Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2006, 1

Что с нами происходит?

Беседу с доктором филологических наук, профессором, ведущим научным сотрудником Института мировой литературы РАН, действительным членом РАЕН, экспертом Государственной Думы РФ, заслуженным деятелем науки Республики Дагестан, лауреатом Государственной премии Республики Дагестан Казбеком Камиловичем Султановым ведет Ахмед Ахмеднабиев.

 

А.А.: Что происходит с человечеством, куда оно идет? Ведь никто не может утверждать, что современный человек мудрее или дальновиднее, допустим, того же древнего грека?

К.С.: Трудно, разумеется, отвечать за человечество, но принадлежность к нему позволяет кое-что сказать. Мы живем в мире удивительных технологий, изощренных коммуникаций. Однако если вглядеться во внутренний мир человека, вооруженного техникой на грани фантастики… Вместо полноты восприятия жизни, столь свойственной тому же древнему греку, — растерянность, страх перед завтрашним днем и тому подобные признаки катастрофического сознания. Вместо уверенности в лучшем будущем — чувство наступающего апокалипсиса.

Глобализация воспринималась поначалу как слом барьеров между культурами, народами при сохранении их самобытности. Оказалось, что нас кормили “общечеловеческими ценностями”, а на деле мы пришли не к взаимоуважительному сближению ради гуманного жизнеустройства, а к еще большему обострению социальных полюсов: на одном из них — неизбывная бедность большинства, на другом — стремительно растущее богатство меньшинства. Достаточно вдуматься в цифры — восемьдесят процентов населения Земли владеют всего лишь двадцатью двумя процентами мирового богатства, — чтобы прочувствовать драматизм и остроту ситуации.

Оказалось, что под знаменем глобализации выстраивается новая “берлинская” стена, навсегда разделяющая людей на “мы” и “они”. Оказалось — цитирую глубокую статью французского философа Ж. Бодрийяра “Дух терроризма”, — что “идея либеральной глобализации пытается реализоваться… в форме полицейской глобализации, тотального контроля и страха за безопасность”. Оказалось, что под привлекательной маской универсальных технологий скрывается культурный империализм — стратегия наступления на национально-культурные миры, ослабление традиции, специфики во имя принципа “где хорошо (добавим: и выгодно) — там мое отечество”. Происходит не интеграция различий при их сохранении на качественно ином уровне, а их нивелировка.

Когда-то Гете говорил о “подлинной всеобщей терпимости”, которая “наиболее уверенно достигается тогда, когда оставляешь в покое все то особенное, что присуще отдельным людям или народностям, крепко придерживаясь того убеждения, что подлинно ценное отмечено одним — оно принадлежит всему человечеству”. Именно так: особенное, приобретая в своем развитии черты “подлинно ценного”, становится достоянием человечества. Сегодня предпочитают говорить о прямо противоположном: о “космополитической нации”, “космополитической демократии”, “космополитическом праве”. На этом пути техногенная цивилизация все больше отделяется от культуры как таковой и, следовательно, от идеи нравственной, всецело обусловленной культурой.

Чего стоит прогресс, если он только технологичен и никак не связан с миром нравственности, добра, гармонии, взаимосогласия человека и природы? А если прогресс — неизбежный симбиоз технологических приобретений и очевидного нравственного упадка, освобождающего человека от моральных ограничений, то куда же мы идем и, главное, зачем? В середине ХVIII века француз Ж. Руссо как будто заглянул в наш сегодняшний день: в “Рассуждении о науках и искусствах” на вопрос о том, является ли научно-технический прогресс благом для людей, он ответил отрицательно.

Современный думающий человек протестует, но его протест вязнет в трясине глубочайшего общественного безразличия к человеку как духовному существу. Похоже, мы живем не только в посткоммунистическое время — на дворе и постгуманистическая эпоха. Гуманизм как выстраданная поколениями философия жизни отходит в прошлое, становясь очередным “золотым веком”. Ответ на вопрос “что происходит с человечеством” приобрел явно пессимистический оттенок. Но кто сегодня, находясь в здравом уме, возьмется отстаивать ура-оптимистический сценарий развития человечества?

Еще один важный вопрос в продолжение темы: что уготовано нашему Дагестану в стремительно усложняющейся реальности — стать безличным и безгласным заложником чужой политической игры или найти свое достойное место в мире, открывая для себя реальную, а не фиктивную историческую перспективу?

А.А.: В моем представлении проблемы современной цивилизации обусловлены отходом от религиозных (божеских) ориентиров. Насколько я прав (или не прав), с вашей точки зрения?

К.С.: Сегодня религия с ее благотворным духовным максимализмом выступает как последовательная этическая альтернатива нравственной деградации. Недавно прочитал беседу с отцом Андреем Кураевым. Этот православный священник, нередко оппонирующий приверженцам ислама, вынужден был признать: “Попробуйте посмотреть на наше телевидение глазами мусульман: проповедь язычества (бесконечные гороскопы, целители, маги), показ разврата, бездумный культ богатства и развлечений. Верующий мусульманин на федеральных каналах не находит того, что дорого его сердцу. А значит, он будет всеми силами ограждать своих детей от подобной информации. И источники такого телевидения станут в его сознании врагом… Отсюда желание отгородиться от Москвы”. Чтобы в полной мере оценить нынешний ценностный вакуум, напомню и об отсутствии в обществе консолидирующих идей, о глубоком разочаровании в выборах без подлинного выбора, в политиках, утративших доверие людей.

Стремительно падает в цене готовность понять чужое и принять его не как чуждое. Она отступает под натиском примитивного высокомерия и убогих представлений о другом народе. В своем публицистическом шедевре, озаглавленном “Обращение к мужчинам Кавказа”, вождь ЛДПР в очередной раз обнаружил недержание мысли, настойчиво предложив кавказцам изменить свой менталитет, который он описал в излюбленной им манере утрированного и провокационного сгущения красок: “Сегодня грабят и убивают все: аварцы — даргинцев, карачаевцы — черкесов, чеченцы — всех подряд. Все вместе — русских”.

Модель подобного отношения к малочисленному народу как источнику негативной социальной энергии когда-то опробовал другой “думец”, Марков-2, рассуждавший в дореволюционной Госдуме в том же ключе: “Надо, чтоб страх вернулся, а любви чухонской нам не надо. Наша инородчина вконец обнаглела. Говорим вам: прочь, мелкота, Русь идет”. Словесный эпатаж в устах вице-спикера нынешней Думы шокирует только поначалу, потом приходит отрезвляющая ясность: с такой нечувствительностью к проблемам других народов, с таким суженным горизонтом миропонимания наши политики еще наломают дров, и не только на Кавказе. Плодовитый геополитик А.Дугин на страницах “Литературной газеты” ставит вопрос ребром: “Либо Россия — либо права человека”. Во имя какой благой цели навязывается это намеренно жесткое разделение вместо связующего “и”: “Россия и права человека”? Почему нам безответственно внушают, что органичное сопряжение того и другого не только невозможно, но даже опасно? Для тех, кто не понял и “не дорос”, А.Дугин устраивает ликбез: равенство
народов — утопия, в природе нет ничего равного, и не случайно она устроена так, что волки едят зайцев, а не наоборот. Призывая в другой своей работе (“Основы геополитики”) раскалить “имперский контекст”, он наверняка твердо знает, как поступить с теми национальными меньшинствами, которые все еще приходят в ужас от этого словосочетания.

Если вдуматься, то это весьма распространенное умонастроение есть не что иное, как попытка под пикантным соусом евразийства закрутить расшатанные гайки, вернуться под “сильную руку”, реанимировать тот самый авторитарный стиль, который снимет раз и навсегда вопрос о национальном меньшинстве как “политически вредный”, и прекратить интеллигентские разговоры о самоценности каждого человека и каждого народа.

Неудивительно, что религия в этой ситуации возвращает себе роль центра духовного притяжения, генератора нравственного обновления. Но, соглашаясь с тем, что отход от религиозных ориентиров роковым образом сказался на развитии современной цивилизации, хотел бы все-таки напомнить: религия — одна из ценностных форм сознания, а не абсолютная мера всего и вся. Нередко приходится наблюдать, как теряется чувство меры и претензии от имени религии на спасение человека приобретают черты авторитарности, тревожные признаки монополии на истину. С недоумением наблюдал по телевизору, как служитель православной церкви благословлял всех призывников, среди которых явно были и не христианине, щедро окропляя их святой водой.

Любая монополия, обнаруживая нетерпимость и тоталитарную склонность к безальтернативности, богопротивна. Истине душно в этом пространстве, она бежит из него на простор свободного духа.

А.А.: Вы ежегодно посещаете Дагестан. В какую сторону и насколько он изменился?

К.С.: Меня не отпускает ощущение, что мы уперлись в какой-то тупик, растянутый во времени. Трудно точно конкретизировать это чувство обманчивой стабильности и неустойчивого равновесия. Если не утешать себя “нас возвышающим обманом”, то следует говорить и об обманутых надеждах дагестанцев, и об их ностальгии по порядочности, справедливости, и о мировоззренческой дезориентации. Не буду ссылаться только на известные общероссийские социальные потрясения, поставившие большинство населения страны на грань выживания (хотя упомяну выразительное название недавно вышедшей в США книги К.Фриланд “Распродажа века: сумасшедший переход России от коммунизма к капитализму”). Беда в том, что вирус психологического надлома проник в глубину человеческих отношений, подтачивая ценности, которые испокон веков страховали органическую целостность многонационального Дагестана. Признаки негативной динамики налицо, когда в общественном сознании превалируют “ценности” всепроникающей коммерциализации с ее установкой на выгоду любой ценой “здесь и сейчас”, позволяющей переступать даже через человеческую жизнь. Истинно то, что выгодно? Кому, когда и сколько — это знание, похоже, заняло первую позицию в шкале гражданских “добродетелей”. Любой крутой держатель денег окружен ореолом легендарности, становясь образцом для подражания в молодежной среде.

На фоне звонких и правильных деклараций о дагестанском единстве де-факто произошло поистине историческое событие: общедагестанская доминанта отступила в тень перед натиском интересов политико-финансовых групп влияния. Сконцентрировать в своих руках экономические рычаги и ресурсы, конвертировать деньги во власть, а власть в деньги — дальше этого групповое сознание, сформированное в координатах клана и этноса, не в состоянии продвинуться. Смешно в этом раскладе сил искать ответственность за судьбы дагестанского общества, как бы ни пытались эскалацию корпоративных интересов выдать за благородную заботу о Дагестане. Я, может быть, неоправданно обостряю, но все-таки скажу: такое ощущение, что наш многонациональный Дагестан распался — нет, не по этническим границам, чего всегда особенно опасались, а по социальному рубежу (или уже непроходимому хребту?) — на два Дагестана. Или на два острова, “связанных” всего лишь естественным и нескрываемо напряженным антагонизмом.

Сейчас “дагестанский язык вертится вокруг больного зуба” — предстоящей смены власти. Газеты предлагают читателям фамилии на выбор, в ходу рейтинги популярности, которым неоднократно обманутый избиратель не верит, резонно связывая их с амбициями и финансовыми возможностями того или иного заказчика. Все понимают, что смена фасада, ничего не меняющая по существу, только усугубит обстановку. Но готов ли Кремль ради преодоления нарастающего отчуждения народа от власти на большее — на демонтаж сложившейся системы “ценностей”, обслуживающей национальную бюрократию, которая успешно приватизировала республику и наладила бартерный обмен с Москвой: мы вам стабильность, вы нам кредиты? В этом ключевой вопрос, а не в смене руководящей фамилии по высочайшей рекомендации.

Похоже, однако, что ради “стабильности любой ценой” ограничатся косметическими мерами. А это, как подсказывает жизнь, самый надежный и проверенный способ окончательно загнать ситуацию в тупик (авось, рассосется сама по себе). К сожалению, ни слова о наболевшем и взрывоопасном во время пребывания президента в республике в августе 2005 года дагестанцы так и не услышали.

Мерфи Ким, побывавший в ауле Гимры, в статье “Восстание расползается по Кавказу” (“Los Angeles Times”, 24.10.05) приводит типичное для дагестанцев мнение безработного рабочего, 38-летнего Казимагомеда: “Люди обращаются к шариату, потому что власти, которые должны представлять закон, сеют беззаконие. У людей почти не осталось надежды на получение справедливости от светских властей, и поэтому они обращаются за поддержкой к муфтиям”. И далее: “Если мы в Дагестане не изменим всего, с низов до самого верха, война станет неизбежной — и не такая война, как в Чечне или в некоторых других местах, не мелкие стычки, а война, которая будет длиться столетиями”. Весьма характерна уточняющая деталь: Казимагомед предупредил: “Если будет обнародована моя фамилия — мне конец”.

А.А.: Когда-то Дагестан называли страной последних рыцарей, а сегодня какое имя более подходит ему?

К.С.: Когда в 1936 году Халилбек Мусаясул эффектно назвал свою повесть “Страна последних рыцарей”, он, акцентируя слово “последних”, дал понять, что пишет о стране утраченных ценностей. За 105 лет до Халилбека русский писатель А. Бестужев-Марлинский в рассказе “Часы и зеркало” тоже говорил о рыцарстве, но в другой тональности: имея в виду “дикие обычаи горцев”, “их невероятную храбрость, достойную лучшего времени и лучшей цели”, он писал о “доселе живом обломке рыцарства, погасшего в целом мире”. Доселе живом… Халилбек, человек другой эпохи, уже вынужден не без горечи констатировать: “последние рыцари”…

Воссоздавая в живых подробностях процесс угасания и исчезновения рыцарства как кодекса чести, мужества и благородства, можно наглядно проследить историю Дагестана в ее человеческом измерении. Последние 15 лет — на рубеже ХХ и ХХI веков — довели людей до того, что само понятие “рыцарство” стало восприниматься не иначе, как иронически. Так принято сегодня реагировать на любое понятие или явление, соотносимое со сферой моральных ориентаций, с состоянием национального духа и не имеющее прямого отношения к экономической выгоде или материальному успеху. Чувства собственного достоинства и уважения к другому человеку, рыцарские и очень дагестанские по своей природе, отступили под натиском другого кодекса поведения: падающего — толкни, кто
смел — тот и съел и тому подобные “заповеди”, взятые на вооружение современной псевдоэлитой.

Не хочется изощряться в поисках ответа на заданный вопрос (“какое название сегодня подходит Дагестану”) — и так все ясно.

А.А.: В моем представлении проблемы Дагестана обусловлены отсутствием общенациональной идеологии. Если это так, то что вообще должно входить в это понятие, исходя из наших реалий?

К.С.: Общенациональная идеология возможна лишь при ответственном политическом мышлении. Что это значит лично для меня?

Учитывая сегодняшнее торжество кланового эгоизма как устоявшейся политической практики над традиционной общедагестанской солидарностью, нелишне напомнить: Дагестан всегда был чем-то большим, чем географически-региональное явление. Исторически выстраданный надэтнический уровень солидарности органически сопрягался здесь с полнотой этнокультурного развития. Это внутреннее равновесие обеспечивало наличие общедагестанского культурного пространства, в равной степени сдерживая локальный этноцентризм и беспочвенный этнонегативизм.

Необходимо здраво взглянуть на нынешнее положение вещей. Честный непредвзятый анализ — единственный путь к ясному пониманию того, что нас ждет в будущем. Пора перестать воспринимать сложившуюся ситуацию как нерушимую данность и инерционно следовать за событиями, только констатируя их и описывая. Сейчас налицо дефицит интеллектуальной смелости, которая требуется для выработки иного стиля мышления: называя вещи своими именами, необходимо заглядывать за привычный горизонт и формировать в общественном сознании представление о том, каким должно быть свободное гражданское дагестанское общество. Отсутствие стратегического мышления в нашу эпоху коротких бюрократических целей (лишь бы удержаться у власти!) и быстрых грязных денег создает очевидный идейный вакуум. Поэтому трудно избавиться от ощущения, что мы идем в никуда.

Для меня несомненно, что тоска по смыслу, по новому осознанию себя и своего места в мире с учетом происходящих глобальных перемен набирает силу, стимулируя достижение нового качества общественного сознания. Мы как будто застряли между ностальгическим традиционализмом и поиском адекватного ответа на запросы времени. Играем с готовыми, до нас сформировавшимися историко-культурными смыслами, постоянно ссылаемся на исторические корни нашего единства, на духовные достижения предков, отстоявших это единство в исторических катаклизмах. Однако наивно думать, что всегда и во всем historia magistra vitae (история — учительница жизни). Нельзя отвечать на новейшие вызовы времени, повернув голову назад; нужны собственные духовные усилия и постоянная установка на соотнесенность злободневного (каким стал Дагестан) и должного (каким мы хотели бы его видеть). Нельзя думать о будущем, связывая его только с размерами московских кредитов и повторяя на каждом шагу нелепую формулу “мы добровольно не входили в состав России и добровольно не выйдем из нее”.

Люди истосковались по возвращению созидательного смысла, по переходу от тактики выживания к стратегии достойной жизни. В метафизическом, если так можно сказать, пространстве республики действуют две силы — партия Памяти и партия Надежды. Первая болезненно реагирует на рецидивы имперского мышления, на авторитарный стиль руководства, апеллируя к эпохе длительного горского сопротивления царизму, к имени имама Шамиля и позднейшим событиям в Чечне. Для второй важен не столько ретроспективный взгляд, сколько ставка на проективное мышление и отложенное в силу исторических катаклизмов в долгий ящик, но реально существующее желание, как писал сто лет тому назад в “Санкт-Петербургских ведомостях” (N№ 236, 1905 год) в статье “Что нужно Кавказу?” ингушский мыслитель и просветитель В.-Г. Джабагиев, “свободно принять участие в общей культурной работе человечества”. Два года спустя на страницах той же газеты в статье “Инородцы и Россия” он проникновенно скажет о “верных сынах отечества без различия веры и крови” — о тех, кто способен “сплотить Россию в однородный моральный организм” (выделено мною. — К.С.)

Отсюда проистекает кровная заинтересованность в демократическом векторе развития России, в демократической поддержке партии Надежды, в победе идеологии и философии “однородного морального организма”. Только состоявшаяся демократия способна стать эффективным противовесом сепаратистским настроениям, политизированному этноцентризму, блокирующему демократические импульсы на уровне этнокорпоративных интересов. Иначе говоря, мы нуждаемся в новом рациональном дискурсе, где свое место займут обеспечение гражданских прав и свобод личности независимо от ее национальной и религиозной принадлежности, уважение к различиям, гуманизация системы управления, гарантии личностной и общественной защищенности, гражданский контроль и независимая гражданская экспертиза. Наконец, гражданское равноправие и жизнеспособный федерализм, а не рецидивы унитарности и реставрация авторитарного стиля управления.

Выбирая поведенческую стратегию, нельзя загонять себя в тотальную неудовлетворенность и, следовательно, в самоубийственное маргинальное подполье, откуда вербуется резерв терроризма. Идеология выживания немногочисленных народов в современном мире предполагает грамотный выбор и интенсивный самоанализ. Томаш Масарик, президент Чехословакии с 1918 по 1935 год, как-то сказал другому великому чеху Карелу Чапеку: “Вот проблема малой нации — делать больше и быть искуснее”. Задолго до Масарика эту же мысль, но аранжированную атмосферой военного времени, выразил, согласно легенде, имам Шамиль: “Малому народу нужен большой кинжал”. Большой кинжал — это, конечно, метафора того душевного состояния, того чувства особой ответственности, которые продолжали волновать и в ХХ веке лучших и дальновидных представителей малочисленных народов. Поэтому за призывом “быть искуснее” должно стоять нечто большее, чем всего лишь постоянные сетования на дискриминацию и ущемление прав.

Другой, столь же важный поворот темы. Вы заметили, что во всех откликах московской прессы на августовский митинг в Хасавюрте настойчиво выдвигалось на первый план слово “раскол”? Давно замечаю, что любое внутридагестанское событие, независимо от его содержания, определенные круги в Москве преднамеренно воспринимают сквозь призму распада и раскола республики. Ни на минуту не стоит забывать, решая свои внутренние проблемы, об антидагестанских внешних силах, подбрасывающих идею неспособности к саморазвитию такого, по их мнению, эклектичного образования, как Дагестан. Это для нас Дагестан — единое духовное пространство, а для них — непрочный союз этнических анклавов, разрушение которого принесет в регион долгожданную смуту на долгие годы и обеспечит новый источник обогащения. Это для нас общедагестанский масштаб — неопровержимая реальность, а для них — политико-идеологическая химера, уменьшенная копия разрушенного СССР (недаром во многих московских публикациях Дагестан предстает как мини-СССР).

В рамках обновленной общедагестанской идеологии такой политический проект, угрожающий целостности Дагестана, должен получить недвусмысленную оценку и решительный идейный отпор. Усиление общедагестанского диалога, ограничение роли группировок, оспаривающих на этноклановой основе уровень общедагестанской идентичности, преодоление прогрессирующего морально-психологического кризиса, интеллектуальный прорыв в оценке реального положения и в стратегическом видении, требование социально ответственной политики властей — вот некоторые из возможных положений новой общенациональной доктрины, которая, безусловно, вызревает и станет программным ответом на нынешние и будущие риски для Дагестана.

Позволю себе процитировать концовку своего доклада, сделанного на конференции в Сочи, устроенной немецким Фондом Фридриха Эберта: “Нам, представителям малочисленных народов Кавказа, жизненно необходима идеология ясного и эффективного выбора, который позволит осуществить судьбоносный переход от современной ущербной доктрины выживания к праву на перспективное развитие и позитивное самосозидание, возвращая не только инвестиционную, но и человеческую, культурную привлекательность нашего региона…”.

А.А.: Власть и интеллигенция: грани взаимоотношения и сосуществования. Наш общий знакомый поэт Адалло утверждает, что в Дагестане в советский и постсоветский период интеллигенции как социального явления и созидательной публичной силы вообще не было. Насколько он прав?

К.С.: Отношения власти и интеллигенции — это система притяжения и отталкивания. Настоящий интеллигент, если он к тому же интеллектуал, отчетливо понимает: сближение с властью во всем и всегда неизбежно оборачивается утратой самого себя, своей индивидуальности и своего права на свободное самовыражение. Функция духовного сопротивления делает интеллигенцию важнейшей частью общественного организма. Умная власть предпочитает не посягать открыто и грубо на эту функцию, глупая же обрекает себя на бесконечную борьбу с инакомыслием, ускоряя механизм саморазрушения политического режима. Наша интеллигенция, отодвинутая на обочину рыночного беспредела, сегодня явно — не властитель дум. Конечно, она не была им и в советский период по понятным причинам. Постоянная оглядка на партийную директиву и обкомовскую указку, тактика духовного примиренчества вынуждали ее идти, как заметил в свое время чуткий Чехов, на бесконечные “контракты со своей совестью”. Вместо соблюдения спасительной для творческого сознания дистанции — судорожные попытки обратить на себя благосклонное внимание власти в надежде на награды, звания, привилегии. Это были годы, когда, по слову поэта, “об истине и не мечтали, ложь важно слушали из лож и ложью новой заменяли уже наскучившую ложь…”.

Когда в семидесятые годы я, полностью игнорируя классовый подход и сохраняя верность эстетическим критериям, написал книгу “Поэзии неугасимый свет” — о трагедии творчества, раздавленного идеологическим молохом, — поднялся большой шум, спровоцированный специальным постановлением обкома КПСС. От имени возмущенной общественности на страницах “Дагестанской правды” на книгу обрушился полковник КГБ, на общем многолюдном собрании Союза писателей Дагестана организовали по требованию обкома идеологическое избиение молодого автора, хорошие знакомые перестали, как по команде, здороваться. Помню, как остро я ощутил тогда, задолго до перестройки, спущенной сверху, глубочайшее неблагополучие, внутреннюю слабость партийной власти, которая докатилась до того, что не могла скрыть свой страх перед свободными словом и мыслью.

Умственная спячка, бегство от сложности жизни под кнутом партийного диктата не позволяли нашей интеллигенции в целом состояться как интеллектуальной силе. Конечно, были исключения, была драма талантливых людей, которые думали и писали вопреки обстоятельствам. Эффенди Капиев в замечательных своих “Записных книжках” мог, отдавая дань времени, написать о “чести вождя и правительства” как “единственном (? — К.С.) обличии нации”, но он же нашел в себе мужество говорить и о “потоке испорченности”, и о “постыдном пятне трусливого подчинения”, которое “никогда не может быть стерто”.

Сам по себе протест не гарантирует полноценного художественного результата. Само по себе сопротивление власти не превращает заурядность в талант автоматически. Но подлинно талантливое и своевременное слово неизбежно перерастает любые идеологические рамки. Художник, сосредоточенный на поиске истины, не может не быть в оппозиции к власти, если она посягнула на свободу и самоценность человека. Пушкинский идеал творческого поведения — “…живи один. Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум… Ты сам свой высший суд” — остается немеркнущей путеводной звездой при любой политической погоде. Понимаю, что в новом российском контексте подобные вещи звучат старомодно, ибо напоминают о ценностях, павших в битве с победившим цинизмом…

Когда сегодня Адалло говорит о несовместимости политики и поэзии (см. “Время новостей”, 24.09.04), он, по-моему, меньше всего настаивает на безразличии поэтического слова к происходящему вокруг. Напротив, выбирая между “безобидными стишками” (его слова из “Коммерсанта”, 24.09.04) и осознанной критикой социального неблагополучия, он остановился на втором, заплатив за свой выбор — не столько политический, сколько поэтический — судьбой изгнанника.

Суть, как я ее понимаю, в том, что на переломном для всего общества рубеже поэзия не может не становиться просвещенной духовной оппозицией — иногда единственной отдушиной в безвоздушном политическом пространстве. Разве декабристские стихи Пушкина или лермонтовская “Смерть поэта” не свидетельствуют об этом с неопровержимой ясностью? Разве не остался Адалло верен себе как поэту? Разве не выглядят беспомощными попытки предельно политизировать его выбор? Если же поэзия выбирает другой путь — обслуживает, например, дежурный образ стилизованного, декоративного Кавказа, далекого от подлинных кавказских реалий, — то она неизбежно утрачивает внутреннюю силу и нравственный авторитет, опускаясь до жалкого уровня безобидных и бесцветных стишков. Нечто подобное происходит и с современным интеллигентом, который перестает им быть, превращаясь всего лишь в работника умственного труда. Дальше того, чтобы бездумно плыть по течению, заданному властью, или выполнять популярную ныне роль ее интеллектуальной обслуги, он и не собирается продвигаться.

Есть, однако, и другая сторона медали. Сколько ни говорили бы сегодня о “конце интеллигенции”, она остается востребованной, если служит высшим интересам общества, а не обслуживает власть предержащую и денежные мешки. Вернуть смысл понятию “интеллигенция” как “социальному явлению и созидательной публичной силе” значит вновь осознать жгучую актуальность классических параметров ее бытия: раскрепощенность человеческого духа, который сам себе “высший суд”, способность генерировать общественно важные идеи, готовность к переоценке ценностей, требование социальной справедливости. Если развитие, по Гегелю, “есть не бесхитростное и безмятежное проистечение… а жесткая, яростная работа духа”, то кто, если не интеллигенция, может взять на себя эту неблагодарную, но насущно необходимую работу?

Важно сказать и о другом. В девяностые годы развернулась борьба за идентичность как здоровая реакция на вездесущий пролетарский интернационализм, борьба за восстановление историко-культурного статуса. В каждой национальной культуре идеей фикс стала тщательная реконструкция историко-культурного пространства. Наглядное ее проявление — возвращение некогда запрещенных имен и книг. Как-то Расул Гамзатов заметил: “Зачем же вырезать историю, ведь она не кинопленка?”. И добавил: “Дагестан — республика, а не заготовительный пункт”. Этнокультурный реванш не мог не состояться.

Давно назревшая, поистине выстраданная работа приобрела, однако, ярко выраженное вертикальное измерение. В процессе реставрации прошлого воспоминания о нем и ностальгические мифы стали превалировать над размышлениями о настоящем и будущем. Исторические обиды и счеты к соседям предваряли вспышки насилия. И, соответственно, восприятие — маргинальное и провинциальное — своего этноса как осажденной крепости. Национальная самокритика — важнейшая составляющая духовного состояния общества — оказалась “вне закона”. В нашем отношении к родной истории появилась явная избыточность, которая, как оказалось, не гарантирует глубины понимания. Культурный неотрадиционализм вырвался на политический простор. Деидеологизация национального вопроса обернулась агрессивной этнической мобилизацией. Как раз на этой волне произошло повышение политического статуса кланово-родовых сообществ, поделивших республику на зоны влияния. Власть же избрала близорукую тактику согласования этнокорпоративных интересов, оказавшись заложницей собственной политической игры.

Сейчас эйфория этнокультурного самоутверждения поугасла. Для достижения его полноты уже недостаточно смотреть только в зеркало своей культуры, вырванное из системы зеркал. Возвращаются понимание культуры как сферы интеграции различий, идея межкультурного диалога, понимание того, что приоритет различия не должен подавлять встречное культурное движение как заведомо чуждое. Помните отношение толстовского Хаджи-Мурата к гостеприимной Марье Дмитриевне? Ему нравилась не только “ее простота”, но и “особенная красота чуждой ему народности”.

А.А.: Одна местная поэтесса недавно написала статью о ненужности и даже вредности изучения родного языка в общеобразовательных учреждениях. Может ли творческая интеллигенция существовать вне родной языковой среды?

К.С.: Не нахожу предмета для дискуссии. Вредно не изучать родной язык, в том числе в школах. Другое дело — возможность существования вне родной языковой среды интеллигенции, претендующей на статус творческой. Если брать интеллигенцию в целом, то эта возможность равна нулю: национальная культура не может всецело развиваться на неродном языке. В этом случае она и не культура, и не национальная, а интеллигенция, полностью утратившая корни, в том числе и языковые, перестает быть таковой.

Если же иметь в виду судьбу отдельного состоявшегося художника, то следует признавать и уважать его выбор. При достижении бесспорного художественного результата вопрос о языке перестает быть решающим. Порывая с родным языком по разным причинам, талантливый писатель не порывает, как правило, со стихией национальной жизни, добиваясь подчас такой глубины в ее изображении, какая недоступна многим из тех, кто пишет на родном языке. Примеры общеизвестны: Эффенди Капиев и Чингиз Айтматов, Фазиль Искандер и Александр Эбаноидзе, Чингиз Гусейнов и Олжас Сулейменов… У кого поднимется рука отлучить их от литературы только по той причине, что они избрали неродной язык как средство творческого самовыражения? Но это вовсе не означает, что сама по себе “измена” родному языку гарантирует успех. Счастлив тот, кто талантливо работает на своем языке во славу своей литературы, расширяя ее горизонты и обогащая духовный мир своего народа. Но если писатель, пишущий на нематеринском языке, тоже обогатил внутренний мир читателя, в какой-то мере изменив его отношение к жизни, то сам факт обращения к тому или иному языку утрачивает значение обязательного и первостепенного принципа. Литература, искусство вообще — товар сугубо штучный, что означает необходимость конкретно и очень внимательно рассматривать каждое явление исходя из главного — наличия таланта…

Версия для печати