Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2005, 8

Рецепт

Роман-блюз. Окончание

Журнальный вариант. Окончание. Начало: “ДН”, № 7, 2005 г.

 

SOLVE!

Во мне, сыночке порядочных, правильных родителей, учившемся в не самой плохой школе, имевшем славных друзей, влюблявшемся в хороших девочек, в какой-то момент развился некий порок, открылся какой-то содержательный дефект. Да, наверное, где-то на рубеже жизни школьной и университета невидимая рука щелкнула тумблером, энергия потекла по другим каналам, включились другие силовые установки. Нельзя назвать это стремлением к саморазрушению — да и порок ли оно? — тем более что я себя и сейчас слишком люблю, люблю свою физическую оболочку, боюсь боли, болезней, смерти, но меня уже тогда почему-то начало тянуть к тому, что выбивалось из ряда, причем как раз в силу дефектов и недостатков. Которые я конечно же понимал как достоинства. Где-то курсе на третьем, как раз перед тем, как я впервые ушел в академку, как раз тогда, когда я познакомился со своей будущей женой, девушкой филологической, внешне спокойной и заторможенной, тяга к иному, испорченному, подтухшему стала непреодолимой. Я ходил обедать в самые настоящие рыгаловки, снял комнату в отвратительной квартире на первом этаже — в окно лезли прежние ухажеры квартирной хозяйки, которая, решив попробовать свежачка, без затей ломилась в мою дверь и потом, обдавая запахом зубного лосьона, водки и пота, жаловалась на поломанную жизнь, на несчастную судьбу. Я свел знакомство с какой-то шпаной, полубогемой, где способность процитировать с ошибками два-три стихотворения считалась проявлением интеллекта, пофигизм — опыта, наглость — воспитания и такта. Я забил на занятия — когда-то у меня было воспаление среднего уха, операция, осложнения, “белый билет” и армия мне не грозила, — целыми днями играл в футбол, на время, счет триста сорок два на триста тридцать семь, площадка перед новым гуманитарным корпусом, куда прибегал поиграть и только что прослушавший подряд все симфонии Брукнера будущий творец Новой хронологии, уже тогда — совершенно крякнутый, и будущий лучший системный программист мира, да и просто всякая шелупонь вроде многообещающих аспирантов, будущих профессоров Смитсоновского да хер-его-знает-каковского университетов.

Там, возле футбольной площадки, все еще было в состоянии незавершенности, в предчувствии, настоящее там жило в ожидании будущего, там же, в небольшой группке зрителей, менявшихся так же, как и составы наших команд, я и встретил свою будущую жену, тогда — подружку будущего лучшего системного программиста. После полутора часов игры я был измочален, пропылен, волосы торчали в разные стороны, с меня тек пот, а она стояла в такой белой юбочке, в таких белых туфельках, прижимала к груди стопку книг, словно была не на Ленинских горах, а в том самом, хер-его-знает-каковском университете. Она была свежа и красива, но и в ней, глубоко-глубоко, таился какой-то дефект. Ни она, ни я этого не знали, но чувствовали оба, и наши дефекты, как катион к аниону — свой-то дефект я, конечно, обозначил положительным знаком! — притянулись друг к другу, и ничто уже не могло предотвратить ассоциации с образованием ковалентного соединения, нашей студенческой семьи. Впрочем, обреченной, обреченной изначально, ведь реакционная способность ионов велика, ох, велика, их стабилизация достигается за счет частичного перетягивания неподеленной пары электронов кислорода к положительно заряженному углероду, про стабилизацию я как раз делал курсовую, а потом я пришел в лабораторию, меня рекомендовали как толкового парня, заведующий, узнав о моей женитьбе, выписал мне подъемные, мы поселились на съемной квартире, открывались перспективы, даже история с обезглавленными крысами у портрета Брежнева не могла ничего испортить, но тут начали появляться излишки: “У меня не было ключа от сейфа! Никогда не было!” — твердил я следователю, а он мне, перегнувшись через стол: “Ты — сядешь! Так надо!” — и ковалентное соединение развалилось. Мне не на что обижаться — и жену и еще не родившуюся дочку убили бы, убили бы просто со злости, — ей сказали, что меня уже нет, а жизнь-то идет, движется, скрипит, и даже после таких историй хочется стабильности, устойчивости, и мысли о том, что стабильность разрушается всего лишь легким нарушением режима, скажем — температурного, да какого угодно, гонятся прочь. Как мысли о смерти.

Быть может, мы, моя избранница, стоявшая с книгами возле футбольного поля, и я, были отмечены чернотой, не имевшей ничего общего с мистикой, дьяволизмом, сатанизмом и прочей чепухой. Чернотой жизни, чернотой обыденности, чернотой и тоской реальности. Просто она, прочувствованная, вычлененная, казалась необычной на общем, полурозовом и подсветленном фоне, на фоне белой юбочки. Да, юбочки, плиссированной, коротенькой, подчеркивающей соблазнительные ножки. Как она садилась! Как сидела, юбочку оправив! Ай-ай-ай!

А я уже чувствовал выпадение из ряда: на меня слишком сильное впечатление произвел главный принцип синтеза “Что угодно из чего угодно!”, я был очарован властью открывающегося могущества, достижимого через затраты таких в общем-то элементарных вещей — времени и денег: впереди у меня была уйма времени, считать деньги в нашей лаборатории, куда я пришел, чтобы окончательно не облениться во время академки, было странно, мы же стояли на передовом рубеже, нам надо было обогнать всех прочих хоть на полкорпуса, мои усилия, — не знания, а напор и
наглость — были востребованы, Отказников был близок в своих расчетах к ожидаемым результатам, Леха, отхлебнув несмеяновки, хитро щурил набирающие красноту голубые глаза, заведующий летел из Женевы с очередного конгресса и знал — мы на верном пути. Да мы сами это знали, и кто надо про нас это знал, и в лабораторию деньги вбухивались не жалея, оборудование на валюту, а то, что попадало под запрет, введенный американцами из-за наших евреев — больше всех возмущался Отказников, клеймил американский империализм на институтских конференциях, — покупалось через подставные фирмы в третьих странах. Им был нужен “папуас”! Нам нужен был “папуас”! Всем был нужен “папуас”! Он был просто необходим! Позарез! Без “папуаса” построить зрелый социализм было невозможно. И, понятное дело, создать предпосылки для перехода от социалистического отношения к общественно полезному труду — к отношению коммунистическому тоже.

Кстати, Ташикова, главная редакторша, в юности — комсомольская вожачка, как-то признавалась, что умела подобным образом так законопатить мозги, что плыл даже секретарь райкома. Правда, я думаю, что плыл он от предвкушения того, как разложит вожачку у себя в кабинете, ведь сопряжения на рабочем месте заключают в себе не только удовольствие, это еще и гимнастика, хорошая нагрузка для ведущего сидячий образ жизни функционера, вот он и разминался, пока в воображаемом плане, она ему и прочей собравшейся на бюро мрази вешает лапшу, а он незаметно поигрывает плечевыми мускулами, представляет как будет отжиматься от ручек кресла, как будет расхаживать с нанизанной на член вожачкой по кабинету, старательно обходя подарки от комсомольских организаций — боже упаси сшибить задницей вожачки чучело медведя и уменьшенную в масштабе 1:50 ректификационную колонну, район промышленный, ребята и девчата боевые, с ними мы таких делов наделаем, только держись! — и поэтому сгибает то одну свою длинную ногу, то другую, но продолжает слушать с удивительным вниманием: ведь ему, после выступления вожачки, сразу ее не трахнуть, надо будет задать ей вопросы, надо будет указать ей на упущения, покорить, выслушать обещания все исправить, отпустить товарищей, а вожачку попросить остаться, а уж потом, без подготовки, какая подготовка, у вожачки еще во время выступления аж по ногам текло, начать упражнения, раз-два, раз-два, раз-два.

Интересно — соизволит ли сегодня главная редакторша нас посетить? Ташик обычно приглашает коллег, своих друзей, товарищей по тусовкам, иногда — нужных, пафосных персонажей, хотя надо отдать Ташику должное: нужники ей интересны до поры до времени, пока она их не высосет, не использует. Тут свои правила игры: ее нужники не обижаются, они понимают свое предназначение, знают, что сами могут рассчитывать на других нужников, а те, в свою очередь, на других и так далее, великая, бесконечная цепь, залог нерушимости и стабильности, причем и Ташику в этой цепи уготовано свое звено, а при случае она пристегнет и меня. Бывает, что среди гостей попадаются бывшие и нынешние Ташиковы любовники. Во всяком случае, те из любовников, которые проходят по категории “коллеги, друзья, товарищи по тусовкам”, те, про кого я думаю, что они ташиковы любовники: ведь когда меня с ними знакомят, то вовсе не говорят — “Вот Юра, с ним мы спали прошлым летом, а вот Ян, с ним мы иногда спим этой осенью”, но я каким-то десятым чувством догадываюсь о той роли, которую играют эти ребята в Ташиковой половой жизни. Вкус у Ташика так себе, но зато она может похвалиться широтой охвата: тот же Ян может оказаться маленьким и вроде бы тщедушным, с бородкой, в очечках, этакий кухонный философ из прошлых времен с влажными и мягкими руками, бросающий на меня взгляды искоса, то ли извиняющийся, то ли говорящий — “Так тебе и надо дураку, Дерриду лучше почитай, почитай, успокойся!” — а Юра будет прямой противоположностью, будет бугриться мускулатурой, лучиться улыбкой, смотреть на меня с неизменной симпатией, будет предлагать налить и выпить, будет приглашать меня покататься на снегоходах под Архангельском, а рукопожатие у него будет крепким и сухим. Конечно, на теме Ташиковой блядовитости я сбрендил давно, с того момента, когда она дала мне всего лишь полуповод, когда я увидел ее выходящей из чужой машины, а потом наклоняющейся, просовывающей голову внутрь, выставляющей наружу округлую, крепкую корму и целующей водителя, некоего джентльмена в темных очках, костюме, но без галстука — ворот белоснежной рубашки красиво и асимметрично выбивался из-под пиджака. Я прищурился, постарался вглядеться повнимательнее и по дрожи, по еле заметной дрожи Ташиковых икр, по тому, как она чуть переступает с ноги на ногу, понял, что она только что из постели, что ей было мало, да поджимало время, и теперь она накопит в себе раздражение, до вечера, до того времени, когда увидит меня, сейчас для нее невидимого, и это раздражение выплеснется в разборку, что, мол, ты ничем не занимаешься, от безделья у тебя совсем поехала крыша, ты бы занялся бизнесом или… А мне придется молчать, кивать, говорить, что, мол, да, надо заняться бизнесом, я об этом думаю, думаю, может обратиться к Алику — как он, кстати? — может, он мне что-то посоветует, но я же, знаешь, человек не деловой, я медленно соображаю, из меня может выйти хороший исполнитель, да я всегда таким был, может, Алику нужен помощник — что-то его давно не было видно! — думаю ему позвонить…

Ташику трудно, очень трудно с мной, с человеком, вдруг откуда-то, словно из воздуха, делающим деньги, ей приходится верить, что я и в самом деле позвонил тогда Алику — Алик! Алик сидел в машине! Алика она целовала! — что он пристроил меня в какой-то из своих бизнесов, советником, консультантом, экспертом, а еще — что это от тех времен первоначального накопления, моя доля за участие то ли в ваучеризации, то ли в распродаже военного оборудования, хотя, конечно, часть этих денег — вполне легальный возврат вложений в аптечное дело и в мои любимые дилдо. В ее представлении я был почти монополистом по резиновым женщинам, именно это направление кажется ей самым привлекательным, это же товар для глупых и несчастных мужиков, которые еще и дают резине имена, очеловечивают ее, с ней разговаривают, а окончательно сдвинувшиеся могут пойти со своей резиной в гости, это же так удобно, вынул из пакета перед дверьми, надул, задрапировал в легкую материю и готово, можно нажимать на кнопку звонка, никаких проблем, молчалива, затраты только на тальк и моющие средства, просушил после использования и все, никаких разборов полетов, никаких упреков, обид, можно не спрашивать “Тебе было хорошо?”, а если и спросил, то можно пренебречь ответом, а если ответ все-таки не понравился, то можно порезать на лоскутки, а назавтра купить новую. Вот чем я должен, по мнению Ташика, заниматься — удовлетворением потаенных желаний. Откуда ей знать, что я этим и занимаюсь: “папуас” удовлетворяет желания попотаеннее.

Мне же самому пригласить некого, даже резиновую женщину, хотя это-то было бы самым правильным решением. Ведь моих женщин из мяса и костей Ташик спустит с лестницы, она все-таки ревнива, ревнива безумно, а что касается мужского полу, то откуда у меня могут взяться друзья и приятели, если за пятнадцать лет существования с новым именем я общался практически только с женщинами, не работал, не служил, да ничем и не занимался серьезно. Кроме поиска мест, куда пристроить два-три грамма “папуаса”. После первого его появления на рынке — тот вброс, что организовал инженер, забылся давным-давно, — понимающие ждали, когда “папуас” появится вновь, стоило только вскользь намекнуть, что есть возможность получить именно “папуаса”, как цены предлагались сумасшедшие, просто сумасшедшие, безумные просто, оставалось только выбрать из нескольких предложений самое выгодное и самое безопасное.

Да, у нас с Ташиком родился сын, но я не принадлежу к тем, кто гордо стучит себя в грудь — я, мол, отец, посмотрите на мое чадо! не правда ли — гений? гений! решает задачки, пишет стихи, а вчера, знаете, мы играли в футбол и он так врезал мне по яйцам, пострел! Оглядываясь, я вижу лишь поездки по магазинам, тусовки, куда меня вытаскивала Ташик, посещение автосервиса, врачей, дважды в год — Ташиков отпуск, по две недели, совместно, но еще, бывает, Ташик отправляет меня в небольшие поездки за счет спонсора, якобы я — их обозреватель, знаток гостиничного бизнеса, и я кручусь в компании таких же дебилов, из которых настоящих один-два, а остальные тоже чьи-то мужья, жены, родственники, нам принимающая сторона рассказывает про этот отель, про другой, про третий, отели сливаются в одну ленту, коктейли, жрачка на халяву, если получится — перепихон с кем-то из группы, а то веселые приключения с какой-нибудь местной, но все это — только бы снять напряжение от переездов, но мне приходится все записывать — про перепихон необязательно, — чтобы по возвращении обстоятельно все Ташику рассказать, и тогда она публикует под псевдонимом “Георгиев” безликие заметки о прелестях курортной жизни.

Таким образом, за Русланом — ничего, абсолютная, гулкая пустота и Руслану следовало бы зарыдать, простонать сквозь сопли “Жизнь кончена!”, упасть на узкий диванчик, повернуться к стене, упершись в нее коленками, поджать ноги, показать сочувствующим полусползший, с дырой на пятке носок. Но у меня нет узкого диванчика, носки без дырок, сопли мне окончательно утерли еще в спецбольнице, и пусть последние пятнадцать лет я прожил как Руслан, но прожил-то с удовольствием, прожил с кайфом и сознанием значимости, но не Руслана, Жоры: рецепт и то, что именно я его обладатель, этакий носитель тайного оружия, потенциальный властелин мира дорогого стоят.

Теперь с меня начнут снимать Русланову стружку, Жора скоро предстанет во всей красе, а Руслану только и останется сокрушаться: “Зачем я оставил торговлю дилдо?! Зачем?”. Он только и мог, что заниматься имитацией, хотя имитации — вот настоящее наслаждение. Присыпки, бабочки, кольца, насадки. Цепочки, помпы, шарики. Куклы, мои любимые куклы, а также мушки, духи и крема! Члены с ремнями и без, с моторчиками и ручным приводом, латекс, винил, гель. В эту настоящую поэзию я вошел глубоко, капитально, как дилдо входят в раскрывающуюся плоть, с хлюпаньем и влажным чмоканьем. Я занимался этим упиваясь, в фаллоимитаторах есть какой-то глубинный смысл, в них имитация приобретает высокое значение, она перекрывает образец. Как перекрывал природные наркотики “папуас”, как он перекрывал привычную реальность, создавая свою, новую, реальность с большой буквы, созданную сознательно и целенаправленно.

Он перекрывал и всю известную до него синтетику. Когда мы получили тиенильный аналог еще первого, прото-“папуаса”, то выяснилось, что он обладал таким уровнем анальгетической активности, что перед ним меркло все. А уж потом, когда получили требутильный аналог, то смогли продлить эффект почти до четырех с половиной суток. Это было открытие огромной важности, если бы наши подопытные крысы и кролики не становились после того, как действие сходило на нет, совершенно сумасшедшими, если бы их не колбасило и плющило — как любит выражаться мой сын, — так, что другие крысы, чтобы снять проблему, сжирали вернувшихся из путешествия, а кролики бились в клетках, пока не расшибались в кровь.

И мой бизнес на дилдо был тем же бизнесом на синтетике. Заменить, обмануть натуру, вот моя цель. Я не всегда к ней стремлюсь, но она такова. Самого меня эта цель пугала, а Ташик мною гордилась, с удовольствием, якобы, секретничая, рассказывала своим подругам о новом знакомце, занимающемся таким бизнесом, таким необычным, что… — нет, лучше он тебе покажет образец и ты все поймешь! Руслан! Ты случайно не захватил с собой ха-ха, ха-ха, ха-ха, ты не слышишь, не слышишь, не слышишь?

Ташик и с первого знакомства внушала некоторые опасения. В ней было слишком много лихости. Не показной, а настоящей. Ну как еще расценить такой вопрос-предложение показать ее подругам мои образцы? Что, я должен расстегнуть пиджак, отвести в стороны фалды и предстать перед ее подругами, на шикарную дачу одной из которых меня привезли показывать как наиболее вероятного кандидата на руку и сердце, предстать перед хозяйкой, понтящейся перезрелой фитнес-аэробической сукой, — увешанным искусственными членами? Они у тебя в машине? Руслан! Ну ты же возишь с собой несколько штук! Милый, милый, принеси, пожалуйста, принеси парочку, Лариса хочет посмотреть, ну не капризничай, прошу тебя, прошу!

И эта Лариса, чей муж демократ-гэбист-депутат летал в те времена из СССР в Америку и обратно каждые две недели, который потом озолотился на каких-то контрактах по поставкам то ли нефти, то ли газа, которого в конце концов взорвали на испанском курорте Мирабелья, вот эта хозяйка дачи, Лариса, кивнула, да, мол, хочу, просто жажду посмотреть, не знаю, правда, на что, заинтригована, кое-какие догадки есть, но… Ну, вот, видишь, Русланчик — за такое обращение и убить можно, убить и никогда, никогда-никогда в этом не раскаяться! — Лариса хочет посмотреть, чем ты торгуешь! Покажи! Ну, пожалуйста! И третья, сидевшая с ними, большеглазая обладательница больших, узких, с длинными пальцами ступней, опустила ресницы:

— Да, мы все вас просим!

Я открыл тогда багажник своего “Мерседеса”, одного из первых из перегнанных в Москву, классного, двухдверного триста двадцатого, темно-синий металлик, мощь и сила, расстегнул сумку. Они лежали словно запакованные в пластик овощи. Я выбрал маленький, искривленный, круто загнутый кверху, но с большими, гибко сочлененными с основанием яичками и огромный, толстый и бугристый. Выбрал по контрасту. И вернулся к подругам, близко придвинувшимся друг к другу: Ташик что-то шептала большеглазой и Ларисе, Лариса кивала и полуоглядывалась через плечо, большеглазая слушала Ташиков шепот и смотрела, как я к ним приближаюсь, а я к ним подходил, с торчащим из кармана маленьким и кривым, с толстым и бугристым, лежащим на плече. Они были как трофеи, отсеченные у поверженных врагов, свидетельства торжества и победы. Ташик аж руками всплеснула — сама виновата, сама напросилась! — Лариса захохотала басом, а большеглазая усмехнулась. Так усмехаются те, кто знает толк.

Мне оставалось еще покрасоваться. И я скинул движением плеча толстый член на садовый столик, и, падая, тот разбил блюдце. А ведь Ташик, как она потом признавалась, пока я ходил к машине, говорила не о моих успехах на ниве торговли секс-товарами, а о том, что я единственный из ее знакомых, из тех, с кем она не просто спала, а и приводила в дом, кто нашел общий язык с ее дочерью, кто сразу с ней подружился, кто смог в две минуты превратить маленького, колючего, шипящего ежика в милую и естественную девочку. Говорила, что дочка во мне души не чает, что каждый день спрашивает, когда я приду еще, когда мы опять пойдем все вместе в зоопарк.

А тут появляюсь я, буквалист, с искусственными членами и подколами.

Ну чтобы он провалился, этот зоопарк, чтобы провалился! Меня просто преследуют зоопарки! Мой сын, когда был маленький, все время тянул меня туда, большеглазая с Ларисиной дачи назначала мне свидание возле вольера с гепардами, чтобы потом, пользуясь временным отсутствием мужа, трахнуть меня — так она и сказала, — трахнуть с оттяжкой, вдумчиво и медленно, вот ведь была сволочь, хотела расстроить наш с Ташиком намечающийся брак, да выскочила на встречную, вмазалась в грузовик, когда летела к подруге Ларисе на дачу, рассказывать — как она меня, с оттяжкой, вдумчиво и медленно трахала, что было ложью, ложью полной, ничего у нас не получилось, у нее и на руках были слишком длинные пальцы, длинные и очень холодные. Женщинам можно простить все что угодно, только не это, не холодные пальцы.

Мне следовало — и об этом надо было позаботится давно! — завязать неформальные контакты с работниками зоопарка. С каким-нибудь серпентологом или со специалистом по южноамериканским парнокопытным. Мне можно верить: нет ничего красивее очковой змеи, а у ламы-альпаки такие печальные глаза. Да, мне следовало приглашать в гости их. Не лам-альпак и не ядовитых гадов, цок-цок-цок да шшш-шшш-шшш, здрасте, вот и мы, мне шипение и цоканье слишком знакомы по двуногим, а бородатых зоологов в свитерах. Ну не звать же в гости тех, с кем я время от времени играю в теннис, на бильярде, хожу в сауну. Это партнеры по играм, товарищи по групповушкам. Никакой глубины, никакой.

Сегодня тоже особой глубины не предвидится, ведь в число Ташиковых гостей нами заполучена даже главная редакторша, прорубившая в своем жестком графике вечеринок маленькое “окошко” и с порога сообщающая, что после полуночи ее ждут на каком-то дефиле, в три ночи — в модном клубе, да в половине шестого утра — на открытии ресторана для клубной публики, где будут кормить легкими овощными супами, салатами, поить энергетическими коктейлями, где для желающих сауна, бассейн и массаж, но в “окошко” пролезшая вместе со своим новым другом, юношей бледным, со взором горящим. Юношу представляют как самого многообещающего поэта наших дней. Кроме того, юноша пишет сценарии к телесериалам, сотрудничает в модных изданиях, где рецензирует фильмы, книги, спектакли. Его мнение, видите ли, стоит дорого, он может утопить книгу или, наоборот, раскрутить ее так, что автор станет лауреатом какой-нибудь премии. Юноша, кстати, входит в жюри сразу нескольких премий: его как-то показывали по телевизору, он попивал в студии чаек и говорил, какие книги надо покупать и читать, какие — не надо, тогда вот Ташик и сказала, что этот паренек помимо службы Эрато или Каллиопе состоит в любовниках у Ташикова главного редактора. Я вгляделся в экран. Ничего особенного. При контакте в холле нашей квартиры мое первоначальное мнение не изменилось. Какие он там стихи пишет, какие премии вручает — неизвестно, а видок у него все-таки так себе.

Но дело скорее всего не во внешнем виде юноши. Главное — в его внутренних, скрытых характеристиках. А вот углядеть таковые Ташикова главная редакторша умеет. Не многообещающий юноша нашел главную редакторшу, а она — его. Вскоре после того, как прежний муж главной редакторши, из ростовских пацанов, который в Москве занимался то ли бензоколонками, то ли парковками, решил оставить семью и ушел к длинноногой девочке с маленькой головкой и сильным рабочим ртом, у брошенной жены начался период поиска тех, кого бы могла обжать ляжками в минуты душевной смуты и телесного томления. А еще искала она таких, кто бы напомнил ей неверного мужа в их совместные годы. Поэтому все ее юноши были почти на одно лицо. Симпатичные, неприметные лица. Некоторые поступали к ней в службу на довольно длительное время. Один из них, тот, что был непосредственно до многообещающего поэта, смог продержаться почти пять месяцев, успел хорошо приодеться, был близок к мотоциклу, полагавшемуся за успешные полгода, да был замечен с какой-то девчонкой в апартаментах ночного клуба.

А главная редакторша более всего ценит верность. И честность — проколовшийся платил за апартаменты ее деньгами, вот если бы заработал деньги сам, тогда она еще могла проявить снисхождение. У поэта более крепкое рукопожатие, чем у его предшественника — к нам главная редакторша притаскивала и того, — он понаглее и обладает завидным аппетитом. Быть может, ему повезет, он добьется мотоцикла, быть может, пойдет и дальше, но он, кажется, действительно поэт — его взгляд временами останавливается, не фиксируется на чем-то, а проходит сквозь вещи и людей. Поэтам трудно сосуществовать с главными редакторами, даже с такими, как Ташиков, которой что поэзия, что проза — все едино.

Кроме главной редакторши и ее поэта, пожаловали еще две пары — модный фотограф с подругой и обозреватель светской жизни с женой, чиновником от культуры, — также ожидается прибытие популярной писательницы, обещавшей вытащить с собой нового мужа, некоего тихоню-гения, выдающегося ученого, только что закончившего длительный период работы в Гарварде, где тихоня читал лекции, ставил опыты, делал открытия. Как Ташик собирает их вместе, как ей это удается — загадка, но интрига в том, что главная редакторша давно хотела познакомиться с популярной писательницей, поэтому она и нашла окошко в своем плотном графике, поэтому и мучается теперь в компании тех, кто ниже ее по статусу, а для главной редакторши статус бывает и поважнее силы и крепости услужающих ей молодых дарований: поэтов, дизайнеров, продюсеров и прочей швали.

Правда, в ташиковой редакции пестуется корпоративный дух. То есть — самое отвратительное, что может быть на свете. Я пытался втолковать Ташику, что вне работы от коллег лучше держаться подальше, но она со мной не согласилась. Более того, когда в прошлом году она повезла меня купаться в Карибском море, на Сент-Люсию, — полностью за счет спонсора, я платил только за выпивку, а Ташик за массаж, который ей делал огромный черный парень, — то там была почти вся их редакция. Еще они любят фрахтовать речные корабли и, пригласив для массовости менекенщиц и модельеров, режиссеров и актрис, композиторов и певиц, блядей и блядунов, плавать по каналу Москва—Волга. Если не считать того, что однажды на корабле я схватил за жопу одну модную певичку — она сама виновата, нельзя носить такие короткие юбки, хотя бы предполагая, что будешь подниматься по межпалубной лестнице, при таких коротких юбках надо хотя бы поменьше вертеть этой самой жопой, да и носить трусы было бы чуть целомудреннее, — то во всем остальном, везде, на кораблях, на островах, в пансионатах, куда редакция и приближенные к ней регулярно выезжают подышать воздухом, попить, покурить, потрахаться, я всегда вел себя вполне прилично. Вполне. Настолько, что сумел завязать внешне почти приятельские отношения с некоторыми Ташиковыми коллегами.

Например, с обозревателем светской жизни. Это прелюбопытный экземпляр, сочетающий в себе насыщенную голубизну, манерность и тяжелую, сочную силу, в чем-то похожий на философа-педика из спецбольницы. Обозреватель до поголубения успел родить со своей прежней женой троих детей, его нынешняя старше обозревателя почти на пятнадцать лет, следы былой красоты сильны настолько, что начинаешь не замечать морщины, этот брак прочен и был несомненно заключен на небесах.

Обозреватель идет ко мне на кухню, по пути, правда, успев стянуть с сервировочного столика в гостиной бутылку виски.

— Кухонному мужику! — говорит обозреватель, крепко жмет мне руку, ставит бутылку на кухонный стол, садится и закуривает. Вообще он садит одну за другой. Редкое явление среди голубых, озабоченных по большей части своим здоровьем. Но зато обозреватель без умолку болтает. Он говорит о каких-то людях, прорисовывает их отношения, все это в таком ритме, что уследить кто есть кто невозможно. Хотя обычно у него есть ведущая тема: он сам, его дела, наблюдения, оценки, мнения. Сейчас он говорит про то, как его друг попросил помочь с ремонтом машины, а машина не простая, “Лотус”, причем антикварный, конца пятидесятых, у “Лотуса” обнаружились проблемы с ходовой, а друг обозревателя такой человек, что в его машине все должно быть родным, все, до последнего винтика, поэтому обозревателю пришлось через интернет заказывать запчасти, искать мастеров и он…

— Чудовищно, страшно, кошмарно устал! — обозреватель прикуривает новую сигарету от старой, свинчивает крышечку с бутылки и наливает в подставленные мной стаканчики. Помочь другу — это для обозревателя главное.

— За тебя! — он по-свойски подмигивает мне. — Желаю тебе трахнуть всех твоих врагов! Кстати, что это у тебя тут за порнография?

Пожелание хорошее, я выпиваю виски с удовольствием, и оглянувшись понимаю, что он имеет в виду: я же готовлю гуся, это большой жирный гусь раздвинув мясистые культи ног лежит на разделочном столе, меж культей темнеет ведущее в гусиное нутро отверстие, в которое я собираюсь напихать фаршу.

— Мне кажется, что мясоедство плотно связано с человеческими достоинствами и пороками, — обозреватель красиво закидывает ногу за ногу, красиво проводит рукой по зачесанным назад волосам. — Там, где мы имеем вегетарианство, встречаются примеры достойных людей, даже людей выдающихся, даже великих, но это исключение из правил, вегетарианцы — стадо жвачных, способных лишь подставлять шею, не годящихся к индивидуальному поступку. Я всегда замечал, что самые лучшие свои статьи писал в предвкушении хорошего куска мяса или на следующий день после того, как съедал этот самый кусок в хорошем ресторане, под хорошее вино. Во мне играли аминокислоты, белки, они стимулировали мой мозг, вели мою руку. А если бы я уныло жевал, скажем, морковку, запихивал бы в себя листики салата, разве я бы сгодился на то, на что…

Обозреватель щелкает пальцами. Он почти подошел к тому, чтобы сказать: какой же я хороший, хороший во всем, и в своей голубизне — в первую очередь! И он говорит:

— Мясо, мясо, вот что важно — в прямом и переносном смысле… — он тушит сигарету и наливает нам еще по стаканчику.

Мы чокаемся и пьем, а я, оглядывая кухонный стол, думаю, что пора начать фаршировать гуся, а блюда с салатами, пожалуй, можно нести в столовую.

Виски — после шелеховского коньяка я и так пропитан вкусом коры дуба — растекается по моим жилам, проникает в самые тонкие капилляры, и мне становится легче дышать. Я даже беру у обозревателя сигарету и курю.

Сигареты у него лежат в кожаном портсигаре, он скручивает их сам, на специальной машинке, сам смешивает несколько сортов табака, которые ему поставляют через самый дорогой из табачных магазинов, то ли на Кутузовском, то ли возле “Балчуга”, обозреватель упоминает то один магазин, то другой в зависимости от тех людей, про которых он говорит все время, кутузовские более влиятельны, более приближены к власти или сами олицетворяют власть, балчуговские более артистичны и свободны, среди них много иностранцев, иностранцев самых разных, с каждым из них обозреватель говорит на его родном языке, причем говорит хорошо, не только с должным произношением, но понимает и шутки, и иносказания, и хитрые словесные обороты. Сигареты обозревателя, в зависимости от тех сортов табака, которые он смешивает, меняют вкус, причем иногда радикально. Так, в прошлую нашу встречу он угощал меня слабенькими сигаретами светлого табака, сейчас мы с ним наполняем кухню тяжелым дымом табака крепкого, черного, очень душистого.

Я думаю про сигареты обозревателя, про его непонятную для меня, закрученную, перекрученную жизнь и не успеваю понять, что теперь обозреватель говорит уже не про “Лотус” своего друга, а про шелеховский фонд, про эту самую современную политику, про то, что другой друг обозревателя недавно стал главным аналитиком фонда.

Вот так-так! Легкость, с которой обозреватель перескакивает от подвески дорогой английской машины к проблемам глобальной политики, удивительна. Аналитик, друг обозревателя, жил себе не тужил в маленьком провинциальном городке да пописывал статейки в интернет-издания про антиглобализацию, про тенденции экономического роста, выдавал прогнозы побед тех или иных кандидатов на тех или иных выборах, но его, оказывается, отслеживали и за его статьями следили, сравнивали их со статьями других таких же виртуальных умников, а как увидели, что друг обозревателя — тогда еще, впрочем, вовсе не друг, и не знакомец даже, — пишет и лучше и точнее прочих, так пригласили его в столицу и взяли в оборот, дали содержание и крышу над головой, ввели в нужные круги, а обозреватель в нужных кругах свой, там он встретил будущего главного аналитика фонда, да к тому же и самого президента фонда, господина Шелехова обозреватель знает очень хорошо, очень хорошо.

— Шелехова? Сергея? — машинально спрашиваю я.

— Сергея Васильевича! — поправляет меня обозреватель. — Что ты хочешь — большой человек! Очень большой, очень!

В его интонации сквозит ирония, он улыбается и прикуривает новую сигарету.

— Эти фонды просто прелесть, — говорит обозреватель. — там всегда есть возможность стрельнуть какой-никакой грантик, что-нибудь прокрутить. Главное — знать когда в какой фонд с чем обращаться. Мне надо было слетать в Милан, на показы, да и повидаться со старыми друзьями, так у Сергея Васильевича сразу ко мне появились встречные предложения, туда сходить, о том да о сем написать что-то вроде заметки для внутреннего пользования, мне это было раз плюнуть, но зато билет бизнес-класс, гостиница, да суточные по сто пятьдесят евро.

На кухню заглядывает Ташик, берет обозревателя за локоть и собирается утащить его к гостям.

— Возьмите салаты, — прошу я. Ташик с обозревателем, взяв по два блюда, удаляются, и тут на кухне звонит телефон.

— Ну и что ты мне не звонишь? — слышу я, когда снимаю трубку. — Тебя же просили, а ты резину тянешь.

— Кто это? — спрашиваю я: голос удивительно знакомый, но ни разу мной по телефону не слышанный. Кому же я должен был позвонить и не позвонил? Кому? Кто этот наглец? Мне тыкают, мне нагло тыкают!

— Ты ей передай, что я приду на свадьбу. Не просто приду, а с подарками. И хочу сидеть на почетном месте. Я все-таки отец ее ребенка. Мне чувство ответственности не чуждо. Совсем не чуждо.

Шелехов? Это он? Но о каком ребенке он говорит? О каком? И почему он говорит так, словно вырубает слова из некоей глыбы, глыбы то ли льда, то ли гранита? Да еще играет в простачка!

— Мы с тобой породнились, Жора, — продолжает Шелехов. — Я никогда не думал, что ты окажешься среди моих родственников. Никогда. У меня, между прочим, родственников как собак нерезаных. Кого только среди них нет, а вот косящих под ушедших на покой гениев оргсинтеза я что-то не встречал. Но ты же вовсе не гений! И не был им никогда. Ты вообще в синтезе — ни ухом ни рылом, был всегда только на подхвате, а туда же! Это случайность, что рецепт оказался у тебя, ведь максимум что тебе можно было доверить, так это пробирки помыть, а вот поди ж ты! Запомнил последовательность цифр, последовательность действий и стал монополистом. Ты монополист? Думаю, что и тут у тебя не все гладко…

Шелехов ко мне несправедлив. Он слишком много выпил. Он сильно нервничает. Обижен. Страдает. Впрочем, подгадить другому в момент, когда нехорошо тебе самому, свойство вполне человеческое и вполне извинительное. Но вот оно как, значит! Отец, значит, ее ребенка. Да, это круто!

— А почему не ты на ней женишься? — спрашиваю я.

Шелехов замолкает на мгновение, потом прокашливается.

— Потому что потому! — рявкает он. — Ты, пожалуйста, не играй тут роль дядюшки, озабоченного судьбой племянницы. Ее будущий муж вполне обеспеченный человек, бизнесмен, красавец. Так что нуждаться не будет твоя Лиза. Все вообще будет в порядке, понял?

— А я всегда это знал! — говорю я. — Если не верить в то, что завтра будет лучше, чем сегодня, то…

— …жить не стоит! — заканчивает за меня Шелехов. — Знаешь, Жорик, у меня все крепнет убеждение, что самые сытные пирожки получишь ты. Тебя должны были давным-давно прищелкнуть, а ты все время в выигрыше. Вот это меня умиляет. Я просто плачу от умиления, просто плачу!

— Сергей! — я сама строгость. — Мне не нравится твой тон, мне хотелось бы…

— Да пошел ты в жопу! — Шелехов смеется. — Ты позвони Лизке и передай, что я буду. Я бы сам позвонил, да не могу найти номер ее телефона. До завтра, мой дорогой, до завтра!

Он какой-то веселый, какой-то расслабленный. Ни слова про клинику, ни слова. Это-то я могу понять, его наверняка обязали хранить секреты, не трепаться, но с ним что-то не так, не так.

Стоит мне повесить трубку, как возвращается обозреватель, тут же наполняющий наши стаканчики и закуривающий.

— Между прочим, — говорит обозреватель, — Шелехов оказал огромные услуги, когда началось дело “белого китайца”.

— Кого? — переспрашиваю я. — Какое дело? И кому он оказал услуги?

— Властям. Комитету. Гэбухе. А дело было крупное, это когда казанские студенты-химики начали делать мефентанил по китайской технологии. Знаешь, что это такое? Препарат активнее героина в две тысячи раз, а помимо наркотического эффекта есть и психоделический. Люди отправлялись в путешествие, из которого возвращались далеко не все.

Откуда он это знает? Наркоман? Сам связан, как он выразился, с властями? Хотя в том, что он говорит, не все верно, психоделический эффект дает не мефентанил, а его триэтинильный аналог, да и то в смеси с трибутилкарфентанилом, препаратом нестойким, получение которого и дорого и муторно. Мы же это все проходили, Отказников только поэтому и понял, что надо искать “папуаса”, мы же поэтому потом “папуаса” и нашли.

— Поражаюсь твоей осведомленности, — говорю я. — О чем ни заговори, ты в курсе дела, причем почти на профессиональном уровне. Как тебе это удается?

— Халтуры, это все халтуры, — отвечает польщенный обозреватель: только бы не поплыл, не стал ко мне подкатываться, мне сейчас не хвататет только однополой интрижки, только ее и не хватает. — Когда всех студентов-химиков повязали, когда взяли их заказчиков и вдохновителей, мне предложили написать об этом книжку, маленькую книжку, полудетектив, полудокументальное исследование, а денег предложили много. Меня снабдили материалами, я книжку написал, деньги получил…

— Дай… — начинаю я.

— Взаймы? — обозреватель меня резко перебивает. — Все уже давно потрачено!

— Книжку почитать.

— Я тебе ее подарю. У меня осталась парочка экземпляров. Ты, думаю, сможешь спокойно пропустить все рассуждения о химии, тебе будет скучно, не поймешь, а вот детективная часть увлекает.

— Отлично! — говорю я и поднимаю стаканчик.

Мы чокаемся и пьем. Я уже давно пьян, но, как всегда, держусь. Мне всегда надо держаться. Я всегда и держусь. Держусь.

Мне нужно найти новое конструктивное решение, создать качественно новое целое, не отвлекаясь на разрабтку рутинных деталей. Это сродни настоящей задаче большого синтеза, задаче для меня, конечно, слишком сложной. В ней я должен закопаться, но — вдруг, вдруг мне удастся, вдруг на меня снизойдет и я смогу не только сделать это целое, но и утащить туда наиболее ценных для себя людей? Этим ценным придется принять мои правила, придется понять, что все это из-за Жориных штучек, им придется заново со мной познакомиться, забыть про Руслана, и тогда мы — заживем. Вот только кто эти люди, сколько их, кого из них мне тащить первым, кого во вторую очередь, кому стоит все рассказать заранее, кого держать в неведении до последнего момента?

— Они там шампанское пьют, — говорит обозреватель и вновь разливает
виски. — А я его не люблю. В шампанском есть что-то легкомысленное. Эти пузырьки… Кстати, что ты думаешь про этих заложниц в гинекологической клинике? Там, — он кивает в сторону столовой, — когда я попытался заговорить на эту тему, на меня все зашикали. Мол, не хватает еще и за столом обсуждать весь этот ужас. У них у всех фильтр — обозреватель мельтешит руками перед своим лицом так, словно отгоняет пух, — они все избегают негатива, они…

— Я думаю… — цепляя стаканчик, начинаю я.

— Мне кажется — эти ребята настроены серьезно. Они будут держаться до последнего. После двадцати двух должны начать убивать, они дали срок сутки. Поэтому вот-вот начнется штурм. Помяни мое слово. Бах! Бах! Бах и побежали!

Тут я начинаю чувствовать, что меня спасет только очередная рвота. Виски наполняет меня, словно раствор — мерную колбу.

— А у Шелехова жена парализованная лежит, — говорит обозреватель. — И сын немного того, — он крутит пальцем у виска, — учится в закрытом пансионе. Поэтому Сергей Васильевич, наверное, такой…

— Какой? — спрашиваю я.

— Такой… — обозреватель подыскивает нужное слово. — Такой, э-э-э, проникновенный. Я бы с ним не связывался. Он слишком большая рыба.

Он говорит так, словно от него зависит — связываться с Шелеховым или нет. Во всем, за исключением случайностей, большие рыбы сами определяют, с кем связываться, а кого пропустить. Их сообщество огромно и многообразно, но отряд больших рыб под названием “шелеховы”, те из больших, что выросли из задолбанных мальков, те, что поначалу получали щелчки и подзатыльники, зубастее прочих. Их самих не ухватишь, а уж они своего не упустят. И главное их достоинство в том, что и случайности находятся под их контролем. Под полным их контролем. Почему же тогда с ними, с “шелеховыми”-большими-рыбами, всегда что-то происходит, что-то у них, на фоне сплошных удач и успехов, проваливается и рушится? Наверное, их
мир — воплощение их желаний, в том числе — потаенных, им самим неведомых. И жена Шелехова парализована потому только, что он, Шелехов, в глубине души хотел видеть ее парализованной, но не потому, что желал ей страданий, а потому, что хотел страдать сам, мучиться, искать свою вину в болезни жены, хотел каяться перед ее постелью.

Да-да, вот он стоит на коленях возле ее ложа. Она его слышит, видит, могла бы сказать пару слов, но молчит, якобы потому, что речевой центр в ее голове поражен болезнью. Она тоже не собирается просто болеть, просто лечиться. Она все, даже в ее ограниченных возможностях, делает в пику Шелехову.

Шелехов рассказывает о прожитом в трудах и заботах дне. О встречах, об увиденном. Он расписывает все в красках, но она видит, нет, скорее чувствует, чем видит, что он переоделся, что на нем свежая рубашка, чувствует, что он надушился особыми, модными одеколонами, содержащими вытяжку из спермы хряка, от этого аромата заходятся женщины, он лишает воли. Еще не повязавший галстук Шелехов благоухает самцом, все женщины будут его, он их покроет, осеменит.

— На блядки собрался, козел? — вдруг скрипуче, забираясь высоко, подвизгивая, говорит парализованная. — Лучше бы к сыну съездил! У тебя сейчас школьница? Как в прошлый раз?

Но Шелехова на ремиссиях не купишь. Он таких ремиссий видел множество. Он на ремиссиях собаку съел.

— …Мы направили предложения в аппарат председателя Совета федерации. И нам ответили, что предложения будут рассмотрены и скорее всего ответ будет положительным…— говорит Шелехов, только его речь становится монотоннее, он старается четче выговаривать слова.

— Потрахаешь ее, отдашь друзьям? Как в прошлый раз? Как всегда? Ты всегда должен сунуть первым, козел!

— …ведь мы не берем денег из бюджета, а, наоборот, даем заработать государству. Мне уже звонили из…

— Ненавижу!

— …союза промышленников и предпринимателей, сказали, что наша инициатива просто великолепна. Ее будут обсуждать на экономическом форуме в Петербурге. А, кстати, у тебя сегодня очень хороший цвет лица. Фруктовый салат сделать как обычно или добавить коньяку, как вчера?

— Ты проколешься на малолетках, сатир! Ты всех не купишь, не купишь. Рано или поздно ты попадешь на такую соску, которая оставит от тебя только шкурку. Как от змеи. А ты будешь ползать дальше голым. Будешь шкрябать яйцами по земле, ха-ха! И мне нельзя спиртного! Ни капли! Ты забыл? Или нарочно меня подпаиваешь? Думаешь я скоро умру? Не надейся!

А я знал шелеховскую жену. Он как-то был с нею на одной нашей лабораторной вечеринке, куда заведующий предложил всем приходить с женами или подругами. Шелеховская жена явилась в плотно обтягивающих маленькую аккуратную задницу кожаных штанах с бахромой, ее шелковая рубашка была глубоко расстегнута, глаза — печальны, тонкие пальцы искали ножку фужера, да вот пили мы на той вечеринке из стаканов. А еще она внимательно вглядывалась в собеседников, но — настороженно, словно боялась, что ей расскажут что-то нехорошее, вредное, неполезное. Словно сомневалась во вменяемости с ней говоривших. Шелехов тогда еще только готовился к апробации своей кандидатской, а она уже писала докторскую, про систематический бред при шизофрении. Видимо, перетрудилась. Или — про теорию заразности шизофрении я где-то читал, — слишком плотно общаясь во время сбора материала с шизиками, поймала от них вирус не вирус, бактерию не бактерию. Она была какая-то ушибленная. Поэтому Шелехов и трахал секретаршу директора института.

Потом наш инженер, всегда все знавший про всех, или, скорее, все про всех сочинявший, говорил мне, что шелеховская жена была невоздержанна на передок, что в клинике, где она работала, переспала со всеми, от санитаров до главврача. Пряча глаза, инженер признавался, что она и его оприходовала, прямо на вечеринке, он вышел помыть руки — ел скумбрию, пивко заедал, “жигулевское”, помнишь, я же в завязке был, только пиво, никакого спирта, никакой несмеяновки, — а она подкралась сзади, схватила за яйца — мол, будешь или нет, давай, мол, соглашайся, а то мужу скажу, что ты хотел меня изнасиловать, ну чисто сумасшедшая, больная баба, совершенно больная.

Эта сволочь, инженер, конечно, врал. Не хватала шелеховская жена его за яйца, за его поганые яйца. Нужны они ей были! Но инженер не мог без этого, он врал всегда, врал как дышал, а вранье привораживающая штука, особенно — вранье беспросветное, в котором нет даже полуправды, такое вранье заставляет в себя поверить. То он загибал про свою стажировку в Англии, где в известной лаборатории его натаскивали в спектрометрии, то про свой дом в Вологодской области, который он купил за сто рублей и с крыльца таскает из реки щук. Леха, умница Леха все знал про нашего инженера, но никому ничего не говорил, только мне незадолго до смерти сказал, что в Англии инженер действительно был, но тогда он не был инженером, а состоял в технических сотрудниках при Лехином отце, работавшем под крышей “Международной книги”, полковнике, проколовшемся и высланном с треском, а тот, кто приехал к Лехиному отцу на смену, уже, кажется, не в “Книгу”, а в представительство “Международной марки”, одним словом — филателист в погонах полковника, нашего будущего инженера невзлюбил, загнобил, тот запил, попался с мордобоем, с проституткой, дальше — по накатанной. И дома никакого он не покупал, а просто после Англии возвратился на родину, в деревню, откуда был родом, да застал развал и запустение, никаких щучек, только водка, разборки с участковым и все тот же мордобой.

Я уже собираюсь рассказать обозревателю о своих давних впечатлениях от одной-единственной встречи с женой Шелехова, как на кухне появляются многообещающий поэт и фотограф. Фотограф, большеглазый тихоня, как и обозреватель, не первый раз приходит в гости по Ташикову приглашению и считает своим долгом восхищаться нашей квартирой, количеством комнат, дверными коробками, плиткой в туалете, ручками на кухонном шкафу. Восхищается он делано, раз за разом выставляя себя человеком маленьким, бедным. Фотограф таковым и был, пока не попал в Ташиков журнал, бегал по пресс-конференциям, снимал вице-премьеров да прочих, пока Ташик его не нашла, не предложила сделать сессию с одной фифочкой, и тут фотографа пробило: он стал снимать “ню”, эстрадных болванчиков, модельных див, начал хорошо зарабатывать. Сначала он приблизился к моему искусственно-фаллическому уровню, потом, сделав сессию с известным танцовщиком, превзошел его, потом, вернувшись ненадолго в околополитический репортаж, стал снимать бонз в минуты отдыха и застыл в некоторой точке неустойчивого равновесия, но тут вновь к нему обратился Ташик, да не только и теперь это один из самых модных и востребованных лакировщиков, он искажает до узнаваемости ту реальность, которую я могу создать посредством “папуаса”. И, если признать, создаю, когда мне нужны все те же деньги. Ни он, ни я не виноваты. Нужда! Обязанность кормить семью!

Появление фотографа и поэта можно объяснить только тем, что наши дамы, руководимые главной редакторшей, затронули производственные вопросы уже за аперитивом. Что-то рановато, обычно это случается после закусок, перед горячим, тогда они, главная редакторша — в первую очередь, дают понять мужчинам, что тем следует знать свое место, следует помолчать или пойти поговорить про футбол, про баб, про рыбалку, пока серьезные люди разбираются в серьезных вещах. Но сегодня у нас жена обозревателя, а говорят, что в недрах министерства зреют какие-то инициативы. Какое отношение имеет Ташиков журнал к культуре, как могут инициативы министерства повлиять на частную лавочку — мне не понятно, но в последнее время традиция лизать жопу чиновникам усилилась, поэтому — пусть их, пусть обсуждают, я пока, пользуясь небольшой паузой, тем, что Ташик забыл про мое существование, готовлю к духовке гуся.

Я обмазываю его лимонным соком со специями, я начиняю его черносливом и яблоками. Троица наблюдает за моей работой и дает комментарии. В основном усердствует обозреватель, который не ограничивается гусем, а прохаживается и по последней серии фотографа, в которой тот проявил неосторожность и в качестве модели использовал свою нынешнюю подругу.

— Ты достиг совершенства, — говорит обозреватель. — Можно увидеть все поры на коже твоей модели. Впрочем, у тебя в студии было, кажется, холодновато, и потому у нее такая гусиная кожа! И потом она такая разъятая. Ты ее хотел вывернуть наизнанку?..

Слушать обозревателя всерьез — терять время. Примерно в те же времена, когда сам я только осваивал имя Руслан, обозреватель потерял работу в оборонном конструкторском бюро, на одной из расцветающих пышным цветом презентаций, куда он попал совершенно случайно, встретил своего бывшего коллегу, который прибился в качестве переводчика к только что открытому новому журналу для мужчин. Эта случайная встреча изменила обозревателеву жизнь. Он начал писать репортажи с вечеринок и раутов, ушел из семьи, задружился с одноклассницами, а потом однокурсницами сына, некоторое время жил с одной из них, потом вдруг почувствовал тягу к мальчикам, потом правильно женился. Теперь они с женой составляют идеальную пару: гомосексуалист и лесбиянка, они трогательно друг о друге заботятся, их совместные, вчетвером, с любовником и подругой поездки-прогулки отдают буколической простотой и чувственностью.

Правда, временами лицо обозревателя становится жестче обычного, губы собираются в тонкую ниточку, кончик носа заостряется. Мне же хочется сказать обозревателю, что я его понимаю, что перемена участи штука болезненная, что, сам пройдя сквозь это, я ничего, кроме прошлого, не люблю. Хотя сама перемена, несмотря на болезненность, перемена сама по себе, неуловимый момент перехода — тоже штука манящая. Но я молчу. Мне кажется — он догадывается о Жоре, не зная, конечно, имени. Не в имени, впрочем, дело: переменившийся всегда видит другого переменившегося, не важно — что было переменено, когда и за сколько. Мы — особая каста.

— Ты всегда все стремишься обгадить! — вдруг слышу я, чья рука почти по локоть засунута в гусиное нутро. — Ты всегда уверен в своем остроумии, а оно тебя часто подводит…

Бунт на борту! Это тихоня фотограф не выдержал и поднял голос против обозревателя. Мы с поэтом переглядываемся, подмигиваем друг другу. Тут дело явно не в гусе, не в сиюминутном скабрезном разговоре. И не в том, что обозреватель прошелся по поводу кожи подруги фотографа. Меж ними явно пробежала какая-то кошка. Или котенок. Я попристальнее смотрю на фотографа: быть может, и он подался в великое голубое братство? Нет, так ничего не определишь. Я вынимаю руку из гуся, осторожно несу ее к раковине и смываю с кожи кусочки чернослива, яблок. Лимонный сок разъел кожу, саднит место под недавно отгрызенным заусенцем.

— Не ссорьтесь, ребята! — говорю я. –Лучше выпьем…

Поэт тут же хватается за бутылку, но обозреватель и фотограф как стояли, так и стоят друг против друга, причем явно готовы пойти врукопашную. Тут что-то личное, застарелое.

Я подмигиваю поэту — мол, давай, наливай, — а сам протискиваюсь между обозревателем и фотографом, наклоняюсь и открываю дверцу духовки.

— Вы как хотите, — говорю я, — а мне надо вас кормить гусем! Давайте, двигайтесь…

Первым приходит в себя обозреватель. Он вытаскивает из пачки сигарету, неторопливо прикуривает и берет наполненный поэтом стаканчик.

— Главное не только всегда знать, что нужно потребителю, — говорит он. — Важно быть уверенным в своем знании. А читатель или зритель словно дети малые, они любят только себя, свой слюнявчик, свою мисочку с кашей. Только мисочку, слюнявчик, да и самого себя они получают от нас, а мы для них — родители, мамочка с папочкой. Если бы не было нас, читатели бы вымерли. Мы их порождаем, а вовсе не их тупая привычка читать всякую чепуху порождает нас. Когда ты уверен, что читателю нужно именно это, то и читатель рано или поздно полюбит ту жвачку, которую ты ему подсовываешь. Надо только любить читателя с уверенностью в собственной правоте…

Фотограф открывает рот, но ничего не отвечает, тоже берет стаканчик и вплескивает в себя виски.

— Где это ты так лоб разбил? — спрашивает он.

— В торговом центре, выбирал гуся, наклонился… — я закладываю гуся в духовку, закрываю дверцу и поворачиваю ручку. Духовка начинает мерно гудеть, через пятьдесят минут гуся можно будет подавать.

— Читатель любит ту модель жизни, которую создаем для него мы, — продолжает обозреватель. — Другой жизни у него нет. Ему кажется, что он умнее нас, но думает так только потому, что мы ему это разрешаем. Мы вкладываем в него то чувство стиля, которое мы считаем правильным, мы приучаем его говорить и думать по нашим лекалам. Мы переписываем для него историю. Вот в журнале, где я имею честь служить, собирали письма с фронта последней войны с немцами, к какому-то очередному юбилею. Хотели сделать подборку. Тоска смертная эти письма! Скучаю, люблю, как там дети, патриотизм этот картонный! Меня попросили, и я их так переписал, я сделал их такими прикольными, веселыми, я оживил их современной речью. И что вы думаете? Хотя журнал и читают свиноматки и их хряки, к нам пришла туча писем. Туча! От ветеранов. Спасибо, мол, вам огромное, мы и забыли, какой она была, наша молодость, а она была-то вот какая… А их молодость сделал я, за один вечер, на компьютере “эппл-макинтош”!

— А вы сделали к письмам снимки! — ржет поэт, обращаясь к фотографу, фотограф снова, собираясь что-то сказать, открывает рот, но до нас доносится спасительный звонок в дверь: это пришел несомненно важный человек, человек, которого сразу, без звонка, пропустила и охрана и консьержка.

— Это Галя! Это Галя! — слышу я Ташиков вопль и жестом предлагаю всем пойти встречать эту самую Галю. Сам я тоже иду вместе со всеми, но на полпути делаю резвый финт и возвращаюсь на кухню: якобы мною забыто оливковое масло с чесноком и лимонным соком, без которого наши салаты и закуски есть невозможно.

Из прихожей доносятся теперь уже не только Ташиковы вопли, но и общий бабий смех — для встречи важных гостей все соизволили поднять свои задницы, — причем громче всех смеются эта самая Галя и главная редакторша: они, оказывается, учились в одном институте, но в разные годы, на разных факультетах. Что за идиотки!

Но пока они вопят, у меня есть пара минут и я хватаю телефонную трубку. Лиза отвечает практически сразу, так, словно она держала руку на аппарате.

— Дядя Жора? — говорит она: ее голос не похож на голос невесты, хотя кто его знает — какие голоса у невест, за день до свадьбы.

— Да, это я, — подтверждаю я: неужели ей никто больше не звонит? У нее же должно быть столько дел, примерка платья, да мало ли что, а ждет она только моего звонка! — Мне надо с тобой поговорить. Это, как мне кажется, очень серьезно, ты меня поймешь…

Я слышу, как на другом конце провода хнычет ребенок, он хнычет, а его успокаивает, уговаривает заснуть молодая женщина, Лиза, несомненно — Лиза. Это плачет ребенок Шелехова. Это Лиза отвела трубку в сторону и сюсюкает. Вот это да, вот так-так!

— Алло! — громко говорю я, но Лиза вдруг отключается.

Я нажимаю кнопку повторного набора. И тут, по стеночке, на цыпочках, на кухню просачивается сын, открывает холодильник и наливает себе высокий стакан сока. Просто удивительно — сколько в него влезает жидкости! Он выпивает один стакан залпом, потом наливает другой, пьет чуть медленнее, но все равно успевает опорожнить его до тех пор, пока Лиза снимает трубку. Я смотрю на него и думаю, что ему нельзя пить сок из холодильника, летом у него несколько раз была ангина, он вообще подвержен простудным заболеваниям, но ничего сыну не говорю: он пьет с таким удовольствием, будто заливает соком какое-то огорчение.

— Вы сегодня будете долго торчать? — спрашивает сын.

Я хотел было сделать ему замечание, что его родители и их гости не торчат, но в трубке уже слышен усталый голос Лизы:

— Дядя Жора? Вы извините, но у меня тут ребенок маленький, я случайно нажала на отбой… А если вам, по каким-то причинам, неудобно со мной разговаривать, то…

— Лиза, все нормально, мне все удобно, все-все! Слушай, я недавно разговаривал с Сергеем, то есть с господином Шелеховым, он просил передать, что придет на твою свадьбу. И я, если позволишь, приду. Поздравлю тебя с таким важным шагом, мы с тобой, надеюсь, сможем поговорить. Не по телефону.

— Спасибо, дядя Жора, конечно, приходите, я буду рада, только свадьба будет очень скромной, — теперь ребенок у нее на руках, он не успокаивается, теперь он просто заходится в крике и Лизе приходится его перекрикивать, она кричит так, что ее голос прямо-таки вырывается из телефонной трубки. — А регистрация завтра, в Мещанском ЗАГСе, на проспекте Мира, в двенадцать тридцать. Дядя Жора! Вы запомнили? Двенадцать тридцать, Мещанский!

Лиза бросает трубку, а я понимаю, что практически весь наш разговор слышал мой сын, смакующий третий стакан. Его щеки надуты, глаза округлились, он пыхтит, отдувается, но пьет.

— Ты что, поссорился с Шушуновой? — спрашиваю я.

— Не-а, не поссорился, — сын смотрит на меня поверх края стакана, — мне там надоело, к ним приехали какие-то родственники, начали меня расспрашивать — кто я, кто родители. Мы с ней играли в “Республику революцию”, жуткое барахло, там нужно спланировать революцию в России, да они еще все время к нам лезли. Я вам тут что, мешаю?

— Ну что ты говоришь! Пойдем, познакомишься с гостями, поужинаешь.

— Знаю я ваших гостей. Мамина начальница?

— Ага, и еще известная писательница. Пойдем!

— И ее я знаю, мама Шушуновой купила все ее книги и читает… Я к себе пойду. Слушай, — мой сын ставит стакан на самый краешек стола, — а почему тебя та женщина, по телефону, называла дядей Жорой?

Я так и знал! Моему сыну недостает выдержки, я бы на его месте помолчал, спросил бы потом, а его распирает любопытство, он хочет все и сразу. От его вопроса можно попытаться уйти, сказать, что, мол, давай-ка потом, завтра, послезавтра, что сейчас я занят, что гости помирают без оливкового масла с лимоном и чесноком, но если сейчас не удовлетворить его любопытства, он ночью сомнамбулически пришаркает к нам в спальню, растолкает, разбудит и попросит все-таки ответить.

Я беру оставленный обозревателем портсигар, раскрываю, достаю сигарету и закуриваю. Понятное дело — обозреватель хорошо зарабатывает, его жена тоже не бедный человек, их розово-голубой союз покоится на прочной финансовой базе, но каждая его сигарета стоит баксов пять. Все эти хитрые смеси табаков, специальные фильтры. Ха! На папиросной бумаге золотом, по-латыни, каллиграфическим почерком выведена фамилия обозревателя! Курить обозревателевы сигареты и скуривать его фамилию, по слогам. Я курю эти шикарные сигареты, а сын за мной наблюдает. Он смотрит, как я глубоко затягиваюсь, как упругими струями выпускаю дым через ноздри.

— Стряхни пепел, папа, — говорит он. — Сейчас на пол упадет…

— Ах, да-да! — я роняю пепел на пол. — Знаешь, нехорошо подслушивать чужие разговоры!

— Знаю, — кивает сын. — Но ты же не чужой. И я не подслушивал, я не специально стоял за дверью, эта женщина так громко говорила, что мне и не надо было подслушивать…

Тут я гашу сигарету и беру еще одну. Я не накурился. Я прикуриваю и слышу громкий смех Ташика. Голос у Ташика становится все более сиплым, смех — все более неестественным. Видимо, наши гости над чем-то подшучивают. Может быть, им не хватает оливкового масла с чесноком и лимоном? Так я сейчас, сейчас!

— Я должен тебе кое-что сказать, — говорю я сыну. –У нас же был договор по сохранности тайн, помнишь? Ты хранишь мои тайны, я — твои. Да?

— Да, — кивает сын и в предвкушении тайны наливает себе еще сока.

— Ну вот, то, что я тебе сейчас скажу, попадает под действие нашего с тобой договора. Итак… Я разговаривал с твоей сестрой.

— Папа! Не ври мне, пожалуйста! Я Танькин голос знаю! И она тебя никогда не зовет каким-то Жорой!

— Тише ты! — шикаю я на него. — Это другая сестра, не родная тебе, двоюродная. Она старше Тани, у нее есть ребенок, твой племянник… Или твоя племянница…

— Папа! Как же ты не знаешь, кто у нее — мальчик или девочка? Ты совсем заврался!

— Не смей мне говорить, что я вру! Я не вру! Я действительно не знаю, ребенок еще маленький, о том, что он существует, я узнал только сегодня, только что… Да и с твоей сестрой не общался много лет…

— Ладно, — отпив полстакана говорит сын, — я тебе поверю, но почему она называла тебя Жорой? У тебя же другое имя!

И тут меня спасает милый Ташик. Давно я так не радовался своей жене! Даже такой, влетающей на кухню со скоростью пушечного ядра, разъяренной; если бы не сын, Ташик вцепилась бы мне в физиономию, дала бы коленом по яйцам. Видимо, гости все-таки успели здорово ее допечь. Надо бы сказать Ташику, что в следующий раз мы пригласим гостей в какую-нибудь кондитерскую, да заставим каждого платить за себя. Да и нечего звать к себе всякую публику, от которой у нее должна и на работе болеть голова!

— А! Ты здесь! — раз уж нельзя наброситься на меня, Ташик делает вид, что вовсе меня не замечает, хватает сына за голову, дергает ее из стороны в сторону, словно пытается увидеть — не пропало ли что-нибудь за то время, пока она его не видела. –Как в школе? Ты был у Шушуновой? Ее мама сделала себе зубы? Ты ел? Почему потный? Про какого Жору вы тут говорите?

— Жора — парень из параллельного класса, — выскользнув из Ташиковых рук, говорит сын, — у его отца вчера угнали джип, а сегодня он привез этого Жору уже на новом джипе! Муха не сидела!

— Ну, у твоего отца хорошая машина, и у твоей мамы тоже хорошая машина, но что у него за дурацкое имя — Жора! Терпеть его не могу! Раз Георгий, то пусть называется Юрой. И, пожалуйста, не говори “муха не сидела”. Пусть так говорит твой Жора!

— Мы этого парня не любим, но не за имя, — говорит мой сын. — Он сам по себе плохой. Такой заносчивый, лживый…

Ишь ты, молодой да ранний! Как загибает! Я смотрю на сына с симпатией. Вообще мне с ним очень трудно. Он излишне самостоятельный, у него обо всем есть собственное мнение. Ничто из того, что нравится мне, ему не нравится. Он слушает какую-то тяжелую, сумрачную электронную музыку, а иногда на полную мощность включает Вагнера. Вагнера! В двенадцать лет! Там так громко, с таким напором поют по-немецки!

— И никакой он не мой, этот Жора! — продолжает сын.

— Да, — встреваю я в разговор. –Почему Жора, сын джиповладельца, — его? Ты так часто говоришь “твой”, “ее”, “его”…

Ташик поворачивается ко мне, через силу улыбается.

— Мне кажется, хотя, наверное, я и могу ошибаться, — начинает она, — но тебе неплохо бы показаться гостям. Вы уже и так тут выкушали почти бутылку, Аркадий вообще не пьет, Олег язвенник, ты всех совращаешь. Это ужасно!

Аркадием кажется зовут поэта, Олег — фотограф, я и не знал, что он язвенник, судя по темным кругам под глазами и темноватым белкам он скорее страдает печенью, про него мне известно, что лет десять назад он пил не просыхая, пропивал даже аппаратуру.

— И не надо меня редактировать, — продолжает Ташик. — Я сама кого угодно отредактирую.

— И меня? — спрашиваю я: ой, не надо, не надо мне лезть на рожон, да еще при сыне!

— Тебя — в первую очередь! — Ташик, вспомнив, что только что могла открутить голову нашему сыну, хватает со стола бутылочку с оливковым маслом с чесноком и лимоном, тыкает этой бутылочкой мне под нос, разворачивается и выходит.

Я иду за ней следом и слышу, как сын, шепча себе под нос: “А мне имя Жора нравится! Нравится!” — утекает в свою комнату. Этой ночью он обязательно придет за разъяснениями, обязательно.

Да-а! Что-то будет!

Наше с Ташиком появление гости встречают восторженным гулом. Оба мы возбужденные, раскрасневшиеся, в обнимку входим в столовую, а бутылочка с оливковым маслом словно приз за удачное выступление в парном разряде. Гости тут же разбиваются на два лагеря — в одном сторонники того, что мы с Ташиком ссорились, в другом — того, что мы успели быстренько заняться любовью. Такую версию выдвигает обозреватель, сначала, как бы вскользь, она вызывает насмешки и комментарии, главная редакторша отстаивает версию ссоры, но с обозревателем солидарна подруга фотографа. Согласно кивающий словам главной редакторши фотограф так пристально смотрит на свою подругу, что мне становится ее жаль. Тут в разговор вступает поэт, который сводит обе версии в одну и говорит, что нет ничего лучше, чем заниматься любовью сразу после ссоры, ничего лучше и правильнее.

— Ух ты, многоопытный мой! — по-хозяйски ерошит ему волосы главная редакторша.

Наши новые гости тоже включаются в разговор, причем говорит только крупная тетка с большим лоснящимся лицом и маленькими очками на удивительно тонком, словно восковом носу, а джентльмен в твидовом пиджаке, шейном платке и при массивных золотых часах на слишком свободном браслете только жестикулирует, и браслет гуляет по запястью, ускакивает под рукав пиджака, возвращается, почти соскальзывает с кисти. Жестами джентльмен выражает восторг перед словами тетки, он подхохатывает, подхихикивает, а тетку подбадривает: “Ну, Галочка!” Так вот она какая, великая и ужасная сверхмодная писательница, вот он какой, ее вывезенный из америк муж. Он похудел, настолько, что кажется сжавшимся почти что вдвое, видимо, стал вегетарианцем или тетка высасывает из него соки, — но все равно невозможно не узнать его шнобель, короткую вернюю губу. Это он, мой блевун Отказников, куда-то подевавший всех своих прежних баб и приобретший теперь только одну, зато такую здоровенную и богатую.

А еще так увлеченную собой: Галочка резво переводит разговор на свою персону и начинает рассказывать, как мучилась с последним романом, как в нем пыталась помирить главного героя, олигарха, романтического мечтателя и принципиального идеалиста с женой, потом устала и решила жену убить, но поиски способа умерщвления тоже ее утомили и тогда она отправила жену в Париж, герою подсунула молоденькую, а жена-сука устроила убийство этой молоденькой, и, — тут Галочка тяжело вздыхает, — вообще герои живут своей жизнью, они же живые, понимаете, понимаете, а?

— Обожаю Францию! — включается жена обозревателя, которая, несмотря на занятия в фитнес-клубе напоминает втиснутый в модные шмотки, не до конца надутый большой детский мяч. Кажется, от нее и пахнет резиной. Да! Я начинаю вспоминать, что Ташик со смехом рассказывала, как на какой-то тусовке наблюдала попытки жены обозревателя совратить подругу фотографа, как она просто преследовала эту длинноногую простушку. Вот почему фотограф полез в бутылку, оторвался от видоискателя и вдруг понял — его музу хотят лейсбануть! — Надо бы жить и умереть в Париже, но слишком хорошо — уже нехорошо. Так приятно сознавать, что есть этот город, куда я в любое время могу поехать. Но по первому чувству — не еду. Я вообще не подчиняюсь первым чувствам. Я жду, пока во мне накопится жажда Парижа! И только тогда…

Жена обозревателя — галломанка, франкофилка и на редкость умная тварь. Таких стоит опасаться, избегать, но каждый раз, когда я вижу жену обозревателя, мне хочется ее как-то подколоть. Правда, она, кажется, видит меня насквозь, видит, кто я и что собой представляю, и я ей не интересен, для нее я мелок и пуст.

— Самое интересное в Париже — дамочки с собачками, — говорю я, хотя мне-то лучше всего молчать. — Идет такая, в шубке, и собирает какашки своего песика в пакетик…

— Если для вас Париж — в собачьих какашках, то для меня он в другом, — перебивает жена обозревателя, а Ташик под столом пинает меня ногой.

— В чем же? — лезу я на рожон, но меня спасает главная редакторша.

— Ты абсолютно права, — говорит она, обращаясь к жене обозревателя, причем так самодовольно кивает, словно Париж — это ее дачный участок. — Париж не терпит суеты. Он должен тебя принять, а если ты торопишься, если суетишься, то пролетаешь мимо.

— Прежде говорили: как фанера над Парижем! — шутит обозреватель и украдкой мне подмигивает.

За что? За что я должен слушать весь этот бред? Почему я не могу сам промолчать, что меня заставляет лезть в разговор, совать голову в петлю, ведь ясно, что с этими людьми мне не тягаться, они меня обставят влегкую, пожуют и выплюнут, а я буду только злиться и подставляться вновь.

— Мы были там в прошлом году, — вступает мой Ташик, мой защитник, мой тыл, моя опора. — Руслану почему-то не понравилось. Ему город показался серым, нахохленным. Правда, мы были осенью, но Париж…

— Париж и осенью Париж, — подхватывает тему обозреватель. — Туда как раз и надо приезжать осенью. Не поздней осенью, конечно, а в самом конце сентября. Так, между прочим, учила Мариэтта Шагинян. Я, писала она, люблю приезжать в Париж осенью. Хорошо было читать такие откровения в году так…

— Только не надо нам тут про якобы плохую советскую власть! — резко бросает главная редакторша. — Я этого не люблю. Те, кто умеет и хочет работать, те, кто из себя что-то представляет, как при советской власти, так и сейчас — в цене. И власть тут ни при чем. А все эти разговоры полудиссидентские…

Каждое слово главная редакторша выталкивает жестко, раздельно, с видимым усилием, на ее уже складчатой шее в такт словам шуршат цепочки, ее сильные, уже морщинистые, унизанные кольцами и перстнями пальцы прищелкивают. Она любит время от времени рассказывать, что ее папаша был нелегалом, что жил в Англии, где у него была фирма по ремонту холодильников, английская жена и где остались английские братья и сестры главной редакторши, что после двенадцати лет работы ее папаша попался, получил очень большой срок, но был обменен, потом преподавал, писал вольнодумные в разрешенных пределах книги, носил хорошие пиджаки и всегда курил “Бенсон и Хеджис”.

Тут она в моей власти, я могу ее легко изобличить во вранье, но я помалкиваю. Она ведь меня не помнит, я для нее всегда был Русланом, а когда мы с ней встретились впервые, я был еще Жорой. Ведь ее папаша был Катькиным соседом и курил “Приму”, а она, расфуфыренная и торопливая, приезжала к отцу на минутку, стрельнуть десяточку, по пути покупала в “Диете” на Соколе творожок — поешь, папочка! Катька мне о ней рассказывала, со слов соседа, сокрушавшегося о дочери, что вот, мол, не может простить того, что он разошелся с ее матерью, а ведь та была инициатором развода. Экс-шпион, худой очкарик, алкаш, кажется, никогда не был в Англии, он признавался Катьке, что начал и окончил службу в архиве, а вот разлучник, тот, к кому его жена ушла, как раз и был резидентом из Англии, как раз тот и курил “Бенсон и Хеджис”, да только скандал с разводами — у подлинного шпиона тоже была семья,
там — дети, вокруг — партком, мнение старших товарищей и начальства, — добил его карьеру, и мамаша главной редакторши однажды осталась один на один с постинсультным, пускающим слюни мужиком, путающим английские слова со словами русскими.

С тех пор прошло — страшно сказать! — больше двадцати лет, главная редакторша уже не студенточка, она прошла сквозь газовые цилиндры, уравнительные склянки и реакционные колбы с насадкой Дрекселя, а памяти не приобрела.

Как было бы здорово включиться в разговор, сказать главной редакторше, что если бы не связи презираемого ею папаши, который на дух не выносил творожок и все нес и нес его Катьке, для Лизы, если бы не помощь бывших коллег, то хрен бы она закончила свой МГИМО, что хрен бы она объездила полмира еще школьницей, хрен бы стала главным редактором этого глянцевого, гламурного, тошнотно-пафосного журнала. Она, видишь ли, не любит! Но любовь, так и подмывает меня сказать, любовь слишком тонкое, слишком сложное чувство, чтобы быть применимым к такой примитивной, грубой вещи, как власть. Тут все дело в несовершенстве языка, бедного на описывающие чувства слова. Люблю—ненавижу, нравится не нравится, остальное — полужаргон. А для такой массы оттенков нужны десятки определений. Вот пусть и ищет слова, это ее профессия — искать слова и расставлять их, а с чувствами, даже с теми, на которые не хватает бирок, могут разобраться и без нее. Она, во всяком случае, не эксперт.

Но я смотрю на ее собранные в хвост волосы и чувствую, что не сдержусь, что вот-вот, не с минуты на минуту, а с секунды на секунду, заговорю о любви, о том, что все в нашем мире рушится и обваливается из-за ее, любви, отсутствия или, наоборот, из-за ее избытка, излишка. Что никогда любовь не выходит на оптимальный уровень, что нет таких меток, нет весов, нет дозаторов, чтобы выделить именно тот уровень любви, который нужен именно сейчас, а всегда любви больше или меньше, меньше или больше, и любят все по-разному, одни больше, другие меньше, даже — меж двумя любящими никогда невозможен оптимум, никогда. Скажу и о власти, которая всегда была сучьей, а ныне ссучилась окончательно, и об этих отвратительных журналах, которые, как считают наши гости во главе с главной редакторшей, знамение времени, его эталон и канон, скажу, что тем хуже для времени, но меня спасает Ташик.

— Руслан вообще не любит путешествия. Он любит отдыхать старым, проверенным способом: отель, пляж, бар, ресторан, — говорит Ташик таким тоном, будто я в этот момент нахожусь где-то далеко-далеко, в баре ресторана с видом на пляж. — Вытащить его на экскурсию дело почти нереальное, а как-то мы поехали по испанским городам, по маленьким городкам, белым и восхитительным, так Руслан еле-еле дождался конца поездки. Он просто извелся!

Все смотрят на меня. Смотрят с таким выражением, будто увидели мою персону впервые. Мне хочется сказать им: здрасте! Но вместо этого я широко улыбаюсь и киваю: да, да-да, я такой.

— Лучше чтобы бар был прямо на пляже, — говорю я. — Хотя до ресторана я согласен немного пройти, но не больше пятидесяти метров. Сто, сто пятьдесят метров в день на отдыхе мне вполне достаточно.

— Да, когда пашешь как сумасшедший, когда носишься как угорелый, то на отдыхе и ста пятидесяти метров много! — говорит фотограф. — Я только по студии прохожу в день километров десять!

— Да-да-да! Муки творчества! — обозреватель нацеливает на фотографа палец, так, словно собирается выстрелить в него из воображаемого пистолета. — Это так знакомо. Вдруг тебя пробивает — я гений! А через мгновение — я говно! И так вот мечешься — гений—говно, говно—гений…

Писательница смотрит на обозревателя с интересом. Бедняжка, не знает еще, что стоит ей обозревателя приветить, как ею самой займется обозревателева жена, а обозреватель попытается трахнуть ее Отказникова. Ведь у них такой спорт, такой способ продолжающегося освоения мира. Надо бы ее предупредить, надо бы, но тут все начинают наперебой говорить о том, как они интенсивно, интенсивнее интенсивного работают, а на моем лице, видимо, слишком отчетливо отражается желание оказаться на кухне, и Ташик под столом бьет меня ногой. Удар приходится по самой косточке, у меня от боли перехватывает дыхание. Мне удается сдержаться, но все-таки слабое “Э-э-э!”, полублеянье-полумеканье вырывается на свободу, все смолкают, а я быстро произношу на следующем выдохе, через несколько мгновений:

— Когда я служил в армии, то мечтал в случае перехода на гражданку выбрать себе работу обязательно сидячую, в какой-нибудь конторе. Но ничего не получилось! Сначала, в перестройку, я носился как угорелый со всякими кооперативными проектами, потом начался период коммивояжерский, потом…

Мне не хватает воздуха, и я умолкаю. К тому же Ташик вновь бьет меня ногой, вновь попадает по косточке, по тому же самому месту. Да она просто снайпер, мой Ташик, боится, что я начну рассказывать про торговлю дилдо. То, что прежде забавляло и ее, и ее прежних подруг, теперь считается глупым и грубым. Неприличным в конце концов. Похабным. А главное — не прикольным. И тут мы с ней расходимся.

— А я и не знала, что вы служили в армии, — говорит главная редакторша и с прищуром меня осматривает. — У вас вид человека сугубо гражданского.

То, что она обращается ко мне на “вы” — не самый хороший признак. В предпоследнюю нашу встречу — мы с Ташиком присутствовали на очередной корпоративной вечеринке — главная предложила перейти на “ты”, мы выпили на брудершафт, я обнаружил, что у нее мягкие податливые губы, чего не скажешь при внешнем осмотре, — и легкий гнилостный запах изо рта, нет, не стоматология, у нее что-то с желудком. В последнюю встречу “ты” цвело пышным цветом, она подставила для поцелуя щеку, а запах лишь усилился. И вот теперь — “вы”. Что-то тут не так, я или Ташик, или мы оба, впадаем в немилость. Надо бы приблизиться к ней, понюхать. Может быть, такое отношение — результат прогрессирующей болезни желудка? Или, наоборот, следствие выздоровления?

— А мы служили, — встревает Ташик, озвучивая Русланову легенду, — между прочим офицером, между прочим в Афганистане воевали, контужены были…

Да, контузия включена в легенду, но говорить о ней было вовсе не обязательно. Мне не нравятся слова “контузия”, “контуженный”, как не нравится местоимение “мы”. Мне вообще не очень нравится множественное число, а контуженный — все равно что слабоумный. Я понимаю, что это вовсе не так, но ничего с собой поделать не могу. И поэтому я опускаю глаза и чувствую, что краснею. Краснеющий контуженный бывший офицер — это выглядит трогательно, но по легенде — что-то происходит с Ташиковой памятью! — я вовсе не офицер, а прапорщик, по легенде я был отчислен за академические задолженности с предпоследнего курса гигиенического факультета медицинского института, работал в дезинфекционном отделе санитарно-эпидемиологической станции, морил тараканов и крыс, обрабатывал квартиры туберкулезников, был призван, прошел специальную военно-медицинскую подготовку. получил чин прапорщика, был назначен одним из заместителей начальника тыла госпиталя. К такой легенде мне самому было проще привыкнуть: в дезинфекционном отделе я работал действительно, работал обыкновенным санитаром-дезинфектором, а про Афган я знаю немало — приятели по прошлой жизни, одноклассники из другого прошлого там воевали, а потом я выкачивал из них информацию. При моем воображении этого вполне достаточно.

— Я и не знал, что ты служил в Афгане! — говорит фотограф. — Я ведь тогда при АПН работал, начинал как ученик мастера по ремонту аппаратуры и фотографам, ездившим туда в командировки, камеры чинил…

— За чужие ошибки всегда приходится расплачиваться другим, — вступает обозреватель, и это второй прокол за довольно короткое время: главная редакторша одаривает его таким взглядом, что обозреватель, поперхнувшись, тянется к бокалу с вином.

— И где вас контузило? — спрашивает главная редакторша. — Мой первый муж там, кстати, тоже воевал. Он помогал афганцам создавать свою контрразведку…

Так, на всякий случай надо быть начеку! У нее, значит, до ростовского пацана был еще один, из органов, что в общем-то неудивительно: за кого ей было выходить по первости?

— Мы шли с колонной, неподалеку от Герата нас обстреляли, — говорю я и смотрю ей прямо в глаза. — У меня была легкая контузия, совсем легкая, но меня отправили в Союз, а потом комиссовали. А то бы я и сейчас служил где-нибудь начальником аптеки!

— Тоже мне, большое счастье! — вновь берет слово обозреватель. — Армия несовместима со свободой. А для нас свобода…

С ним творится что-то невообразимое. Он или пьян, или просто так лезет на рожон, правда, на этот раз главная редакторша лишь криво улыбается, просит своего поэта-ухажера налить ей вина, а до меня доносится легкий аромат. К тому же кухонная плита тренькает так, что мы слышим ее и в столовой.

— Гусь! — вспоминаю я и выскакиваю из-за стола. — Сейчас будет гусь!

На кухне я первым делом наливаю себе стаканчик, опрокидываю его и вновь виски горячей волной растекается по моему нутру. В столовой галдят, слышно, как там затеяли разговор про двойную мораль, как обозреватель все-таки наехал сперва на советскую власть, потом на французов — в частности, на Запад — вообще, как писательница пытается растащить вошедших в клинч обозревателя и главную редакторшу, как что-то бубнит фотограф, как Ташик громко обещает, что вот-вот будет гусь.

А я как раз вытаскиваю его из духовки. Нитки лопнули, из зашитого нутра лезет пропитавшийся жиром фарш, теперь надо поджарить бананы и можно подавать. Я снимаю рукавицы, ища сигареты, по Жориной привычке, хлопаю себя по карманам. Где же ты, обозреватель, променявший меня на споры, где твои вкусные сигареты?

— Я не знал, что ты любишь готовить, — слышу я за спиной: это Отказников, он не выдержал первый.

— А я и не люблю, — не оборачиваясь, отвечаю я, — я мимикрирую, маскируюсь под обстоятельства.

— Ну, твои обстоятельства вовсе не плохи, — Отказников хмыкает, — такая же квартирка в Нью-Йорке стоит…

— А ты, бедняжка, здесь живешь в общежитии! — я смотрю на него: круги под глазами, неизбывная печаль в глазах, внутри — беспрестанная работа: как построить установку, как отделить эфирный слой, где найти деньги, кого взять на работу,
кого — выгнать.

— Я скромный профессор, — говорит Отказников, — узник лабораторий, пленник бензольных колец. Вынужденный вернуться на родину. Но неизвестно, где лучше. Здесь захватывают гинекологических больных, там взрывают небоскребы. Везде идут процессы… Но наука…

— Чем занимался? — спрашиваю я, уже предполагая ответ.

— У них в университете? Не “папуасом”, — отвечает он. — Теорией, молекулярным дизайном. Чертил схемы на доске да учил студентов. А потом вдруг меня осенило, я кое-что придумал, такое, что меня и еще двоих, из моей группы, китайца и колумбийца, собрались выдвигать на “нобеля”. Думаю, что в обозримом будущем получу… А ты?

— Нобель мне не светит, зато я торговал искусственными членами, потом перешел на лекарства, потом…

— А зачем ты поменял имя?

— Я поменял не только имя. Я поменял всю жизнь.

— Ясное дело! Так зачем?

— Затем же, зачем ты поменял свою прежнюю жену на эту писательницу. Ты этого не помнишь, слишком был занят своими тогдашними бабами, докторской, а тогда…

— Давай короче!

— У меня крыша поехала. От “папуаса”. Попал в дурку раз, потом еще раз, потом попался на…

Отказников берет мой стаканчик, наливает виски. Он мне верит. Да мне невозможно не поверить!

— А та история… — Отказников выпивает, облизывает губы, лезет в карман и достает мятую пачку сигарет: он теперь курит “Кэмел” без фильтра, американские понты, табачные крошки, липнущие к губам. — Помнишь… Наш инженер… — Отказников прикуривает. — Его ведь, кажется, посадили. Где он, кстати? Талантливейший был человек, самоучка, любую идею мог воплотить. Я в штатах много раз его вспоминал. Если бы он был там со мной, я бы уже сейчас получил “нобеля”. Если честно, я теперь ни о чем другом и думать не могу. Только о премии. Без нее все мои титулы и звания пустой звук. Хочу стоять на сцене во фраке, хочу пожимать руку королю. Мне нужен главный аккорд. Моя работа настолько в духе времени, она просто удивительно современна, а главное, согласись, не глубина и новизна, не значение, а как раз попадание в болевые точки, в то пространство, которое именно сейчас волнует всех. Созвучие. Вот главное. Резонанс…

Отказников сильно изменился. Его внешние изменения не идут ни в какое сравнение с внутренними. Передо мной был другой человек, совершенно другой, но такой же неприятный, также интересующийся только самим собой.

— Как тебе с Галочкой?

— У нас созвучие, — отвечает Отказников: созвучие, видимо, его любимое определение. — Мы друг друга дополняем.

— И чем же ты дополняешь ее?

— Тем же, чем всех прочих. Но делаю это с любовью. Тебе понятно?

— Понятно, но где же твои прочие? Ты всегда был окружен целым выводком похожих друг на друга женщин. Ты их вот так, запросто бросил?

— Кого-то запросто, кого-то с мукой, кто-то из них живет не тужит, кто-то, я знаю, страдает, я ничего поделать не могу, жизнь одна, а мы с Галей любим друг друга.

— Ты и она? Круто… Любовь! Есть чему позавидовать…

— А ты не меняешься…

— А зачем?

— Не меняются только…

Узнать, кто не меняется, мне не суждено: в дверях кухни появляется сын и манит меня пальцем.

— Я на минуту! — говорю я Отказникову. — Сейчас вернусь, сейчас! Ты не говори, помолчи пока, помолчи! — и выхожу в коридор.

— Тебе звонит Танька, — говорит он и протягивает мне трубку своего мобильного телефона, — у нее что-то случилось…

— Какая Танька? — говорю я, понимаю, что это Ташикова дочь, беру трубку.

— Папа! Папа, помоги! — быстро произносит Таня, и я понимаю, что у нее действительно что-то случилось: папой она меня называть не любит, так она обращается ко мне только если ей срочно нужны деньги или в особо хорошем расположении духа, обычно же я для нее — Руся или Руслик.

— Папа, Сергей вколол себе какую-то дрянь, ему стало плохо, он сначала побелел, потом как-то посинел, а теперь он отрубился! Папа!

Ну вот, вот и приехали!

— Он в сознании? — спрашиваю я на ходу, я иду по коридору, но проскакиваю поворот к столовой, толкаю дверь комнаты сына и — какой же у него тут бардак! — закрываю ее за собой. — Какие у него зрачки?

— Маленькие-маленькие… Я же говорю — отрубился! Его вырвало. А потом он упал…

— Ты умеешь делать искусственное дыхание?

— Умею, я уже один раз ему делала.

Ну и дела! У него уже не первый передоз!

— Вытащи ему язык, очисти рот от остатков рвоты, делай искусственное дыхание и массаж сердца. Умеешь?

— Да, кажется, умею. Папа! Я не могу открыть ему рот!

Тут дверь полуоткрывается, в комнату просовывается голова Ташика.

— Что за массаж сердца? — спрашивает Ташик. — Что случилось?

Я подхожу к двери. Выталкиваю ташиковскую голову, запираю дверь на ключ.

— Разожми зубы столовой ложкой, только оберни ее носовым платком, выломаешь ему остатки зубов, — говорю я. — Язык, когда вытащишь, приколи английской булавкой, прямо к щеке. Не бойся его поранить — если он не начнет дышать через десять минут, он умрет.

— Папа!

— Да, умрет! Какие препараты, кроме наркоты, есть у вас дома?

— От головы. Мезим-форте. Бинты есть, йод…

— Налоксон есть?

— Что? Нет, такого нет…

— Так, звони в “Скорую”, вытаскивай язык, делай дыхание и массаж, я буду через семь минут!

Я отдаю трубку сыну, открываю дверь, чуть не сшибаю с ног Ташика, лечу в свой кабинет, достаю свой пенал скорой помощи, скидываю пиджак, вылетаю в прихожую, хватаю куртку.

Но Ташик вновь стоит у меня на пути.

— В чем дело?— она грозна и решительна, а тут еще меня догоняет сын.

— Папа! Я с тобой!

— Побудь с матерью. На правах хозяина дома. Идите принимайте гостей.

— В чем дело, я спрашиваю?! — Ташик пытается схватить меня за рукав.

— Отвали! — я оттесняю Ташика плечом и выскакиваю из квартиры.

 

VERTE!

Не будь дураком, не давай себя брать в заложники, и тогда твоя физиономия не будет мелькать на телеэкране, о тебе не будут рассказывать, каким ты был в детстве, как учился в институте, когда купил первую машину, когда въехал на ней в столб. Не будь дураком и держись в тени. Не будь дураком и не появляйся в людных местах. Тогда, может быть, доживешь до преклонных лет, помрешь в своей постели. А если уж попался, то смирись. Тобой займутся другие, они будут отмерять твое время, взвешивать твою судьбу. И тех, кто тебя удерживает, и тех, кто собирается вернуть тебе свободу, ты сам не интересуешь. Они выясняют отношения между собой, одни должны поубивать других, должны добиться поблажек, денег, признания. Ты — разменная монета, тобой пренебрегут, а то и просто выбросят, как старый, погнутый ключ к сломанному замку, чтобы не рвал карман.

С такими мыслями я спускаюсь на лифте в холл первого этажа. Поздним вечером консьержку сменяет еще один охранник, двойник того, что на воротах, но если к этому времени наружный нацепляет портупею с кобурой, то внутренний вооружением не клацает, сидит себе перед телевизором, попивает чаек. Хотя настоящая опасность-то внутри, а не снаружи. Это известно давно, известно всем, но почему-то больше боятся внешнего врага, зачастую неясного, неоформленного, размытого, а с внутренним, хорошо знакомым, изученным надеются надежно замириться. Хотя все наоборот: это внешний знаком и ясен, а вот внутренний размыт. Внутренний — это ты сам, те, кого ты хорошо якобы знаешь. Вот внутренний и подкрадывается потихоньку, вот внутренний и готовит нож.

Из-за конторки видна только верхняя часть лысеющей головы внутреннего охранника, его кустистые брови.

— Штурма до утра не будет! — оторвавшись от просмотра программы новостей, быстро сообщает охранник. — Начальник пресс-службы только что заявил, что ситуация под контролем. Прорабатываются варианты. Подключили диаспору…

— Ага! — киваю я, выскакиваю во двор, но мне не успеть, совершенно точно — не успеть! Сергей или умрет до моего приезда, или его увезут на “скорой”, а мне придется вызванивать Таню, чтобы узнать, в какую больницу его повезли, а телефон ее будет или отключен, или занят. Тем не менее прямо от дверей подъезда я нажимаю кнопку на пульте сигнализации и машина мигает мне со стоянки: я тут, я жду, я почти готова. Остается подбежать, открыть дверцу и погрузиться в ее пока еще холодное лоно.

Ничего не могу с собой поделать, но я каждый раз, утром, днем, вечером, ночью, слегка задеваю стоящую рядом машину соседа с девятнадцатого этажа, ответственного “менагера”, человека с круглой большой головой, мешками под глазами, чья жена обладает огромной копной загубленных красками — сейчас они красны и ярки — волос и длинным извивистым телом. Менагер несколько раз делал мне замечания, но после моих соприкосновений с его любимицей — конечно, не женой — никаких следов не остается, все шито-крыто, я всего лишь поглаживаю его ненаглядную по шерстке, не более того, вот только она, после нескольких секунд раздумий, начинает громко и утробно квакать, сочетая кваканье с переходами с дальнего света на ближний, с миганием не только аварийными огнями, но и фарами. Ее кваканье действует как индуктивный эффект, откликаются еще несколько машин, зажигаются уже погашенные окна, наш дом начинает просыпаться, охранник высовывается из будки. А прежде я не обращал внимания, что тут у нас рано ложатся спать. Они заботятся о цвете лица. Наш дом вообще заповедник приверженцев здорового образа жизни. Многие выбегают на пробежки по утрам, ходят в спортзал, жрут экологически чистые продукты. Видимо, собираются обмануть природу, собираются пожить подольше. Зачем им это? Что они собираются выиграть? Думают выпить побольше хорошего винца, съесть побольше вкусностей? Они ведь очень скучные люди, а таких настойчивых саморазрушителей, каким был Леха, теперь становится все меньше.

Леха же, как помнится, очень рассчитывал на индуктивный эффект при синтезе тетраола, собирался на нем строить докторскую, но заведующий, в очередной раз вернувшись с поездки по зарубежным конференциям, где его, человека совершенно несамостоятельного, наверняка нагрузили последними идеями, быстро, как по писаному, разбил Лехины иллюзии, сказав, что индукция там ни при чем, что дело в дальних гамма-взаимодействиях, что обычная обработка сульфатом серебра в горячей серной кислоте решит все проблемы, что надо подумать о газообразной фракции, использование которой расширит сферу применения, откроет новые возможности.

Проблемы-то решались, но терялась красота, изящество синтеза. Леха был очень расстроен, для него был важен не результат, а процесс, он был подлинным процессуалистом, но тут же, как всякий гений, легко перешел от состояния подавленности к состоянию возбуждения, исчеркал мятый листок формулами и схемами, потом послал инженера за пивом — тот долго шатался с бидоном по переулкам, надеясь поживиться у автопоилок, долго стоял в очереди в ларьке у самого метро “Фрунзенская”, — а мне поручил разбавить спирт. Сам сидел и переписывал содержимое листка в тетрадку. Он был хорошим парнем, этот Леха, он легко переносил и победы и поражения. Причем успех — спокойнее, чем неудачу. Редкое, почти уникальное качество. Только со временем начал быстро пьянеть, в глазах у него появился тусклый блеск, взгляд его замирал, утыкался во что-то и не сдвигался, когда он прикуривал, то слышно было, как трясутся спички в коробке.

Как бы Леха среагировал на квакающую от слабенького толчка машину? Только бы ухмыльнулся? Или бы звезданул по ней еще сильнее, чтобы начала выдавать трели или, захлебнувшись, замолчала? Прежде я старался не обращать внимания на ее вопли, но сейчас, после того, как вылетел из подъезда, а эта распроклятая тачка менагера по обыкновению начинает орать, я изо всех сил пинаю ее в бок. “Менагер” всегда ставит свою в притирку с моей, всегда так близко! И он, и его машина в конце концов дождутся, я им покажу, одними пинками тут не обойтись!

Да и открыв дверцу, я задеваю менагерскую собственность, причем довольно сильно, так, что слышен скрежет чужого металла. До грунтовки, до основы! Получай! Я досылаю дверцу, я делаю это специально, мне окнчательно надоело такое соседство, пусть менагер потом со мной разбирается, пусть. Теперь его машина уже не квакает, она истошно орет, орет с почти человеческими интонациями, эмоционально, не жалоба в ее вопле, а недоумение. Ей кто-то будто бы обещал ответить на вопросы: “За что меня так? За какие прегрешения?” — да не сдержал обещания.

После нескольких неудачных попыток мне удается воткнуть ключ в замок зажигания: все-таки я сильно пьян, неоднократные “по чуть-чуть” с обозревателем сделали свое дело, но это меня не останавливает. Я поворачиваю ключ, водить машину пьяным очень интересно, она становится более податливой, управляемой, она, кажется, сама стремится узнать твои желания, угодить и помочь.

Будучи пьяным, стараться, даже перед самим собой, выглядеть трезвым, бессмысленно. Пьяный, пыжащйся казаться трезвым, — верная дорога к аварии. Это погибель! Концентрация на происходящем, глубокое дыхание, нашатырь и прочие, даже серьезные фармакологические хитрости никуда не годятся. Если уж отрезвляться, так отрезвляться, тогда надо выгонять из себя алкоголь, весь, до последней капли, сном, баней, но раз пьян, то изволь и вести себя как пьяный. Противиться глупо, бессмысленно. Хочется жать на газ — жми, хочется лихо крутить баранку — крути, ни под кого не подстраивайся и твой персональный алкоголический дьявол тебе поможет или, наоборот, направит тебя на бетонную стенку, но пытаться освободиться от его руководящей роли бессмысленно. Тем более тогда, когда надо мчаться, лететь. Как, например, теперь мне.

Если по правде, то я бы не летал по улицам, а улетел совсем, прочь, навсегда, улетел бы и возвращался потом только изредка, соскучившись — ну можно же предположить, что я заскучаю, хотя бы по сыну, или мне вдруг захочется схватить Ташика за упругую ляжку? — возвращался бы посмотреть: как тут идут дела? Куда лететь и долго ли — не важно, здесь мне давно надоело, здесь меня мало что держит, а теперь, после возрождения Жоры, когда с таким трудом, с таким скрипом вошедшая в колею жизнь Руслана вот-вот будет перечеркнута, здесь попросту опасно, опасно и для Жоры, и для Руслана, и для тех, с кем эти двое связаны, родственными ли узами, знакомством ли шапочным, да как угодно. Это будет не бегство, а спасение, в первую очередь — того же Ташика, нашего с нею сына. Жорины преследователи их не пощадят. Они безжалостные люди. И я всегда это понимал, да только надеялся, что, пока рецепт у меня в голове, я и мои близкие в какой-никакой безопасности. Даже при том условии, что вытащить рецепт из меня легче легкого. А потом — раз! — и в моей голове ни рецепта, ни мозгов. Все довольны, все смеются, всем спасибо, все свободны.

Но мне не улететь, во всяком случае, не улететь сейчас. Моя машина — не машина Фантомаса, даже если тут, на стоянке возле Русланова дома, я вдавлю педаль газа в пол, у нее не вырастут крылья, да вставать на крыло я могу только после того, как удостоверюсь, что Сергей не умер. Исчезать, оставляя после себя мертвецов, нельзя. После себя надо оставлять чистое пространство. Гладкие поверхности. Ни пыли, ни складок. У меня есть возможность улететь насовсем, вдолбаться в стену, въехать в столб, тогда потом сверху я смогу наблюдать за всеми, для всех будучи невидимым, но мне не удастся вмешаться тогда, когда мне этого захочется, да и компания тамошняя будет меня сильно отвлекать, скорее она вовсе не даст взглянуть на тутошнее житье-бытье, одного Леху только взять, этот там наверняка продолжает писать формулки на листочках, а если их нет — на оброненных ангелами перышках или — этот вариант нельзя исключать, — на лоскутках кожи, сброшенных после линьки чертенятами, ведь жарко, перегрев, теплообмен идет, законы термодинамики вечны, верны и всесильны. Но улет насовсем — один из возможных выходов. Его надо всегда иметь в виду, быть к нему готовым, тем более сейчас, когда за мной вот-вот придут, придут обязательно, кто — уже не важно, придут, тук-тук, вот и мы, мы стоим на пороге, хоп-хоп-хоп — вот мы и рядышком, привет, привет!

И я втыкаю первую, и машина выпрыгивает со своего места на стоянке. Она и дальше движется прыжками — в полете я выворачиваю руль, как только она приземляется, вновь давлю на газ, она прыгает влево, забрасывая корму направо, а потом уже прыгает по прямой к медленно открывающимся воротам. Внешний охранник конечно же получил донесение от внутреннего, он знает, в каком состоянии я садился за руль, ему жалко ворота, сейчас снести их я не снесу, но на своей прежней машине, подержанном джипе, рубленом и круглоглазом “Форде”, я как-то сумел их все-таки заклинить. Тот ли охранник дежурит и сегодня ночью, слава ли о моих подвигах передается от одного охранника к другому, но ворота успевают открыться как раз к моему припрыгу, примерно на три четверти, и я, всего лишь разбив правое зеркало, пропрыгиваю дальше, чтобы уже во внутриквартальном проезде оставить прыжки и помчаться.

Поразительно, но зеркало единственная потеря на всем пути до дома, в котором Таня и Сергей снимают квартиру, а это путь неблизкий, много светофоров, гаишников, встречных и движущихся в одном со мной направлении машин. Все они мешают мне развить необходимую скорость, мешают маневрировать, а час-то поздний — дома надо сидеть, дамы и господа, дома! — но я все равно ухитряюсь ехать очень быстро, я, подчиняясь командам своего персонального алкогольного демона, совершаю быстрые маневры, мне сигналят, я успеваю посигналить в ответ, главное не пролетать на красный, главное почаще включать поворотники, а дальше положиться на сидящую в голове карту.

Я мчусь по этим жутким улицам, мимо этих страшных домов, мой взгляд выхватывает бледные лица в других машинах, темные фигуры редких пешеходов, тени в освещенных окнах. Все эти люди считают — я в этом уверен! — что прямая вина более серьезная вещь, чем вина косвенная. И они все ошибаются! Тут так же, как с коллективным участием. Оно вредоносный источник, а не действие личное, волевое, целенаправленное. В прямой вине воплощаются желание, действие, воля, отпечатывается человек полностью, а в косвенной — его невнятная проекция, искаженная, искривленная. Если бы я сам дал Сергею “папуаса”, то и отвечать мне надо было прямо, а тут я среди той огромной массы, которая двигает на рынок все что душе угодно, от кустарщины до творения гениев органического синтеза, тут я среди прочих, незаметен вроде бы, но в самом деле — на самом виду, я всегда могу отвертеться, уйти за чужую спину, меня надо поймать с поличным, да косвенных хрен поймаешь, они всегда в коллективе, вот ведь чума, вот ведь настоящее зло, и в том, что я делал “папуаса” в своих маленьких лабораториях, что сбывал партию, уничтожал лабораторию и ждал, пока не кончатся вырученные деньги, не я весь, а какая-то моя часть, скорее всего ложная. Я должен был действовать открыто, тогда бы я полностью отпечатался бы в “папуасе”, полностью, без остатка. А так — я ни в чем не виноват, у нас свободная страна, каждый делает свой выбор сам, за него отвечает, а то, что такие, как я, его выбор подготавливают, всего лишь издержки, особенности процесса, детали жизни.

С такими мыслями мне ехать легко. С такими мыслями я действительно лечу, не у машины — какое там! — а у меня самого вырастают крылья. Большие, мягкие, упругие, мощные. Я лечу почти бесшумно, ритмично, глубоко дышу, плавно гудят перья, ну не кожистые же у меня крылья, не летучая же я мышь, не птеродактиль.
Я — орел! И как орел я захожу на плавный вираж, вылетаю с проспекта на узкую улицу, мчусь между пятиэтажками — если мне попадется неразумный собачник или парочка, меняющая лавочки, — хотя кто сейчас обжимается по лавочкам, кто! — им конец, раздавлю, раскатаю, — и вот я уже перед нужным мне домом: был тут всего один раз, днем, везла меня сюда Ташик, везла откуда-то из центра, а я прилетел сюда словно по карте! У нас, у орлов, такая вот удивительная память, мы помним мельчайшие детали виденного даже краешком нашего орлиного глаза.

Перед подъездом стоит машина “скорой”, водитель слушает радио, по радио говорят о заложницах в клинике, о том, что у одной начались роды. Не может быть, чтобы “скорая” так быстро приехала по Таниному вызову, наверняка она приехала не к Сергею, а к какой-нибудь бабульке, судорожно цепляющейся за жизнь, и я бегу к подъезду, говенный дом, палисаднички, скамеечки, дверь с выломанным кодовым замком, выщербленные бетонные ступени, а по двери изнутри лупят ногой, так, что она чуть меня не прихлопывает, ударяется о стену, быстро идет назад, но по ней лупят вновь и я вижу, что из подъезда на носилках кого-то, головой вперед, выносят.

Я отскакиваю в сторону. На лицо лежащего на носилках странно, кособоко наложена кислородная маска, в его глазницах блестят слезы, длинные волосы с проседью всклокочены. Это вовсе никакая не бабулька, а довольно крупный экземпляр мужского пола. Его несут медленно, но неаккуратно, почему-то раскачивая из стороны в сторону, впереди — явно сосед по лестничной клетке, приглашенный помочь человек в пузырящихся на коленях спортивных брюках с широкой белой полосой, его несвежая коричневая байковая рубашка пропахла потом так, что шибает в нос за несколько метров, на санитаре синий форменный комбинезон, санитар сквозь зубы дает направление переднему, оба напряжены, оба покраснели от натуги. Видимо, и санитар и сосед пьяницы, любители заложить за воротник. Сбоку от носилок, ближе к санитару, врач, немолодой, в очках, бледный и скучный. Они проходят мимо меня так, словно несут человека с кислородной маской не в машину “скорой” помощи, а сразу — на кладбище, словно не машина перед ними, а уже готовый гроб, словно не кислород поступает через маску, а маска служит приемником для ускользающей из тела души. Сейчас они закроют дверцу, заколотят крышку и дадут дорогу червям, отвезут баллон с душой в хранилище, где такой же скучный, немолодой, бледный человек приклеит номер, поставит новопоступившую душу на железный стеллаж, сделает запись в книге, а потом сядет пить жидкий чай, есть бутерброд с потной колбасой и смотреть в мутный экран старого телевизора, где будут показывать про заложников, террористов, про возможный штурм. Вот ведь какие они все говнюки!

Лишь только они начинают спускаться по ступеням, как я проникаю в подъезд и на пороге сталкиваюсь с Таней. У нее в руках мужская летняя куртка, видавшие виды кроссовки, подбородком она прижимает к груди набитый чем-то пластиковый пакет, на пальце у нее позвякивают ключи от квартиры.

— Папа! — говорит она и пакет падает на затоптанный пол. –Папа! У Сережи инфаркт! Его везут в больницу, но его полиса я не нашла…

Я резко наклоняюсь за пакетом, мне не удается сохранить равновесие, я почти заваливаюсь на бок, опираюсь рукой об пол, встаю на одно колено и снизу смотрю на Таню. Таня кажется очень высокой, тусклый свет лампочки создает вокруг ее маленькой головы золотой нимб. Надо же! Я не узнал Сергея! Круто он взялся за дело в последнее время, круто. Когда мы виделись недели три тому назад, у него не было столько седых волос. И столько морщин.

— В какую больницу его везут? — спрашиваю я.

— А в какую повезут без полиса? В ту, где согласятся принять!

Я совсем забыл, что Сергей — идейный. Его идеи своеобразны. Много лет тому назад по идейным соображениям он отказался иметь трудовую книжку, дальше — больше, он даже хотел навсегда потерять паспорт, его с трудом уговорили этого не делать друзья, так что в том, что у него нет медицинского полиса, нет ничего удивительного. Вернее — полис-то у него есть, он лежит себе спокойненько в поликлинике по месту прописки, но Сергей наверняка уже и забыл, где он прописан. Поэтому я оставляю в покое пакет, зацепить ручки которого никак не могут мои пальцы, с кряхтеньем поднимаюсь и быстро иду к машине “скорой”. Санитар и сосед неловко задвигают носилки внутрь, врач запихивает в машину свой огромный чемодан. Я ловлю врача за рукав, он отмахивается.

— Ментов вызову, дядя! — говорит он, избегая моего взгляда.

— Слушай, племянник, — я вновь ловлю его рукав, накручиваю ткань на пальцы, другой рукой достаю из кармана куртки бумажник, — этого человека надо отвезти в очень хорошую больницу. В самую хорошую. Я заплачу…

— Чуть прибавьте — отвезу в Первую при управлении делами, — врач перестраивается мгновенно, он поверх очков смотрит на раскрывшийся в моей руке бумажник, на лежащие там доллары. — Гарантирую — положат в кардиологию, у меня сейчас там свои люди дежурят в приемном, а в отделении подключат лучших специалистов, — он чуть придвигается, — нарколог будет из тех, что работают с высшими лицами, у меня есть такой друг, прочистит-промоет!

— Давай, давай вези! Я за все заплачу! Не обижу, — говорю я, отпускаю его рукав, достаю сотенные, начинаю отсчитывать. — Так, держи. Чтоб была отдельная палата! Кардиологи! Наркологи! Чтобы все они были сразу, понял?

— Понял, понял! Поехали! — говорит врач, хватает деньги и лезет не на место рядом с водителем, а к Сергею, в кузов “скорой”: если б не мои доллары, он бы и повез неизвестно куда, и сидел бы в кабине, пока Сергей бы умирал, а тут, надеясь, что я подкину еще, он по дороге будет осуществлять экстренные мероприятия. Молодец.

— Я за вами, на своей, — говорю я и машу Тане, мне кажется, что она все еще стоит у подъезда, а она, маленькая худенькая девушка, без нимба, с короткой стрижкой, уже давно сидит в “скорой”, пакет теперь лежит у ее ног, кроссовки и куртка в руках, ключи от квартиры — на пальце. Видно, что она готова ко всему. Что должно произойти в жизни двадцатилетней девушки, что нужно ей пережить, чтобы она выглядела готовой ко всему? Насколько ее вид соответствует ее внутреннему состоянию? Быть может, ничего не нужно делать, не нужно переживать? Быть может, эта готовность найдет сама, возьмет за горло и уже никогда не отпустит? Или за что она там берет, эта готовность, за что? Может быть — не за горло?

Я завожу, разворачиваюсь, а “скорая” завестись не может. Водитель насилует стартер, но толку никакого. Он выпрыгивает со своего места, подходит ко мне, наклоняется к окну.

— Дерни меня, — говорит он, с каждым словом загоняя мне в салон тяжелый запах изо рта. — У тебя мощная машина, с места меня протащишь, а я вторую ка-а-ак воткну! Давай?

Обычно водители “скорых” люди меланхолические, а этот какой-то нервный, с бегающими глазами. Мне даже кажется, что он не совсем трезв, не такой алкаш, как санитар или сосед, а просто — тяпнул чуть-чуть, с устатку, а что, ему вот так вот сидеть в кабине и ждать, пока врач там колдует? — но было бы просто замечательно, если бы я, практически пьяный, попросил его дыхнуть или начал бы ему выговаривать: как вам не стыдно! в ваших руках жизнь других людей! вы за них в ответе!

Да, я бы выглядел полным идиотом! Поэтому я, включив кондиционер, который с легким гулом начинает изничтожать напущенную водителем вонь, все-таки послушно сдаю назад, водитель “скорой” цепляет трос, сосед и санитар суетятся возле, водитель возвращается на свое место, мигает фарами, я трогаю с места, метров через десять чувствую первый резкий рывок — что там с Сергеем? каково ему? — еще метров через пять — второй, потом, сразу после серии рывков, слышу как “скорая”заводится, как ревет ее изношенный мотор, вижу в зеркало заднего вида, как туда запрыгивает отцепивший трос санитар. “Скорая” включает мигалку, сирену, резво набирая скорость проходит мимо, а моя машина, никогда и нигде меня не подводившая, глохнет. В верных друзьях, в надежных вещах действительно заключена какая-то опасность. Опасность расслабления: уверенность в том, что не подведет, не предаст, лишает энергии, направляет энергию по другим руслам, оттуда, где верные друзья, надежные вещи, уже не ждешь ничего дурного, а предают-то и отказывают как раз верные и надежные.

Но когда я еще раз поворачиваю ключ, машина заводится. Мне не стоило паниковать, не стоило сразу выводить ряды заключений о верных и близких: в этом я весь, чуть что, так далеко идущие выводы, хитроумные построения. Поэтому, когда я завожу машину и трогаю с места, то думаю, что все я действительно усложняю, все закручиваю, обволакиваю каким-то флером, вязью, какой-то рассудительной скукой. Сторонние, не связанные с дорогой мысли дают мне возможность легко набрать скорость, вылететь из квартала, но тут-то я притормаживаю и пытаюсь понять — куда поехала “скорая”, налево или направо? Правда, у меня нет времени для раздумий, тут надо выбирать, пятьдесят на пятьдесят, она могла поехать и налево и направо, до нужного мне проспекта, на котором находится эта самая Первая при управления делами, можно ехать и так и так, из той дыры, где живет Таня с Сергеем, до любой точки города можно ехать и налево и направо, как вообще — из любой дыры, из дыр открыты любые дороги, но инерция меня постепенно вытягивает на середину проезжей части, и тогда я все-таки кручу руль влево, мчусь по улице, мчусь до перекрестка.

На перекрестке стоит патрульный “Форд”, возле — двое гаишников, в их
руках — светящиеся жезлы, на желтых безрукавках — полосы отражающей свет ткани, они похожи на странствующих волшебников, одним прикосновением жезла могут даровать жизнь, другим — обратить в камень, их одутловатые обветренные лица, высвеченные фарами моей машины, бледны, глаза загораются, словно это глаза не людей, а выскочивших на проселочную дорогу странных обитателей придорожных кустов, то ли этаких вампиров обочины, то ли вурдулаков дорожного полотна. Оба поднимают свои жезлы, оба приказывают мне остановиться.

Я послушно торможу, отстегиваюсь, наклоняюсь, опускаю правое стекло, кричу этим кровопийцам: “Куда “скорая” поехала?”, но они не отвечают — один обходит машину сзади, другой — спереди, оба сходятся возле моего окна.

— Заглушите двигатель, вылезайте из машины и покажите ваши права! — говорит первый, с тонкими, словно нарисованными усиками.

— Зачем тебе “скорая”, дружок, зачем? — говорит второй, безусый, но с бачками. — Ты как старый кот с привязанными к хвосту банками ездишь, да? Кого тянул? Про трос забыл, да?

О! Черт-черт-черт! Ну и урод же водила со “скорой”!

Я вылетаю из машины с такой скоростью, что гаишники не успевают отскочить, они пытаются придержать дверцу, но меня распирают силы, тому, что с бачками, сильно достается, он громко матерится, хлопает по дверце толстой ладонью, но я уже отцепляю трос, отшвыриваю его к тротуару.

— Ребята! — кричу я им. — Парни! Я выпивал, а у мужа моей дочери инфаркт. Нужно было “скорую” дернуть. Я и дернул, а теперь мне надо “скорую” догнать. Отпустите! Я денег дам!

Произнося последние слова, я уже сижу на своем месте и выталкиваю из окна левую руку с долларами, вампирам-вурдулакам хватит по сотенной, если хотят
больше — пусть меня догонят, пусть поймают, а пока они будут прятать баксы, я уйду,
уйду далеко, — врубаю скорость, кручу баранку, толкаю крылом того, что с бачками, а он, в благодарность, машет своей палкой, мне кажется — показывает налево, и я, следуя его указаниям, поворачиваю налево, моя цель — Первая при управлении делами, больница на тихом московском проспекте, больница, которую охраняют автоматчики и системы видеонаблюдения, и я доеду туда, даже если за мной погонятся все гаишники столицы, даже если мне прострелят все скаты, даже если подстрелят меня самого.

Нога утапливает в пол педаль акселератора. Прежде, даже на пустом шоссе, я такого никогда не делал. Один-единственный раз я разогнал ее до предела, когда покупал и вместе с торговым агентом гонял на ней по окружной, — у агента все гаишники были приятели, он звонил им и они давали добро на разгон. Я, правда, был против, говорил, что верю, что она может все, верю, что даже на скорости за двести устойчива и управляема, но сказать, что боюсь, боюсь мелькающих мимо светящихся вывесок, фонарных столбов, боюсь того, что все они, как и стоящие у обочины машины, начинают сливаться в единую, разноцветную полосу, которая убаюкивает, и мои глаза почти закрываются, что от этого я погружаюсь в полусон, полуявь, сказать все это я не решился. Я робел перед агентом, таким стильным, таким знающим. Ташик даже подумала, что в салоне я запал на агента, начала кривить губы, потом говорила, что, если бы у меня появился такой любовник, она бы многое простила. Сама Ташик сидела на заднем сиденье, пила там свою минеральную водичку и спрашивала агента о разных милых мелочах, скажем, о сочетании цветов, о скорости подъема стекол, об эргономике ручек и кнопок. Агент, глядя прямо перед собой, вежливо отвечал, но увлекался, и его несло, он начинал говорить сбивчиво, восторженно, так, словно в его жизни не было ничего более важного, чем эти дорогие железки, кнопки, ручки. Это ей, Ташику, нравился агент, это она на него запала. Я знаю, что они довольно долго потом встречались, пока не наскучили друг другу. Их одно время можно было встретить в модной круглосуточной кофейне, куда Ташик выбиралась из своей редакции, а агент прикатывал на очередной дорогой модели. Они сидели рядышком на низком диване, как голубки ворковали, он Ташику про новые авто, Ташик — про новых властителей дум, про модных писателей, про художников, про всю ту шваль, чем питался ее журнальчик. Или заводили друг друга разговорами о своих желаниях, переживаниях, опасениях, надеждах. Или они обсуждали совсем уже другие вещи, например — как избавиться от меня, надоевшего Ташику, и от жены агента, соответственно надоевшей ему. Мелочи, в сущности. Алик, мой будущий родственник, решает такие проблемы на раз. Надо было им Алика сосватать, подъехать туда, к этому кафе, сесть в общем зале, где стояли не диваны, а неудобные высокие стулья, заказать у неулыбчивой худой официантки с разноцветными ногтями порцию “Джеймсона”, да попросить передать этим двоим Аликову карточку: мол, ребятки, позвоните, он вам поможет, обязательно поможет. В том кафе Алик и сам появлялся, время от времени, поглядывал, как идут дела, там, в сортире, в щели за сушилкой для рук, я несколько раз оставлял для него пакетик с “папуасом”, а он, через неулыбчивую, якобы как сдачу, передавал мне деньги. Это были мелочи, месячный заработок, на то да се, Алик брал “папуаса” для своих серьезных знакомых, любителей сверхострых ощущений, с которыми встречался в ресторане напротив модной кофейни, и они там перетирали вопросы, решали проблемы.

Главное ведь — начать. Начать решать проблемы, начать летать по улицам со скоростью под двести. Главное — вначале. Что будет потом — не важно, в конце концов общий для всех результат предугадать несложно. Свой я приближаю тем, что уже давно лечу по улицам, что мой страх скорости давно куда-то ушел, что во мне пробудился автомат, держащий нужное направление, совершающий необходимые маневры. Я и не знал, что я такой искусный водитель. Просто ас! Из алкогольного полусна передо мной возникают габаритные огни других машин, я легко поворачиваю руль и обхожу их, они же недолго, какие-то мгновения светят мне вслед фарами и пропадают, огни светофоров как-то сами собой переключаются при моем приближении на зеленые. Но никакой “скорой”! Она словно испарилась. Я уже практически приехал на нужный мне проспект, но “скорой”-то нет. А если этот бледный, очкастый доктор меня обманул, что если он взял деньги, а повез Сергея куда-то на окраину, где его кинут в приемном у стенки, а потом придет позевывающий дежурный врач и зафиксирует смерть? Я ведь найду этого докторишку, найду!

Я давлю на педаль тормоза, где-то там, за черными стволами деревьев, уже мигает желтый глаз светофора, там, на перекрестке, мне уже надо поворачивать к больнице, к той самой, где у врача со “скорой” знакомые кардиологи, где для Сергея будут хорошие лекарства и уход, к Первой при управлении делами, а мой мобильный телефон выдает переливистую трель, на дисплее высвечивается имя Ташика.

— Ну и как это все понимать? — спрашивает Ташик.

Судя по интонации, Ташик готова простить мне последнее хамство, но все-таки жаждет объяснений. Иногда Ташик вызывает добрые чувства. Особенно когда пребывает в легком подпитии. В такие моменты кажется — вот-вот вернется то, что пронизывало и согревало нас прежде, но обязательно, то ли Ташик, то ли я, скажем или сделам нечто такое, что прежнее утонет в настоящем, по поверхности пойдут широкие круги, из глубины — наполненные зловонием пузыри.

— Несостоявшийся нобелевский лауреат намекнул, что когда-то тебя знал, — у Ташика лопается первый. — Сказал, что ты в химии тоже подавал надежды. Просто удивительно! Ты такой разноплановый!

— Мы с Отказниковым в школе учились. В параллельных классах. Он увлекался органикой, а я…

— Хватит врать! — рявкает Ташик: это уже не пузырь, это цистерна, это не легкий хлопок, это взрыв, от которого дрожит земля и вылетают стекла. — Он старше тебя на семь лет. То есть — на восемь. Ты меня считаешь совсем дурой? Да? И куда это ты умчался, пьяный идиот? Мне что, опять надо будет вытаскивать тебя из обезьянника? Опять? К кому ты едешь? К Алине? Твоя Алина, показали по телевизору, сидит среди заложниц, в этой гинекологической клинике. Ты хоть знаешь, что в городе происходит? Или уже увидел и поехал спасать? Ты у нас герой? Герой?

Нет, сейчас никаких добрых чувств Ташик не пробуждает, никаких. В отжившем сердце все отцвело, опало, сгнило, но надо держаться, отвечать Ташику следует корректно. Она, правда, ждет, что я в ответ тоже буду рявкать, буду выпускать из пузырей зловоние.

— Срочное дело, — мягко говорю я, подъезжая к перекрестку и тормозя так, что мне кажется, — сейчас треснут шейные позвонки, но при этом включая поворотник, я — сама дисциплинированность, интересно — есть ли за мной погоня, будут ли меня искать, я же все-таки заплатил, это в конце концов непорядочно — взять деньги и объявить розыск, хотя от наших вурдалаков-вампиров можно ожидать и не такого.

— Мне срочно понадобилось отъехать, — говорю я Ташику и моя речь течет складно, мягко, внятно. — Прости, что толкнул тебя, что нагрубил. Я очень спешил. Как там у нас с десертом? Вроде бы должно получиться неплохо. Я пробовал на стадии готовки, сладковато, конечно, но…

— Так ты и в самом деле за рулем! — Ташика моя мягкость не берет, она заводится еще больше. — Учти, я больше…

— Я протрезвел, — мурлычу я. — Старая метода — внутрь нашатырь, мордой в лед, крепкий чай с лимоном. И потом я уже откупился, правда, боюсь, частично. Как бы не пришлось…

— Крепкий чай? Мордой в лед? Когда это ты успел? Где? А твое давление? Ты с ума сошел? Сошел? Это уж точно! Допился! И куда ты едешь?

— Я потом тебе все объясню. Просто у меня неотложное дело. Вот разберусь с ним и тогда…

— Слушай, кто это — Жора? Я зашла пожелать спокойной ночи, так мой мальчик меня спрашивает — а где Жора?

— Мне трудно говорить за рулем, пока!

— Что значит “пока!”? Ты…

Да, иногда Ташик становится слишком требовательной, настойчивой. Я вот никогда не требую ответа, если Ташик не собирается его давать. Я уважаю Ташиковы нежелания. С желаниями вот иногда возникает напряженка, но сказать, что я не стараюсь, нельзя. Я стараюсь всегда и везде, этой мой стиль — стараться. Ташик не может сказать, что я не стараюсь, она всегда видит мои старания. Правда, ее давным-давно воротит от них, как только у меня появляется симптом старания, она просто-таки лезет на стену. Бедный мой Ташик! Ей надо только одного — чтобы ее не трогали, чтобы все было так, как она хочет, а в остальном хоть трава не расти. Ташик говорит, что ей осталось только одно — пожить в свое удовольствие и если ей будут удовольствие это портить, она за себя не отвечает. Понятное дело, что больше всех испортить удовольствие могу именно я. На меня все шишки. Я всегда крайний. И поэтому я отключаюсь и поворачиваю на ведущий к больнице бульвар. У Ташика хватает мозгов, чтобы не перезванивать.

Посередине бульвара — яблони. Они давно одичали, то, что с них собирают, — и кислое, и впитало в себя свинец выхлопных газов. Вот еще один поворот, и я утыкаюсь в больничные ворота. Они закрыты, из окна будки на меня смотрит охранник, его белое лицо пятном выделяется на темном фоне, возле ворот, слегка загораживая их багажником, стоит видавшая виды “волжанка”, в ней курят трое в бронежилетах и шапочках: этих придали в помощь штатной охране на время эпопеи с гинекологическими заложницами.

Штатному охраннику следовало бы нанести на морду маскировочную краску: слишком уж ярким пятном она торчит в окне. У охранников вообще обычно такие хари! Этот обладает треугольной, с длинным носом, с косо приделанными к голове ушами. За толстыми стеклами очков светлые, словно отмороженные глаза, ярко-красная нижняя губа выглядывает из-под густых рыжих усов. Он смотрит на меня и поправляет висящую на ремне кобуру. Если что, он будет стрелять, но вряд ли хотя бы одна его пуля попадет в цель. Правда, тогда к делу подключатся люди из “волжанки”, они возьмут кучностью, плотностью огня, при такой поддержке штатный чувствует себя значительной фигурой.

— Я вас слушаю! — говорит охранник в полуоткрытую маленькую форточку, из которой, вместе с его словами, до меня доносится аромат дешевых сигарет, сукна, вареной колбасы.

Что это такое со мной? Прежде алкоголь так не усиливал мое обоняние. Скоро я начну брать след.

— За мной идет машина с больным, его везут в кардиологию, — кричу я в эту форточку. — Есть договоренность с приемным покоем, врачи уже ждут…

Охранник прикрывает форточку, приподнимает очки и смотрит на разложенные перед ним бумаги. Что он может увидеть в такой темноте? Словно услышав меня, охранник зажигает настольную лампу, отпускает кобуру, начинает перекладывать бумаги.

— Какой номер у машины? — спрашивает он.

— Я не знаю, — отвечаю я.

— Врач Яцутко?

— Хрен его знает, может, и так. Командир! — я толкаю форточку, она распахивается. — У мужа моей дочери инфаркт, я должен быть рядом с ними. Пропусти! — и я проталкиваю в форточку очередную сотенную купюру.

— Они уже проехали, — говорит охранник, — минут так с десять. Проезжайте, приемное отделение — прямо, налево и еще раз налево, — он выталкивает купюру обратно, — езжайте, езжайте! — и нажимает кнопку на пульте.

Ворота начинают открываться, я забираю деньги, сажусь в машину, но “волжанка” и не собирается освобождать проезд, из нее выходит сначала один человек с коротким автоматом на груди, потом другой, со спаниелем на поводке. Автоматчик стучит костяшками пальцев в мое окно и, когда стекло опускается, просит выйти, открыть багажник, капот, двери машины.

— У меня нет времени на эти глупости! — сиплю я в ответ. — У мужа моей дочери инфаркт, я должен быть рядом с ними. Дайте проехать!

Автоматчик повторяет просьбу все тем же будничным монотонным голосом, и я понимаю, что в третий раз он уже ничего повторять не будет, а выволочет меня из машины, повалит лицом вниз, наступит на поясницу ногой. Поэтому я выхожу из машины, отхожу чуть в сторону, поднимаю руки, широко раздвигаю ноги.

— Спасибо, — говорит мне автоматчик и очень споро меня обыскивает. Его руки совершенно лишены человеческого, они скользят вдоль моего тела как щуп или детектор, одна на мгновение застревает у меня в паху, пальцы сжимаются, но — как щупальца манипулятора, потом он похлопывает меня по спине и просит показать ему паспорт. Именно паспорт, водительские права, документы на машину его не интересуют. А я как раз взял с собой паспорт, я подготовился, вот вам и мой основной документ, смотрите, завидуйте, у меня есть прописка, на фотографии мое лицо открыто, волосы лежат красиво, это — я, прошу, прошу, прошу.

Пока автоматчик меня обыскивает и листает мой паспорт, спаниель обнюхивает машину, его подсаживают в багажник, запускают в салон. Хорошо что “папуас” не имеет ни вкуса, ни запаха, при его создании специально оговаривались эти характеристики, заведующий лабораторией неоднократно напоминал, что наш препарат должен быть чистым кристаллом, растворимым в обыкновенной воде, раз — и вперед, в путешествие! — а то ведь у меня в кармашке, на задней правой двери, должен лежать пакетик с остатками “папуаса”, крохи от предпоследней партии, из той лаборатории я еле-еле ушел, мне на хвост сели какие-то гопники, думали, я там экспериментирую с клеем или средствами от вредных насекомых, делаю нечто полезное для них, для этих гопников и их бледных подруг, а я занимался вовсе не клеем, моя лига выше, моя
лига — чемпионат мира, но вдруг этот пес — звание никак не меньше капитана! — чует и то, что не имеет запаха? Вдруг? Однако спаниель лезет мордой не в кармашек, а в щель между спинкой и подушкой заднего сиденья, и уже человеческими руками на свет фонаря над больничными воротами извлекается самокрутка с травой, ее, как помню, крутил Алик, крутил для себя, мы сидели-трепались, ему позвонили, он скинул самокрутку с колена, потом закончил разговор и быстро попрощался, пересел в свою машину, укатил. Он укатил, а самокрутка — закатилась. Вот вам и привет от Алика!

Собачий начальник рассматривает самокрутку, подносит к носу, сует под нос спаниелю, но тот уже утратил интерес, сидит, свесив голову набок, с языка капает слюна, в темно-сиреневых глазах — скука. Зато люди радуются этой находке как дети. Нет бомбы, так вот самокрутка с травкой, теперь есть чем заняться, есть на ком применить свою власть, но я слишком плохо думаю о людях вообще, об этих — в частности. Никакой власти они применять не хотят, самокрутка исчезает в кармашке на бронежилете автоматчика, он делает отмашку рукой и “волжанка” отъезжает. Ладно, ребята, курните, расслабьтесь, на обратном пути я вам и “папуаса” подкину, будет что вспомнить, будет!

Я въезжаю в ворота, еду прямо, поворачиваю налево и еще раз налево и останавливаюсь, чуть не доезжая до крыльца со светящейся над ним надписью “Приемный покой”. Как “скорая” могла так меня обойти? Это же просто невозможно! Я летел, у меня даже подрагивает правая нога — так я давил на газ, — а они меня обошли на целых десять минут! Вот она, под накрывающим крыльцо козырьком стоит, возле “скорой” курит тот самый нервный водила, он, делая быстрые затяжки, смотрит, как я выхожу из машины, как иду к крыльцу, но вроде бы не узнает: я ему уже не нужен, сейчас он уверен, что его “скорая” заведется, что на следующий вызов он поедет без посторонней помощи. Мне очень хочется спросить — как это ему удалось оторваться, что там в его раздолбанной “газели” на самом деле спрятано под капотом, но он не поймет вопроса. Скорее всего по дороге я попал в какой-то временной протуберанец. Возможно, такие и не существуют, но я же в него попал! А еще мне надо бы спросить его — чей это трос он цеплял к моей машине и почему, подонок, не отцепил, но и протуберанец, в котором я нахожусь, и общее состояние мое таково, что, если я получу ответ, который мне не понравится, если мне ответом будет грубость или насмешка, я не выдержу, я разорву водилу со “скорой” на мелкие кусочки, а я не могу рвать водил со “скорой” на мелкие кусочки, это неправильно, недальновидно, это чревато в конце концов тем, что автоматчики от ворот прибегут на крики разрываемого, и я — я прохожу мимо водилы.

В приемном покое — никого. Нет, конечно, очередной охранник здесь имеется, он сидит за уставленной телефонами конторкой, свет настольной лампы золотит щетину на его подбородке, правой рукой охранник указывает мне путь, путь к жерлу полутемного коридора, но этого мало, ступив в коридор, я обнаруживаю, что здесь нет ни медбрата в мятом халате и зеленой шапочке, ни усталой многоопытной сестры, ни Тани, ни врача со “скорой”. Здесь ни души, лишь вдалеке виден яркий свет. Свет операционной? Там спасают Сергея? Или это уже свет иного мира, то место, куда попадают неспасенные?

Коридор гулок и пуст, где-то под моими ногами, в подвальном этаже, какие-то существа гремят большими котлами, словно там, в подвальном этаже приемного отделения больницы, расположены уже адские процедурные, так, для удобства, чтобы далеко не ходить, да за тяжелыми железными дверями ноет механизм лифта — так редкие счастливчики поднимаются на небеса, с натугой и неохотой.

— Вы кого ищете? — я слышу за спиной шаги и оборачиваюсь.

Ни дать ни взять — распорядитель приемного отделения, старший менеджер чистилища, сохраняющий внешний облик человека — малорослый, широкоплечий, без шеи, со взглядом из-под кустистых бровей — командир среднего звена. Полуангел, полубес. От таких и зависит — куда, в рай, быть присоединенным к трубкам и проводам, получающим лекарства, или сразу, чтобы не тратить времени даром, вниз, в подвал, туда, где стоит такой металлический грохот. Хотя, быть может, там, внизу, сейчас собираются ребята из Сергеевой команды, они настраивают инструменты, а как настроят, так дадут жару. И, быть может, там просто лучше, веселее, определеннее?

— Тут только что привезли… — говорю я. — Только что… Подозрение на инфаркт. Кажется… Или…

— Ваш с подозрением — в реанимации, — говорит распорядитель. –Вы ему кто?

— Отец, отец его жены, тесть я, моя дочь приехала с ним, на “скорой”…

— Не надо так много говорить, — говорит распорядитель: у него такой вид, будто он за спиной что-то прячет, то ли маленькие крылья, то ли коротенький хвостик. — Ваша дочь сидит тут, — распорядитель берет меня за локоть, разворачивает, подводит к двери, толкает дверь и я вижу Таню: все тот же пакет в руках, все те же кроссовки, она сидит на низком диване у стены, смотрит перед собой, в стену, бледная, ни кровинки в лице, ни кровинки. Хоть это и Первая при управлении делами, но здесь, как и в любой другой больнице, только паркет, только коврик, только графин на подносе, с чистыми стаканами. Я хватаю стакан, наливаю воду, жадно пью.

— Руслан, — говорит Таня. — Руслан! Он умирает! Мой Сережа умирает!

— Ну что ты, Танечка! Почему же умирает? У него приступ, сердечная колика, спазм. Сейчас проведут обследование, дадут что-нибудь, полежит тут немного, его отпустят, я вас отвезу…

Она выпускает из рук кроссовки, поворачивается ко мне и пакет, высвобождая из себя мужской свитер, прозрачный пенал с зубной щеткой и яблоко с маленьким бочком, скользит на пол.

— Он же раньше совсем не кололся! — словно оправдываясь, говорит Таня, мне бы надо ее остановить, распорядитель по-прежнему стоит за мной, он же все
слышит! — Совсем! Бывало покурит, бывало в траву насыпет порошка и больше ничего, но тут его музыкант, басист, разжился одним препаратом. Совершенно новый…

— Кто совершенно новый? Басист? — спрашиваю я, поднимая свитер и пенал с зубной щеткой.

— Препарат совершенно новый. Только недавно синтезированный.

— И как называется? — спрашиваю я, поднимая яблоко.

— А ты в них разбираешься?

— Ну, я помню кое-что из школьного курса… — говорю я: вот ведь дурочка, вот ведь бедняжка! Она ведь так и не знает, с кем говорит, не знает, кто я такой! — Например, я знаю такое название, как этилоксотетразолил… Красивое, правда? — я обтираю яблоко о свою куртку, надкусываю — оно удивительно вкусное, пряное, сочное, — сажусь рядом с Таней на диван, и только потом смотрю в проем двери: там след от полы халата распорядителя, его шаги стучат по коридору, то ли звук копыт, то ли звон замков на сандалиях.

Таня усмехается. Ей кажется, что я таким образом пытаюсь ее как-то отвлечь, успокоить. Она мне за это благодарна, а ведь именно этилоксотетразолил мы и получили с Лехой как раз незадолго до первого появления “папуаса”, это был промежуточный продукт, препарат, обладавший великолепным анальгетическим эффектом, вот только привыкание он давал покруче героина, а при самом незначительном превышении дозы вызывал необратимые изменения в мозжечке, такие, что наши подопытные крысы безостановочно крутились на одном месте, а кролики все норовили завалиться на бок.

— Я названия точно не помню, — говорит Таня. –Кажется — “танцор”. Так его называл басист. Да, кажется, так…

Да, “танцор” тоже неплохое название! В “папуасе” мне всегда слышался некий вызов. Апелляция к дикости. И желание эту дикость использовать. И, потом, это название было дано находившемуся еще в проекте препарату нашим заведующим, который и всех своих сотрудников называл папуасами, и детей, и внуков, и жену свою, профессора классической филологии, — “моя папуасочка”. То есть получается, это было название не наше, не Лехино и не мое. Мне кажется, что название “танцор” вполне могло бы стать нашим, вполне.

Бедная Танечка! Срубивший ее Сережу “танцор” скорее всего не синтезированный мной в лаборатории на Коровинском шоссе “папуас”. Тот вроде бы ушел в дешевые притоны с девочками, к работающим у стоянок дальнобойщиков проституткам, далее — на бескрайние просторы необъятной родины. Прошу прощения — Родины. Те, кому я продавал своего “папуаса”, не походили на поставщиков для басистов и прочей богемы. Хотя, когда речь заходит о таких вещах, что богема, что знающие, как сыграть “Basin street blues”, что дно, что выдаивающие за вечер по тридцать—сорок дальнобойщиков сливаются, становятся между собой неразличимыми. Внешние понты только усиливают внутреннее сходство. “Танцор” ли, “папуас” ли выравнивает всех под одну линейку.

Да и что “папуас”, что “танцор” — все едино, к одному результату шли десятки лабораторий, из них пять-шесть должны были получить препараты самого лучшего качества. Кто был первым, совершенно не важно. Мне, во всяком случае, не нужны призовые места. Мне не важно быть и в десятке лучших. Для меня главное — участие. Я — олимпиец, не участник соревнований, а спокойный созерцатель происходящего и, как подлинный олимпиец, не виноват в том, что Сергей добился-таки передоза, что у него не выдержало сердце. Не мальчик в конце концов, он почти вдвое старше Тани, он должен понимать, на что идет. Мне сверху все это отчетливо видно. Шутки кончаются, начинается взрослая жизнь. Даже если у входящего в нее уже наметилась лысина, недостает нескольких зубов, да и вообще организм сильно потрепан. Взрослая жизнь тем и отличается от прочих жизней, что в нее можно войти в любом возрасте. Да и выйти из нее, если приглядеться, совсем нетрудно.

— А другие уже попробовали “танцора”? — спрашиваю я. — Ну, этот басист, он-то сам?

— Не знаю, — Таня пожимает плечами. — Сережа вернулся с репетиции, должен был ехать играть в клуб, почувствовал себя плохо, лег отдохнуть, а потом…

Таня начинает плакать. Вообще ее слезы я переношу с трудом. Когда я только появился в Ташиковой жизни, когда эта, тогда маленькая девочка, внимательно, почти так же, как Катькина Лиза, разглядывала меня — Ташик предупреждала, что я не первый из тех, кто проходил по конкурсу “Новый Танин папа”, что первый контакт он самый важный, — то у нас с ней сложились сложные, непростые отношения равенства и суверенитета. Такого и быть не могло с Лизой. Лиза была подчинена, она старалась подстроиться, знала, что за любую промашку получит от Катьки пару подзатыльников. Лиза была плаксой, плакала в расчете на сочувствие, ласку, а вот Танины слезы были слезами бессилия, свидетельством неспособности что-то изменить, поправить самой. Лиза, судя по ее голосу, уже давно перестала плакать, а Таня часто плачет и теперь, плачет всегда очень тихо, как бы — замкнуто, от безысходности. Из ее глаз выкатываются маленькие слезки, чуть задерживаются в уголках или на ресницах, потом срываются, текут по щекам, оставляя дорожки. У Тани на щеках легкий пушок, практически незаметный, и проявляющийся только тогда, когда она плачет.

— Все будет хорошо, Таня, — говорю я.

Большей глупости я из себя выдавить не могу. То ли я окончательно очерствел, то ли стал беспросветно глуп. Нечто вроде своеобразного кретинизма. Окружающее видится мне совокупностью реакций, в основе которых лежит изменение напряженности связей, их разрыв. Некоторые реакции кажутся мне знакомыми, по ним я могу следовать без ошибок, другие кажутся чем-то вроде реакции окисления-восстановления, в которых за разрывом или изменением связей лежат процессы предельно глубинные, на атомарном уровне. Там переносятся не только единичные электроны, а и протоны вкупе с другими атомно-молекулярными частицами. Такие реакции идут в несколько уровней, в несколько стадий, требуют какого-то особенного отношения, на которое у меня нет ни сил, ни навыков.

Танины слезы — из их числа. Я должен не говорить, а что-то делать, но я только сижу рядом с ней и бухчу:

— Все будет хорошо, все будет хорошо…

И она мне верит, дурочка. Она прислоняется ко мне, кладет голову на мое плечо, я обнимаю ее, и мы с ней сидим вдвоем в жутковатой, узкой, с высоким потолком комнате, где, кроме стола с настольной лампой, платяного шкафа и нашего с Таней дивана, нет ничего. Ничего.

Наше уединение прерывается звонком Ташика: она не выдержала, но мила, спокойна, она всего лишь хочет узнать — как я себя чувствую, закончил ли я свои дела, не собираюсь ли вернуться к ней и ее гостям?

— Это мама? — шепотом, сквозь полузабытье спрашивает Таня. — Мама? Не говори, где мы, не говори, что случилось, хорошо?

— Да, дорогая, — отвечаю я Ташику и легонько сжимаю Танино плечо, — нет, дорогая, собираюсь, дорогая, и скоро вернусь, очень скоро. Ведь вы не расходитесь?

— Нет, что ты, — воркует Ташик, — что ты! Мы только входим во вкус. Десерт был великолепен, мы сейчас собираемся выпить еще кофе…

Я смотрю на часы: уже почти половина первого, поздновато для кофе, но там у них, видимо, все тип-топ, видимо, даже главная редакторша решила досидеть до конца, видимо, она не поедет со своим поэтом в клуб, а эта писательница, она -то что со своим мужем-блевуном?

— Ты себе представить не можешь, как интересно Галка рассказывает! Так здорово! У нее такие замыслы! Она настоящий писатель! А ее муж обмолвился, что ты не просто подавал надежды, а и работал с ним. Это правда?

Да, мне сейчас не хватает только того, чтобы Отказников начал рассказывать про наши делишки. Я нахожусь в полушаге от крушения. Оно будет еще страшнее, чем то, после которого мне подобрали имечко Руслан. От меня останется мокрое место. Никто обо мне не вспомнит, никто меня не пожалеет. Перспективы настолько безрадостные, что я отнимаю трубку от уха.

— Там у нас в гостях эта известная писательница, — говорю я Тане. –Такая, знаешь, в теле, которая из телевизора не вылазит.

— Я телек не смотрю, — откликается она. — Там только кошмары. Родионова?

— Нет, кажется. У нее последний роман про любовь олигарха. Все писают кипятком.

— А, Карелова! Я читала ее предыдущий роман, про проститутку с Тверской.

— Кто там тебе дает справки про Карелову? — в трубке мне слышен тревожный голос Ташика. –Где ты, все-таки? Ты что, к Неле приехал? Слушай, если…

— Все в порядке, — говорю я, — не волнуйся, я в надежных руках! — отключаюсь, перевожу телефон на режим виброзвонка и опускаю его в глубокий внутренний карман куртки: теперь, чтобы ощутить звонок, мне надо плотно застегнуться.

— Хороший роман? — спрашиваю Таню.

— Все читают, значит — хороший…

— А ты читала?

— Читала, мне понравилось. Страдающая героиня ищет принца, а принцем оказывается тот, кто когда-то ее, совсем еще девочкой, соблазнил и продал сутенерам. Он становится ее постоянным клиентом, он ее уже совсем не помнит, да и она его не помнит…

Тут открывается дверь нашей комнатки и появляется голова распорядителя. Его глаза перебегают с меня на Таню и обратно.

— Чай? Кофе? — спрашивает он.

— Как мой муж? — Таня вскакивает и подбегает к двери: ей нравится называть Сергея мужем, это видно сразу.

— К вам сейчас спустится врач, — отвечает распорядитель. — Так кофе или чай?

— Я бы кофе… — нерешительно произносит Таня, возвращается и садится.

— Черный?

— Да…

— Хорошо, а вам?

Мне не понравились слова, что сейчас спустится врач, совсем не понравились, и я иду к двери, чтобы выяснить детали.

— Тоже кофе? — дав мне выйти в коридор, распорядитель смотрит на меня не мигая, от него исходит ощущение чудовищной силы, он наверняка может ломать пятирублевые монеты и разрывать карточные колоды.

— Как муж моей дочери? — спрашиваю я и пытаюсь прочитать ответ в его прозрачных, чистых глазах: Сергей умер? Жив? Умирает?

Нет, в его глазах ничего не прочтешь, а он знает все, все, происходящее в этой больнице, по штатному расписанию — мелкая сошка, медбрат, санитар, а на самом деле — хозяин пространства между жизнью и смертью, учетчик секунд перехода от бытия к небытию, такие, приобретая человеческий облик, всегда крутятся возле, пристают с утешениями, разносят кофеек, особо нуждающимся — валерьянку, на самом деле жалея о бестолково потраченном времени — только лишние мучения, боль, бесполезная суета, — времени, которое тратят все-таки люди: сами эти мелкие сошки времени не ощущают, для них мгновение безгранично, они способны в него погрузиться, повернуть его и так и этак. Я встречал их не раз, но никогда не мог раскрыть, разоблачить. Этого я тоже упущу.

— Кофе, да? — губы распорядителя трогает легкая улыбка: сорвать бы ее вместе с губами.

— Неси, — говорю ему я: приятно, когда тебе прислуживает пусть и младший
бес. — С молоком, и побольше сахара!

— Сейчас! — он исчезает.

Да, он просто-таки проваливается сквозь линолеумный пол, чтобы через мгновение появиться вновь, с двумя кружками дымящегося кофе. В одной плещется что-то блекло-серое, в другой — что-то темнее.

— Спасибо, — говорю я.

Он, не отвечая, входит в комнату и отдает кружку Тане. Таня сразу делает жадный глоток и обжигается. Она кашляет, руки ее ходят ходуном, она расплескивает почти все содержимое, ставит кружку на пол, начинает искать платок. Распорядителю до этого нет никакого дела. Он, загораживая дверной проем, стоит передо мной и снова внимательно смотрит на меня.

— Она же не ваша дочь, — говорит этот бес-буквоед. –А тот, кого вы привезли, вовсе не ее муж.

Ну, откуда такие берутся? Только не из преисподней. Там, думаю, нет места скуке, там же весело, а от этого силача, от его бесовских выпуклых глаз веет именно ею.

Он достает пачку сигарет и предлагает закурить и мне. Для мелкой сошки он курит слишком дорогие. Мы закуриваем в коридоре приемного отделения одной из самых дорогих больниц. И охраняемых. Здесь курить, конечно, нельзя, но здесь — подозрительно безлюдно, к тому же — со мной сам распорядитель: если кто и появится, он скажет свое веское слово, он нас отмажет.

Но оказывается, что он курит не просто дорогие, а настоящие, не произведенную у нас дрянь.

— Откуда? — спрашиваю я.

— Подарки благодарных пациентов, — отвечает он и пускает дым кверху. –Послушайте, — он свойски кладет тяжелую руку мне на плечо, — мы же где-то встречались. Лет пятнадцать назад, а? Вы меня не помните? Я хоть полжизни проработал санитаром, но у меня хорошая память на лица, помню всех своих подопечных еще из психбольницы, а потом служил в дурке на зоне…

Вот оно что! Никакой он не бес, а всего лишь бывший санитар из моей тюремной больнички! Тот самый, любитель послушать откровения педераста-философа садист, избивавший всех обрезком шланга, в который он для весу напихивал гайки. У него, оказывается, хорошая память на лица! Как же мне везет на встречи с добрыми и милыми людьми! Они просто ищут меня, идут ко мне, наши встречи прекрасны, эти люди так мне нужны, чтоб они все передохли!

— …Вы сидели в палате с тем хитрым шизиком, как его, кажется — Кумченко, да, Кумченко, он из себя какую-то книгу корчил, говорил, у него что-то с переплетом…

Глядя через его плечо, я вижу, как из-за далекого поворота коридора появляется врач. Его походка стремительна, полы его белого халата развеваются. Я ищу, куда выбросить сигарету, мне не хочется расстраивать серьезного кардиолога курением, это же вредно для здоровья, очень вредно.

— … надорвали ему, что ли, переплет, — продолжает говорить распорядитель-бесенок-санитар, он показывает мне свои зубы, они у него крупные, плотно-подогнанные друг к другу, их явно больше, чем у всех прочих людей. –Не вы ли ему переплетик-то, а? Там были дела, были… Я вам скажу — там было здорово! Или вы решили все забыть? Решили? Так ведь такое не забывается, никогда!

Я смотрю ему в глаза, в самую глубину его больших глаз. И мне кажется, что там, в темноте, плещется безумие. Он же опасен! Кто знает, что он может выкинуть? И почему в приемном никто, кроме этого зубастого жлоба, не дежурит? Это же, как обещал врач со “скорой”, самая хорошая больница? Или теперь и в хороших больницах работают такие персонажи? Дефицит кадров? Где добрые нянечки с мягкими руками? Неужели так все плохо, что на работу берут уволенных из тюремных больниц санитаров? Отставных сверхсрочников внутренней службы? Прилипчивых, помнящих все, что было, и все, чего не было. Он еще и мой телефончик попросит, как же, как же — ему захочется повспоминать прошедшее, посидеть, налить, поговорить. Да, мне надо каким-то образом от него избавиться, прогнать, заставить провалиться сквозь пол так же, как он проваливался, когда отправлялся за кофе.

— …А еще, помнишь, — перейдя на “ты”, продолжает бывший спецбольничный санитар, — там был один из голубой палаты, красавец такой, его к вам посадили, когда педиков решили расформировать. Не помнишь? Он вам все французских философов цитировал, кровь, любовь, про грехи всякие там распространялся. Ты знаешь, он умер, умер от сердечного приступа. Там и умер, в нашей тюремной больничке, только ж там не было таких врачей, как у нас, там же все было по-старому, валидол, камфара, на большее ни денег, ни квалификации не хватало…

Из комнаты выходит Таня. Она с удивлением смотрит на нас. Мы действительно являем собой странную парочку. Только бы поскорее подошел врач, с любым известием, но только бы поскорее, а то ведь санитар так ко мне приник, словно собирается закружить меня в вальсе. Тарам-тарам-пам-па-па! Мне давно хотелось потанцевать, давно, но не здесь же в конце концов! И не с таким партнером. А врач словно замер на одном месте, он перебирает ногами, он отмахивает рукой, его белые туфли без задников выскакивают из-под зеленых больничных штанов, но к нам он не приближается. Шаг на месте, это плохой признак, у него плохие известия.

— …и никакие деньги там не работали! — моего санитара несет, да, он сейчас прижмется ко мне щекой, просчитает “раз-два-три”, шаркнет ножкой и дело пойдет, пойдет… –Не то, что сейчас! Сейчас все можно купить, абсолютно все. И здоровье можно купить, это я тебе точно говорю. Главное — здоровье вышло на рынок. Кто платит, тот здоров.

Не знаю, как насчет сегодняшних времен, но в спецбольнице деньги играли огромную роль, тут санитару изменяет память. Огромнейшую. Или он просто берет меня на фук, он не был никаким санитаром, ему просто кто-то что-то сказал про меня, и теперь он меня разминает, подготавливает к другим разговорам, дает
понять — никто не забыт, ничто не забыто.

Я упираюсь ему в грудь ладонью и отталкиваю его к стене. Этого он не ожидал, он со странной легкостью отлетает, ударяется о стену локтем, его лицо искажает гримаса боли. Он, кажется, и в самом деле хотел со мной поговорить, повспоминать, пока есть время. Но времени нет. Времени нет давно. Вот это я, прошедший протуберанцы, знаю точно. Тут у меня своя, подтвержденная долгими наблюдениями, поддержанная серьезными размышлениями точка зрения. Я бы даже сказал — теория.

— Здравствуйте, — говорит врач, за какое-то мгновение вдруг преодолевший расстояние в полкоридора: он, видимо, не только кардиолог, но еще и специалист по чтению мыслей, стоило мне подумать об отсутствии времени, как он вдарил по газам. — Я веду вашего родственника. Вы жена? — он смотрит на Таню. — Хорошо… Понимаете, нужна экстренная операция. Мы провели необходимые мероприятия, нам удалось вывести вашего мужа из того состояния, в котором он находился, но он сейчас подключен к приборам и стоит их отключить, как все вернется на круги своя. Да и в сознание он не пришел. Иными словами, если не оперировать, то…

— Мне надо что-то подписывать? — спрашивает Таня.

— Да, — врач оборачивается и оказывается, что за ним тенью следовала то ли врачиха, то ли медсестра, в таком же, как у него, крахмальном колпачке, которая достает из пластиковой папочки скрепленные листы бумаги. — Вот здесь и здесь. Два экземпляра. Прочитайте и подпишите…

Таня начинает — само спокойствие! — внимательно читать. Я бы на ее месте подписал не глядя.

— А сколько времени он может быть подключенным к приборам? — спрашиваю я и переступаю с ноги на ногу от нетерпения.

— Если вы откажетесь от операции, — отвечает врач, — то он умрет в ближайшие полтора суток. Я вынужден говорить так жестко, потому только, что ситуация действительно критическая. Речь идет о восстановлении иннервации сердечной мышцы. Иннервация должна быть восстановлена.

— А вероятность успеха?

— Давайте лучше без цифр, — врач смотрит на меня жестко. — Операция необходима. Вот и все. Мы сделаем все возможное. Скажу только, что за последние две недели мы сделали более сорока подобных операций. Утрата иннервации сердечной мышцы — просто бич нашего времени, просто бич.

— А сколько она стоит? — продолжаю я задавать вопросы.

— Сама операция сейчас у нас бесплатная. Вы будет должны оплатить только предоперационные мероприятия, а также послеоперационные. Хотя фонд Шелехова может оплатить и это.

— Что вы сказали? Какой фонд?

— Фонд Шелехова. Не слышали? Это первый отечественный частный фонд в помощь кардиологическим больным. Средства из него идут только на тех, кого к нам привозят по “скорой”. Наши плановые больные оплачивают свое лечение сами. Впрочем… — врач тащит из кармана брошюру. — Вот, тут все детали деятельности фонда. Посмотрите на досуге…

— Где подписать? — спрашивает Таня.

— Таня, не торопись, — я пытаюсь ее остановить. — Быть может, нужен консилиум, быть может, придется перевезти Сергея в другую клинику…

Санитар втискивается между нами, подставляет свою широкую спину, Таня пристраивает бумаги, в ее руках оказывается поданная врачом ручка.

— Консилиум уже был нами проведен, перевозить больного в другую клинику нельзя. Он не транспортабелен. Удивительно вообще как его довезли. Удивительно… И еще раз повторяю : выбор простой — или делать операцию, или нет, третьего не дано.

Таня подписывает бумаги и смотрит на меня. В ее лице появилась непривычная резкость. Впрочем, ничего странного, она только что приняла решение о жизни и смерти другого человека.

— Ну и славненько! Вы поезжайте домой, здесь вам ждать нельзя, а мы его будем готовить. Анализы. Сканирование. Томография. Операционная бригада уже готова. Утром уже все будет хорошо, поверьте. Мы вам позвоним. Или вы позвоните утром. Во всяком случае, к полудню точно… Всего доброго! По поводу оплаты, — врач переводит взгляд на меня, — вам надо позвонить в фонд завтра, с восьми тридцати утра, привезти необходимые документы, они свяжутся с нами, то, что требуется от нас, мы им отправим факсом…

Как изменился его тон! Даже расправленные плечи несколько опустились, он протягивает нам с Таней руку для рукопожатия, причем ему приходится отодвинуть санитара, услужливо готового вновь подставить спину. Санитар же теперь похож на веселую дворняжку, радостно наблюдающую, как хозяева прощаются у калитки с уходящими гостями. Не хватает чтобы он еще завилял хвостом и тявкнул.

Мы обмениваемся с врачом рукопожатиями, идем к выходу.

Какой все-таки Шелехов молодец! Нет, только в нашей прежней стране могли рождаться такие люди, теперь, в стране новой, рождения таких придется ждать десятилетиями. И то — первого из них. Так сказать — прародителя. И какой широкий жест! Ваше бедное сердце остановилось, а вам уже суют в вену катетер, уже включают дефибриллятор, сестричка-лисичка уже отламывает кончик ампулы, наполняет шприц, все знают, что кому делать, деловитость и профессионализм, профессионализм и деловитость. А над всем этим — Шелехов. А еще он содержит самую современную, лучше всех укомплектованную гинекологическую клинику, в которую по странной случайности ввалились эти козлы-террористы. С ума сойти! Шелехов просто обнимает весь мир, протекает в него, обволакивает. Не мир вокруг Шелехова, а Шелехов вокруг мира.

— Ты не нервничай, папа! — говорит Таня, когда мы садимся в машину. — Они его вытащат, обязательно вытащат!

— Я — нервничаю? Да! Я нервничаю! Потому что Сергей…— тут до меня доходит, что я уже думаю о другом Сергее, не о Танином блюзовике, о Шелехове.

— Папа, — Таня мягко касается моей руки кончиками пальцев, типично ташиковский жест, так Ташик иногда просит слова, — папа! Этот фонд и работающие с этим фондом врачи на самом лучшем счету. Они еще не потеряли ни одного больного! Ты представляешь? Об этом я как раз сегодня утром слушала передачу. Они специально берутся за самые серьезные случаи и потом…

Какая она все-таки еще маленькая!

— Тебя домой отвезти? — спрашиваю я.

— Домой? К вам? Ты представляешь, что начнется если она узнает? –Таня передергивает плечами. –Посадит меня на привязь, запрет на замок, позовет подруг, они будут меня обрабатывать… Нет ничего хуже женщин маминого возраста!

— При чем тут возраст? И потом — что, мужчины лучше?

— У них гнусность выпадает на другие годы, да и у них гнусности другие…

Пошло-поехало! Как ни крути, Таня настоящая Ташикова дочь, манера говорить, стиль мышления у нее Ташиков, только переставлены полюса, акценты, только Таня стремится во всем быть Ташиковой противоположностью, на самом деле становясь настоящим Ташиком. Похорохорится, закончит журфак, придет работать к маме в журнал, все станет на свои места, все успокоится, утрясется.

Мы подъезжаем к больничным воротам, и я замечаю, что дело идет: “волжанка” с автоматчиками теперь переместилась на внутреннюю территорию, а у внешней стороны ворот располагается бронетранспортер. Неужели они ждут, что террористы продолжат захват больниц? Или, быть может, террористы собираются напасть здесь потому, что в этой престижной больнице пустил корни фонд Шелехова? Быть может, подлинная цель — как раз фонд, а не больницы? Быть может, дело в самом Шелехове? Роль личности в истории, убрать Шелехова и все станет на место, проблемы уйдут сами собой, история пойдет быстрее, легче, бесшумнее? Но как тогда быть с кардиологическими больными, с больными гинекологическими, с наркоманами и просто любителями острых ощущений, подсевшими на идущее через шелеховские структуры, да и с прочими, обыкновенными людьми, которым Шелехов дает работу, еду, кров, кусочек мирного неба. О, Шелехов, ты — бог?

Автоматчики дают сигнал человеку в будке, ворота начинают открываться, но в бронетранспортере тишина, он чернеет так, словно там, внутри, никого нет. Автоматчики пытаются связаться с бронетранспортером по своим “уоки-токи”, потом один из них пересекает линию ворот, подходит к бронетранспортеру, на ходу отстегивает висящую на боку дубинку, лупит ею по бронетранспортерному боку. В бронетранспортере открывается люк, видно, что там внутри горит свет, там сидят люди и что-то едят из котелков, автоматчик орет в люк, один из внутренних, исчезает из поля зрения, бронетранспортер вздрагивает, выпускает из себя струи белого дыма, отползает в сторону.

Автоматчику, тому самому, проверявшему документы и шарившему по моим карманам, мало того, что он помог нам выехать с территории больницы. Он хочет сказать что-то хорошее.

— Ну что, жить будет? — спрашивает он, наклонившись к моему окну.

— Будет, — с убежденностью отвечаю я.

— Это звездато! — продолжает автоматчик. — Вокруг такое, а тут хоть что-то, хоть что-то… — он хлопает ладонью по крыше моей машины, и мы выкатываемся вон. Все автоматчики, в особенности — главный, очень взвинчены. Не иначе они уже пустили Аликов косяк по кругу, а мне надо было их предупредить, что скручивавший самокрутку человек не простой, что он тот еще экспериментатор, что к траве он обычно добавляет такие присадки, что только держись, но теперь уже поздно, спецназ если еще не поплыл, то скоро поплывет и, хотя без косяка выдержать происходящее — никак, ни спецназу, ни всем прочим, уплывающий спецназ угроза не меньшая, чем люди с зелеными повязками на головах, удерживающие несчастных беременных в гинекологической клинике.

— Что он сказал? — спрашивает Таня: для нормального человеческого восприятия выражение высшей степени полублатного-полуармейского восторга кажется совершенно невозможным, передача положительных эмоций через символ смерти это слишком по-русски, то есть — слишком по-советски.

— Радуется, что с Сергеем все хорошо, — говорю я. — Когда я сюда въезжал, он спрашивал, что случилось, теперь волнуется…

Таня начинает беззвучно плакать, слезы безостановочно текут из ее широко раскрытых глаз. Даже если Сергей выкарабкается на этот раз, то следующий приступ уже точно сведет его в могилу, время пошло, отсчет начался. Если он умрет, Тане придется искать жилье, она не сможет находиться под одной крышей с Ташиком, мне понадобится больше денег, придется собирать новую лабораторию, но все равно траты растут, цены тем более, плевать на Шелехова, как-нибудь обойдем этого благодетеля рода человеческого, пусть его фонд заплатит за операцию, пора отдавать то, что шелеховы нахапали. Тут до меня доходит, что шелеховых кноплю я, производитель “папуаса”, и мне становится смешно.

— Ты чему улыбаешься? — с обидой спрашивает Таня.

— Все будет хорошо, — поспешно отвечаю я: все-таки за такие слова надо бить морду. — Сергей выкарабкается, полечится, отдохнет. Я куплю хорошие путевки в санаторий, специализированный по сердечным заболеваниям, потом поедете куда-нибудь попутешествовать…

— Откуда мы возьмем деньги? Я на переводах за последний месяц заработала сто пятьдесят долларов, Сергей по клубам снял полтысячи, из них…

Она может не продолжать. И так ясно, что практически все их деньги ушли на “танцора”. Обратились бы ко мне, я бы подкинул “папуаса”, непосредственно от производителя, поставки без посредников, чистота, гарантия от примесей, идеальная формула, выстраданный рецепт, взял бы немного, только потому, что за просто так ни “папуаса”, ни “танцора” получать нельзя, дармовые наркотики развращают сильнее, чем власть, деньги, слава вместе взятые, дармовщинка в этом деле губительнее самого наркотика, за путешествие через пространства и миры, за приближение к смерти надо всегда платить, пусть платить мне, тому, кто за одну десятую грамма получает в десять раз больше, чем и Таня за переводы, и Сергей за концерты.

— Мы с мамой поможем, — говорю я. — У нас кое-что отложено. Вполне можем поделиться, отдадите когда-нибудь…

— Когда мама возьмет меня в свой поганый журнальчик? Она же обещала пристроить меня на верстку.

— Ну зачем ты так говоришь! У мамы не журнальчик, а престижное издание, и вовсе не поганое. А раз она обещала…

Что со мной?! Что я несу? Какая разница, в каком журнале работает Ташик, при чем тут вообще Ташик? Я вдруг чувствую, что у меня неожиданно пересохло во рту, что язык трудно отлепить от неба, что в горле запершило, что из правого глаза потекла слеза за слезой. Что-то мешает мне говорить, какая-то сила, мне словно запечатывает рот сухая и жесткая ладонь, она сначала несильно бьет меня по губам, потом — вжимается, все сильнее и сильнее.

— Да можете вообще не отдавать, — я сиплю, еле шевеля губами. — Мы просто вам сделаем подарок.

— И вам с мамой не жалко, да?

Ну, а если нам действительно не жалко? Мы с Ташиком не такие уж жлобы, мы можем просто дать денег, просто так. Тем более у нас есть деньги, у нас много денег, деньги — это тлен, тлену мы можем отсыпать щедро, выше крыши, подставляйте ладони. Но я ничего не отвечаю, тыкаю пальцем в переднюю панель, и в салон врывается голос диктора: переговоры с террористами, обещавшие вроде бы разрешение ситуации, после того, как они убили одного из заложников, замглавврача клиники, прерваны, вполне возможно вот-вот начнется штурм, ждите прямого включения специального корреспондента.

Специальный корреспондент включается и тут же начинает от волнения пищать. От ее голоса никуда не деться, лучшее — это вновь нажать кнопку, избавиться от этого напора, но мои руки намертво вцепились в руль, мой взгляд воткнут в освещенное пространство перед машиной, нога — на педали акселератора, мы мчимся и слушаем истерический отчет о том, как террористы демонстративно выбросили тело убитого со второго этажа, как через мегафон разрешили тело забрать, как к телу несчастного замглавврача, прикрываясь пуленепробиваемыми щитами, подошли спецназовцы. Специальный корреспондент словно идет среди бойцов спецназа, хотя совершенно ясно, что держат ее за кордоном оцепления.

— У тебя вибрирует телефон! — говорит Таня. — Ты что, не чувствуешь? Он жужжит!

— Нет, не чувствую, — мне удается освободить правую руку, я вытаскиваю трубку из кармана куртки и смотрю на дисплей: незнакомый городской номер, с него мне звонили уже три раза, а кроме того, звонил Алик. Вот это здорово! Все ему не сидится, все он продумывает свои комбинации. Небось из какого-нибудь клуба, с блондиночкой на коленях, попивая ирландское виски и покуривая сигару, не иначе у него мальчишник, да между делом Алик решил узнать у меня — могу ли я сделать для него товарную партию, скажем, к понедельнику. А я могу! Я теперь полностью перейду на товарные партии, полностью, пока есть еще время, пока Жора не проявился полностью, надо хотя бы наработать денег, оставлю наследство, отдам Тане, открою счет на сына, дам Лизе — как она познакомилась с Аликом? Их свел Шелехов? Шелехов решил спихнуть Лизу Алику, за Аликовы долги, или, наоборот, Алик забрал Лизу за долги шелеховские?

Я звоню Алику, но его телефон вне зоны действия сети. Да, не иначе как сидит Алик где-то в бане, среди ближайших друзей, и пропивает свою холостую жизнь. Жаль, жаль, что он меня не пригласил, оттянулись бы вместе.

Я соединяюсь с незнакомым номером, но там идут длинные гудки, звонивший или не слышит, или я ему больше не нужен. Потом мне отвечают. Спокойный, приятный баритон.

— Я вас слушаю!

— Мне звонили с вашего номера, но я…

— Здравствуйте, Руслан Игоревич. Вы не знаете, куда позвонили?

— Не знаю…

— Федеральная служба безопасности.

— Понятно…

— Что вам понятно, Руслан Игоревич?

Я вздыхаю. Подобная манера вести разговор навевает скуку, и я не собираюсь отвечать.

— Руслан Игоревич, — баритон набирает басовые нотки, — у нас к вам несколько вопросов. Где вас можно найти?

— Я еду в машине из больницы, у друга моей дочери инфаркт, поэтому…

— Понимаю, Руслан Игоревич, понимаю, но время не терпит. Это очень важный и срочный разговор.

— Конечно, конечно, но, боюсь, до утра мне не вырваться.

— До утра? Ой-ей-ей! Что ж! Утром так утром. Я настоятельно прошу вас, как только вы освободитесь, сразу набрать мой номер. Это в ваших же интересах. Как можно раньше, как можно! Вы меня поняли?

— Да, понял. И кого позвать?

— Николая Сергеевича. Я буду ждать. До свиданья, Руслан Игоревич, всего вам доброго!

— И вам тоже, и вам!

Я отключаюсь. Тут впереди обозначается кордон, улица наполовину перегорожена поставленной на колесики рамой, стоят милицейские машины, мигают красные и синие огни. Я торможу, собираюсь, подчинившись указаниям очередного автоматчика, и вовсе остановиться, но тот довольствуется лишь тем, что заглядывает в окно с Таниной стороны и крутит рукой — мол, давай, проезжай, проезжай скорее!

— Если бы он нас остановил, то попросил бы закусить! — говорит Таня, когда кордон остается позади. — От тебя так несет! Ты не боишься?

— Не боишься чего?

— Тебя же лишат прав!

— Это точно! — согласно киваю я. — Лишат! Лишат навсегда!

С набережной я выворачиваю на мост, и впереди уже видна крыша нашего с Ташиком дома.

— Ну, мы едем к нам? — спрашиваю я, но Таня не отвечает: она зачарованно слушает специального корреспондента, а та упивается описанием тела убитого замглавврача, которое выносят из зоны оцепления и грузят в машину “скорой помощи”. Специальный корреспондент явно некрофилка, впрочем, быть некрофилом сейчас модно. Она так описывает свисающую с носилок руку, поблескивающее на пальце обручальное кольцо.

— За что они убили врача, папа? — спрашивает Таня.

— Им не важно, кого убивать, Таня. Могут врача. Могут беременную. У них свои задачи.

— Какие?

— Они хотят привлечь внимание, хотят чтобы освободили их единомышленников, чтобы…

— Но зачем же убивать врачей? Пусть нападают на тюрьму, на военных.

Я пожимаю плечами. Нападать на тюрьму опасно, а военные могут сами начать стрелять. Мне хочется сказать Тане, чтобы она не забивала себе голову, а вместо этого я повторяю свой вопрос.

— Нет-нет! — Таня качает головой. –На бумагах в больнице — телефон нашей с Сергеем квартиры, звонить они будут туда, мобильный у меня отключен, я буду сидеть и ждать.

— Как скажешь! — соглашаюсь я и разворачиваюсь через двойную осевую.

 

DETUR!

Я знаю его лет пять. По нашим скользким временам — вечность! Много, много эфирных растворов фениллития растеклось по моим “папуасным” лабораториям с тех пор, как он вместе с Алиной появился на даче Ташика, как в вечерней дымке, после шашлыков, до чая из самовара и тортика — подмигнул и предложил пойти прогуляться.

За эти годы Алик сумел стать другим. Собственно, он и тогда был другим, то
есть — совершенно чужим для меня человеком. И вот его “другость” начала изменяться, она начала приобретать близкие для меня черты. В наших первоначальных, после достижения договоренности по “папуасу”, разговорах о футболе, женщинах, выпивке стали появляться бреши, в которые Алик запускал отвлеченные темы, он философствовал, он говорил о сокровенном. Моему Руслану становилось все интереснее и интереснее с Аликом, Жора пока выжидал, сидел несколько напряженный, но и он уже присматривался к нему без прежней неприязни.

Честно признаться, в первую встречу я опасался, что разговор-то будет как раз об Алине, о нашем с ней походе за грибами, об объятиях жарких — у него было лицо всевидца, — на поле открытом, под внимательным взглядом парящего молодого ястреба, но надеялся, что смогу перевести разговор на Ташика, на то, что ей нужна помощь и опека со стороны Алика, новая работа, перспективная карьера, профессиональный успех, а заговорил он — без предисловий, только предварительно закурив и задумчиво-длинно плюнув в поднимавшийся от реки туман, — о том, что глупо так нерачительно относиться к рецепту, позволяя ему быть невостребованным, что надо проще смотреть на вещи и спокойней избавляться от иллюзий, что время не терпит, что таких носителей, как я, — несколько и глупо, глупо мне уповать на свою уникальность, на существование в единственном экземпляре, просто другие, в силу причин, нас особо не интересующих, пока не используют рецепт для изготовления “папуаса”, они готовят по нему нечто другое, для каких-то других целей, ведь не только “папуас” был заключен в рецепте, это пространственная формула, чуть повернутая — он не специалист, но специалисты его консультировали, что помимо “папуаса” рецепт дает возможность получить нечто потрясающее, способное уже действовать по целым толпам, а не по составляющим толпы баранам, но — он повторил — ждать у моря погоды непозволительная роскошь, о том, что по рецепту можно получить вещество сильнее, мощнее, масштабнее всех до него известных, как синтетических, так и природных, знают и те другие, и обязательно, обязательно среди них появится некто, кто решит по этой дорожке пойти, пусть недалеко, пусть несколько шагов, но рынок уже прогнется, а надо их опередить, надо сделать так, чтобы и рынок, и производство, и распространение, и охрана, и транспорт были в одних руках, а — тут он выбросил окурок, достал пачку, вытащил сигарету, щелкнул дорогой зажигалкой, закурил новую, — так все счастливо складывается, что в наших с ним — он уже наши руки свел, соединил, не спросив моего согласия, — руках, стоит только захотеть, захотеть по-настоящему, может оказаться практически все, кроме этого самого рынка, то есть — потребителей, но и это он сможет взять на себя, его люди, через клубы, через систему уже проверенных — ввернул он американский термин — пушеров рынок сформируют, подкормят, подготовят, чтобы тогда, когда на него выйдут настоящие торговые партии, люди уже ждали “папуаса”, пританцовывали и чуть потели, готовые сорваться с места, у-ха-ха-ха! Ты меня понимаешь? Ну, в общих чертах! Не надо в общих чертах, не надо вилять, такое предложение делают только один раз, от такого предложения не отказываются — он улыбнулся и показал творение хороших стоматологов, — ты же себе не враг, у тебя семья, красивая жена, ты что, хочешь и дальше выпускать “папуаса” по-маленькой, трясясь от страха, торговать, рискуя нарваться на подставу, а потом прятать деньги и обманывать жену, что, мол, это процент за поставку синтетических губ для искусственного минета? Нет, не хочу, я от этого устал, я вообще устал, а от этого — тем более. Вот видишь, а у меня все под контролем, подготовлены площади под основные и запасные лаборатории, ты будешь только запускать процесс, остальное — мое дело, сначала “папуаса” не должно быть много, потом мы развернемся, но ни при каких условиях я не допущу, чтобы ты с кем-то поделился рецептом, ты носитель, я тебя буду беречь и ты об этом никогда не пожалеешь. Согласен? Ну, в общем-то… Что-что? Согласен, согласен!..

И я никогда не пожалел, что согласился, потому что в моем положении было бессмысленно жалеть, да и жалость сама по себе штука бессмысленная, но как он узнал? Откуда? Кто его навел?

Мне надо было спросить сразу, но я стоял рядом, смотрел на поднимающийся туман. В нем смешивались какие-то неясные образы, сцеплявшиеся и расходившиеся. Отовсюду неслась музыка: от ближайших соседей что-то про только что потерявшую девственность лихую девчонку, которая входит во вкус и ей уже не больно, и она уже довольна, откуда-то издалека — ностальгический Челентано, еще дальше запустили музыку в стиле “индастриал”, значит, а к нам с Аликом, впавшим в согласие, приближалась туманная фигура.

Она двигалась по узкой тропинке между дачными участками, плавно перетекая от небольшого озерца тумана к туманному, уходящему к реке, морю. Сквозь нее были видны усыпанные плодами яблони. Это была женщина, высокая, с распущенными темными волосами. Широкие бедра, длинные стройные ноги. Коричневые соски тяжелых грудей, точка глубокого пупка, ровный черный треугольник. Не иначе как сосед понавез к себе телок из модельного агентства, сам нажрался, задрых, вот голые обкуренные телки и начали расползаться. Но не все, далеко не все так продвинуты, чтобы вечером, на даче, встретить красивую голую бабу и остаться бесстрастным. Как, например, Алик. Он курил с таким видом, будто ничего не происходит. Выдержка. Тут туманная женщина чуть оскользнулась на покрытой росой траве, волосы упали ей на лицо, тонкой рукой она отбросила их и посмотрела мне в глаза. Так, словно мне давно следовало ее узнать, узнать, броситься навстречу, прикрыть наготу.

— Ну и отлично! — сказал Алик.

Он не видел этой женщины, только что прошедшей мимо нас и уже по колено входящей в белый плотный низинный туман. Удивительно! А я не только ее видел, я ее узнал. Подруга-соперница Ташика, Неля. Неля! Ты ли это? Откуда ты здесь? Зачем?

Неля, будто бы услышав мои непроизнесенные вопросы, обернулась, подняла руку, убрала мешавшие ей волосы и посмотрела на меня. Кажется, она улыбнулась. Да, улыбнулась, только как-то настороженно, несмело, быть может, стесняясь своей наготы, потом сделала еще шаг. Туман был холоден, она чуть развела в стороны локти, ее ягодицы напряглись, она слегка присела, нырнула в набегающую белую волну. И исчезла без всплеска, без шума. Неля! Она хотела предостеречь? Или, наоборот, подталкивала меня к согласию?

— Согласен! — зачем-то повторил я, вглядываясь в туман.

— Ты не волнуйся, — сказал Алик.

— Никогда! — я поискал сигареты и взял из предложенной Аликом пачки. — Я свое отволновался!

А в каких только ситуациях он не приходил мне на помощь! Сколько раз! Он меня оберегал, холил и ограждал от неприятностей. Причем и от тех, о приближении которых я еще и не догадывался. Он упреждал. Он указывал направление, обеспечивал процесс, создавал условия. У него была настоящая деловая хватка, у меня — рецепт. Знание и умение. Их встреча, их слияние могли свернуть горы. Алик делал так, что меня никто не знал, я собирал лабораторию, запускал процесс, получал товарную партию, а потом его люди лабораторию демонтировали, уничтожали оборудование, снимали новую квартиру, доставали новое оборудование, и вновь появлялся я, весь в белом, на быстрой машине, великий магистр.

Так, собственно, и произошло. Результаты не заставили себя ждать. Рынок был действительно готов принять “папуаса”, Алик открыл передо мною карты, и в этом пасьянсе все сходилось: настоящие ценители, люди с деньгами, по-прежнему предпочитали убивать себя натуральными продуктами, но массы-то жаждали смерти от новизны, им было плевать на экологическую чистоту, им нужен был результат, они были готовы потреблять “папуаса” тоннами, причем большинство проживало за границей, в странах так называемого “третьего мира”, и вот туда Алик собирался поставить значительную часть “папуаса”, под видом детского питания, по линии гуманитарной помощи, через свои завязки в Англии, через осевших на туманном Альбионе родственников, нашедших прочные контакты с британскими бандитами. Жителей развивающихся стран жалеть никто не собирался, как соответственно и жителей страны собственной. И для тех, и для других танцы с “папуасом” были болезнями роста. Теми, чем полагается переболеть. Да и о какой жалости могла идти речь, если прибыль составляла, если прибыль составляла… — нет, с арифметикой у меня всегда было плохо, дроби, проценты, все это меня раздражало, я всегда завидовал тем, кто быстро считал в уме, как, например, наш дорогой инженер, человек разнообразных достоинств, отчим моей дочери.

Я согласился потому, что у меня не было другого выхода. Если бы Алик, узнав о моем несогласии, нашел бы другого держателя рецепта — ох, и сомневался я в существовании таких, ох, и сомневался, — то мне вряд ли бы удалось остаться в живых. А если бы и не нашел, а я бы все равно глупо упорствовал, то Алик бы заставил меня согласиться, ну, скажем, вывез бы меня в свои горы, посадил бы в яму, кормил бы отбросами.

Впрочем, тут я кривлю душой. Другой выход есть всегда. Причем не один, их всегда несколько. И передо мной было много путей, много дорог. Я стоял на перепутье. Например, я мог просто нырнуть в туманную волну вслед за Нелей. На перепутье люди оказываются вовсе не обязательно в отроческом возрасте, не обязательно в молодости. Они могут стоять на перепутье и тогда, когда у них за плечами самые разные приключения, когда они напредавались и наотрекались вдоволь, натворили самых замысловатых гадостей и подлостей, когда, собственно, и никакого перепутья у них и быть не должно. Только прямая дорога. Но и эта дорога всегда выходит на развилку. Обязательно.

Хотя согласиться мне было просто выгодно. Материальная выгода штука серьезная, мы существа с бессмертной душой, но с тленной оболочкой, а чтобы оболочка не распалась раньше времени, чтобы раз в день похезать, надо напихать в тело купленной за деньги жратвы. Иначе душе будет неуютно, она начнет тосковать пуще прежнего. Деньги тот же бензин, без денег не начать, не продолжить движение, да и вокруг меня были люди, в разной степени мне близкие, приближающиеся и отдаляющиеся, телам которых тоже нужна была подпитка.

А тут еще начались наши с Ташиком переезды с одной съемной квартиры на другую, ее прежний муж, со смешком называвший нашего с Ташиком сына несчастным дитем любви, пробившийся то ли к госимуществу, то ли к каким-то недрам, полупрезрительно отстегивал на содержание Тани, единственным отдохновением была дача, доставшаяся Ташику от деда, куда Алик, чьей официальной личиной была должность советника генерального директора издательского дома, и прикатил вместе с Алиной.

Конечно, меня занимало — откуда Алик знает про рецепт? — но даже и получив самый искренний ответ, я вряд ли бы почувствовал себя лучше.

Надо было смотреть вперед, назад следовало оглядываться только для того, чтобы вспомнить былое, чтобы построить лабораторию, а потом начать производство, предварительно дав Алику немного “папуаса” на пробу. Хотя — что пробовать? И он и я знали, что “папуас” может быть только хорошим или очень хорошим, “папуас” никогда никого не подводил.

Я знал о подачках бывшего Ташикова мужа, но устроил скандал только тогда, когда первая партия “папуаса” ушла через Алика. Собственно, то был первый и последний скандал, мною устроенный. Все остальные — от Ташика, но у меня были основания — пробы прошли успешно, дело пошло, Алик начал пересылать мне через каких-то габаритных молодых людей доллары, по заокеанскому примеру скрученные в толстые трубки, я становился самостоятельным, я приглядывал квартиру в хорошем доме. А тут еще Алик устроил Ташика — и разговора об этом не было, во всяком
случае — при мне, я-то промолчал, он сам проявил инициативу, прочитав желание в Ташиковых глазах, пока поменять работу, желание разнообразить нашу супружескую жизнь следовало под номером “два”, — устроил в модный журнал своего издательского дома, а меня посадил на синекуру в совете директоров одной из своих фирм, и стал я зваться “эксперт по стратегическому развитию”, будучи как минимум спокоен за свое пенсионное существование: моя трудовая книжка, купленная, поддельная, в которой не было места Жоре, которая начиналась сразу с Руслана, лежала в надежном месте. Жизнь, таким образом, налаживалась, хвала вездесущему Алику, да продлятся дни его!

И как же это так случилось, что сверхосторожный Алик, повинуясь, казалось бы, давно вытравленным — да и наличествовали ли они вообще? — чувствам, потеряет чутье? Что в нем плеснется нечто, то ли поднявшееся со дна его темной души, то ли, наоборот, вдруг упавшее в его душу откуда-то сверху? И неужели это нечто заставило его действовать, действовать ради спасения или облегчения участи Алины, попавшей вместе с другими заложниками гинекологической клиники господина Шелехова в полную зависимость и от захвативших клинику парней с зелеными повязками на лбу, и от парней в черных шапочках-масках. Первые, после убийства замглавврача, собирались начать убивать по одной заложнице каждые двадцать две минуты, вторые ждали сигнала к штурму, чтобы поубивать по возможности быстро всех с повязками.

Но именно ли эти парни, вне зависимости от цвета их повязок-шапочек, были причиной? Не были ли они всего лишь орудием, острием, продолжением чьей-то воли? А те, хозяева и тех и других, продолжением еще чьей-то воли? И так — до бесконечности, словно воля — это линия органических связей, цепляющихся одна к другой, заманивающих ищущего начало, первоисточник, оставляющих с носом из-за того, что, следуя по связям, всегда сделаешь петлю, вернешься в якобы исходную точку, которая уже давно не исходная, так как обросла кольцами, радикалами, свободными валентностями. И все потому, что сверху на этот процесс смотрят великие боги в белых халатах, чья лаборатория работает и работает даже тогда, когда нанизыватели связей веселой гурьбой выходят выпить кофейку.

Кстати, желание выпить чашечку кофе появляется у меня по дороге к Таниному дому. Из меня выходит алкоголь, от него остается лишь тяжелый запах, горечь и сухость во рту.

— Ты хочешь кофе? — спрашиваю я Таню.

Она молчит, уткнув подбородок в ворот свитера, смотрит прямо перед собой.

— Может выпьем кофе? — спрашиваю еще раз.

— Кофе? — Таня очнулась. — Давай, но не в “Макдоналдсе”, — мы как раз проезжаем мимо оранжевой буквы “М” на высокой подсвеченной мачте, — тут неподалеку есть кафе, работает всю ночь, мы туда иногда ходим с Сергеем… Когда ему не спится…

Она зажмуривается так, будто хочет выдавить слезы, но слез у нее уже не осталось.

— Или заедем к нам? Я приготовлю кофе…

Мне заезжать к ним не хочется, и Таня это чувствует.

— Вот тут надо повернуть налево, а потом — направо, — говорит она буднично.

Я поворачиваю налево, потом — направо и останавливаюсь у входа в кафе. У дверей стоит охранник с таким видом, словно это не кафе, а стратегический объект, ноги широко расставлены, руки уперты в бока, взгляд из-под козырька фуражки колюч. Охранное братство подобралось, подтянулось в связи с захватом гинекологической клиники. Они всегда усиливают бдительность, когда уже все произошло, показывают себя во всей красе.

— Работает? — спрашиваю я охранника.

— Для тех, кто может сейчас пить кофе, — глубокомысленно отвечает тот.

Мы входим. Немногочисленные посетители сгруппировались перед висящим под потолком кафе телевизором и смотрят спецвыпуск новостей — корреспондент рассказывает, что из здания клиники только что вернулись два депутата, пытавшиеся предложить себя в обмен на заложниц, что их миссия закончилась неудачей, но пока террористы хотя бы не начали убивать заложниц, а если не учитывать погибших при захвате клиники регистраторши и водителя “скорой помощи”, а также убитого замглавврача, то потерь среди мирных граждан практически нет.

— Два кофе, — громче, чем следовало, говорю я обернувшейся к нам от общей группы телесмотрителей официантке. — И два пирожных…

— Потише вы там! — прикрикивает на нас припозднившийся в кафе менеджер среднего звена, коротко стриженный человек в сером костюме, голубой рубашке и синем галстуке. — Этот журналюга хорошо сказал — “практически”…

— Ничего не слышно! — поддерживает менеджера парень в свитере с пузырящимися локтями: в отличие от менеджера он смотрит на меня в упор, почему-то с ненавистью, желваки играют. — У них три человека — не потери!

— Вы мешаете! — шипит на меня стоящая рядом с парнем персингированная блондинка. — Кошмар какой-то!

— Какие пирожные? — шепотом спрашивает подошедшая официантка.

— Мне “картошку”, — так же отвечает шепотом Таня.

— А мне “наполеон”, — говорю я.

— Сколько это будет продолжаться! — возмущается менеджер, причем непонятно чему больше: нашим разговорам или все-таки тому, что корреспондент не пожелал учитывать погибших как потери среди мирных граждан.

— Присаживайтесь! — официантка указывает на чистый столик.

Мы садимся. Я пододвигаю к себе пепельницу, закуриваю и начинаю нервно стряхивать пепел после каждой мелкой затяжки. Руки трясутся. Таня смотрит на мои пальцы, переводит взгляд на мое лицо, вновь смотрит на пальцы.

— Сергей выкарабкается, папа, — теперь она меня успокаивает. — Он у меня сильный… Он еще всем покажет, я знаю…

Вот оно как. Сила у нас проявляется в критических ситуациях, когда надо побороться со смертью, с богом, а вот в иных, обыденных, там, где сила-то как раз и нужнее, обходимся выдержкой, смирением. Сергею не силу надо бы сейчас демонстрировать, а волю, да только не ту, что уходит в бесконечность свободных и занятых связей, поддающуюся разрыву, а собственную, конечную, непреодолимую. И потом — кто эти все? Кому он собирается что-то доказать?

— И я это знаю, — киваю я. — Он хороший парень, только зачем он пихает в себя всякую дрянь? Ему чего-то не хватает? Что с ним такого происходит, что он должен заливать себе в вену сотни долларов? Ты хоть о такой стороне подумала, как деньги? Концертами по клубам он себе на дозу не заработает…

— Да он же от случая к случаю! Он же только покуривает, пить уже не пьет, но тут ему дали этот новый препарат, на пробу, сказали — совершенно безопасно, никаких последствий, он решил попробовать, но просто так, только для поднятия настроения…

Я смотрю на Таню. Ее худое лицо с мешками под глазами никак не походит на лицо двадцатилетней девушки. Она гордится своим Сергеем, который просто пьет из нее соки, высасывает ее до капельки. Он конченый человек, но явно собирается потащить ее за собой. Мне следовало бы сказать ей об этом, о том, что в ее глазах светится выражение жертвы, что, если Сергей умрет, следующий за ним будет таким же. А если выживет… Я ловлю себя на том, что мне хочется, чтобы Сергей умер. Вдруг Тане повезет и она встретит того, кто будет более жертвенен, чем она? Хотя такое вряд ли возможно.

Я раздавливаю окурок в пепельнице и прикуриваю новую сигарету. Тут нам несут кофе и пирожные, на экране телевизора появляется широкое лицо известного журналиста, и он начинает рассуждать о соотношении государственных интересов и личных, о том, что в определенные моменты времени личные интересы следует подчинить государственным, что такой момент именно сейчас. Он говорит гладко, для пущей убедительности слегка закатывает глаза, его толстые щеки трясутся, редкие усики дрожат. Чувствуется, что для журналиста все далеко не так однозначно, как он представляет для других, но его несет, он не может остановиться. И говорит о неком человеке, который неизвестно каким образом узнал номер мобильного телефона главаря террористов, позвонил ему, сказал, что они когда-то жили на одной улице, что этот человек учился в одной школе со старшим братом главаря и что это дает этому человеку право сказать главарю, чтобы тот отпустил в первую очередь пациенток гинекологической клиники и подумал вообще о сдаче властям. Однако главарь отказался выполнить это требование, а спецслужбы заподозрили звонившего в том, что он не просто озабочен судьбой заложников, а пытается сообщить террористам о планах готовящихся к щтурму, засекли его номер, теперь знают его фамилию и его ищут, хотя далеко ходить не надо, по всем предположениям звонивший находится где-то — журналист делает широкий жест — здесь.

Обжигаясь, я вплескиваю в себя полчашки кофе, разбрасывая крошки и сахарную пудру, откусываю кусок пирожного, а общий крик “Началось!” застает меня на втором глотке. Я-то догадываюсь, кто именно звонил главарю террористов, а уверенность в том, что когда его схватят и узнают, рано или поздно, про меня, такого невинного, заполняет мое нутро льдом, тяжелым холодом. Даже очень горячий кофе не может растопить этот лед.

На экране телевизора, вместо одутловатой физиономии журналиста, панорама вечернего неба над столицей, огни, силуэты домов. Среди них — абсолютно черное здание клиники, оно, еще минуту назад освещенное множеством прожекторов, светящееся изнутри, теперь погружено в темноту. Но фигуры, еще более темные, чем стены здания, ловко и быстро проникают в него. Не слышно ни выстрелов, ни взрывов, все происходит совершенно бесшумно, как-то шутливо, невсерьез, казаки-разбойники, пятнашки. Через несколько мгновений темные фигуры уже начинают выходить из здания клиники, а им навстречу бегут люди с носилками. Видимо, убитых больше, чем трое.

— Вот это я понимаю — профессионалы! — с восхищением говорит менеджер среднего звена. — Раз-два и дело сделано!

Все прочие галдят. Они радуются, торжествуют. Парень в свитере обнимает персингованную. Похожее я наблюдал в спорт-баре, когда делал ставки на матч
“Бетис — Осасуна”, от балды, просто так, лишь бы потратить фишки.

— Что-то не видно освобожденных, — говорю я Тане, а Таня, близоруко щурясь, смотрит на телеэкран. — Там что-то не так!

С моего места в кафе отлично видно, как из здания клиники выносят безвольные тела и кладут на носилки. Это пациентки и врачи. Носилок явно больше, чем машин “скорой помощи”, часть загружают в машины, часть остается стоять перед подъездом клиники, какой-то человек идет мимо носилок и набрасывает на лежащих одеяла. Главное — чтобы люди не простудились. Накормить и обогреть. Два кита отношения к людям. Сытый и незамерзший все воспринимает лучше, спокойнее, ему бы еще сто граммов водочки или — мне второй вариант нравится больше — микрограмм “папуаса”, и тогда он горы свернет и вытерпит все что угодно. Но тут камера наезжает на лица лежащих на носилках и я узнаю это зачарованное, потустороннее выражение лиц. Все бывшие заложники находятся под действием “папуаса”, в этом нет никаких сомнений, они получили сверхбольшую дозу, фаза возбуждения, кайфа скомкана, они сразу оказались угнетенными, их дыхательные центры поражены, на лицах выражение усталости, словно они протанцевали в душном помещении несколько часов. Тут, конечно, “папуас” действовал не в одиночку, тут работали и активные присадки, но основную партию вел несомненно он, мне его гримасы знакомы, как никому другому. Заложников и тех, кто их удерживал, траванули газообразным “папуасом”, вот зачем у Шелехова брали чертежи вентиляционных шахт клиники. Какой же мощный специалист сделал этот газ! Или, может быть, они использовали аэрозоль?

— О чем ты думаешь? — спрашивает меня Таня.

— Ни о чем, — отвечаю я и допиваю кофе, доедаю пирожное.

Блевун Отказников был прав, когда говорил, что мы играем с огнем, но огонек-то раздул он сам, своей тетрадочкой. Своими выкладками. Отказникову повезло, что на волне борьбы с еврейскими диссидентами у него отняли работу по “папуасу”, передали чистому со всех сторон Лехе, Отказников отсиделся и вынырнул чистеньким, в личном деле — ни тебе “папуаса”, ни допусков, специалист по молекулярному дизайну, что угодно из чего угодно, и он, конечно, помалкивал в Штатах, чем он занимался, пусть недолго, но продуктивно, в “совке”. Хотя даже Отказников вряд ли бы додумался до папуасосодержащего аэрозоля. Ведь его можно распылить на одежду, на мебель, им можно обработать стены и тогда действие “папуаса” будет совсем иным, чем при введении в вену или перорально. Черт! Какие возможности! А я об этом никогда не думал! И никогда бы до такого не додумался!

— Ты не хочешь кофе? — спрашиваю я Таню. — Заказать что-то другое?

— Он слишком горячий, — она делает глоток и отставляет чашку. — И сладкого мне что-то не хочется. Хочешь мою “картошку”?

— Давай…— киваю я и целиком запихиваю в себя пирожное.

Публика возвращается за свои столики. Сплотивший ее репортаж близок к завершению, дело сделано, на экране уже не популярный журналист, а ведущий новостных программ, зачитывающий официальный отчет. Число погибших прежнее, террористы обезврежены, пострадавшим оказывается помощь. Менеджер и парень в свитере оказываются за одним столиком, они зовут официантку и просят принести им мороженое. Им надо охладиться.

Я еще раз набираю номер Алика, но результат тот же. И тут он сам пробивается ко мне, его голос кажется очень близким, он говорит торопливо, словно захлебываясь.

— Руслан, свадьба откладывается, по моему номеру звонить нельзя, я тут у одного зеваки попросил позвонить, извини, что тебе звонил, но там была Алина, да и потом этих ребят я знаю. Хотел им сказать, чтобы кончали дурить, они и слушать не захотели, но ты…

Слышно, как его просят говорить быстрее, зевака экономит деньги, Алик просит зеваку потерпеть, зевака терпеть не хочет, и начинается перепалка. Не хватало только чтобы Алик затеял еще и драку.

— Руслан, — почти кричит Алик, — подхвати меня возле метро, у дальнего от центра выхода. Жду тебя через пятнадцать минут. Приезжай обязательно, обязательно!

— Нам надо идти, — говорю я Тане и бросаю на столик деньги за кофе и пирожные. — Я тебя отвезу, и мне надо…

— Это была мама?

— Да, мама. Она волнуется, передавала тебе привет. Сказала, что завтра приедет тебя проведать, чтобы ты…

— Да все я знаю! — отмахивается Таня, и мы выходим из кафе.

— Почему она не попросила позвать меня? Не хотела со мной разговаривать? — говорит Таня, пока мы идем к машине. — Это так на нее похоже. Она не хочет травмироваться, не хочет допускать до себя отрицательные эмоции, она себя бережет. Я столько раз ей звонила, столько раз пыталась с ней поговорить, хотела от нее совета, участия…

— Но ведь мама…

— Да хватит тебе, Руслан, — она распахивает свою дверцу, садится, и последующие ее слова мне не слышны.

— Что мне хватит? — спрашиваю я. — Я не расслышал.

— Хватит строить из себя добряка и заботливого папочку. Ты не добряк и не заботливый. Ты такой же, как все, абсолютно такой же!

Мне хочется сказать Тане, что быть таким же, как все, — моя мечта, причем мечта не только Руслана, но и в первую очередь — Жоры, однако я молчу. Я только обиженно надуваю губы и с таким обиженным видом завожу машину. Когда Таня была маленькой и я проходил проверку, такие гримасы обиды ей очень нравились. Она обезьянничала и так же надувала губы, не смотрела на обидчика, играла в молчанку. Но теперь Таня выросла, живет с музыкантом-наркоманом, который вот-вот должен умереть, теперь, чтобы Тане понравиться, будут нужны другие гримасы. Какие — не знаю.

Я выруливаю со стоянки возле кафе, и мы мчимся по темным улицам. Выпитая бурда тем не менее заставляет мое сердце биться учащенно, два пирожных превысили мою норму сладкого.

— Дай мне позвонить маме, — говорит Таня.

Я молчу, словно ее нет рядом.

— Дай позвонить! — она почти кричит.

— А твой телефон где?

Да, старые гримасы нынче не проходят.

— Жалко?

— Господи, ты с ума сошла! Звони, просто я хотел…

— Я его где-то потеряла. То ли возле дома, то ли в больнице.

Я набираю Танин номер, и ее телефон откликается — он лежит в пакете, под курткой и кроссовками.

— Я достану! — она отстегивается, перегибается на заднее сиденье, тянется к пакету.

— Да звони с моего! Я только проверил!

— Нет! Я позвоню со своего!

Я хватаю ее за плечо и возвращаю на сиденье. От этого движения — мне приходится практически бросить руль — машина выделывает крутой вираж, вылетает на встречную полосу, я чуть не въезжаю в стоящий у тротуара автобус.

— Перестань дурить, черт побери! — кричу я. — Что на тебя нашло? Ты совсем, что ли?

Я сделал Тане больно. Она забилась в угол, испуганно смотрит на меня и потирает плечо. Иногда в моих пальцах появляется не свойственная им твердость.

— Ты нас убьешь! — тихо говорит она. — Мама всегда говорила, что ты с приветом!

— Вот и обсуди это со своей мамой по моему телефону, — я готов и в самом деле направить машину на ближайший столб. –На! — я сую ей трубку. — Звони!..

Все так же испуганно глядя на меня, Таня набирает номер, прикладывает трубку к уху. Ташик долго не отвечает.

— Мама! — наконец шепчет Таня. — Это я. Мы с Русланом возили Сергея в больницу. У Сергея приступ, но сейчас все хорошо, все под контролем. Он в хороших руках, ему будут делать операцию, он выздоровеет. Что? Нет, Руслан везет меня домой, не к вам домой, а к Сергею, я должна быть там. Что? Да, передаю… — и она протягивает трубку мне.

— Почему ты мне ничего не сказал? — говорит Ташик. — Почему? Она все-таки моя дочь, а ты ведешь себя как…

— Прости, Наташа, но там были гости, мне не хотелось портить хороший вечер. Все действительно сейчас в порядке, Сергей в больнице, его готовят к операции, не волнуйся.

— Я — не волнуюсь, — в голосе Ташика гудит металл, но не прежний, предвещавший скандал, это мягкий металл глубокой обиды, — приедешь — поговорим. Когда ты будешь?

— Да вот отвезу Таню и сразу…

— Жду!

— У тебя не получится сразу, — говорит Таня, когда я опускаю трубку в карман куртки. — Тебя же еще где-то ждут!

— Там дело на пять минут. Обыкновенная деловая встреча в полвторого ночи.

— В два, — поправляет Таня, и мы подъезжаем к ее дому.

— Спасибо, — говорит она, лишь только машина останавливается возле подъезда, распахивает дверцу и быстро идет к дверям.

— Таня! — кричу я. — Пакет!

Она возвращается, становится коленями на сиденье, хватает пакет, стукнувшись затылком, выбирается из машины и со всех сил хлопает дверцей. А я сдаю назад и еду за Аликом. Это вообще-то называется самому подставлять голову под топор.

Пока я подъезжаю к той станции метро, где мне надо подхватить Алика, то замечаю, как становится значительно больше гаишников. Причем их машины соседствуют с бойцами внутренних войск. У самой же станции метро, ближайшей к гинекологической клинике, улицу перекрывают, оставляя проезд в один ряд, грузовики. Я утыкаюсь в хвост пробки и смотрю на часы. Прошло уже почти сорок минут. Алик просил меня быть через пятнадцать, но даже не спросил, где я. Он, наверное, думает, что у меня “Феррари” и мне везде дают “зеленый” свет. Пробка, однако, не безнадежная, она медленно втягивается в узкое горло, но каждую машину останавливают люди в черных комбинезонах, с висящими на груди маленькими автоматами. Выборочно они проверяют документы, машину через две от меня останавливают капитально, водитель выходит и открывает по их просьбе багажник, потом поднимает капот. Я заранее открываю полностью окно, человек в черном комбинезоне заглядывает в машину, тянет носом, качает головой, просит показать паспорт.

Я достаю документы на машину, вытаскиваю технический талон.

— Нет, ваш паспорт, ваш гражданский паспорт, — говорит он, забрав техталон из моих рук.

Я хлопаю себя по карманам куртки. Паспорт оставлен дома.

— Понимаете, я выскочил без паспорта. У мужа моей дочери инфаркт, мы ездили в больницу, теперь я возвращаюсь домой…

— А где вы живете?

Я говорю.

— А что же вы едете в обратном направлении? Вам же нужно было уйти на разворот, потом по проспекту…

— Да я прозевал поворот, а нарушать не привык. И потом у меня кончились сигареты, хотел купить у метро.

Он качает головой.

— Как фамилия?

— Моя? Она же в техталоне…

— Нет, мужа вашей дочери.

— Токарев. Сергей Токарев. Он музыкант. Довольно известный.

— Не знаю такого. Ты знаешь такого музыканта, Токарева? — спрашивает человек в черном комбинезоне у своего товарища, привлеченного к нашему долгому разговору.

— А то! Виль Токарев, такой с усами, небоскребы-небоскребы, а я маленький такой! — второй вроде бы шутит, но глаза его внимательно следят за моей реакцией и вовсе не веселые.

— Муж моей дочери вовсе не Виль Токарев, а Токарев Сергей, — терпеливо объясняю я. — Он музыкант, а не певец, он играет на гитаре, у него есть диски, его композиции передавали в Скандинавии, в…

— Хорошо-хорошо, — говорит первый. –Вы не волнуйтесь! В какой больнице он лежит?

— В Первой, в Первой управления делами, кардиологическое отделение…

— Понятное дело! У таких все в управлении делами! — второй, потеряв ко мне интерес, не спеша отходит.

— Угу… Проезжайте… — говорит первый и отдает мне техталон.

Теперь мне надо определить, какой из выходов из метро дальний от центра. Это не простая задача. Я останавливаюсь у первого по ходу движения моей машины, его двери заблокированы милицейскими машинами, вокруг — никого, все киоски закрыты, возле одного стоят двое милиционеров, у одного фонарь, он направляет резкий свет на мою машину. Я, словно ничего особенного не происходит, приоткрываю дверцу, опускаю одну ногу на асфальт, оглядываюсь. Кажется, это ближний к центру. А где же — дальний? А, вон он, за большим сквером, он светится, возле него какое-то движение.

Когда я подъезжаю, то обнаруживаю, что на ярко освещенной площадке возле метро стоят автобусы, их водители собрались в кружок и что-то обсуждают. Я останавливаюсь возле самой границы света, выхожу из машины и подхожу к ним.

При моем появлении они смолкают и поворачиваются ко мне.

— Добрый вечер! — говорю я. –Не знаете — табачный киоск работает?

— Чего? — переспрашивает один из них. –Чего тебе?

— Сигарет хотел купить…

— Обойди станцию. Там тебе и сигарет дадут и прикурить! — он уже потерял ко мне интерес и, обращаясь к своим товарищам, говорит:

— А у нас всегда так. Нет чтобы прислать по “скорой” на каждую, нет, они соберут лучше несколько автобусов, чтобы отвезти всех сразу, за одну ездку, причем двух автобусов вполне было бы достаточно, так нет, они пригнали и нас, но мы — ладно, а вот то, что бабы эти в обдолбанном состоянии, что они вот-вот концы отдадут, что их в автобусе, на сиденье, везти нельзя, это никого не волнует!

— Так у Никифорова в автобусе одна и умерла. Голову закинула, Никифоров еще не отъезжал, и — все. Сашка этим, которые грузили, давайте, мол, врача, врача скорее, а ему — твое дело везти, так вези скорее, вези!

— Ну! — кивает предлагавший мне обойти станцию и смотрит на меня. –Ты еще здесь? Нет тут сигарет, все закрыто, давай, дядя, езжай отсюда, и вообще — тут зона для некурящих! — в подтверждение своих слов он закуривает и заходится в кашле.

Я возвращаюсь в машину. Я опоздал к Алику. Он ко мне никогда не опаздывал. Ни когда ехал за “папуасом”, ни когда приезжал по моей просьбе, подкинуть деньжат, помочь в трудную минуту. Он всегда приезжал точь-в-точь. К нему можно было обратиться даже тогда, когда подтекал кран, когда не включался компьютер сына, когда мне был нужен нож для открывания устриц. После его появления кран переставал течь, компьютер включался, нож доставлялся. Он один-единственный раз попросил меня приехать, а я — опоздал!

Я ищу сигареты, открываю бардачок, вытаскиваю оттуда непочатую пачку, мой неприкосновенный запас, и распечатываю.

— Прикури сразу две, — доносится до меня голос сзади.

Алик! Вот ведь хитрец! Он полулежит на заднем сиденье с таким видом, словно натанцевался в ночном клубе, поигрывает своими любимыми яшмовыми четками, белая рубашка, черный пиджак, тонкие черты лица расслаблены, глаза полуприкрыты. Продвинутый персонаж московской тусовки, умница, богатей, завидный жених, красавец.

Я прикуриваю две сигареты и одну протягиваю Алику. Он берет ее двумя пальцами, делает затяжку, выпускает дым тонкой струйкой.

— Я прокололся, — говорит он таким тоном, будто речь сейчас пойдет о проигрыше в казино, о неудачно спланированном бизнес-проекте, о зашедшем слишком далеко знакомстве с девушкой из стрип-бара. — Попался, залетел. Ты смотрел новости, слушал их по радио? Там говорили про того, кто звонил этим дуракам, которых сначала потравили газом, а потом перестреляли?

Я киваю.

— Вот, а звонил-то я, это я учился в одной школе со старшим братом их главного, с Бесланом, это я решил позвонить, чтобы он перестал дурить, чтобы отпустил женщин, хотя бы женщин, а он спросил меня, где я нахожусь, что я вижу, сколько вокруг меня ментов, приехали ли спецназовцы, сколько их…

— И ты ему сказал?

— Но я же учился в одной школе с его старшим братом! Я его учил играть в футбол, учил драться. И потом, не поверишь, мне казалось, что если я ему это
скажу — сколько вокруг ментов, бронетехники, если скажу, что у него нет никаких шансов, что с ним никто не собирается договариваться, что просто тянут время, то он испугается, захочет жить и отпустит этих заложников, ну, отпустит хотя бы Алину. Я ему ее начал описывать, фамилию не мог от волнения вспомнить, только имя сказал, да и то не сразу, а тут — кувырк и связь прервалась. Нас засекли. Теперь мне не отвертеться, везде ищут пособников, мне не на что рассчитывать, мне припаяют такое!..

Он открывает пепельницу, легким движением стряхивает пепел.

— Зачем же ты меня позвал? Ведь знаешь — теперь и я…

— Боишься? А когда “папуаса” мне поставлял не боялся?

Я молчу.

— За тобой долг, ты мне обязан, я тебе дал подняться, я тебя оберегал, если бы не я, тебя бы давно закопали, поэтому ты меня отвезешь в одно место, а потом — все, мы с тобой незнакомы, мне хватит звонка Бесланову брату, “папуас” это слишком много даже для меня. Поэтому можешь быть спокоен — я ничего никому не скажу. Никогда. Я ведь еще собираюсь вернуться…

Я молчу. Молчу и думаю. Вот оно как. Алик готов ответить за звонок, но потом, ответив, хочет вернуться в прежнем обличье, вновь взять меня в оборот, вновь начать раскручивать “папуаса”. Если я к тому времени не подохну или меня не закопают. Живьем.

— И куда ехать? — спрашиваю я.

— На квартиру к Алине. Там забрать надо кое-что, а потом ты меня отвезешь к невесте. Будет правильным, если я ей сам скажу, что свадьбы не будет, как ты думаешь?

Я с ним согласен, но ведь он говорил, что я должен его везти в “одно место”, а так получается — в два. Но с Аликом бесполезно спорить. Я буду делать то, что он скажет, я не буду ему прекословить.

— Если нас остановят, — говорю я, — я скажу, что ты меня заставил, силой.

— Если ты думаешь, что они такие дураки, попробуй. Может, у тебя и получится их провести. Обещаю — я подтвержу. Ты — мой заложник. Ты же не мог видеть, что у меня нет оружия, — мне в бок упирается что-то твердое, — а если ты принял за ствол футляр для сигар, то такой просчет прощается…

— Поехали! — говорю я и слышу, как Алик скатывается на пол.

— Ты только не гони, — говорит он, и голос его звучит глухо. — Мне не хватало только попасть в аварию. Для полного счастья.

Я выезжаю на проспект и еду в обратном направлении, проезжаю мимо кордона, на котором меня расспрашивали про Таниного Сергея, и мне кажется, что люди в черных комбинезонах, те, оба, внимательно смотрят вслед моей машине. Один даже вроде бы собирается махнуть мне рукой — мол, остановись! — но отворачивается: ну его, видимо, думает он, у него муж дочери лежит в Первой управления делами, на хрен с таким связываться, на хрен!

— Так ты все-таки звонил из-за Алины? Или хотел, чтобы твой этот герой отпустил и всех других?

— Если бы у меня была возможность, я бы перехватил Бесланова младшего братика на подъезде к Москве и застрелил. Я не гуманист, просто не надо портить бизнес. Тем более — мой бизнес своим бизнесом, потому что у них — свой бизнес, за ними большие деньги, большая политика, а мне не нужны ни большие деньги, ни большая политика. Я человек маленький, мне хватает моих полутора миллионов в год.

Мы едем по ярко освещенной, совершенно пустой широкой улице. Мы едем не быстро и не медленно, в среднем ряду. Такая езда дает время собраться с мыслями. И мне кажется, что Алик нарочно занижает свои доходы, нарочно выставляет себя маленьким человеком.

— Полтора миллиона — грязными? — спрашиваю я.

— Обижаешь! — Алик просит у меня еще одну сигарету, прикуривает от первой, гасит окурок в пепельнице. — Это чистыми, этих денег никому не получить, они мои, если со мной что-то случится, то… Ладно, — он смеется, — со мной ничего не случится. Никогда!

— Так их всех там убили? — спрашиваю я.

— Конечно! Запустили им газ, они все вырубились, потом спецназ перестрелял ребят, вытащил баб, их запихнули в автобусы и повезли по больницам.

— А Алина?

— Надо будет звонить, узнавать. Ты и будешь звонить. Понял?

— Понял, но зачем они захватывают больницы? Это же…

— Не тебе судить. И не мне, наверное. Я дома не был с конца восьмидесятых. Все мои близкие родственники или здесь, или за границей. Но мне рассказывали люди, не верить которым я не могу, что там такое происходило, что у некоторых вполне могло снести крышу. Они могли на такое решиться, что в страшном сне не привидится. К тому же — деньги, много денег. И теперь этого не остановить. И теперь деньги уже не играют никакой роли. Никакой! У этих было требование вывести войска, у других будут требования еще более несбыточные, а нам, милый мой Русланчик, придется приноравливаться. Учитывать риски, использовать изменившуюся ситуацию. Платить больше ментам, менять крыши. Нам жить в двадцать первом веке!

— А я бы остановил этих ребят. Остановил бы в один момент. И нам ничего потом не надо было бы учитывать. Жили бы как раньше.

— Ну-ну, интересно, как бы ты остановил?

— Организовал бы выезд к клинике группы творческой интеллигенции, взял бы самых известных писателей, режиссеров, певцов, актеров, взял бы десяток попов с хоругвями, муфтиев, раввинов и лам, а во главе поставил бы президента с его администрацией.

— Так-так, любопытно!

— Да, и ввел бы их в клинику, чтобы они все сказали: хотите — взрывайте, взрывайте нас всех, но учтите — если взорвете, не будет больше никакой Чечни. На нее уже нацелены тактические ядерные боеголовки, в Москве уже готовы арестовать чеченцев, всех до единого, а все подрастающее поколение просто вырежут. А если не хотите, то убираете свои растяжки, отпускаете всех заложников, вызываете своих авторитетов и давайте разговаривать как серьезные люди…

— Я про тебя разное думал, Руслан, — говорит Алик. — Самое разное. Ты для меня никогда ясен не был, в тебе всегда какая-то тайна была. Теперь я понял, что это за тайна. Ты, Руслан, дурак. Такой, знаешь, исключительно русский дурак, который на самом-то деле умный, только говорит и делает иногда такие дурацкие вещи, что хоть стой, хоть падай.

— Это еще почему? — обижаюсь я.

— А потому, что верить президенту, что он хоть в чем-то сдержит обещание, нельзя. Пока они будут разговаривать, “альфа” ли, “гамма” всех там перестреляет-перережет, заодно и часть твоих актеров-режиссеров-певцов, а все твои попы с муфтиями сами между собой кровавую драку устроят. А потом, когда вызванные авторитеты все-таки приедут, то покоцают и их. И к тому же — нет больше никаких авторитетов, никаких. И не будет!

— Значит — все, конец, нескончаемая цепь?

— Конечно! Никакими деньгами, никакими репрессиями не остановить. Надо просто ждать. Дать людям жить по-человечески и ждать. А самое главное… — о самом главном Алик не говорит, он приподнимается, выглядывает в окно машины. — Здесь притормози, вот здесь, ага, останавливай, останавливай!

— Так что самое главное?

— А вот если бы твой президент каждую неделю обращался к моим соплеменникам со словами извинения, просил бы прощения за то, что вы с нами делали сто семьдесят лет, что то, что сделал Сталин, никогда, никогда простить нельзя, но говорил бы еще, что видит в нас своих братьев, говорил бы, что по закону накажет всех, кто там у нас творил черт-те что, но так же, по закону, и наших же, кто тоже творил, что не будет кормить всяких сукиных сынов потому только, что они его сукины сыны, тогда…

— Это, по-твоему, главное?

— Да!

— А ты, Алик, тоже дурак! — оборачиваюсь я к нему.

— Я не дурак уже потому, что знаю, как наши старики воспримут его слова, а их мнение рано или поздно будет решающим. А потом — чья бы мычала, недоучившийся химик! Я в МГИМО учился, красный диплом, передо мной карьера была такая! Ладно, пикейный жилет, вот ключ, вон дом, шестой этаж, сорок девятая квартира. Там жила Алина. В холодильнике — пачка масла и два пакета молока, в морозилке — упаковка котлет, только возьми “Богатырские”, там, может быть, другие какие-то есть, но мне нужны только “Богатырские”, с чесноком. А еще…

— Ты хочешь, чтобы к ней в квартиру пошел я? — от сознания того, что мне предстоит сделать, я покрываюсь липким потом. –Что это вдруг?

— Тебя не ищут, а меня — ищут. Если что, выдашь себя за ее любовника, который собирает ей вещички в больницу. Или за брата, за мужа… Ну, что-нибудь придумаешь.

— Но мы даже не знаем — жива ли она, а если жива, то в какой больнице!

— А вещички нужны все равно! Скажешь — в тридцать девятой клинической! Такой нет? Хорошо, в пятидесятой. Наконец — в Склифе. На месте сориентируешься. Давай, иди, сорок девятая квартира, кодовый замок открывается вот этой таблеткой, давай, давай! Ключи забираешь? Правильно, я бы тоже забрал…

Я выхожу из машины. Алик что-то продолжает — теперь уже неслышно, — бубнить мне в спину, что-то про бесполезность каких-либо усилий, про вечно проливаемую кровь, даже не верится, что этот модный человек когда-то получил красный диплом МГИМО, купил, наверное, как и все прочее, купил, но дом Алины чернеет передо мной.

Слабо светит лампочка над подъездом. Меня, наверное от ночного холода, передергивает, на плохо слушающихся ногах я иду, прикладываю висящую на брелке таблетку к панели кодового замка, открываю дверь и оглядываюсь: вокруг никого, моя машина от подъезда не видна, придумывать мне ничего не надо — я ведь действительно любовник Алины, пусть — одноразовый, мы вместе собирали грибы, в поле на нас чуть было не спикировал ястреб, да, это был ястреб, я разбираюсь в хищных птицах, но и до этого я питал к ней чувства, пусть грубо физиологические, а вы каких бы хотели, духовных, что ли?

Стены подъезда расписаны названиями музыкальных групп, пол усыпан окурками, дверцы большинства почтовых ящиков выломаны, из ящиков торчат рекламные буклеты. Скидки, распродажи. Надо бы что-то купить по случаю. Овощерезку? Или записаться на прием к консультанту по здоровому образу жизни. Это мне бы не помешало.

Машинально я вытаскиваю из одного ящика листок с предложениями купить новое средство от тараканов и внимательно, пока поднимаюсь один пролет по лестнице к лифту, его изучаю. Обещают стопроцентный успех. Я нажимаю кнопку вызова лифта. Лифт поет и ноет, его дверцы раздвигаются со стоном, в углу кабины — высыхающая лужа, из стены неряшливо выломано зеркало, от него остались только уголки, в них отражаются части меня, какие-то боковинки, целого — не собрать.

Чтобы пройти к двери сорок девятой квартиры, надо войти в узкий коридор, заставленный картонными коробками. Кто-то из соседей Алины делал ремонт и не удосужился вывезти строительный мусор. Таз с облупившейся эмалью заполнен высохшим раствором, битая плитка свалена в углу, возле самой двери нужной мне квартиры.

Что прячет Алик в пачке котлет “Богатырские”? Что в пачке масла и в пакетах молока? Деньги? Бриллианты? Или запас моего “папуаса”? Может быть, мне стоит перед выходом из квартиры разрезать пачку масла, сделать себе бутерброд, выпить молока, пожарить пару котлет?

Я вставляю ключ в замок и поворачиваю. Замок открывается с трудом, дверь распахивается и что-то мягкое тыкается мне в ноги. Я не успеваю испугаться и
вижу — это кот, пушистый, голубоглазый, розовоносый. Кот-пупсик, очаровашка, таких я терпеть не могу. Он поднимает ко мне мордочку и еле слышно мяучет. А следом за мяуканьем до меня доносится тяжелый запах — кот явно был предоставлен самому себе уже несколько дней.

Я тихо закрываю за собой дверь, ищу выключатель и зажигаю в прихожей свет. Это пугает кота, он прячется под вешалку, выталкивая задними лапами туфлю-лодочку со стоптанным каблуком. Вот кота мне только не хватало.

Оставив в прихожей свет, я прохожу на кухню. Там громко тикают часы, блекло-зеленым светится дисплей кухонной плиты, тихо гудит холодильник.

Дверца морозилки открывается еле-еле, морозилка забита пакетами с мороженными овощами, и мне приходится, чтобы добраться до котлет, сначала ее разгрузить. Я складываю пакеты на кухонный столик, потом, выломав упаковку с котлетами из льда, заталкиваю пакеты обратно и никак не могу понять — почему мне так холодно, почему мой левый бок просто сводит. Наконец я понимаю, что засунул котлеты себе под мышку, рефлекторно поднимаю левую руку и упаковка падает на пол. Кажется, что от этого удара проломится перекрытие. Да, там наверняка бриллианты и изделия из платины.

Я нагибаюсь за котлетами и рукой натыкаюсь на вылезшего из-под вешалки, притащившегося на кухню кота. Он облизывает шершавым язычком мою холодную, влажную руку, вновь мяучет, так, словно собирается сказать — ты уж меня не бросай, не оставляй меня тут, мне страшно, мне плохо.

— Дать тебе молока? — спрашиваю я его. — Сейчас!

Свет из прихожей слабо освещает кухню, но мне все-таки видно, что стоящая в углу кошачья автопоилка пуста. Зато — выключатель заедает, он срабатывает с четвертого раза, — заполнен поддон в туалете. Голодный, изнывающий от жажды, с испугу нагадивший аж вровень с краем поддона пупсик! Как же тебя оставили одного? Неужели у Алины нет подруги, согласной приходить хотя бы раз в день, покормить кота и за ним убрать?

Я вытаскиваю из холодильника пакеты молока, их всего два, столько, сколько мне и нужно отнести в машину, но я уже обещал котику, мне придется один из пакетов вскрыть. Кот трется о мои ноги, пока я вскрываю пакет, нюхаю содержимое. Запах вполне естественный, молоко пастеризованное, срок хранения еще не вышел. Коротко выдохнув, пробую молоко на вкус — ничего особенного, обыкновенное магазинное молоко — и наливаю немного в пластиковое блюдечко автопоилки. Сверкнув глазами, кот смотрит на молоко, но не трогается с места. Ну и черт с тобой, помирай тут, очаровашка!

Выпрямившись, я вновь открываю дверцу холодильника и достаю оттуда пачку масла. И масло кажется обыкновенным маслом, фирма “Анкор”, Новая Зеландия, зеленые луга, чистые и сытые коровы, маори, киви, Тихий Океан. Кот тем временем бочком приближается к своему блюдечку, окунает краешек усов в молоко, смотрит — его глаза горят холодным огнем — на меня и начинает лакать. Ну, так бы давно!

Я сдергиваю с ручки двери пластиковый пакет, кидаю туда котлеты, масло и параллелепипед молока. Другой я встряхиваю и прислушиваюсь к тому, как внутри него плещется содержимое. Там только молоко, ничего там нет постороннего, ничего, и я подливаю молока коту, оставляю вскрытый пакет на кухонном столе, иду в прихожую. Меня распирает любопытство, меня притягивает темный проем двери в большую комнату, мне хочется посмотреть, как жила тут Алина, но я боюсь зажигать свет. Я останавливаюсь в проеме и тут до меня доходит, что в дальней комнате, дверь в которую чуть приоткрыта, кто-то есть, что там еле-еле горит ночник, там тяжело дышит спящий человек.

Я оборачиваюсь к вешалке. Так и есть, на ней помимо фасонистого плащика, помимо курточки — заношенное демисезонное женское пальто, под табуреткой — разношенные, на толстой подошве осенние туфли большого размера, у Алины была маленькая ножка, изящная маленькая ножка с тонкими пальчиками, ножка не бывшей продавщицы магазина “Интим”, но аристократки, привыкшей порхать по мягким коврам, и я чувствую, что там, в дальней комнате, — нет, не ее подруга, да, именно там спит тот, кого Алина оставила ухаживать за котом, там спит ее мать, сын убит в разборке, дочь отравлена газом в ходе операции по освобождению заложников в гинекологической клинике, она хотела иметь ребенка, все равно от кого, а теперь у ее матери практически нет шансов понянчить внука или внучку, “папуас” и тут отплясал свое, но не я его придумал, не моя тетрадочка, не мои установки, я только приемник, я только хранитель рецепта, причем, как выясняется, один из многих, с меня спрашивать нечего, вон, возьмите Отказникова, если разобраться — он все придумал, он во всем виноват, я скажу, как его найти, я совсем недавно с ним разговаривал, он вполне обыкновенный человек.

На цыпочках я отступаю к входной двери, не глядя цепляю пакет с котлетами, маслом и молоком, гашу свет в прихожей, выбираюсь на лестничную площадку, медленно, упиваясь стуком собственного сердца, прикрываю дверь. Я поворачиваю в замке ключ, облегченно вздохнув, но все так же, на цыпочках, иду к лифту и вижу, что впереди меня, трубой подняв хвост, подрагивая пушистыми штанишками на задних лапах, по направлению к лифту трусит кот-очаровашка: этот подлец выскользнул, утек из квартиры.

Ничто и никто не заставит меня вновь открывать дверь и возвращать кота. Дудки! Пусть теперь ошивается на лестнице, может быть, найдет себе кошечку, потом пойдет потомство, такие же пупсики, улучшение породы. Кот и в самом деле собирается на свидание: со знанием дела он добегает до лифта, потом начинает подниматься по лестнице вверх, к трубе мусоропровода. Я нажимаю кнопку вызова, двери тут же со скрипом разъезжаются, но за моей спиной раздается кошачий вопль, очаровашка пулей летит вниз по лестнице — возле мусопровода его поджидал настоящий хозяин лестницы, кривой и ободранный, полосатый мурзик, — но очаровашка, вместо того чтобы бежать обратно к двери квартиры или дальше, вниз по лестнице, вбегает в кабину лифта, острыми, исключительно острыми когтями цепляется за мою брючину, двери закрываются, мы с очаровашкой падаем вниз, только на первом этаже мне удается отодрать его от ноги, и из подъезда я выхожу с пластиковым пакетом в одной руке, с котом, которого держу за загривок, — в другой.

Моя машина на месте, я кладу пакет на капот, открываю дверцу, запускаю кота на заднее сиденье.

— На! Это тебе попутчик! — говорю я Алику, забираю пакет, захлопываю дверцу и тут понимаю: на заднем сиденье никого нет. Для того чтобы это понять, мне не нужно оборачиваться. Я просто не чувствую присутствия Алика, ни здесь, в машине, ни где-нибудь рядом. Он исчез, растаял в осенней темноте, не дождавшись молока, масла и котлет “Богатырских” с чесноком, ушел куда-то прочь, один, в своем приталенном пиджачке, белой рубашке и мягких остроносых туфлях на высоком крепком каблуке.

Он ушел навсегда, мне больше не встретить его, не услышать его голос в телефонной трубке, не получать от него записок, переданных через консьержку или с какими-то странными посыльными, иногда — разносчиками пиццы, иногда — сотрудниками коммунальных служб: как у вас канализационные трубы, не текут? А вот вам заодно и записочка, отвечать не надо, просили только передать, спасибо, спасибо, я не из-за денег передаю записочки, мне нравится их передавать, с детства, если бы я не копался в дерьме, то был бы или разносчиком телеграмм или бы поступил в фельдъегерскую службу, в этом есть что-то романтическое, не находите?

Вместо Алика на заднем сиденье царствует кот, он царапает обивку, он урчит. Может быть, Алик вселился в этого кота? Может быть таким образом он надеется уйти от тех, кто его разыскивает: а где же тот, кто названивал боевикам-террористам, где он? А он — вот он, в корзинке, вылизывает брюшко, умывает крепкие щечки, потягивается, потягусеньки-ростаньки!

Я сижу и курю. Состояние незнакомое, то есть — когда-то, давным-давно испытанное, но забытое, затоптанное. Нет, это не ощущение освобождения, не состояние сбрасывания пут. Какие там путы, о чем это я! Просто я не знаю, что мне делать, впервые за долгие годы. Может быть, следует поскорее завести машину и ехать, ехать, ехать? Или бросить машину во дворе дома Алины, вместе с котом, котлетами, маслом, молоком? Ну что за глупость, зачем я тогда ходил в эту квартиру, зачем рисковал быть пойманным?

Я прикуриваю одну сигарету от другой, за истекшие сутки я во много раз перевыполнил свою норму по табаку и вижу, как от кустов к машине приближается милицейский наряд. Ментов двое, за ними — двое солдат внутренних войск,
солдаты — в касках, у них на ремнях скатанные плащ-палатки, в руках длиннющие резиновые дубинки. Менты смотрят на мою машину и против ожидания не идут к ней, видимо, и она, и моя бледная физиономия у них не вызывают подозрений. Зато солдаты подходят.

— У вас хлеба нет? — спрашивает один.

Ему тяжело в каске, голенища сапог слишком широки, ремень слишком затянут. Первые полгода службы, боится расслабиться, вдруг из кустов за ним наблюдает злобный сержант?

— Нет, дружок, — качаю я головой, — хлеба нет, но вот пакет молока могу дать. И пачку масла. Найдете хлеб — намажете. Возьмешь?

Салага смотрит на своего товарища, тот выглядит побойчее, видимо, уже прослужил около года. Товарищ кивает, и тогда я выталкиваю пакет из машины.

— Там еще котлеты, их можно приготовить в микроволновке. У этих — я указываю на ментов — наверняка где-нибудь есть микроволновка, наверняка. Забирайте!

— Спасибо, — сглотнув слюну, тихо говорит салага и заглядывает в пакет.

— А документы покажите! — говорит товарищ, и я в очередной раз понимаю: с ними надо всегда держать дистанцию, пусть он помирает, а подходить нельзя, будешь делать ему дыхание рот в рот, он будет проверять твою анкету.

— А пошел ты в жопу, сынок! — улыбаюсь я ему, поднимаю стекло, завожу двигатель и начинаю выруливать со стоянки. Менты улыбаются щербатыми ртами, салага стучит сапогами по направлению к ним, его интересует, где найти микроволновку, его товарищ чуть приподнимает дубинку, так, будто собирается врезать по капоту, вышибить стекла, это начало властной эрекции, легкое возбуждение, пока еще легкое, но потом дубинка опускается, и бдительный, уворачиваясь от моей машины, трусит за салагой. Сейчас будет жаловаться ментам, требовать, чтобы меня остановили, чтобы записали номер. Посмотрим, что с ними со всеми будет, когда они попьют молочка!

Ха! А если именно второй пакет молока набит бабками? Или в молоке растворен “папуас”? Вот будет потеха! Вот они оттянутся!

Я рулю по улице, смотрю на часы, и меня поражает, что время как бы остановилось, совсем недавно было около двух, сейчас — только половина третьего. Прошло всего полчаса, а дел наделано! Пора составлять подробный отчет, и я достаю телефон и вызываю Ташика, надо сказать ей хоть что-нибудь, пусть Ташик проверит, подобьет результаты.

— Ты где? — голос Ташика пробивается сквозь шум веселой толпы, сквозь ритмичную музыку. — Я поговорила с Таней, она сказала, что с Сергеем все хорошо, что это ты придумал про какую-то операцию, как тебе не стыдно, и мы все, все наши гости, поехали в клуб. Тут так классно! Если выдержим — дотянем до утра и пойдем завтракать, если нет — разбежимся через час-полтора.

— У тебя завтра выходной? — спрашиваю я и думаю, что жена у меня все-таки отличная: и работает, и детей воспитывает, и гостей принимает, и развлекается ночи напролет, а годков, годков-то ей немало, не девочка, не девчушка в короткой юбчонке или джинсиках, она и не приобрела монументальности, но сразу видно — хотя уход за шеей, руками и лицом ведется тщательнейший, — женщину средних лет по посадке головы, по заднице, по глазам и линии рта видно сразу, как бы она ни старалась, ни пыжилась.

— А мы номер сдали! — рапортует Ташик словно студенточка про зачет. — Завтра можно прийти ко второй половине дня. Так где ты?

— Еду по Садовому кольцу, — отвечаю я не задумываясь, ведь где бы ты ни ехал, рано или поздно окажешься на Садовом, значит, и я там буду, и все там будут, все дороги ведут на Садовое кольцо.

— Отлично! Приезжай! — и Ташик начинает объяснять, где находится клуб.

Да знаю я где этот клуб, это любимый клуб Алика, там три ресторана, два пивняка, там есть дверка, ведущая в кабинетики, там два концертных зала, огромный танцпол, это настоящий город, там можно жить долго, а если найти того, с кем хочется умереть в один день, то и счастливо.

— А нобелевский лауреат с вами? — спрашиваю я.

— Кто? А, да! И его жена. Я же говорю — все поехали! Все тебя ждут!

Для Отказниковской жены это пиар, она готова ночи напролет шастать по клубам, а он-то сам, бедняга, ему уже бы надо клизму с ромашкой, легкий петтинг, прохладный душ и в постельку. Но было бы любопытно взглянуть на Отказникова, посмотреть, как он реагирует на новостные сообщения, попытаться распознать — увидел ли он следы действия “папуаса” на лицах освобожденных заложников или нет, будет ли отрицать очевидное или признается: “папуаса” выпустил он, это его работа, никакими гарвардами ее не замажешь, еще надо бы посмотреть, как в этом Гарварде переварят известие про Отказникова, злого гения советской органической химии, творца изощреннейших — отравляющих? нейтрализующих? наркотизирующих? — веществ для спецслужб: никакой эпитет не годится для “папуаса”, “папуас” он и есть “папуас”, все в этом слове, в значениях, за ним открывающихся.

— Да-да! — я уже готов ехать в клуб, мне и самому надо бы оттянуться после всего, я уже почувствовал освобождение, впереди забрезжил свет, никакого Жоры, вечный Руслан, мне так нравится это имя, так нравится, так нравится!

— Мне только на заправку, а то в любую минуту могу встать, и тогда приеду, жди!

— Целую! — Ташик так отходчива, ей нахамишь, а через пять минут: Может, ты хочешь перекусить? Как твое люмбаго? Что поделать — семейная жизнь, обычное дело, сама она тоже может отчебучить такое, такое сказануть, но и я, через пять минут: Может, чашечку кофе? Как прошел день? Не болит ли голова? Последнее слово — всегда за мной, я умею так устроить.

— И я! И я целую! До встречи! — говорю я и чуть вдавливаю педаль газа, машина вновь летит по улице, вокруг никого, впереди только свобода.

Но какой клуб с этим котом, шипящим у меня за спиной? Разве что — в клуб для “голубых”, и поэтому надо избавиться от кота, вышвырнуть на ходу из машины, выпустить у первого попавшегося мусорного бака. А, вот и он! Я торможу и оборачиваюсь: котик сидит забившись в угол, он взъерошен, глаза горят.

— Хочешь погулять? — спрашиваю я кота, а он отводит взгляд: он все понимает, все чувствует, он не хочет оказаться темной ночью там, где царствуют другие коты, драные, грязные, вонючие. И мне становится его жалко. Взять и выкинуть Алининого кота на улицу, оставить его погибать, привыкшего к неге, мягким диванам, вкусной рыбке? Нет, на такое я не способен.

И тут меня осеняет, я хватаю трубку, ищу нужный номер в телефонной книге, но среди высвеченных его нет, я же сам в целях конспирации его стер, только бы Ташик — случайно, у нее нет привычки шарить по моим записям, нет привычки трогать мой телефон, — на него не натолкнулась, и оставил я его только в одном месте, на визитной карточке автомастера, специалиста по инжекторным системам, и эта карточка лежит, да, она лежит в бумажнике, между правами и техталоном, вот она, вот! Я набираю номер, ошибаюсь, набираю вновь, потом даю отбой, откладываю трубку на сиденье, беру ее вновь, вновь набираю номер и слушаю гудки.

— О, привет! — отвечают мне. — А я думала, что уже тебя никогда не услышу…

— Я тебя разбудил? — задаю я дурацкий вопрос: конечно, разбудил, около трех ночи нормальные люди должны спать.

— Нет, я не спала, я смотрю новости о заложницах из клиники, по тарелке, Си-эн-эн смотрела, потом — Би-би-си, потом... Это такой кошмар, такой ужас! Мне теперь не до сна, я буду пить кофе!

— Помнишь, ты говорила, что хочешь кошку? У меня тут в машине сидит молоденький котик, милый, симпатичный, добрый, пушистый…

— Это ты, что ли? Хотя нет, ты уже не молоденький, ты зрелый, в самом соку. Котяра!

— Это — настоящий котик. Симпатяга. Очаровашка.

— Настоящего — хочу.

— Так давай привезу? Прямо сейчас!

— Привози, — говорит Неля сквозь зевок. — Я и на тебя сварю кофе!

Неля! С тех пор как она меня выгнала, прошло около полугода. Выгнала и запретила звонить. Да мне и не хотелось ей звонить! Нужна она мне! Тоже мне — красавица, умница! Неудачница, одинокая стерва, моя любовь! Неля!

Виновата во всем Ташик. Это она позвонила мне по мобильному и сказала, что удивлена, не застав меня по домашнему номеру, что давно меня разыскивает, что собирается с одной своей давней знакомой, которую она привлекла к работе в журнале, которой стала заказывать статейки про современный танец, обзоры о современной музыке, что она с этой знакомой решила поужинать и за ужином им будет не хватать мужского общества, но до ужина они собираются выпить кофе в модной кафейне, а еще — пройтись по магазинам, заняться обычным женским делом, а поэтому было бы здорово, если бы я придумал — где нам всем вместе поужинать, заказал бы столик, организовал бы все и потом бы сообщил, куда им подъехать, и они бы, такие красивые, радостные, с покупками, подъехали, я бы познакомился с Ташиковой давней знакомой, а то я совсем порос мхом, стал каким-то бирюком, брюзгой, ботаником, балбесиком, ведь я балбесик, да, балбесик? Ну, конечно, балбесик!

Звонок Ташика застал меня в момент, когда мне нужно было плавно уменьшить огонь горелки левой рукой и одновременно, рукой правой, пипеткой ввести в мерно кипящий раствор десять миллиграммов разведенного в метаноле циклопептокрилана. Это была ответственная, довольно сложная и опасная операция. Дело было не в том, что, если бы я нарушал технологию, будущие потребители “папуаса” просто бы травились, травились бы сразу, до путешествий, кайфа, восторгов, оттопыривались бы словно стукнутые по лбу дубиной — примерно, как мне теперь кажется, таким промежуточным продуктом недопапуаса траванули захвативших гинекологическую клинику террористов и всех заложников, — нет, потребители меня особо не волновали, могли, конечно, возникнуть проблемы у Алика, ему могли сказать серьезные люди, что, мол, кончай гнать фуфло, так весь рынок испортишь, он бы меня, зная, что я не нарочно, пожурил бы и все, но, ошибись я, уменьшая огонь и вводя пипеткой этот самый циклопептокрилан, могла лопнуть колба, во все стороны брызнул бы довольно ядовитый раствор, а у меня в той лаборатории не было фирменной маски и очки оставляли желать лучшего, а прижимать плечом трубку мобильного телефона к уху было неудобно и я, вместо того чтобы сказать давай, мол, сама заказывай, подруга, мне некогда, я занят, только угукнул и сказал, что перезвоню попозже, что она и ее давняя знакомая могут на меня рассчитывать. Трубка выскользнула, упала на пол, огонь горелки уменьшился, циклопептокрилан ввелся в раствор, раствор замутился и перестал кипеть. Реакция пошла дальше, по схеме, так, как надо.

Впрочем, скажи я Ташику, что я занят, она бы, привыкшая к моему практически постоянному ничегонеделанию, поинтересовалась, что за дело я себе нашел, с кем, почему не сказал ей о своем деле раньше, и спастись от нее было бы невозможно: даже если я отключил бы телефон, Ташик нашла бы способ со мной связаться, спросить строгим голосом, к стенке припереть, правду из меня вытянуть.

И вот я увидел Нелю и погиб. Я влюбился, а любовь всего лишь артефакт, случайность. В случайных обстоятельствах происходят случайности, а получается нечто, что может изменить все вокруг. В моей вере в случайность и покоится различие с Лехой, Отказниковым, даже — с инженером. Они управляли, планировали, высчитывали, я полагался на авось и случай. У всех, как оказалось, разная судьба: один умер, другой — почти нобеленосец, третий — живет с моей первой женой и растит моего ребенка, а я — я еду к Неле по ночному городу, с котом-симпатягой на заднем сиденье, с увереностью, что случай и авось меня вытащат и на этот раз.

Неля живет в центре, примерно в пятнадцати минутах езды от клуба, куда теперь Ташикова главная редакторша вывезла наших гостей продолжить отдых. Думаю, что там все схвачено, проплачено, отмечено, сосчитано, но приятно думать, что и мой Ташик имеет отношение к силе и значимости главного редактора.

С мыслями о том, что Ташика я тоже люблю, что моей любви может хватить на многих, на очень многих, я паркуюсь у подъезда, беру за шкирку кота, вылезаю из машины, кот начинает вертеться, пытается задними лапами меня оцарапать, мне приходится держать его двумя руками, ногой захлопывать дверцу.

— Это котик? — спрашивает Неля.

— Да! — наклоняюсь я к динамику домофона.

— Открываю!

Неля встречает нас с блюдечком.

— Какой хорошенький! Кис-кис-кис! — говорит она и приседает на корточки. Ее красивая грудь чуть открывается за глубоким вырезом майки, ее колени сходятся вместе.

— Как его зовут? — спрашивает Неля, убирая со лба волосы: с тех пор как мы виделись в последний раз, они успели отрасти, набрать объем, в них заметны чуть рыжеватые тонкие пряди. От ее волос идет особый аромат, такой, что у меня сразу холодеет под ложечкой, сохнет во рту.

— Саваж, — отвечаю я. — Он француз. Иногда, правда, его зовут папуасиком. В минуты особой нежности.

— Мне не нравится ни то, ни другое, — Неля смотрит на меня снизу вверх, ее глаза кажутся огромными. — Ладно, пусть пока поживет без имени. Это во всех случаях безопасней. Потом что-нибудь придумаем, — она легко поднимается, идет с блюдечком на кухню, котик трусит за нею, хвост трубой, он урчит, норовит потереться о ее ногу, да, у Алины был какой-то странный кот! — Ну, и где ты пропадал?

Неля ставит блюдечко в угол и забывает про кота. Она смотрит на меня внимательно, чуть наклонив голову набок, улыбка трогает ее губы.

— Ты всерьез воспринял мои слова? Когда я тебя выгнала, ты решил, что я действительно хочу, чтобы ты ушел и больше никогда не появлялся? — спрашивает Неля.

— Да, — отвечаю я, — у меня давняя привычка верить словам. Тем более словам тех, кого я люблю.

— Ух ты! — Неля удивлена, ее улыбка становится какой-то жалкой, ей бы не хотелось, чтобы я обратил свои последние слова в шутку, но ведь я не шучу. — Ты приехал в такую страшную ночь специально для того, чтобы объясниться мне в любви? И когда ты понял, что любишь меня?

— Сутки назад, утром, — я снимаю куртку, вешаю ее на спинку стула и сажусь. — Проснувшись, я лежал, вспоминал свой сон и тогда все понял.

— Ты спал с Наташкой, а я тебе снилась? Милая история.

— Нет, я спал в кабинете, на диване, и мне снилась не ты.

— А мне ничего не снилось, мне попросту не спалось! — поет Неля плотным, сочным голосом, поет неожиданно громко, котик поднимает удивленную мордочку от блюдечка, я вздрагиваю и прошу ее налить обещанный кофе.

— Ты со мной пойдешь вразнос, — говорит Неля, снимая с плиты джезву, — кофе посреди ночи, откровенные разговоры, признания, длительные занятия сексом. Когда ты последний раз делал кардиограмму? Ладно, ладно, не надувайся, я не хотела тебя задеть, не сердись! Так если не я, то кто же тебе снился?

— Мне приснилось, что я трахнул смерть, — говорю я и кладу в чашечку сахар.

— Прости, не поняла…

— Во сне я трахнул смерть.

Неля наливает в чашечку кофе, несколько капель падает на блюдце, я начинаю размешивать сахар и делаю это слишко резво: часть пенки сползает через край чашечки, оставляя за собой коричневый след, заливает блюдце.

— И как это было? — спрашивает Неля.— Где ты с ней встретился?

— Это было… Ты не могла бы дать мне кусочек хлеба, белого, с маслом? Меня чуть подташнивает. Надо что-то съесть.

— Ты голоден? У меня есть фаршированный перец…

— Нет, только хлеб с маслом.

— Я сама его готовила…

— Я не голоден. Что-то с желудком.

Неля внимательно смотрит на меня. Она недоверчиво качает головой. Как-то, в одну из наших первых встреч, мы с таким неистовством накинулись друг на друга, что я не выдержал, у меня началось нечто среднее между приступом астмы и обострением гастрита, так мой организм отреагировал на наслаждение, я старался не подать виду, старался не выпадать из ритма, что-то, в полутумане, весь в крупных каплях холодного пота, покашливающий, придумывал, хватал пересохшими губами ее тело, пытался скрыть свое состояние, но она все поняла, остановила, уложила, сняла пот легкой рукой, принесла сладкого чаю, укрыла, легла рядом, зашептала — ничего, ничего, бывает, мне однажды, не поверишь, свело левую ногу, и я потом несколько дней хромала, нет, не с тобой, с тобой мне… Не помню, что она тогда сказала, совершенно вылетело из головы, все всегда помню, а тут — забыл!

— Пожалуйста! — она кладет передо мной кусочек хлеба с маслом.

— И чуть-чуть посоли, — прошу я.

— И как же ты все-таки трахнул смерть? — Неля берет щепотку соли из солонки, сыплет соль на хлеб, садится напротив и отпивает из своей чашки. — Тебе всегда снятся странные сны…

— Этот был страшным. Это мой самый страшный сон.

— Ну, не томи! Я люблю, когда рассказывают сны. Раз уж самой не спится, то про чужие сны послушать самое то, — Неля закуривает, дым вырывается из ее тонко вырезанных ноздрей, она кашляет. — Мне моя подруга — кстати, о том, кто кого трахнул во сне, — рассказывала, что во сне испытывает оргазм, если ее трахают в совершенно немыслимых местах, на шпиле этого гребаного “Триумф-паласа”, например, или ее имеет какой-нибудь монстр, полунасекомое-полуптица-получеловек, или на нее наваливается толпа бомжей, а вот наяву ей это никак не удается, она просто измучилась, записывалась к лучшим врачам, водила к ним своих мужиков… — Неля замолкает и стряхивает пепел.

— Извини!— говорит она.

— Да, я шел по высокой мокрой траве... Очень похоже на наш дачный участок, только лес подходит значительно ближе. И дом побольше, и веранда, она опоясывает дом, так у нас не строят. Издалека я видел, что на веранде сидят люди, знакомые, родные, мои дети, Ташик, ты тоже там была, все они пили чай, я видел блестящий бок самовара, слышал позвякиванье ложечек в чашках. И тут, — я откусываю хлеб, сочетание сладковатого масла и соли удивительно, отпиваю глоток кофе, — я оказался за огромной поленницей сырых дров, от которых исходил запах березы, а впереди
меня — какая-то женщина в старом заношенном плаще, она выглядывала из-за поленницы, старалась рассмотреть, что происходит на веранде, и мне были видны ее голые ноги в резиновых сапогах с низкими голенищами. И вот ощущение разлитой вокруг сырости, ее широкая задница под плащом, белые ноги меня возбудили, я обхватил ее сзади, запустил руки под плащ, и оказалось, что под плащом она совершенно голая, причем кожа у нее словно шелковая, я задрал ей плащ, а она раскрылась мне навстречу, и я без какого-либо сопротивления, легко и быстро в нее вошел, и такого удовольствия я никогда прежде не ощущал, она была влажной, мягкой, податливой, она начала отвечать мне на мои толчки, принимая меня и отпуская, причем выгибаясь таким образом, чтобы тогда, когда я напирал, выглянуть из-за поленницы, взглянуть на веранду, а когда отступал, она за поленницу пряталась, с сожалением при этом постанывая, ей было жаль меня отпускать, очень жаль, а внутри у нее вибрировал маленький язычок, и меня прорвало, я кончил, выскользнул, а она обернулась ко мне, знаешь, такое обычное лицо, правильные черты, все среднее, карие глаза, темные брови, только очень внимательный взгляд, почти пронизывающий, и улыбнулась. Вот, собственно, и все.

— Нормальный эротический сон стареющего мужика, — говорит Неля, гасит сигарету и тащит из пачки новую. — Семья, дети, жена, любовница, а хочется еще чего-то. И почему это тебе в твоем сне показалось, что эта баба за поленницей — смерть?

— Да она мне так сказала! Я спросил: “Ты кто?” — и она ответила: “Смерть!”

— Смерть вообще или чья-то конкретно?

— Самое смешное, что я хотел задать примерно тот же вопрос, но не успел. Я проснулся, проснулся в холодном поту и больше не мог уснуть. Наверное, кричал.

Неля смотрит на меня. Она что-то собирается сказать, но потом опускает голову и, откинув в сторону волосы, прикуривает.

— Ну? — спрашиваю я.

— Что “ну”? Мне сказать нечего, — Неля отодвигает от себя чашку. — Сам должен разбираться со своими снами. Это я тебя хочу спросить — ну?

— Все останется по-прежнему, — говорю я. — Все должно остаться как было. Ты сама говорила…

— Странный ты человек, — она выпускает дым прямо перед собой, облако идет на меня, Неля исчезает из виду, потом ее черты проявляются. — Веришь словам. Спроси у жены, она-то знает, слово — это ничто, пустота, звук.

— Прежде я думал иначе, но если ты настаиваешь…

— Да брось ты, ни на чем я не настаиваю, — Неля придвигает к себе чашку, начиная игру с чашкой, пепельницей, зажигалкой, пачкой сигарет: она трогает то одно, то другое, в ее движениях просматривается система, они постепенно убыстряются,
это — концентрация на движении, компрессия движений, она словно со мной
играет — под одним из предметов спрятан приз и мне предстоит отгадать — под каким, ее глаза блестят, то ли она собирается заплакать, то ли устала, бессонная ночь, нервы, а тут еще я с котиком-симпатягой, со своим занудством, снами, нежеланием уходить от Ташика, прибиваться к Нелиному берегу.

— Мне ли настаивать? Разве что — на мандариновых корочках. Кстати, хочешь рюмочку?

Я сижу напротив Нели и думаю о той природе, что породила “папуаса”. Его породила природа такая же разнообразная, неожиданная и неисчерпаемая, как и природа обычная. Если бы “папуас” был неким механическим приспособлением, электронным прибором или даже логической структурой, пусть беспрецедентно сложным, пусть не имеющим никаких прототипов, в нем бы все равно не было никаких новых свойств, которые бы не были предложены на стадии проекта. Тут как с автомобилем, который может быть хорошим или плохим, моим “Альфа-Ромео” или дурацкой каплей “лады” десятой серии, но никогда рессивером для домашнего кинотеатра или теркой для овощей. А вот “папуас”, который задумывался как новое суперсредство для лечения рака молочной железы, оказался и не токсином даже, не дефолиантом, а чем-то совершенно непредвиденным. Рожденный в гениальной башке Отказникова, выпущенный на свободу Лехиными и моими усилиями, он в конечном счете перестроил и меня и всех вокруг, он просто-напросто всех создал, заставил поплясать.

— Налей, — говорю я. — Вот выпью и поеду. Хочешь со мной? Тут неподалеку, в одном клубе, Ташик отдыхает с компанией. Это будет сюрпризом.

— Сюрпризом это не будет, — хмыкает Неля. — Ты плохо нас знаешь, Руслан. Мы, женщины, всегда знаем все. Все! Все твои тайны и тайночки давно известны. Тебя просто не хотят расстраивать. Тебя берегут. И потом — я не хочу обижать Наташку. Она хоть и сука, но моя единственная подруга. На, пей! Будешь закусывать?

Неля налила слишком много, когда ставила стопку на стол, слишком сильно ударила донышком о столешницу, на столе образовалось кольцеобразное озерцо.

— Нет, — я качаю головой, — закусывать я не буду.

Я выпиваю и меня передергивает: Неля почему-то считает себя кулинаркой, знатоком, специалистом, но не может даже хорошо пожарить яичницу, а когда настаивает водку на мандариновых корочках, то зачем-то добавляет много сахара, корицу и гвоздику. Жуткая гадость.

— Вкусно? — спрашивает Неля.

— Очень, — киваю я. — Ты мастер!

Я поднимаюсь, и она поднимается одновременно со мной, мы сталкиваемся лицом к лицу, ее грудь упирается в мою, ее дыхание мягко щекочет щеку.

— Не уходи, — шепчет она, прижимаясь, тыкаясь носом, обхватывая руками. –Мне без тебя так плохо! Ты просто не представляешь! Ты…

Я обнимаю ее. В моей жизни все случается не вовремя. Я встретил Нелю слишком поздно, слишком поздно сказал Лехе, что нам надо попробовать альдольную конденсацию, слишком поздно понял, что я давно мертв, а мой сон только отказ в апелляции, мне напоминают, что более ждать невозможно, за мной слишком много долгов, пора платить, рассрочки нет, карточки не принимают, да и наличные тут особенные.

— Я люблю тебя, — срывается с моих губ, — я люблю тебя.

Такие слова надо уметь произносить. И хотя в самом деле я люблю ее, Неля мне не верит, я чувствую это по частоте и теплу ее дыхания. Не верит.

— Я снимаю запрет, — тем не менее говорит она. — Можешь мне позвонить. Во второй половине дня поеду собирать гонорары по редакциям, после пяти освобожусь, смогу угостить тебя чем-нибудь вкусным где-нибудь в тихом заведении, — она целует меня возле уха, это очень щекотно, ее губы влажные, где-то под нашими ногами урчит котик, он напился, ему хочется поиграть.

— Я позвоню, — говорю я. — Обязательно позвоню! И знаешь — куда мы пойдем?

— Нет…

— В зоопарк! Я там так давно не был!

— Ты неисправимый идиот! — она целует меня в губы. — Иди!

Помню, как Отказников делал доклад на лабораторной конференции. Он стоял у маленькой доски, на которой мел отказывался писать, тыкал пальцем в плохо прорисованные схемы и бубнил: “Наш план основывается на последовательном присоединении циклопентановых фрагментов к исходному полициклическому предшественнику, полученному реакцией Дильса-Альдера, причем существенным элементом данной схемы будет использование фотохимических циклизаций на завершающих стадиях синтеза, ведущих от гептаквинана через окта- и нонаквинан к декаквинану, так как стерическое взаимодействие несвязанных групп прогрессивно возрастает на этом пути. Кроме того…” Тут ко мне придвинулся Леха и шепнул: “Кто ему даст денег на эти исследования? Кто?” Я ухмыльнулся, завлабораторией постучал карандашом по графину с водой: “Тихо там в углу!”, а Отказников набычился: ему казалось, что все завидуют его стратегическому мышлению. Да вот был один человек, который смотрел на Отказникова без малейшего намека на улыбку. Это был Шелехов, незадолго до конференции, с утречка, успевший трахнуть директорскую секретаршу, знающий, что в этом мире почем, кому за что платить, сколько, когда.

Это Шелехов вел меня до больнички и после, это он, решивший заняться высокой политикой, оставил рецепт такому, как я. Собственно, хранить рецепт — особого ума не надо. Это Шелехов направил ко мне Алика, это до Шелехова пытались добраться пытавшие меня в заброшенном ПТУ, я знал бы, кто им нужен, сдал бы Шелехова с потрохами, да вот незадача — я этого не знал. Ничего из этого я не докажу, да и доказывать некому, просто я так чувствую, чувствую и все!

А теперь Шелехов — мой родственник. На безродственном пространстве такими, как он, не разбрасываются.

Выпущенный из Нелиной квартиры, я спускаюсь на лифте, выхожу на улицу, вдыхаю сырой тяжелый ночной воздух, сажусь в машину. Скоро утро. Мне хочется есть. Я бы с удовольствием навернул борща с пампушками, съел бы хорошую отбивную, выпил бы пару стаканов крепкого чаю.

Я выруливаю в переулок, еду мимо посольских особняков, поворачиваю на проспект. Чтобы подъехать к клубу, мне нужно развернуться, проспект пуст, никаких гаишников, но меня все-таки останавливает двойная осевая. Я еду до моста, переезжаю реку, проезжаю под мостом, выезжаю вновь на мост и еду в обратном направлении. Вот нужный поворот. Я включаю мигалку. Под козырьком клуба сверкает белоснежной манишкой человек в наброшенном на плечи пальто. Другой, в комбинезоне со светящимися полосками на рукавах и спине, плавно указывает место парковки. Я-то понятно, но они почему не спят? Чаевые? Или просто привыкли к темноте?

Я вхожу, и ко мне на шею бросается Ташик. Она целует в то же место, куда совсем недавно целовала Неля.

— Как ты долго! Как Сергей? Почему Таня не берет трубку?

— Все расскажу, — обещаю я. — Без утайки. Ты будешь в курсе. Ну, где наши?

— Вот они, — говорит Ташик. — Вон, видишь? Пойдем! Да, слушай, такой кошмар, по новостям показывали этих пациенток, и я узнала среди них, среди тех, кого грузили в машины ногами вперед, Алину, помнишь, такая красивая девушка, она приезжала на дачу, она была с Аликом, ну, не помнишь… Ты хоть Алика помнишь?

Она такая странная, моя Ташик! То ли пьяная, то ли обдолбалась. Если
второе — интересно чем?

— Помню, — киваю я. — Алика помню. Алину помню. Ты иди, мне только в сортир.

В сортире я достаю трубку. Один неотвеченный звонок. Мне звонила Лиза. Сейчас поговорить с племянницей? Перенести на утро? Сейчас? На утро? Сейчас?

На фоне анестезии и мышечной ригидности развивается дыхательная депрессия. Не хватает воздуху! Понимаете, банально хочется вздохнуть, а не получается. Ну, никак не получается!

Версия для печати