. Ноги–руки дергаются, словно у гальванизированной лягушки. Надо ли удивляться, если через месяц-другой я узнаю, что книга не очень хорошо расходится? Американские покупатели все, как один, решают не тратить деньги зря, и я их понимаю. Я бы пенсом не рискнул ради субъекта, который так выглядит на телеэкране.

Просто не понимаю, зачем на писателей смотреть. Каждый день, в каждой газетной колонке помещают фотографию автора. Заметьте, Уолтер Уинчел, прекрасный журналист, этого не допускал, хотя именно он приятен с виду (как и я в молодости).

То-то и плохо, что меня поздно поймали. Какой-то поэт сказал: “О, Господи, замедли мироздание / и удержи мои младые лета!” Нет, не совсем младые, а года с 1906-го. Я был вполне ничего, стройный такой, с волосами. Вот и показывали бы миллионам зрителей, тем более что я бы только радовался. Теперь — дело другое, я уже не тот; и потому мгновенно отвечаю субъекту из издательства:

— Простите, ради всего святого! Уезжаю в Калифорнию.

Дай ей Бог, Калифорнии. Журналисты, и те знают, что оттуда человека не вытянешь. Заодно и престиж растет. “Этот Вудхауз просто живет в Голливуде”, — говорят одни. “Да, — отвечают им другие, — спрос на него немалый”. — “Странно, что фамилии нет в титрах”, — не унимаются первые. “Пишет под разными псевдонимами, — объясняют вторые. — Можно представить, сколько у него денег!..”

 

XVI. Театр

 

1

Теперь расскажу о театре и о моем вкладе в это искусство.

Один приятель сказал мне, что написал пьесу, но горюет, ибо звезда, о которой он мечтал два года, заключила контракт на телевидении, а другая звезда, о которой он мечтал до этого, внезапно уехала в Голливуд. И это — после того как он трудился, словно бобер, приспосабливаясь ко вкусам режиссера, его жены, главного спонсора, его сына и четырнадцатилетнего мальчика по имени Гарольд, которому спонсор безоговорочно верил!

Кроме того, ему давно надоели пробные турне с неизбежно сопутствующими им словами: “Подождите до вторника. Вечером в понедельник провинция сидит дома”, “Сами знаете, вторник… Что от него ждать! Подождите до среды”, и, наконец, “В среду их сюда не загонишь. Четверг, вот наш день”. А режиссер зудит у локтя, жуя незажженную сигару: “Д-да, подработать нужно. Недоделки, недоделки…”

Лично я никогда не жалел о своих романах с театром. Они утомительны, много волнуешься, лысеешь (меня принимают в полумгле за Юла Бриннера), зато ты встречаешь очень интересных людей. Мне попалось за кулисами столько незабываемых типов, что можно заполнить “Ридерз дайджест” на годы вперед. Многих я описал в книге “Введите девушек!”

Первую пьесу я создал вместе с Генри Каллимором, когда мне было семь лет. Не знаю, почему это пришло нам в голову, но — пришло, и Генри сказал, что требуется интрига. “Какая?” — спросил я. Он ответить не мог, но читал или слышал, что без нее не обойдешься. Мы несколько растерялись, однако не сдались, уповая на то, что все сойдется (так делал и Чехов).

Он (Генри, не Чехов) был старшим, поскольку и впрямь был старше года на три, а кроме того владел вечным пером. Я его морально поддерживал, используя тот же метод, который позже оправдал себя в моем союзе с Гаем Болтоном: Гай писал, а я на него поглядывал, спрашивая: “Ну, как?”, и, услышав “Порядок!”, шел читать Агату Кристи.

С Болтоном система работала на славу. Наверное, точно так же сотрудничали Бомонд и Флетчер. А вот Генри меня подвел. Не захочешь, скажешь: трость, ветром колеблемая! Написав

Действие первое.

Входит Генри.

Г. Что на завтрак? Овсянка и бекон? Очень хорошо!

он остановился, израсходовав снаряды.

Как он думал развивать интригу, я так и не узнал. Овсянка отравлена? (“Да, инспектор, это мышьяк, насколько я понимаю”). А может быть, из кладовки выпадет мертвое тело? Это осталось неизвестным. Какая жалость!

С тех пор я приложил руку к 16 пьесам и 22 мюзиклам — один, с соавтором или как незаменимый Чарли. Этот Чарли есть в каждой труппе. Никто не знает, откуда он взялся, но деньги ему платят. Тут очень важна приветливая улыбка.

Что до пьес в прямом смысле слова, они нередко проваливались. Собственно, я не отдавал им сердца. Мюзиклы, вот моя стезя. Мне легче написать “Оклахому”, чем “Гамлета” (вообще-то я не написал ни того, ни другого, но мысль ясна).

На сцену я попал в 1904 году, создав тексты песенок для “Сержанта Бру”, который шел в театре Принца Уэльского. Позже, в 1906-м, я подрядился за 2 фунта в неделю писать эти тексты для театра “Олдуич”. Где-то я упоминал, что мне довелось сотрудничать с молодым американским композитором по имени Джером Керн. Когда, через много лет, я буквально столкнулся в Нью-Йорке с ним и с Болтоном, мы объединились и творили для театра “Принсес”. Работал я и с Виктором Гербертом, Джорджем Гершвином, Рудольфом Фрими, Зигмундом Ромбергом, Винсенто Юменсом, Имре Кальманом, Иваном Кариллом, Францем Легаром и сотней других. Год за годом подвечерние сумерки заставали меня в поисках рифмы к слову “июнь”. (Один даровитый юнец счел, что уместно “плюнь”, и был изгнан из гильдии).

Поэтому не удивляйтесь, если я, улучив минутку, размышляю о нынешних нью-йоркских мюзиклах. Что станет с ними? Продержатся ли они? Если да, то как долго? Придет ли день, когда мы тщетно будем искать их? Остановится ли их стоимость? И теперь нелегко собрать 250 000; что же завтра, когда понадобится миллион?

Пытались ли Вы добыть 250 000? Это — не пятерку занять до пятницы! Как-то Говард Дитц написал слова для хора, которыми начинается одно бродвейское ревю. Вот они:

Почему глаза сияют?

Почему сердца пылают?

Почему душа играет?

Гордон деньги раз-до-был!

Подпевая, поневоле уронишь слезу. Через что прошел бедный Макс Гордон? А ведь он, крупный режиссер, должен делать это снова и снова.

Лично я не понимаю, как пойти на это во второй раз. Несколько лет назад решили возобновить постановку, к которой я был причастен в 1920 году, и пригласили меня на представление для спонсоров. Я пришел и еле унес ноги. Шляпа, еще хорошая, потеряла всякую форму, ботинки потрескались, щеки обросли щетиной, нос распух. Чувствовал я себя так, будто вылез из мусорного бака (газеты написали: “Вудхауз просто вылез из мусорного бака!”).

Представление для спонсоров включает в себя жалких попрошаек (режиссер, пианист, специально нанятые певцы, а также друзья, которые смеются и хлопают) и несколько толстых субъектов с каменными лицами, которых удалось загнать в снятый для этого зал. Это — спонсоры или, точнее, потенциальные спонсоры, поскольку золото у них есть, но его надо вытянуть.

Обеспечив гостей икрой, напитками и сигарами, режиссер начинает читать пьесу, останавливаясь время от времени, чтобы предоставить место певцам. Толстые субъекты молчат, только двигают челюстями. Иногда журчит виски с содой. Когда икра дойдет до ватерлинии, субъекты удаляются, не проронив ни слова.

Повторяется это много раз. Чтобы поставить “Оклахому”, дали 89 таких представлений. Должно быть, примерно на шестьдесят третьем кто-то пошевелился в кресле и извлек чековую книжку. Вероятно, его тронула песня, напомнив о далеком детстве, а может, совесть прошептала, что за икру надо платить. В общем, чек он выписал.

Но насколько? На 10 000? На 20? Да хоть на 50! Это истинные крохи для такой постановки. В начале турне “Оклахоме” не хватало двадцати тысяч, и ей бы не видать Нью-Йорка, если бы на помощь не пришел С.Н.Берман.

Хорошо, вы набрали 250 000. Что же дальше? Поначалу, для затравки, вам придется выручать не больше 33 000 в неделю. Вчера я видел бухгалтерский отчет одного из самых преуспевающих театров, ставящих мюзиклы. 36 444 д. 9 ц. за неделю. Вроде бы неплохо, но вычтем расходы, и остается 3 597 д. 83 ц. Я не математик, но мне показалось, что года полтора придется собирать 36–37 000 в неделю, пока спонсоры почешутся. Эти здравомыслящие люди склонны выкурить даром сигару или закусить икрой.

Вот почему, увидев меня в позе роденовского Мыслителя, можете не сомневаться, что я задаю себе вопрос: “Куда ты идешь, бродвейский мюзикл?” или, если хотите: “…мюзикл, куда ты идешь?” Годы идут, цены растут… Поневоле задумаешься.

 

2

Самая главная сложность — с рабочими сцены. Положение просто ужасное. Вкратце оно сводится к тому, что рабочим надо платить, а театральное начальство жалеет денег. Профсоюз, напротив, денег требует. “Гони монету”, — говорит он. Ему нравятся чужие деньги. Возникает напряженность, а там — начинаются перебранки. Я слышал, как начальство называло профсоюз кровопийцей, тогда как профсоюз только рад съязвить насчет сквалыг, которые донесут до шестого этажа охапку самых скользких угрей, ни одного не выронят.

Пьесы теперь по большей части идут в одной декорации, и режиссер ощущает, что, если ее поставили, с рабочими можно попрощаться. Он не понимает, зачем платить им каждую неделю. Ему нужен служитель с веничком, чтобы обметать пыль и отгонять моль.

Профсоюз мыслит иначе. Есть декорации, нету, изволь нанимать рабочих на случай, если они появятся. Ясно? Попытка бороться с профсоюзом приводит к забастовке, сперва — этих самых рабочих, потом электриков, потом — актеров, кассиров, швейцаров и кота. Вот почему Виктор Бордж, играющий два часа на рояле, вынужден оплачивать восемь рабочих сцены. Недавно комедию с одной декорацией и тремя актерами обслуживали целых пятнадцать человек. Публики иногда мало, рабочих всегда хватает. Поднимается занавес, а они тут как тут.

Рискуя заслужить упрек в дотошности, объясню, что они делают, когда им нечего делать. Само собой разумеется, все чинно, все отлажено. Сперва прямым голосованием выбирают главного, известного в дальнейшем как Ленивец. Его долг — свисать со стропила головой вниз. Потом идут Старший и Младший Лодыри, которые лежат на кушетках (римский стиль) в венцах из роз. За ними следует мелочь по кличке Полевые лилии (12 шт.). Поскольку я не знаю точно их функций, пришлось заглянуть в один театр, где меня принял Младший Лодырь, некий Уилберфорс, несколько раздосадованный тем, что я мешаю ему решать кроссворд.

— Если нетрудно, мистер Уилберфорс, — начал я после взаимных приветствий, — объясните мне кое-что.

— Что именно?

— Ну, насчет рабочих сцены…

— Мы не любим этого наименования. Что-то в нем есть низменное. Работа, знаете ли, пот, грязь… Справедливей называть нас праздным классом или, если хотите, элитой. Конечно, в крайних случаях мы трудимся. Не далее как вчера режиссеру показалось, что лучше передвинуть кресло. Нас пригласили на совещание, и задолго до начала спектакля дело было сделано. Под руководством Ленивца мы, Лодыри, то есть я и мой младший собрат, Сирил Маспрет, взяли кресло за ручки и перенесли. Да, это нелегко. Мы не щадим себя, когда раздается зов.

— Должно быть, он раздается редко? Обычно вы отдыхаете?

— О, да!

— Не начинайте с междометий, — назидательно сказал я, и Уилберфорс покраснел, хотя я старался его не обидеть.

Тут кто-то произнес:

— О, Господи! Жена!

На сцене репетировали одну из тех викторианских комедий, которые должны вызывать ностальгию по добрым старым временам. Уилберфорс вздрогнул.

— Какой шум! — сказал он — Конечно, актерам жить надо, но зачем столько суеты? Как тут припомнишь австралийскую птицу, три буквы, первая “э”? Неподалеку ставят пьесы про гангстеров, и Ленивца все время будят выстрелы. Он высказал неудовольствие, теперь актеры тихо говорят: “Пиф-паф!” М-да... первая буква “э..”

Догадавшись, что “Ра” (египетский бог, две буквы) не подойдет, я воскликнул в озаренье:

— Эму!

— Простите?

— Ну, австралийская птица.

— Не начинайте со слов-паразитов.

Теперь покраснел я и еще не отошел, когда к нам приблизился важный субъект в широких брюках и узкой жилетке. Он оказался Старшим Лодырем.

— Вы тоже любите кроссворды? — осведомился я.

Он засмеялся и покачал головой.

— Нет, я скорее мечтатель… и читатель. Как вам этот Кафка?

— А вам?

— Я первый спросил, — улыбнулся он, и мы попрощались.

Так что я до сих пор не знаю, чем заполняют время Лилии. Играют в прятки? Очень удобно за кулисами. Скачут? Читают, как этот Лодырь?

Один режиссер увидел на 45-й стрит, как строят театр “Эвон”.

— Черт! — сказал он, тронутый до глубин души. — Тут меньше рабочих, чем у нас в пьесе с одной декорацией.

Так-то, дорогой читатель.

 

3

Должно быть, многими трудностями нью-йоркский театр обязан кассирам. Они всячески стараются, чтобы публика купила поменьше билетов. Одна дама, живущая в Фарминг-дейл, Нью Джерси, недавно написала такое письмо:

“Пожалуйста, пришлите четыре билета по 4 доллара на любой субботний спектакль. 16 дол. прилагаю”.

И получила ответ:

“На субботние спектакли нет билетов по 2 доллара”.

Тогда она написала:

“Прошу Вас, перечитайте мое письмо и разглядите чек”.

Театр ответил:

“На субботние спектакли нет билетов по 2 доллара”.

Страсти накалялись. Дама написала снова:

“Не понимаю, что тут сложного. Я и не намекала на билеты по 2 доллара. Я просила четыре билета по 4 доллара и приложила соответствующий чек. Четыре на четыре — шестнадцать. Прошу выслать билеты!”

Смутился ли кассир, покраснел ли, стал ли рыть землю ногой? Еще чего! Он ответил:

“На субботние спектакли нет билетов по 2 доллара”.

 

XVII. Рождество и разводы

 

1

Оглядываясь на то, что я написал, Уоткинс, я вижу, что не осветил всех новшеств здешней жизни. Если помните, я говорил о том, насколько вежливей стали местные жители, но забыл остановиться на росте разводов и распухании Рождества. Обе темы заслуживают обстоятельного исследования.

С тех пор как я, мордатый юнец двадцати лет с небольшим, впервые бродил по Нью-Йорку, Рождество очень изменилось. Тогда это был праздник; теперь впечатление такое, что у него слоновая болезнь. Не хотел бы никого задевать, но иногда мне кажется, что большие магазины просто хотят нажиться. Кто-то (имен не называю) полагает, что Рождество — не время уюта и милости, а случай вытянуть из людей последние сбережения. Все эти Санта-Клаусы явно для того и созданы.

Они нападают на город, словно мухи. Зайдите в любой универмаг, и вы увидите Санта-Клауса, окруженного детьми. Они буквально лезут на него, я же думаю: “Скромный герой!”, поскольку в универмаге очень жарко. К концу дня эти стойкие люди чувствуют себя как отроки в огненной печи, а отчасти — как царь Ирод, о методах которого я сам слышал одобрительные отзывы.

Однажды, зайдя в кафе, я спросил одного, не решил ли он наскоро освежиться. В конце концов ни у кого не хватит сил…

Он взглянул на меня и ответил:

— Санта-Клаус не знает слабости. Если он дрогнет, наутро коллеги, построившись в каре, сорвут с него бороду и накладное брюхо. Мы — гордый народ. К тому же можно утешаться мыслью о тех, кто ходит по офисам. В универмаге вам могут прилепить к усам недожеванную резинку или, скажем, молочный шоколад, и, отлепляя их, ты станешь как-то глубже. Ты обретешь жизненный опыт. Наконец, ты смирился с тем, что завтра тебя ждет то же самое. Но сетуешь ли ты?

— Нет, не сетуешь?

— Вот именно. Ты напоминаешь себе о том, что эти страдания меркнут перед долей Санта-Клауса, который всю неделю ходит по рекламным агентствам. Сами знаете, каковы рекламщики в эти дни. От малейшего шороха они трясутся как мусс, представьте же их чувства, когда сзади подходит Санта-Клаус, хлопает по спине и кричит: “С Рождеством, дорогуша!” Мой знакомый, Хват Оберхольцер, бывал на краю гибели. Долго ли он продержится?

— Надеюсь, — сдержанно заметил я.

— Ах, что там! — вздохнул Санта-Клаус — Могилкой больше, могилкой меньше…

Кроме того, он открыл мне поразительный факт. Много лет я гадал, зачем к Рождеству привозят с Тибета хвосты яков. Кому они нужны? Если бы мне сказали: “Мистер Вудхауз, разрешите отблагодарить вас за счастливые часы, которые подарили ваши книги. Возьмите этот хвост”, я бы смущенно захихикал, поблагодарил и тут же потерял подарок. Казалось бы, каждый поступит так же.

Теперь я все знаю. Из хвостов делают бороды. До сих пор я смотрел на них с почтением, сейчас они мне противны. Нежной натуре яка эта потеря тяжела.

Нет, не могу. Перейдем лучше к разводам.

 

2

Американский спорт — не в лучшем виде. Кубок Дэвиса уплыл в Австралию, а в Париже, на состязаниях по бриджу, французы бросают шляпы в воздух, тогда как американцы толкуют в уголке, что это в конце концов игра.

Однако карты и мяч — еще не все. Зато по разводам мы держим первое место. Патриоты с гордостью говорят, что на тысячу браков у нас тринадцать разводов, а у швейцарцев — только три.

— Пока у нас есть техасские миллионеры и голливудские звезды, — говорят друг другу люди, — все в порядке, беспокоиться незачем.

Однако сейчас основания для беспокойства есть. Мы узнаем из нью-йоркской “Дейли Миррор”, что в нашей общественной жизни произошли изменения, которые мало кто заметил. Разводов на 40% меньше, чем в 1946 году. Да, да. Прямо, твердо, бесстрашно, без всякой подготовки. Буквально — подкрались сзади и бумц по голове.

Газета умалчивает о том, что делается в Швейцарии, но можно предположить, что упорные жители каньонов добрались до пяти, а то и до шести процентов. Оставьте миф, гласящий, что они способны только на сгущенное молоко. Дел у них мало, времени на развод хватает. Очень может быть, в эти минуты свободный швейцарец показывает судье шишку, возникшую потому, что подруга жизни стукнула его часами. А наши штаты, тем временем, любуются собой. Не захочешь, а вспомнишь рассказ о черепахе и зайце.

Вот факты, но трудно определить, кто виноват. Звезды? Конечно, нет.
Голливуд — на высоте. Что ни день читаешь, что Лотта Коралли и Джордж Вомбат, держась за руки, ждут не дождутся, когда он разведется с Белиндой Сапфири, а она — с Марком Кенгуру, причем коту ясно, что Лотта и Джордж надолго не задержатся. Минет время, и она сообщит суду, что недели две все шло прекрасно, а потом он стал читать за столом газету, не слушая, как она рассказывает свой сон, чем наносил ей психическую травму. Нет, с Голливудом все в порядке. Нефтяные магнаты тоже в форме. А Томми делает, что может.

Может быть, виновны судьи, от них многое зависит. Конечно, есть и мастера, и мы ни в чем не упрекнем того, кто развел Кармеллу Поррега с ее мужем Сальваторе, бросившим в нее пончик. Но что сказать о судье, отказавшем Энди Хант Тэккерсли в 12-м расторжении брака? Неужели он не понимает, что именно такие отказы лишают боевого духа? Что ж удивляться успехам прилежных швейцарцев!

Некоторые считают, что американские мужья предпочли более мягкий способ. На их взгляд, чем разводиться, дешевле расчленить жену секачом и бросить, что осталось, в болото. Сомневаюсь.

Конечно, я слышал о жителе Чикаго, который, в минуту слабости, сунул жену Джозефину в мясорубку, а потом разложил по банкам с надписью “Язык”, но вообще-то американскую жену не очень убьешь. Смотрите, что вышло в Калифорнии.

Дня три-четыре молодые супруги буквально плавали в счастье, а потом, как нередко бывает, муж забеспокоился. Он подумал о разводе, но вспомнил, что в их штате жене отходит половина имущества. Только он решил подновить свою половину и потерпеть еще, как его осенила мысль: “А на что же нам гремучие змеи?”.

Раздобыл он змею, положил в карман старых брюк и повесил их на стул в спальне. Когда жена спросила, где бумажник, он ответил: “В старых брюках”. Она пошла в спальню и вскоре до него донесся голос:

— В каких, в каких брюках?

— Да в старых!

— Точнее.

— В серых.

— Которые ты бросил на стул?

— Да-да.

— В каком кармане?

— В заднем.

— Ничего подобного. Там какая-то змея.

 

ХVIII. Мои методы, какие есть

 

1

Наконец, я замечаю, что Вы хотите узнать мои методы. Может быть, Вы ошиблись? Вам не кажется, что зрителям и читателям они совершенно ни к чему?

Понимаете, никак не заставлю себя поверить, что кому-то есть до них дело. Но если Вам хочется, так и быть, пускай…

Легче всего сказать, как все писатели, что каждое утро, ровно в девять, я сажусь за письменный стол, но что-то меня удерживает. Публика у нас дошлая, она знает, что ни один человек на свете не садится в девять за стол. Но вот к десяти я — у стола, и дальнейшее зависит от того, положу ли я на него ноги. Если положу, то тут же впаду в кому или, если хотите, предамся мечтаниям. Душа моя обратится к прошлому. Мне захочется узнать, как поживают друзья детства Макконел, С.Б. Уолтерс, Пэдди Байлз и Робинзон. Нередко в такие минуты меня осеняли мысли, но ни одну из них не удалось вставить в роман.

Если я удержусь, я придвину кресло поближе к машинке, поправлю пекинеса у себя на коленях, посвищу фокстерьеру, пошучу с кошкой и примусь за работу.

Все наши звери ею интересуются, кворум присутствует почти всегда. Правда, иногда подумаешь, не лучше ли одиночество, или хотя бы помечтаешь о том, чтобы кошка не прыгала на спину без предупреждения, но могло быть и хуже, я мог бы диктовать.

Никак не пойму тех, кто способен творить при скучающей секретарше. Но многие это делают. Многие спокойно бросают: “Готовы, мисс Спеви? Так. Кавычки. Нет, запятая, сэр Джаспер, тире, сказала Эванджелина, тире, я не вышла бы за вас, будь вы единственным мужчиной на свете, кавычки закрыть. Кавычки, с большой буквы, что ж, я не последний, тире, отвечал он, цинично покручивая ус, тире так, что не о чем и говорить, точка, закрыть кавычки. Конец главы.

Не легче мне было бы и с машинкой, которая все записывает. Как-то я одну купил и начал с ней очередного “Дживса”, но дело не пошло.

Вы помните, Уинклер, или не помните, что один из романов о нем начинался так:

— Дживс, — сказал я, — можно говорить прямо?

— Несомненно, сэр.

— Мои слова могут вас обидеть.

— О, что вы, сэр!

— Так вот…

Дойдя до этого места, я решил послушать, как звучит диалог. Чтобы определить, как он звучал, есть только одно слово: “ужасно”. До сих пор я не знал, что голос у
меня — как у очень важного директора школы, обращающегося к ученикам с кафедры в школьной часовне. Машинка мне это открыла.

Я был потрясен. Я-то думал написать смешную книгу, такую, знаете, занятную или, если хотите, веселую, но человек с подобным голосом по сути своей не способен на веселье. Если пойти у него на поводу (у голоса, не у человека), поневоле создашь одну из тех мрачных повестей, которые возвращают в библиотеку, едва бросив взгляд на первую главу. Машинку я продал и чувствовал себя, как Старый Мореход, освободившийся от альбатроса.

 

2

Пишу я, когда пишу, и от руки, и на машинке (не слуховой, конечно, а пишущей). Сперва я набрасываю карандашом на промокашке абзац или часть диалога, потом печатаю первый вариант. Получается хорошо, если я не кладу ноги на стол — тогда я предаюсь мечтаньям, о которых говорил выше.

Слава Богу, я не завишу от обстановки. Говорят, многие писатели могут творить только тогда, когда у них на столе стоит ваза с цветами, а без стола вообще не напишут ни строчки. Я писал и в океанском плаванье, когда пишущая машинка то и дело падала мне на колени, и в гостиничном номере, и в лесу, и в немецком лагере, и в парижском дворе правосудия, когда Французская республика заподозрила, что я ей опасен (на самом деле я ее люблю и пальцем не трону, но она этого не знала).

Писать (или переписывать) мне очень приятно. Трудно выдумывать; вот отчего у меня круги под глазами. Такие сюжеты, как у меня, поневоле наводят на мысль, что у автора не в порядке оба полушария, равно как и та субстанция, которую именуют corpus callosum. Непременно наступает момент, когда я тихо шепчу: “Угас, угас его могучий ум”. Если бы сэр Родерик Глоссоп увидел заметки к моему последнему роману “Что-то не так” (а их — 400 страниц), он бросился бы к телефону, чтобы вызвать санитаров. Вот образчики:

“Отец — актер? Что ж, неплохо”

(В романе никакого отца нет)

“Брат хитроумен, как букмекер Бинго Литтла”

(Нет и брата)

“Злодей рассказывает героям о сыне”

(Злодея тоже нет)

“Сын — парикмахер? Учит кататься на коньках?”

(Ничего общего с сюжетом)

“Кто-нибудь (кто?) скажет ее отцу, что она — кухарка?”

(Наверно, что-то это значило, но пал туман, и я ничего не понимаю)

“Художник не писал картины и не знает, кто ее написал”

(Какой художник? Вроде, нет и его).

Наконец, заметка, которая повергла бы сэра Родерика Глоссопа в полный ступор:

“Из желатина и тушеных слив можно сделать прекрасное средство для волос”.

Как ни странно, именно тогда, когда я чувствую себя полным идиотом, что-то щелкает и все становится на место. Приходится переписать каждую строчку не меньше десяти раз, но если сюжет мне ясен, я знаю, что это — работа механическая.

Сюжет для меня — суть дела. Некоторые говорят, что отпускают героев на волю. Это не для меня, я бы героям не доверился. Бог их знает, что им взбредет в голову. Нет уж, пусть слушаются сюжета. Мне кажется, что план книги — одно, само писание — совсем другое. Если бы мне довелось заниматься железнодорожным движением, я бы ощущал, что прежде всего надо положить рельсы и разобраться со станциями. Иначе пассажиры запоют, как в бессмертной песенке Мэри Ллойд:

Куда же я попал?

Совсем не тот вокзал!

Мне надо в Ливерпуль,

А это — Халл.

Каждый, кто читает мою книгу, может не сомневаться, что я, по мере сил, все отладил. Это не так уж много, но в Ливерпуль он попадет.

 

3

Что ж, мой дорогой, вроде бы все ясно. Надеюсь, Вы заметили, что на семьдесят шестом году (76 мне будет 15 октября, можно прислать подарок) я еще совсем неплох. Я хорошо ем, хорошо сплю, не боюсь работы. Если Вы хотели спросить: “Эй, Вудхауз, как вы там?”, ответ будет: “Прекрасно”. Да, зимой иногда стреляет в ногу, а летом мне труднее угнаться за соседским псом, если он рылся в нашем мусорном баке, но в общем — полный порядок, как теперь говорят.

Однако письма, подчеркивающие, что мне “за семьдесят”, как-то задевают. Поневоле ощутишь, что ты, против ожиданий, — не ясноглазый юноша. Да, это удар. Видимо, его испытал директор моей школы, скончавшийся недавно в 96 лет, когда спросил новичка:

— Уопшот? Уопшот? Знакомая фамилия. Ваш отец у нас не учился?

— Учился, сэр, — отвечал школьник. — И дедушка тоже.

Версия для печати