Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2006, 5

Пока новая волна не стала старой

Рубрику ведет Лев Аннинский

Нет ничего более старого, чем понятие “новая волна”. По крайней мере, в новейшей истории поэзии. Да только ли поэзии? Шире: литературы, искусства, самой жизни, где поколения набегают друг на друга, и каждое новое кричит о своей непохожести на все прежние. Иногда слово “новая” заменяется словом “после” или, на западный манер, словом “пост”, — тогда появляются “постмодернисты”, “постструктуралисты” и даже “постпостконцептуалисты”.

В сущности, это нормально. Ибо позволяет взять очередную пробу жизни прежде, чем волна уляжется, вольётся в море прежних волн и вместе с ними станет ждать, пока нахлынет ещё более новая.

Как проба реальности — интересна поэтическая группа, называющая себя сейчас в Азербайджане новой волной. Трудно назвать это поколением: старшие из них (Расим Гараджа, Азад Яшар) приближаются к 50, младший (Акшин) ещё не шагнул за 30. Тот, кто “посередине” (Салим Бабуллаоглу) может выбирать, к какому поколению примкнуть, ибо поколений тут, наверное, два.

Но ситуация, которая побудила их объединиться, — едина.

Не рискуя по переводам судить об индивидуальных стилях, решусь на другую, не менее рискованную операцию: прочесть их стихи как исповедь собирательного лирического героя. Собирательного — потому что есть там общее… иначе с чего бы им собираться в волну?

Итак, он просыпается, этот герой, и вдруг обнаруживает, что думает не о вечной жизни, не о великом Творце, не о Космическом Разуме, а… “о тебе, о тебе”.

Привычный ход мысли приводит нас, как соловья к розе, к некоей восточной красавице, но это как раз ложный ход: никакой красавицы нет. А есть женские фигуры несколько иного вида (и возраста).

Видит поэт старуху, которая бредёт по улице, останавливаясь на каждом шагу и разглядывая обрывки бумаги на земле: неужели в таком большом городе нет никого, кто потерял бы деньги?

Не видит поэт другой старухи — обычно она стояла в подземном переходе, прося подаяния, а тут исчезла. Монетка стынет в ладони поэта. У монетки испортилось настроение.

Натыкается поэт на очередь, длинную, как Китайская стена. “Что дают?” Нет ответа. “Не могут же люди стоять попусту” — поэт становится в очередь. Потом соображает, что это очередь за смертью.

Для человека с петлёй на шее табурет величиной со ступню означает
землю, — думает поэт. — Всё в мире относительно. До нас дождь уподобляли слезам, а мы слёзы уподобляем дождю. — Вид мокрого тротуара подтверждает мысль об относительности всего сущего. — Ботинки, даже заляпанные грязью, бывают намного чище совести своего владельца.

Мысль о владельцах неожиданно обретает литфондовский окрас.

— Поэты! — обращается поэт к поэтам. — Вы не поэты! У вас в крови железо, но вы даже не антенны! Вы — фиксаторы пустяков! Мистификаторы обыденщины! Фальсификаторы жизни!

Заклеймив таким образом конкурентов, поэт обращается к глубинам собственного вдохновения. Оно кипит, как родник. Оно бездонно, как колодец. Впрочем, колодец, как известно, не бездонен, так что плевать в него недальновидно: сам не напьёшься.

Словечко “сам” возвращает поэта к его месту в жизненной очереди. Самый чистый тротуар в мире — тротуар, омытый дождями, самый чистый город в мире — тот, где тебя никто не знает.

Ты один.

Но как галдят все вокруг! И как врут! Пророчат атомную войну. Лица чёрные. Наверное, от чёрных мыслей. Дураки, кретины, слуги сатаны, как вы можете хладнокровно говорить о войне и при этом ничего не делать! Тот, кто нажмёт кнопку, он же не на абстрактный мир сбросит бомбу, а на дома, а в домах люди. Спроси: зачем?!

Молчание.

Книжка Гитлера валяется на прилавке. Книжка — это абстракция или не абстракция? Но ведь можно читать “Майн кампф”, черпая оттуда не зло, а добро. Как это? А так: когда Гитлер читал Ницше, он тоже надеялся искоренить зло… как он его понимал. В самом деле? А ведь в домах, которые он бомбил, были люди… Но он верил…

Только не говорите мне о вере и неверии! Я не верю ни в какого бога. По-моему, если “неверующие” будут вариться в котле, то “праведники” станут таскать под котел хворост.

Значит, нет и праведников! Поди докажи, что ты не виноват. Придут нетопыри в погонах, потребуют документы, посмотрят бумажку величиной с ладонь, схватят, поволокут в отделение.

— Ты что делаешь? — Пишу стихи. — Что это такое: стихи? — Это вроде колыбельной, которую поёт мать. — Так ты и пой колыбельную.

Меж колыбельным успокоением и бунтарским порывом мается молодая душа.

Я устал. У-с-т-а-л, ясно вам? Вот и вся правда. Я устал от вас, от того, чего вы от меня хотите. Катитесь вы все к…

Послав таким образом общественность, сам поэт катится по тротуару дальше. Мысль о матери, о женщине, сверкнувшая в начале дня, возвращается под вечер.

Эй, ты, мать самого прекрасного младенца! Собирайся и уходи!

Послав таким образом мать, поэт смотрит на себя в зеркало: хмельной, обкуренный и вялый, он сам себе напоминает вопросительный знак. Он туп, как диск-жокей. Сказав это самому себе, поэт усталым движением снимает очки.

Все мы только игрушки в руках рока… Да, но смотря в каких руках… То есть в чьих глазах… Через какие очки…

Очки явно живут своей жизнью, у них свои сны. И хватит смотреть на мир сквозь очки! Свои сны надо смотреть без посредников!

Послав таким образом посредников, поэт погружается в сон независимости.

В темноте ему преграждают путь:

— Если хочешь жить…

Он не дает договорить:

— Хочу! Но не так, как велите вы. А так, как хочу я сам!

Встав наутро, он сам надевает очки, идёт к людям, видит очередь, видит тротуар, омытый дождями, видит мир, омытый слезами.

Бескрайнее людское море ждёт, когда очередная Новая волна присоединится к предыдущим.

Версия для печати