Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2006, 11

Отсветы и блики

Заметки на полях книги Владимира Огнева. Рубрику ведет Лев Аннинский

О жанре

Заметки на полях — жанр, который может показаться слишком вольным по отношению к такому корифею строгой литературно-критической мысли, как восьмидесятилетний Владимир Федорович Огнев.

Но, во-первых, сама книга его написана в вольном жанре заметок из дневника, причем неполных, выборочных, — что и позволяет отнестись к ним с соответствующей свободной взаимностью.

Во-вторых, о прежних книгах Огнева мне уже доводилось высказываться в разные времена и в форме строгой рецензии, и в связи с конкретными литературными сюжетами. Например, недавно — в связи с фигурой Бориса Слуцкого, проникновенно обрисованного Огневым в книге “Амнистия таланту”.

В-третьих же, мое отношение к Огневу-критику за полвека чтения его текстов есть именно вольный контакт, без видимой связи с идейной или какой-нибудь другой ангажированностью.

Когда в середине 50-х годов я начинал печататься, пробиваясь, или, лучше сказать, протираясь (а еще лучше — протыриваясь), меж “правой” (ортодоксальной) и “левой” (либеральной) доктринами (и литпартиями), — Огнев был для меня (при полном, естественно, отсутствии личных с ним контактов) образцом… то ли в “манере” письма, то ли в “настрое” жизни, но вряд ли по идеям (хотя “по идеям” я, подобно всем тогдашним молодым шустрикам, был вполне “прогрессивен”).

Два маяка светили мне тогда в литкритике: Турков и Огнев. Турков — спокойная честность в противовес горячке партлитстрастей. Огнев — горячая честность в противовес ледяному спокойствию партлиттрибуналов.

Я движим был своим чутьем и совестью более, чем идеями, — пишет он. — Так я теперь понимаю свой путь, свое место в литературе 40—80-х годов. Уже потом оказывалось, что мои позиции “прогрессивны”, а не наоборот — не от “прогрессивных” взглядов спускался я до фактов переменчивых и крутых этих лет.

Ну да: у него в истоке — качества души и только потом “прогрессивность”. Хотя, в моем первоначальном представлении, он был конечно же ярчайшим бойцом “прогрессивного лагеря”, в душе которого угадывалось что-то, ни в какие прогрессивные доктрины не вмещавшееся.

Теперь-то мне до тех “прогрессивностей” — как до фонаря, они все осуществились “при нас” и “с нами вошли в поговорку” (какую — подберите сами). О другом думаешь теперь, читая Огнева. О том, что за характер.

 

О генах

Как-то зашел в нашей семье разговор о предках моих. Вспомнили Костя Гордиенко, моего якобы прародича. Гетманом он не был, как думал дедушка. Он был кошевой атаман запорожский. Вспомнили и родителей отца — кажется, югославян, переселенных Екатериной на Украину, когда гетманское правление было отменено. Сегодня об этом не вспоминают историки.

Огнев — вспоминает. Не без сокрушения — о том, что записка Екатерины II Панину (“и не одна, кстати”) “дожала” гетманское правление на Украине: булаву и бунчук упрятали в музей, учредили Малороссийскую коллегию и тем покончили с самостийностью

Сузим взгляд до прародича.

Даю справку: Кость Гордиенко — студиозус Киевской духовной академии, ставший кошевым атаманом Запорожской Сечи. Смещен Мазепой за то, что “спознался с воровскими и разбойничьими шайками запорожцев и делил с ними добычу”. Вернулся в должность. Проявил себя как упорный ненавистник Москвы, в глазах которой стал подобен “древнему злохитростному псу”, ибо упорствовал на переговорах; ушел к Карлу XII (говорят, что подсказал тому идти к Полтаве), после баталии и разгрома утек к Гиреям в Крым, откуда совершал рейды по русским тылам. Доходил до Белой Церкви, но и после Прутского замирения остался непреклонным врагом Москвы: продолжал вредить ей до самой своей в 1733 году кончины.

Во гены!

Интересно, а если бы Кость отложился в полную и окончательную незалежнисть, — мог ли бы его потомок стать литератором, которого знала шестая часть Земли, не говоря уже о славянском мире?

И еще интересно: мне в голову не приходило, что Огнев — потомок днепровских и балканских казаков. По либеральным его манерам, да и по паспортной фамилии “Немец” казался он мне скорее евреем, ну, может быть, поляком, а то и впрямь отпрыском обрусевших немцев. Во всяком случае, маргиналом, не без инородства. А тут — такая внутри кость… Мягок внешне, тверд внутренне. Искры летят.

 

О войнах

Читая историю народов, поражаешься: почему она состоит только из войн, переворотов, свержения одним правителем другого, а главное, конечно, войн. Я вот дожил до 80 лет, а помню одну — кровавую, страшную, но ОДНУ. И из моих восьмидесяти лет это все-таки всего лишь каких-то ПЯТЬ лет. А остальные 75? Это ведь был какой-никакой, а мир. И если бы я написал историю своей жизни как историю ПЯТИ лет — какая же это была бы история!

Я тоже помню ОДНУ — она поломала мне жизнь так, что “какой-никакой мир” отсчитывается у меня — и навсегда! — только от этого перелома. Боюсь, что каждому поколению, пусть даже и не заставшему такой войны, какая выпала нам, — каждому суждено почувствовать, как перебирается история от одного безумия до другого. Каждому поколению сужден свой Сталинград, свой Освенцим, свой Дрезден. Меж ними — “какой-никакой мир”.

Включаю телевизор, хочу посмотреть: чем и как живет мир. А мне показывают, что разбился самолет, задержали убийцу, рухнул дом, судят насильника, подробно показав его деяния, потом — сход лавины, задавившей деревню, взрывы в Чечне, опять — падение самолета, пожар, столкновение автомашин, найденный труп неизвестной женщины, извержение вулкана, рождение урода о двух головах, затонувший танкер, разлитая нефть и снова: война уже в Африке, голодающие дети, снова наводнение, опять взрывы на фугасе в Чечне, притон проституток, расчлененный труп в целлофановом пакете, война в Афганистане, на Филиппинах, умирающий от СПИДа, повешенный и комментарии свидетелей, киллеры, похитители детей, плутни олигархов на фоне офшорных зон и снова найденный у подворотни труп известного предпринимателя, спрятанное оружие и найденное оружие, спрятанный труп и найденный труп...

Оказывается, так было всегда с историей.

Да, так. Было и будет. Таковы люди, таков мир, такова история.

Если бы Сизиф вкатил камень на гору, а тот не скатился бы обратно, назавтра Сизифа забыли бы.

Воистину так.

 

О длительном мире

Из лорда Байрона (прошу прощения за большую выписку, но уж очень она красноречивая):

“Среди календарных дат вы найдете "Великую засуху", "Год, когда замерзла Темза", "Начало Семилетней войны", "Начало Английской, Французской или Испанской революции", "Землетрясение в Лиссабоне", "Лондонскую чуму", "Константинопольскую чуму", "Моровую язву", "Желтую лихорадку в Филадельфии" и т.д. и т.п., но вы не найдете "Обильного урожая", или "роскошного лета", или "длительного мира", или "выгодного соглашения", или "благополучного плавания". Кстати, была война Тридцатилетняя и Семидесятилетняя, — а был ли когда-нибудь Семидесятилетний или Тридцатилетний мир?”

Доживи лорд до нашего социалистического реализма, накушался бы и “обильного урожая”, и “длительного мира”, и “выгодных соглашений”.

Тютчев почувствовал другое: под ними хаос шевелится, и мне это понятнее.

А вот из дневника Льва Толстого об учебниках истории: “Есть ли книга, которая могла бы быть вреднее для чтения юношей? И ее-то учат. Я прочел и долго не мог очнуться от тоски. Убийства, мучения, обманы, грабежи, прелюбодеяния, и больше ничего”. “Та история есть грубое отражение настоящей”.

То-то граф в своей настоящей истории уравнял мир с войной.

Так почему? Может быть, человеческое сердце так устроено, что все животное, возвращающее нас к праварварским векам, не может привыкнуть — и привыкнет ли? — к тому, что есть счастье на этой земле? Что задеть, заинтересовать человека способны совсем иные материи: примеры самопожертвования, красоты, любви, труда, неописуемой магической силы природы, притом — не той, где птица ест жука, а жук — червяка, где гиена обгладывает тушку недогрызенной тигром лани, а той, где солнцем пахнет тело, а волны шепчут про вечность океана, где лес играет тенями на цветущей поляне, где зори парят в голубом поднебесье и поют ночами соловьи?..

Почему в понятие интереса в истории не входят умные руки миллионов, возводящих пирамиды и города-великаны, подвиги добра и чести, преподанные нам героями прошлых веков, творивших эту историю не мечом, а плугом, умом, добрыми сердцами?!

Нет ответа…

Есть ответ. Птица ест жука, жук — червяка, а человек — все подряд, и охотнее всего — другого человека. В “Лодейникове” Заболоцкого больше правды, чем в пении всех соловьев, а ваш лес пусть лучше поиграет тенями “где-то в поле возле Магадана”.

Я обречен жить в таком мире и ни в какой другой не поверю.

Как же примирить мне, жалкой тростинке духа, это несоответствие великих и справедливых “заповедей” Библии с таким противоречием в нравственной сути творимого нами на земле?

Так сам же и творишь. Грех неизбежен? Ну, так хоть знай, что это грех.

 

О небе и земле

Славянофилы — вроде бы нет больше “русскости”, нежели у них. Как-то позабыто, что все они вышли из одной “шинели” немецкого образца... г-на Шеллинга...

Ничуть не позабыто. Русская философия отшлифована немецкой — именно в противодействии. Сверху — Гегель, Фейербах, но снизу — Шеллинг, “протей”, откликающийся отнюдь не революционной доктрине, которая оседлала русский бунт, а переменчивой русской душе, обреченной сопрягать несоединимое: Запад и Восток, анархию и порядок, соборность и разгул…

Славянофилы — очарованные Россией европейцы. Западники — отчаявшиеся в России русские. Об этом и Розанов думал, и Бердяев, и многие умные люди.

Один умный человек сказал, что наши “почвенники” не знают почвы,  а “западники” — Запада... Борис Слуцкий иронически писал мне из Коктебеля: “почвенники” играют в теннис, “западники” читают Достоевского. Эта шутка многого стоит.

Интересно: а Достоевский — играл бы в теннис?

Что же до Слуцкого, то у него есть поразительные строки о сопряжении несоединимого:

На русскую землю права мои невелики,

Но русское небо никто у меня не отнимет…

Кто такой еврей? Неприкаянный Вечный Жид или вечный строитель, пытающийся соединить Небо с Землей?

Нагорный Карабах — что это? Сепаратизм или право на самоопределение? Неприкосновенность границ и глобализация — как связаны? В чем национальные интересы России — в геополитике или правах человека?..

В проклятом сцеплении того и другого. Не найти ответа в одном углу. Русский всечеловек никогда не найдет Опоньского царства. А если найдет — удавится.

Так мы все — русские! — норовим сползать на философию, когда руки — крюки.

Это у вас-то, Владимир Федорович, руки — крюки? Золотое перо! И не сползаете вы в философию — воспаряете. А я вслед за вами вспархиваю.

 

О поколениях

Изоляция поколений — вот беда нашей культурной жизни. Все всегда начинается с нуля. Отсюда вечное отставание, вечное изобретение велосипедов. Возможно, причина глубже. Рваный ритм российской истории, неприятие преемственности, родовая боязнь перемен предопределили эту традицию, ставшую национальным кодом культуры. Иногда эта особенность затуманивается ложной дилеммой: революция или эволюция? Движение в обоих случаях, только оно — гарантия успеха.

Изоляция поколений? Не припомню. А злость и горечь по отношению к отцам — была. Нападал я на них от имени моего “невоевавшего поколения” яростно. Требовал ответов: откуда ГУЛАГ? Почему начало войны сложилось так страшно? Где обещанный коммунизм? Повзрослев, понял, что так колотиться об отцов можно только при любви к ним.

С нуля начинать — не во вред. Особенно когда кругом — отвалы и завалы тысячелетней культуры. Попробуешь, каково на нуле, — и вернешься разбираться с наследием.

Рваный ритм российской истории — наше наследие. Другой истории у нас нет. Потому и перемен боимся — они у нас непременно “нулем” оборачиваются. Как у вечного лицеиста Пушкина. Или у вечного гимназиста Маяковского: “Встанем голые под голые небеса”. Зато когда и впрямь заголишься перед всем цивилизованным миром — не сгоришь от стыда: дело-то привычное. Как это у Гоголя: похлопал мужик рукавицами и пошел рубить избу.

А с преемственностью — задним числом разберемся.

Когда совершилась русская Революция, многим казалось, что мир рушится. А он создавался.

… Чтобы потом разрушиться?

А дело художника — творить мир, даже если он рушится.

… Мне нравится это “даже”.

 

О границах универсальности

Мы глубже и заинтересованнее должны всматриваться в исторические процессы культуры как процессы единые и универсальные. Это в первую очередь относится к общеевропейским процессам. Речь идет не столько о взаимовлияниях, сколько о единстве культуры этого региона человечества.

Насчет “общеевропейских процессов” — понимаю и сочувствую: кардинальная тема Огнева — горячее желание (несколько даже оранжевое по отсветам пламени) ввести славянский мир в цивилизованный круг Запада. Да вот беда: к “этому региону” мировая ситуация давно не сводится. Дело, похоже, будет решаться не на “общеевропейском” театре. Шире. И страшнее.

 

О том, как жить не по лжи

Когда мальчик у Андерсена закричал, что король голый, вы думаете, кто-то в этом сомневался? Да конечно же нет. Просто взрослые люди знали, что если кому-то надо считать короля голым, то это нужно. Для неких высших целей. А ребенок этих целей не знает, он еще несмышленыш.

Все в этом лучшем из миров держится на условностях…

Язык лжи тоже надо усвоить заранее. И когда все лгут, а один кричит что-нибудь похожее на то, что позволил себе мальчик у Андерсена, это нарушает законы общества, в котором царствует музыка повальной лжи, иногда называемой условностью.

Почему вы говорите о лжи? Люди мечтают, грезят, врут сами себе и друг другу. Вранье — не ложь, вранье — заговаривание боли. Врач — не лжец, а целитель. Язык врача конечно же надо усваивать — и заранее, и всю жизнь. Вспомните теорему Томаса: если люди определяют ситуацию как реальную, то по последствиям она реальна.

Вытащишь какой-нибудь отдельный детский вопль и сам кричишь: ложь! Нас обманывают!

Кто нас обманывает? Сами же себя и обманываем. Во спасение.

Это — правдолюбам ответ, которые из резанья правды-матки делают себе профессию.

Беречь надо матку!

Никогда еще не проявлялись с такой темной силой инстинкты и подсознательные движения души человека, как в наш строго рациональный, вдоль и поперек измеренный и расчерченный разумом век. Это противоречие плохо исследовано и непоследовательно оценено. Наивной вере в цельность мира и человека грубо и решительно противопоставлена жестокая ясность анализа — время обнаружило разорванность мира, сложность и неподвластность души современника ясным определениям... Ясности, ясности — торопит наука, уровень знаний человека о себе присоединяется к этому императиву. Крушение мифов нетерпеливо зовет к той же ясности.

Так вы же и ответили на вопрос, Владимир Федорович. Творим безумства во тьме страстей животных, а умнеем на свету, а свет слепит, так что хочется обратно: “погасим фонарики и полезем все во тьму”. А потом опять на свет божий.

 

О нашем ответе китайцам

В китайском идеографическом письме удвоенный знак женщины означает не две женщины, а ссору...

Наш ответ: третьим будешь?

 

О смерти

Рубят сухостой. Весь день слышен звук пилы, треск и гул падающих сосен. Никогда не думал, что их так много и так жалко каждое дерево... Лежат вчерашние твои знакомые с обрубленными сучьями, как голые трупы людей, которых видел в войну...

Как смерть похожа на смерть!

Поразительное по силе место! Смерть похожа на смерть, и только!

И только…

 

О гер-растратах

В ночь рождения Александра Македонского некий житель Эфеса по имени Герострат, личность дотоле никому не известная, распираемый неуемной жаждой славы, поджег храм Артемиды в родном городе и стал известен на века старому и малому.

Сегодня о кощунстве Герострата знают едва ли не столько же, сколько о великом полководце. Этот феномен можно истолковывать по-разному.

Чувство неполноценности, бешеная зависть — первое, что приходит в голову. Любой идиот или маньяк может прославить имя тем, скажем, что украдет Джоконду, хоть на время, как это удалось в 1913 году маляру из Перуджи (звали его Винченцо), как Кембридж, выстреливший в полотно Леонардо с изображением Мадонны, как австралиец. Тот, изуродовавший молотком “Пьету” Микеланджело... Известно и о деле некоего графомана Нунцио Гульельмо, который пытался изрезать ножом полотно Рафаэля в отместку за то, что собственные “творения” его никого не интересовали. Нападением на картину гения он наилучшим образом пытался привлечь к себе внимание публики.

Спасибо за список. Герострата я еще помнил, но вряд ли запомню этих доморощенных вандалов, не знавших, как им “заявить о себе”. А еще один полотно Репина порезал, а еще один “Данаю” кислотой залил. Я их знать не хочу, с их комплексами неполноценности.

Кстати. Кем должен был казаться достохвалимый Александр тем же персам? Разрушил-то он у них побольше Герострата.

Моцарта не отравил Сальери. Но гений Пушкина грустно понимал, что пальцы не этого, так другого Сальери дрожат от нетерпения...

Ну и взял бы “не этого, так другого”. Пальцы, что ли, дрожали от нетерпения, к перу тянулись? Ни за что обхайлал замечательного композитора и честного человека, а теперь сотни умников защищают диссертации, объясняя, зачем такому гению такое злодейство.

 

О шляпках

Начитанный и опытный критик Евгения Книпович в мое время имела безусловный авторитет, но кокетничала с коммунистической партией так жалко и нелепо, что вызывала сочувствие: эта шляпка была ей явно не к лицу...

А почему вы думаете, что это “шляпка”? А если это осознанная поддержка партии? Евгения Федоровна слишком хорошо знала, чему противостоял порядок, введенный в России коммунистами, она-то старое время застала.

“Патриот” Бунин кончается там, где “маячит на рейде” французский броненосец, “при котором все-таки как будто легче”, “когда все так ждали немцев, спасения”, как гуманист Бунин кончается на “скотской толпе”, “босяках”, “каком-то народе”, “поголовном хаме”. “Прав был дворник”. Да, именно дворники сочувствие вызывают, охранники...

А упование на французский броненосец у Бунина — это что, шляпка? Или каскетка? А ожидание спасения от немцев — тоже шляпка? Или каска? А дворник, он же охранник, — когда в органы завербуется? При Дзержинском? При Ягоде? При Берии?

Во времена реставраций теряются масштабы участников великих событий — сейчас больше поминают Мандельштама и Ахматову, а не действительных гениев, Пастернака например. Его чувство сопричастности событиям творимой нови.

А вы не находите, что этот действительный гений кокетничал с коммунистической партией? Кто первым из великих советских поэтов восславил Сталина? И совершенно искренне.

 

О любви

При огромной любви к Ахмадулиной, ее редкостному дару, полагаю — у нее напряженные отношения с жизнью. Пушкинское “пока не требует поэта” для нее отсутствует принципиально. Ее требует Аполлон постоянно, вернее — она живет в поэзии, а не в жизни. Это больно ей и, до известной степени, сковывает меня, читателя. Я чувствую себя при ней стыдно, как икающий после обеда. Она всегда парит надо мной. Я могу лишь временами вздрагивать от ощущения слитности наших общих чувств. Она из всего делает поэзию, а я хочу естественно чувствовать себя в поэзии, как в жизни. Или я ошибаюсь?..

Не ошибаетесь, Владимир Федорович, и сказывается тут ваше исключительное чутье к поэзии. Если тебе на обед подают торт, и ты знаешь, “из какого сора” он сделан, — икнется тебе потом эта трапеза.

Это я говорю тоже — “при огромной любви к Ахмадулиной”. Так уникально одарена богом, что всех соблазнила.

И хорошо сделала, между прочим.

 

О непоправимом

Разговор о чеченцах, которые ненавидят аварцев. Их переселили на место высланных. Провоцируют драки с лакцами. Аварцы вернулись — “вот новый аул”...

Разговор о русских. Я сказал, что горцев не покорили бы, если бы не пушки. Ася: зато пришлым не уйти отсюда живыми, если что... Они не знают наших гор. Они здесь в ловушке. И грустно: покоряет не смелость — большинство. Так везде на земле...

Это — из записной книжки 1964 года, “без правки”. За сорок с лишним лет ничего не изменилось?

Ася — Асият — горянка, окончившая истфак Ленинградского университета и не нашедшая работы в родном Дагестане.

“Так везде на земле”…

Без правки — значит, неисправимо?

 

О своем и чужом

Мы говорим: стихи Бернса, поэзия Гейне, драмы Шекспира стали достоянием русской поэзии, фактом русской культуры. Это означает, что Бернс, Гейне, Шекспир уже неотделимы от нашей национальной духовной жизни.

…Ритмика бунинского перевода “Гайаваты” — классический хорей, свободно несущий экзотическую нагрузку.

Я бы уточнил. “Гайавата” Бунина — уже не совсем Лонгфелло и еще менее — те индейские сказания, которыми Лонгфелло вдохновился. Но это и не “чистый Бунин”, при всем его классическом хорее. Это именно вариант присутствия нерусского феномена в русской поэзии, то есть ни то, ни другое, а… третье.

Грант Матевосян в русском пересоздании Анаит Баяндур — такой вот изумительно найденный вариант присутствия: он неизбежно отошел от армянского оригинала, но и не “обрусел”, а завоевал свое неподдельное место.

Вообще такие успешные пересоздания редки до уникальности. Чаще другое: в лоне Шекспира сталкиваются Лозинский и Пастернак, да еще со своего бока Маршак помогает: русский Шекспир рас-траивается, рас-страивается. До шизотемии. Это всегда хлеб филологов, но далеко не всегда хлеб живой культуры.

Лев Толстой записал как-то: о Достоевском говорят — он, мол, слишком русский, его не поймут на Западе. Есть один критерий — “чем глубже, тем общее”. На уровне большого искусства, на уровне постижения природы человека, его духовного мира народы встречаются все чаще, надежнее, надолго.

Надолго — это наобум. В реальности — чем “общее” — тем больше свободы для непредсказуемой самобытности, каковая и цветет вольно на общих полях.

“Есть глуповатая аксиома, что слово выражает мысль, было бы справедливее сказать, что слово искажает мысль”, “разве удастся нам сказать вслух фразу такою, какою она нам додумалась?”.

Это все Флобер.

Какою “она нам додумалась” — мы и сами вряд ли удержим. Когда слово твердеет в записи, то теряет вовсе не богатство оттенков, а невнятность нашариваемых вариантов, приобретает же слово — весь мир… если, конечно, мир захочет разбираться в оттенках. Великолепно фиксируемых, кстати, в записанном слове. В том числе и у Флобера.

Кто-то из любителей архаики в переводе сравнивал приметы давних лет с пылью веков, которую опасно стирать. Однако другой переводчик не менее остроумно опроверг доводы первого: пыль не есть изначальное качество первоисточника, она накапливалась веками, во времени, иначе говоря, скорее искажала подлинник. А истина в том, чтобы сохранить патину времени, а пыль... стереть.

А что если пыль веков и есть изначальное качество жизни в ее подлинности?

Тысячи книг на полках. Когда-то каждая из них была частью тебя. Теперь ни одна из них не нужна тебе. Все пройдено, все позади. Открыв любую на любой странице, вспомнишь закладку, строку, заряжавшую тебя током жизни, надежды, веры в продолжение твоей нужности.

Сегодня книги молчат. Угрожающе или равнодушно. Они стали чужими. У них, у каждой, своя жизнь. Или тоже — одно прошлое.

Полка за полкой уходят во вчера. Как это страшно несправедливо. Они оставляют меня одного перед вечностью.

Слово будет жить для другого? Но в свое время уйдет и от него...

Поразительное место! Душа настоящего филолога: жалко вынимать закладки из давно отработанных книг. Больно смотреть на старые полки… на уже прочитанные этапы своей жизни. Сотрет ли кто-нибудь пыль веков? Увы.

 

О последнем

Человек тем и выделен из других существ тварных, что изначально — он не столько ЧАСТЬ Природы, сколько ее разум, то есть соучастник, сотворец ее. До него живые существа ПРИСПОСАБЛИВАЛИСЬ к Природе, человек же начал и саму ее приспосабливать к себе. Но как?.. А это уже второй вопрос.

А может, это первый вопрос? А второй, третий и тысяча третий встают (или не встают) в зависимости от ответа на этот первый? В России такие вопросы иногда называют “последними”. — Это есть наш последний… После этого все “с нуля”.

Лютер говорил, что в тысячу раз важнее верить в отпущение грехов, чем быть его достойным. Вот уж нет! Все как раз наоборот.

Не наоборот, а именно так, как полагал Лютер. Не буду снова отсылать читателя к теореме Томаса, отошлю к Александру Дугину, который, отвечая на очередной вопрос о мировом еврейском заговоре, сказал:

— Никакого заговора нет и никогда не было. Но мир таков, как если бы заговор был.

Как круто меняются оценки явлений в истории! Вчера невозможно было представить памятники Петлюре или Махно на Украине. Сегодня “зеленые братья” в Литве — мученики за национальную идею, а памятник “Алеше” на горе под Пловдивом едва не переделали в постамент для кока-колы...

А все-таки хорошо жить до-олго. Хотя бы затем, чтобы убедиться в неисправимости человеческой природы и неиссякаемости попыток человека обмануть самого себя.

 

 

О судьбе славянства в грозовом мироздании

В прекрасной моей Югославии нынешние демократы сдали Западу лидера сербов Милошевича в качестве “военного преступника”, хотя неуступчивость его в желании сохранить единую страну югославян — хотя и ценой крови, что, разумеется, прискорбно, — не так уж и смахивала на “преступление”... Особенно на фоне “гуманитарных” бомб НАТО...

Подписываюсь под каждымсловом. В том числе и о “прискорбии”. Цена истории вообще “прискорбна”. Так будет всегда. Славянские ручьи не сольются в русском море. И вообще не сольются. Встанет в горле гордиенкова кость.

Американские бомбы хорошо осветили этот вопрос, когда взрывали белградские электростанции. Да электростанции-то восстановить можно… чтобы газеты читать. У Огнева об этом замечательно сказано:

Жизнь складывается по-разному. Один ищет небывалое — и находит обычное. Другой живет как будто без особых метаний, а оказывается, что в его судьбе жили молнии. Просто он к ним привык и принимал их за электричество, при котором читают газеты.

Не только газеты. Еще и стихи. И комментарии к стихам. Взрывоопасно — все.

Когда ты любишь — ты над пропастью. Ты — среди молний.

На этом сполохе я завершу пересчет искр огневской исповеди.

Версия для печати