Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2006, 3

Смерть Сталина

Перевод Г.Ковалевича

Эльчин — народный писатель Азербайджана, прозаик и драматург, автор широко известных романов и пьес “Смертный приговор”, “Белый верблюд”, “Махмуд и Марнам”, “Мой любимый сумасшедший” и др.

 

Холодное утро 4 марта 1953 года выдалось солнечным. Но появление солнца над городскими улицами никак не вязалось с черной вестью, перевернувшей вверх дном жизнь всей махалли, весть ошеломила, и даже в том, что взошло солнце, чудился вражеский умысел: суровые взгляды вездесущего вагонного проводника Абдулкерима словно старались пригасить солнечный блеск утра. Мощенная булыжником улица была пуста. Казалось, и камень продрог под ледяными зрачками Абдулкерима; только воробьи, садившиеся на голые ветки раздвоенного тутового дерева на площади перед Желтой баней, не обращали внимания на воцарившуюся в махалле тишину. Их суматошное чириканье заглушало случайные звуки. Крашенные зеленым, коричневым, синим ворота дворов да выходившие на улицу окна лепившихся друг к другу домов были плотно закрыты; а облупившиеся от дождей и снега стены Желтой бани придавали махалле еще большую сиротливость.

Горькая потерянность людей, притаившихся в дворах за глухими воротами, в домах за темными окнами, проникла на улицу, и она вместе с этими воротами, окнами, с торчащими по тротуарам старыми электрическими фонарями на столбах как бы спрашивала настороженную тишину: что за беда пришла?

В среду рано утром люди столпились на площади перед Желтой баней. Не верили в жуткую весть, но и не верить было нельзя, потому что это касалось человека, по поводу которого шутки шутить — упаси аллах! Ждали, когда почтальон Музаффар достанет из сумки газету, наденет очки с отломанными дужками — едва держались на резинке, натянутой на затылок. Музаффар развернул газету, нацепил очки. За толстыми стеклами глаза казались очень большими и страшными. Часто глотая воздух от волнения, дергая кадыком, Музаффар прочитал в газете “Коммунист”, еще пахнувшей типографской краской:

— Правительственное сообщение о болезни Председателя Совета Министров Союза ССР и Секретаря Центрального Комитета КПСС товарища Иосифа Виссарионовича Сталина. Центральный Комитет… Совет Министров… сообщают о постигшем нашу партию и наш народ несчастье — тяжелой болезни товарища И.В.Сталина… В ночь на 2 марта, — читал дальше почтальон Музаффар, — произошло кровоизлияние в мозг, захватившее важные для жизни области мозга. Товарищ Сталин потерял сознание. Развился паралич правой руки и ноги. Наступила потеря речи. Появились тяжелые нарушения деятельности сердца и дыхания…

Далее сообщалось, что для лечения Сталина привлечены лучшие медицинские силы. Среди них профессор-терапевт П.Е.Лукомский, действительные члены Академии медицинских наук профессор-невропатолог Н.В.Коновалов, профессор-терапевт А.Л.Мясников…

В этом месте проводник Абдулкерим, прервав почтальона, спросил с угрозой:

— Как там, говоришь, первая фамилия? Первого врача?

Даже в такой момент никто не посмел прикрикнуть на проводника, почему, мол, перебиваешь? Лишь покосились недовольно и снова вперились в почтальона.

— Профессор-терапевт П.Е.Лукомский, — сказал Музаффар.

Абдулкерим с сомнением покачал головой:

— Слушай, а вдруг это еврей, а?

Сомнение проводника смутило махаллинцев. Откуда было знать простому почтальону — еврей или нет терапевт П.Е.Лукомский? В газете было написано, что Лукомский — профессор. И больше ничего. Но раз такой человек, как Абдулкерим, известный своей бдительностью, о чем-то подозревает, значит, есть что-то такое, о чем жители махалли пока не знают.

Проводник сам ответил на свой вопрос:

— Нет! Евреем не может быть. Лукомский… Лукомский… Да нет же, нет! Не поставят!

И разрешил Музаффару читать дальше.

— Ввиду тяжелого состояния здоровья товарища Сталина, — продолжал Музаффар, — Центральный Комитет КПСС и Совет Министров Союза ССР признали необходимым установить с сего дня публикование медицинских бюллетеней… Центральный Комитет КПСС и Совет Министров Союза ССР, как и вся наша партия, весь советский народ, сознают все значение того факта, что тяжелая болезнь товарища Сталина повлечет за собой более или менее длительное неучастие его в руководящей деятельности…

Теперь не выдержал и перебил почтальона сапожник Агагюль. Тот самый Агагюль, который был учеником у Баланияза, сына старухи Фатьмы, а после того как Баланияза арестовали, сел в сапожной будке на его место. Сапожник с уверенностью сказал:

— Слушай, Сталин знает семьдесят два языка! Болезнь ничего ему не сможет сделать. Пусть хоть тяжелая, хоть легкая, любая!

Люди одобрительно вздохнули, и почтальон Музаффар вновь уткнулся в газету:

— Центральный Комитет и Совет Министров… со всей серьезностью учитывают все обстоятельства, связанные с временным…

Сапожник Агагюль опять не удержался:

— Видали? Временным! В солидной газете написали, что “временным”!

— …временным уходом товарища Сталина, — читал почтальон Музаффар, — от государственной и партийной деятельности… Центральный Комитет и Совет Министров выражают уверенность в том, что наша партия и весь советский народ в эти трудные дни проявят величайшее единство и сплоченность, твердость духа и бдительность…

Проводник Абдулкерим как будто чуть-чуть утешился:

— Вот в этом все дело!

— …твердость духа и бдительность, — подтвердил почтальон Музаффар, — удвоят свою энергию по строительству социализма в нашей стране, еще теснее сплотятся вокруг Центрального Комитета Коммунистической партии и Правительства Советского Союза.

Почтальон Музаффар умолк, и перед Желтой баней повисла такая тишина, какой не было даже в далекий летний день сорок первого, когда тот же почтальон в той же газете читал о начале войны. Из собравшихся тогда на площади мужчин и парней больше половины уже не было на свете: кто погиб, кто пропал без вести. В это утро никому не грозила новая война, и все же нынешняя тишина была во много раз тяжелей, чем двенадцать лет назад. Речь шла не только о собственной жизни, но и о жизни детей: что с ними будет?

Стали расходиться, площадь перед Желтой баней постепенно пустела. Мужчины сгорбились так, словно к ногам привязали пудовые гири.

Сапожник Агагюль, дотащившись до хлебной лавки, купил для старухи Фатьмы полкило белого хлеба, вошел в маленький асфальтированный дворик напротив керосиновой лавки, по деревянной лестнице поднялся на второй этаж, постучал в дверь и передал хлеб старухе Фатьме и потом закрылся в своей сапожной будке.

 

* * *

Старуха Фатьма ничего уже не ждала на этом свете. Беды, свалившиеся на нее, она снесла безропотно. Стало быть, выносливая и даже более, чем выносливая, — глупая, глупая! Во всяком случае, старуха Фатьма сама так о себе думала. И то, что еще жила, дышала, испытывала голод, жажду, ей не нравилось — она стеснялась так жить. Но когда от сапожника Агагюля услышала, что Сталин заболел, слова не смогла вымолвить. Агагюль закрыл за собой дверь и ушел. Старуха некоторое время безмолвно смотрела вслед, сердце вдруг так сжало, так сделалось страшно, что показалось — дверь не откроется больше никогда и пора умирать.

Муж Фатьмы Ашраф был шапочником. Весенней ночью тридцать девятого года пришли и забрали шапочника Ашрафа. С тех пор не видели его ни во дворе, ни в шапочной будке у двойных крепостных ворот Ичеришехер. Обвинили шапочника в том, что кто-то, сидя у него в будке, высказывался против товарища Сталина. Кто был этот “кто-то”, кто донес в НКВД — неизвестно (проводник Абдулкерим тогда еще не жил в махалле). Поговаривали, что расстреляли Ашрафа на острове Булла, а некоторые утверждали, что умер от тифа в поселке Колпашево Томской области, о которой Фатьма (наверное, и сам покойный) в жизни не слышала… Фатьма осталась с двумя сыновьями — старший Аганияз, младший Баланияз. Потом началась война, Аганияза взяли на фронт (Баланиязу возраст не вышел), и в один из февральских дней сорок третьего почтальон Музаффар с похоронкой в руках постучался в дверь Фатьмы. В похоронке было написано, что под Сталинградом, возле какой-то Бекетовки, о которой Фатьма тоже никогда не слыхала, Аганияз во время наступления геройски погиб за Сталина. После войны начальник жилищно-эксплуатационной конторы Габарли установил перед конторой большую Доску почета (она называлась “За Сталина”) и, несмотря на то что Аганияз был сыном врага народа, поместил и его фотографию. Ее сняли два года назад — в сентябре пятьдесят первого, потому что тогда же среди бела дня забрали Баланияза прямо из сапожной будки: словно бы кто-то из его клиентов порочил Вождя. И по махалле разнесся слух, мол, донес не кто иной, как проводник Абдулкерим. Сын врага народа отправился по стопам отца. И уже ровно два года о нем никаких вестей. Кто говорил, что Баланияз в Сибири, кто — в Казахстане, а кто как страшную тайну, чтобы не дошло до ушей старухи Фатьмы, сообщал: расстреляли Баланияза. Старая Фатьма не знала, в какие двери стучаться, у кого спросить о сыне. Поручив Баланияза аллаху, часами сидела на деревянной лестнице во дворе, уже ни плакать не могла, ни проклинать судьбу (а из людей кого проклинать?). Управдом Габарли после такого происшествия, даже если бы Аганияз был светом его очей, не мог, конечно, оставить портрет на Доске почета.

Закрылась дверь за сапожником Агагюлем — для старухи Фатьмы словно бы навсегда…

 

* * *

Этим холодным утром почтальон Музаффар, с полной сумкой шагая по улицам нагорной части Баку, отворяя знакомые двери, раздавая газеты, журналы, письма, каждый раз встречал во взглядах людей — мужчин, женщин, молодых и старых — выражение великого горя. Шагая по асфальтированным тротуарам, по мощенным булыжником улицам, почтальон Музаффар удивлялся, что жизнь продолжается, хотя все погружено в печаль, она впиталась в стены и камни, а жизнь — она сама по себе. Как прежде, он разносит газеты, письма, журналы, по улицам ездят машины, кто-то что-то покупает, кто-то куда-то идет…

В газете “Коммунист” опубликовали “Бюллетень о состоянии здоровья И.В.Сталина”. В бюллетене говорилось, что “к двум часам четвертого марта у И.В.Сталина наблюдалось значительное расстройство дыхания, участился пульс, степень нарушения функций головного мозга несколько увеличилась…” Внизу были напечатаны фамилии врачей и фамилия министра.

Почтальон Музаффар не понимал многие слова и выражения в этом бюллетене, но такие, как “участился пульс, нарушения увеличились”, напомнили ему о болезнях жены, детей, его самого, других жителей махалли, с которыми делился заботами, выпивал по скорбным и радостным датам. Но не понимал, как это Сталин мог заболеть. В самом слове “больной” звучало бессилие. В той же газете “Коммунист” были статьи и о подарке Болгарской Академии наук Московскому университету, о том, что члены колхоза имени Л.М.Кагановича Ишимлинского района обязались выполнить план заготовок животноводческой продукции к празднику 1 Мая, о награждении орденами и медалями работников азербайджанской нефтяной промышленности, о нападении правительственных войск на бандитские отряды Чан Кайши в Бирме… Только все это происходило точно не на земном шаре, а в каком-то другом мире, на Луне или Марсе, потому что заболел Сталин, а если заболел Сталин, что могло быть более важным? Всему, что было на свете, болезнь Сталина ставила предел. Иначе и быть не должно! Вдруг почтальону Музаффару пришло в голову, что может появиться и что-то хорошее, например амнистия, и немного повезет несчастным, которые глаза выплакали по своим сыновьям и братьям. Почтальон Музаффар растерялся. Такие мысли означали, что болезнь Сталина… Дальше Музаффар не думал, только пожелал, пусть аллах заберет от его жизни, что осталось, и добавит Сталину, удлинит жизнь этого великого человека.

Почтальон Музаффар поудобнее приладил сумку на боку и ускорил шаг.

 

* * *

Когда в сентябре пятьдесят первого года забрали Баланияза, его ученик Агагюль не дал двери сапожной будки наглухо закрыться. Сел на место Баланияза, надел его синий фартук, взял в руки молоток и нож и стал с утра до вечера подбивать подметки. Каждый день он навещал тетю Фатьму, покупал ей съестного, а из заработанного половину откладывал — отдать Баланиязу, если вернется. Налог же, назначенный государством на будку и способный перебить человеку хребет, выплачивал из своей доли. Возвращение Баланияза было делом очень неясным, а в махалле не нашлось такого образованного, чтоб знал законы. Пошел бы, разузнал, что с несчастным, но Агагюля кто в НКВД за человека считал, близко бы подпустил! Однажды, когда забрали Баланияза, пошел к Большому дому, что около бульвара, там его спросили: ты ему кто? друг? может, один из тех, кто болтал? После этого Агагюль сторонился Большого дома — столько страху на него нагнали. Конечно, стыдился собственной трусости, но не было другого выхода, кроме как, опустив голову, латать старые башмаки, потому что в доме рядом с Желтой баней, где раздвоенное тутовое дерево, каждый вечер ожидали Агагюля шесть сестер, мал мала меньше… Агагюль был уверен, что Баланияза оклеветали. При нем никто не посмел бы говорить против Сталина. Баланияз еще во время войны вытатуировал портрет Сталина у себя на груди, над сердцем; и такие сделанные тушью портреты Вождя, имя Вождя, сердечные слова о нем были на руках, на груди всех махаллинских парней, ибо считалось, на свете нет человека более великого. Баланияза продали те, кому он не нравился. Простые люди уважали его за доброту и деликатность, в жизни он не пробовал анаши, никого не обидел… И Агагюль, как и другие жители махалли, подозревал, что в аресте Баланияза виноват проводник Абдулкерим.

Абдулкерим был в махалле пришлым человеком, после войны получил здесь квартиру, женился на молодой русской; жили вдвоем, детей не было. Хотя в махалле поговаривали, что у Абдулкерима в российских городах много детей (молодую жену из России привез), он совершенно не походил на человека, у которого могут быть дети. Никто не представлял себе проводника Абдулкерима в роли отца. И Агагюль хотел взять сапожный нож, ночью на улице преградить дорогу этому негодяю, спросить о Баланиязе, но не отважился. Проводник Абдулкерим был непростой человек, всегда восхвалял правительство и всюду искал врагов — встать ему поперек пути было все равно что Советской власти. Если бы с сапожником Агагюлем что-нибудь произошло, сестры его с голоду бы померли (и отец, и мать были в лучшем из миров). Да и бедняга Фатьма оказалась бы одна на всем белом свете без Агагюля. Старуха Фатьма очень сдала: с утра до вечера безмолвно сидела на деревянных ступеньках во дворе, и ни слезинки не было в ее глазах. Сколько можно плакать? Выплакала она свои слезы за долгие годы… А что же будет теперь? Не только со старухой, не только с Агагюлем и его сестрами — со всей махаллей? Как жить, что их ждет? Сталин заболел… Сталин! Агагюль, по правде говоря, был уверен, что Сталин выздоровеет, но на сердце было тревожно: не надежен мир… И дела в мире, и люди не надежны… У Агагюля в горле вставал комок, слезы щипали глаза. На фанерных стенах его маленькой сапожной мастерской, как и на стенах керосиновой и хлебной лавок и в каморке кассира в Желтой бане, были развешаны портреты Сталина. Баланияз вырезал из газет, журналов, особенно из журнала “Огонек”, и приклеивал на стены. И на базаре у фотографов покупал и приклеивал: Сталин в форме генералиссимуса, Коба с черной бородой и шарфом, закинутым за спину, Сталин и его сын генерал Василий Сталин, Сталин с маленькой девочкой на руках, Сталин с Мао Цзэдуном, Сталин с Берией, Микояном и Кагановичем, Сталин и Горький, Сталин со своей матерью… И Агагюль, приколачивая к мужским туфлям резиновые набойки, хоть и верил свято в выздоровление Сталина, но с беспокойством в душе поглядывал на портреты на стенах будки: это были портреты самого дорогого, самого доброго человека, но этот родной, добрый, дорогой человек находился на недосягаемой высоте величия, и какой бы ни была болезнь, ее силы не могло хватить, чтобы добраться до этой высоты. Болезнь могла сделать что угодно махалле, городу Баку, даже всему миру, но Сталину ничего не могла сделать.

Открыв для себя эту истину, Агагюль с особым усердием вбивал гвоздики в подметки…

 

* * *

И еще день прошел в тревоге. В пятницу, шестого марта, жители махалли снова собрались перед Желтой баней под раздвоенным тутовым деревом. На лицах была такая печаль, что могло показаться, опечалились и поникли стены домов, тутовник и не желтой, а серой стала баня. Почтальон Музаффар сквозь толстые очки водил глазами по газете “Коммунист”, голос дрожал и срывался:

— “Дорогие товарищи и друзья! Центральный Комитет… Совет Министров… Президиум Верховного… с чувством великой скорби извещают партию и всех трудящихся Советского Союза, что 5 марта в 9 часов 50 минут вечера после тяжелой болезни скончался… Иосиф Виссарионович Сталин…”

Из груди собравшихся на площади вырвался общий вздох. Как невидимый смерч, он пролетел над площадью, качнул Желтую баню, уличные фонари. Почтальон Музаффар, дергая кадыком, глотал сырой воздух:

— “…Перестало биться сердце соратника и гениального продолжателя дела Ленина, мудрого вождя Коммунистической партии и советского народа…”

Громко заплакали дети, мужчины вытирали глаза. Даже на похоронах отцов, братьев, близких скрывали слезы, а сейчас плакали. Проводник Абдулкерим тоже был на площади, и когда на кого-нибудь падал его взгляд, то на всякий случай всхлипывали еще громче. Плакали, конечно, искренне, но раз и проводник Абдулкерим здесь, пусть видит… Сам проводник Абдулкерим не плакал, а зорко следил за людьми, и чувствовалось, хочет выяснить: кто как плачет.

Почтальона Музаффара душили рыдания, буквы, напечатанные в газете “Коммунист”, расплывались перед глазами, колени дрожали. Долгие годы круживший с почтовой сумкой по улочкам Баку, взбиравшийся в гору, не знающий усталости, этот человек вдруг обессилел. Однако взгляд проводника Абдулкерима заставил Музаффара взять себя в руки.

— “Продолжая бессмертное дело Ленина, товарищ Сталин привел советский народ… товарищ Сталин вооружил партию великой и ясной целью построения… — читал Музаффар. — Смерть товарища Сталина является тяжелейшей утратой для всего…”

Над площадью снова прокатилась волна рыданий, и сапожник Агагюль, из покрасневших глаз которого лились слезы, дал себе клятву, что обязательно женится, родит сына и обязательно назовет его Коба — обязательно, обязательно. Да будет так! Сапожнику Агагюлю было двадцать четыре года, молодость проходила, он столько работал, заботясь о сестрах, что не находил времени подумать о женитьбе. Но в это мартовское утро твердо решил жениться, не откладывая. Родит сына, которого назовет Коба. Те, у кого есть совесть и честь, должны поступить так же: сыновьям давать имя Коба, в каждой семье был бы свой Коба… Правда, на свете никогда больше не будет такого великого человека, как Сталин, никто не может до него дотянуться, зато все дети будут носить великое имя.

 

* * *

Проводник Абдулкерим, вернувшись в то мартовское утро с площади перед Желтой баней, брился на кухне и не без удовольствия рассматривал в зеркале свое намыленное лицо. Зеркало, прибитое к стене над умывальником, было, конечно, очень грязное, и Абдулкериму пришлось встать на цыпочки, чтобы получше себя разглядеть. Мясистый кончик носа уперся в стекло. Жена терпеть не могла домашние дела, где что бросит, там и оставит. Кроме картофельного супа, ничего варить не умела. Тряпку не возьмет в руки — зеркало протереть. Проводник Абдулкерим злился, но, как и всегда по утрам, в это утро перед его мысленным взором возникла белая пышная грудь жены, такая белая, что Абдулкерим зажмурился. Наташа еще нежилась в постели, лежа на спине, полные руки закинула за голову. Она спала, утомившись от ночных утех. Проводнику Абдулкериму почудился запах рыжих волосков у нее под мышками, и по всему телу прошла приятная волна. Захотелось снова залезть в постель, но не надо спешить, еще целых три дня впереди… Наташа была намного моложе — ему тридцать, ей всего двадцать. Проводник Абдулкерим привез эту пышущую здоровьем девицу из Ростова и, чтобы она безусловно, как говорится, на все сто принадлежала только ему, официально с ней расписался. На бесчисленных станциях России проводнику Абдулкериму еще не встречалась такая красотка (а бесчисленные станции России были для проводника Абдулкерима чем-то вроде гарема). Неряшливость Наташи, правда, иногда раздражала, но этот недостаток забывался в объятиях молодой супруги. Абдулкерим сам брался за тряпку, протирал зеркало, смахивал пыль с окон и мебели, подметал пол, плотно завесив шалью окно кухни, выходившее во двор, стирал в тазу белье — свое и Наташи. К столу всегда было свежее мясо, свежая рыба, икра, прекрасная домашняя колбаса, купленные или обмененные на разные вещи на станциях России. Баловал Наташу. И сам, чтобы достойно ее обслужить, беспрерывно жевал курагу, зелень, орехи, лакомился яичницей на курдючном сале — в ход шло все, что покалорийнее. Отправляясь в рейс, не оставлял жену одну в доме, а отвозил к своей сестре в Баладжары. Наташа и там только спала и ела. В семье сестры не смели и словом ее попрекнуть.

Проводник Абдулкерим за годы службы сплел, как паук, собственную паутину между Баку и станциями России вдоль следования поезда Баку–Москва и, скользя по нитям этой паутины от станции к станции, с выгодой менял яйца на картошку, картошку на птицу, птицу на рыбу, рыбу на керосин, керосин на сорочки, сорочки на икру… У проводника Абдулкерима всегда был хороший доход, и все, даже самые большие начальники, закрывали глаза на его делишки: боялись.

Разоблачая среди работников Азербайджанской железной дороги замаскировавшихся врагов народа, проводник Абдулкерим в тридцать седьмом году вступил в ВКП (б), на всех партийных собраниях призывал к бдительности, а если сомневался в чьей-либо политической благонадежности, немедленно писал в НКВД, в ЦК КП (б) Азербайджана, в Москву. В праздники — 7 ноября, 1 Мая, а потом 9 Мая, нацепив на грудь алый бант, с лозунгом в руках проходил перед трибуной в первых рядах железнодорожников; каждый год посылал телеграммы: 21 декабря — Сталину, 19 ноября — Калинину, после смерти Калинина — 19 мая Швернику, от души поздравляя с днем рождения; и его межстанционная торговля была на хорошей смазке. Как колеса вагона, в котором он разъезжал по стране. И если во всем Баку набиралось с десяток человек, довольных жизнью, то одним из них был проводник Абдулкерим. Всю войну он просидел
в тылу — дали бронь, чтобы не связываться.

Бритва же, которой в это мартовское утро брился на кухне проводник Абдулкерим, была трофейная, немецкая (привез из Грозного, обменяв на что-то) и такая острая, что в мгновение ока перережет горло кому угодно.

Бреясь, проводник Абдулкерим вспомнил, что умер Сталин. И Сталин, оказывается, может умереть… Небось, считал: он — Сталин, целый мир под ним, а не подумал, что и Александр Македонский умер, а мир как был, так и есть… Сидел на троне в своем картузе, будто это корона, а не картуз, усы пушил и худа не чуял… Теперь вот сунут в сырую яму, тогда узнает! Но как не вовремя загнулся старый черт! Кто знает, как теперь будет, кто придет, кто станет новым Сталиным? Нет, совсем не время было помирать… Проводник Абдулкерим, когда злился или нервничал, ругался по-русски: “Сволуш!” И сейчас выругал покойного: “Сволуш! Нашел время подыхать!”

Его взгляд скользнул по двору и уперся в деревянную лестницу дома шапочника Ашрафа: там когда-то жил человек по имени Баланияз, сапожником был, как кошка на молоко, исподтишка пялился на Наташу (такие вещи, естественно, не укрылись от проводника Абдулкерима). Что ж, кинули ему десятку, по-ошел, сукин сын!.. А как, если амнистию объявят? Те, вернувшиеся, что скажут? Проводник Абдулкерим был вне себя: “Сволуш! Нашел время подыхать, старый хрыч!”

Сквозь кухонное окно он в изумлении увидел на деревянной лестнице старуху Фатьму. Сидела наверху и горько плакала. Эта женщина, которая долгое время не раскрывала рта и никто от нее не слышал ни слова, сидела на лестнице и рыдала в голос!

 

* * *

Когда сапожник Агагюль с исплаканными глазами вошел в комнату и положил на стол полкило белого хлеба, у старухи Фатьмы упало сердце — так гроздь винограда, срезанная ножницами, падает на землю: старуха поняла, что умер Сталин. Всю ночь она не спала; вчера молила аллаха, чтобы пришла какая-нибудь весточка от Баланияза, чтобы вернулся невредимым, а в эту ночь молила и за Сталина, чтобы не умирал, потому что, если Сталин умрет, не останется и малюсенькой, с кончик иголки, надежды. Пропадет мир, еще хуже будет, чем с Ашхабадом после землетрясения… Старуха Фатьма не дотронулась до хлеба, не заварила чаю. Показалось ей, будто комната это не комната, а могила. С трудом поднявшись с паласа, на котором сидела скрестив ноги, она вышла, спотыкаясь, из дому. Ее обступила темная душная теснота, словно чем-то заслонили все вокруг, и это неведомое “что-то” и двор превратило в могилу. Старуха Фатьма примостилась на верху деревянной лестницы и зашептала, плача:

— Что же будет? Аллах, что за несчастье? Как ты такого человека не пожалел, о аллах! Что с нами будет?..

 

* * *

А на голые ветки раздвоенного тутовника перед Желтой баней с шумом садились воробьи, улетали и возвращались — в это холодное мартовское утро только они ни о чем не жалели.

Версия для печати