Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2005, 7

Русская внезапность

Рубрику ведет Лев Аннинский

“Поэтические волны молодого века внезапно зазвучали в стихах Дмитрия Дарина…”

Какое именно слово в этой издательской аннотации меня зацепило? Нет, не “волны” — эта стилевая стихия нам привычна. И не “молодой век”: младенцу пять лет от роду, но за плечами его пять тысяч лет осмысленной человеческой истории, так что инфантильностью века нас не возьмешь. Задела меня — “внезапность”.

Да вы что? Да с чего бы это? Да мы ждем не дождемся, когда же в “поэтических волнах” покажется фигура, не повторяющая ни пресловутых “шестидесятников”, разбуженных когда-то Двадцатым съездом и добитых беловежскими ликвидаторами, ни “семидесятников”, опьянившихся Пражской весной и протрезвевших в первую афганскую зиму, ни тех дегустаторов от демократии (как их там… “девяноски”?), что в 1991 году сплясали на похоронах “тоталитарной империи”, а в 2001-м обнаружили, что любую “империю” можно пустить под откос с помощью пластмассовых ножей для разрезания картона, если сделать ее всеобщим пугалом.

Ну, а дальше? Вот уже пять лет волны катятся в ХХI веке, праздник всеобщего самовыражения расцвечен сверху бархатом революций: розовой, оранжевой, тюльпанной, а снизу — кровавым подбоем междоусобий. Не поймешь, то ли звериные инстинкты, загнанные внутрь страхом “термоядерной гибели Вселенной”, ищут выхода в “горячих точках”, то ли благородные чувства побуждают юных наследников душить промотавшихся отцов в бархатных объятьях, не дожидаясь законной передачи наследства.

И вот “внезапно” звучит в волнах этой агрессивной маловменяемости что-то вразумительное. Наконец-то! Есть контакт! Не затем, чтобы мы могли рассказать молодым правдоискателям, какую прекрасную чушь сами несли, когда были молодыми, а затем, чтобы прислушаться к опыту тех, кто в этой новой ситуации разбирается лучше нас. А не разбирается, так разберется.

Нужды нет, что Дмитрий Дарин успел в истекшем веке перешагнуть возраст Иисуса Христа и вряд ли может быть отнесен к тому поколению, которое появилось на свет под грохот скидываемых советских монументов, а теперь соображает, конфирмоваться ли ему под сердючкины шлягеры или поискать чего-нибудь исконно-русского. Но именно эта ситуация рельефно высвечена в стихах Дмитрия Дарина, и я с удовольствием вступаю с ним в диалог, начиная… да хоть с того стихотворения, где Христос то ли помянут, то ли не помянут. Это тем более существенно, что стихотворение поставлено на открытие книги и названо: “Сестра моя, Россия” — не только с намеком на программную “русскую сверхзадачу”, но и с пастернаковским подтекстом, тоже вполне программным.

Финальное четверостишие:

 

Поэта сердце — сердце злое,

Хоть бог учил любить врагов —

Но плаха — выше аналоя

Спокон веков.

 

Круто сказано. Насчет плахи и аналоя — так, что не сразу оклемаешься. И “злое сердце” взывает к диагнозу. А главное — насчет Бога. Вношу поправку: Бог не учил любить врагов, этому учил Христос, Сын Божий. С точки зрения булыжного атеизма — без разницы. Но в контексте поэтической истины разница есть. Если мы не признаем в бытии Сына бого-человеческого союза, то есть нераздельности-неслиянности этих начал, то они разделяются фатально: человек оказывается вне Бога, а Бог…

А Бог (бог) появляется в поэтическом мире Дмитрия Дарина — чтобы судить. Чтобы казнить или миловать. Чтобы разрешать или запрещать. Чтобы поручать и требовать отчета. Мы спутаем, а он разберет. Мы разбросаем, а он соберет. Мы накуролесим, а он накостыляет. Даст срок, разрешит свидание. Иногда Бог добрый, чаще злой. Мы ему заглядываем в глаза — какой он сегодня: крутой или жалостливый? Накажет? Простит?

В лирических циклах эта дилемма получает нарочито простецкий вид: гуляем “от чертей до бога”. В “драматическом опыте”, названном “Отречение”, гибель империи высвечена в двух сценах: Николай отказывается от власти — Юровский готовит казнь. Мотивировки разведены и сопоставлены. Николай говорит: “Россию я не усмирял, ужели так угодно Богу, чтоб я державу потерял?…” И далее: “Так хочет Бог, что тут поделать…” И, наконец: “Господь, спаси и усмири Россию”…

Характерная аберрация: в реальности Николай не сказал “усмири”, он сказал “умири” (умиротвори). Дарин тут повторяет ошибку многих историков, видимо, заранее уверенных, что умиротворить Россию невозможно, а можно только усмирить (надев хомут, а то и кандалы?). У Дарина: “Быть может, к Мальчику (к царевичу Алексею. — Л.А.) Господь не будет строг?..” А ко всем остальным — будет. И да будет так.

Юровский, палач, рассуждает короче: “Кто спросит, жаль ли мне детей? Не будет ли кровавых мальчиков в глазах?” (Яков Михайлович у Дарина явно читал поэму Пушкина, а может, и оперу Мусоргского слушал.) “Безволие — проблема всех Романовых-царей, из них лишь Петр сумел Россию наказать, сынка и то не пожалел, хм, кстати, тоже Алексея”.

Хм… Юровский, естественно, Бога не поминает, он, так сказать, гуляет на уровне царей, но в сюжете Дарина он явно профанирует роль Бога: то ли ему, Юровскому, наказать Россию, то ли не наказывать…

Да за что же?!

“А за что — ты Бога расспроси”, — посылает Дарин, и поскольку Бог загадочно молчит, а Христос с его любовью мало что значит (“теперь — лишь непашь серая из стылых пьяных дней, несутся угорелые прочь от любви моей”), — поэт сам вводит читателя в состав преступления.

Расследование наших грехов удобнее начать со “стылых пьяных дней”.

 

Да, я часто бывал в кабаках.

У тоски не бывает ведь меры.

И с граненым стаканом в руках

Восстанавливал русскую веру.

 

Сорокаградусная крепость этих строк (из которых вторая заметно разбавлена) может показаться “внезапной”, но поскольку водка течет в стихах Дарина “лейтмотивом”, и непременно в смеси с русской душевностью, — приходится признать эту смесь программной. “Русских душ мутноватая рябь” расплескивается в “кабацкое тыканье” (то есть братская соборность — в вульгарное панибратство); “душу лучше пропить в кабаке, чем грехами одалживать в рост” (попытка сопоставить нашу привычку грешить и каяться — с непривычкой к рыночному расчету); “любовь — кабак, она же — Спас” (излюбленная мысль Дарина:
Спас — непременно на крови, а любовь — непременно на градусе).

Из этих лирических самохарактеристик может сложиться образ непросыхающего забулдыги, но тогда совершенно непонятно, как сопрягаются бомж с бутылкой в руке и бранью на языке и автор темпераментных эстетических трактатов, у которого в руке — “бритва Оккама”, а на языке — “виртуализация общества”, Достоевский, Фромм и Дионисий Сиракузский.

А не надо путать лирического героя, моделирующего собой русское сознание, и эмпирического автора, окончившего Институт международных отношений и вобравшего с младых ногтей вовсе не болотную вонь непредсказуемости, а сухую ясность прешпектов, проложенных сквозь болота, или, как он формулирует, — петербургско-ленинградскую твердость.

Твердость руки нужна — при моделировании. И ясность взгляда. И хорошо разведанные тылы и фланги.

 

Все, что горит, взорваться может,

Пускай ожог, пускай болит, —

Мне взрыв звезды — звезды дороже,

Ведь все, что тлеет, то — чадит.

 

От этого чадящего тления мутило когда-то Константина Леонтьева. Правда, он хотел Россию подморозить, а взорвать ее хотели совсем другие ребята. Возможно, Дарин не имеет в виду этих предтеч, но культурный контекст, в котором его герой “опрокидывает в глотку по сотке” (по сто граммов. — Л.А.), прописан неукоснительно — именно культурный контекст. Стихи Дарина пестрят реминисценциями. “Сидит с бутылкою в руке среди толпы — один. А на потертом пиджаке — вдруг — орден за Берлин…” (и вы вспоминаете Исаковского: “медаль за город Бухарест”). “Клин не зря так остро заужен, в сердце щемь — все исцарапано. В этой жизни — кому я нужен, как стакан пустой, залапанный” (тут Есенин воспроизведен почти морфологически… хотя там “клен”, а тут “клин”). “Есть ли брод аль нету брода, я стегаю пристяжных. Наша русская порода — быть живее всех живых” (ну, что Есенин — понятно, это любимый поэт Дарина, но Маяковский, да еще с ленинским отсветом…).

Нет, тут вовсе не пьяный стон о России, тут концепция России, выношенная в трезвейших штудиях.

Тем интереснее.

Итак, что такое Россия в стихах поэта, “внезапно” вынырнувшего в волнах накатившего на нас Нового века?

Он признается: “Не по силам уже, не по силам мне понять свой российский народ”. Но понять старается. Или хотя бы почувствовать. Напрягает слух: “Здесь русских навалом, тут мат-перемат”. Напрягает нюх: “Мерцающих тлей — как в навозе червей”. Отбивает вонь старым русским способом: “Я пью, я тоскую, я — русский”. Тоска и удаль — состояния почти нерасчленимые, одно без другого не бывает. “Беспросветна, зато весела жизнь в России — твоя и моя”. “Я так по-русски счастье прогулял”. “Больно словом я бью — в ухо, хоть рукою порой — проще. Ты, Россия, не будь шлюхой, особливо как та — тощей!”

Последняя краска поэтически подкупающа: если уж шлюха, то пусть ее будет много. Блестящий оксюморон в есенинском духе: дело вовсе не в том, чтобы напиться, гульнуть и переспать с оторвой, — дело в том, что как ни крути, как ни уворачивайся, как ни избегай, — а не уйдешь на Руси ни от дурной гульбы, ни от святой дури.

“Будут строить новый Спас люди в телогрейках”. Тоже важная краска: на Руси честных нет, зато все святые. Эта мысль извлекается из трудов русских философов и подкрепляется Достоевским, учившим, как известно, судить наш народ не по тому, каков он есть, а по тому, каким он мог бы и мечтал бы стать.

Но ведь новый Спас, который построят мужики в телогрейках, опять окажется — на крови? Да, так. Сначала грех, потом покаяние. Потом опять грех.

Гулевой круговорот русской жизни имеет непременное религиозное измерение, оно у Дарина “мерцает” и в стилистике. Может, оттого, что умом он понимает: “русские не так религиозны, как принято думать”. Тем важнее добавить это измерение к картине общего помешательства. Тут без ангелов не обойтись. И ангелы спускаются на Русь, а на Руси… сатанеют.

 

На Руси — кистень закон,

Прокурор — заточка.

Колокольный слышу звон,

Я живой — и точка.

 

Поэт хочет постичь, что такое русскость (почему у нас “крапива зла”?), но постичь не может. Бог с его ангелами не помогают. Надо искать виноватых меж людьми. Если русский человек по природе — святой, а честным ему быть не дают, то вопрос: кто не дает?

Естественно, кто-то нерусский. Например: попадает лирический герой в зарубежную поездку. Ему невмочь на узких улочках, “луна с названием нерусским” кривится над городом, “здесь водка не та, и даже стаканы. Цедит изо рта сироп иностранный”.

Вкус не позволяет Дарину перегружать стихи идеологической программой, там — лишь “мерцание”, помогающее принять “невиноватость” народа во всех его винах, то есть поверить, что народ свят при всех его грехах. Статьи же Дарина, публицистические и критические, примыкающие к стихам, позволяют ему высказаться определеннее.

Вопрос: почему народ терпит ту мерзость, в которой пребывает? Конкретно: почему “пипл хавает” ту “попсу”, которую артистическая “шпана” изливает на него с эстрады и с экрана?

Ответ: “То, что не удалось сделать с народом всем внешним врагам России в бесконечных войнах, то есть подчинить, — удалось сделать путем разложения, то есть заменой наших национальных исконных ценностей на чуждые, привнесенные другими нациями на нашу почву”.

Насчет внешних врагов — все правильно: несли к нам на “Тиграх” и “Фердинандах” коробки с Марикой Рёкк. (Некоторые из “наших” думают, что хотели еще и накормить баварскими колбасками.)

Насчет интервентов идеологических (как бишь их? Агенты влияния? Разведслужбы?) тоже правильно: дураки были бы эти агенты и эти спецслужбы, если бы не подкидывали нам отраву, видя, как мы на нее кидаемся.

Почему кидаемся — вот в чем вопрос.

Дмитрий Дарин отвечает: потому что утрачены исконные национальные ценности и привнесены чужие.

Мой встречный вопрос: а где кончаются исконные и начинаются чужие? Великая русская литература создана народом, “всеотзывчивость” которого вошла в легенды. Взяли веру у греков — стала русская. Взяли алфавит у македонцев — стал русским. Взяли государство у татар — стало русским. У кого только не учились: у итальянцев — строительству, у немцев — просветительству, у британцев — демократии, у французов — революции. И все делали по-русски. Какие “исконные” ценности были у полян и древлян, сливавшихся с мерей и чудью? Где граница, с которой начинается исконность? Немка Софья-Августа-Фредерика, насаждавшая с трона все издревле русское, — насаждала исконное? Победонос-цев — исконное пропагандировал?

Где хотим, там и берем. То, что берем, должно стать русским. И станет. И обрусеет. Если не помешают этнические чистки по методу герра Розенберга. А если вернемся к племенной исконности, — прощай, великая русская культура! И, боюсь, прощай Россия.

Это уже я свои страхи Дарину предъявляю. А он мне — свои: “Лейба Бронштейн-Троцкий…” Оставляю имя в даринской редакции, чтоб было ясно, кто именно привносит на русскую почву все чужое и чуждое… Так вот, рассказывает Дарин, что этот самый Лейба в статье “Памяти Сергея Есенина” отзывается о поэте весьма тепло. А Иван Бунин в своей статье отзывается о поэте весьма холодно. “Вшивые русские кудри и дикарские рыдания от нежности”.

Чудеса! Троцкий, которого Есенин высмеял в образе Чекистова, ценит Есенина, а Бунин, который должен бы его ценить, над Есениным издевается. Что-то “смешалось в доме Облонских”.

Должен отдать должное Дарину уже за то, что он поставил нас перед этим троцко-бунинским парадоксом. Мужественный поступок! Не влезают “исконное” и “чуждое” в предзаданные рамки!

А может, рамки не те? Вернее, те рамки, в которых велась идеологическая борьба в ХХ веке, не вмещают тогдашней сложной реальности, в которые нам теперь хочется ее впихнуть. Троцкий был, конечно, уперт в мировую революцию, но это не помешало ему почувствовать в Есенине великого поэта и в судьбе
его — великую драму. А Бунин был уперт в свою ненависть к революции, в свою поместную обиду, в свои старорежимные привычки, и это помешало ему понять Есенина — при всей его, Бунина, исконной русскости.

Теоретически эти петли можно распутывать до бесконечности. Поэтически все разрешается внезапным наитием:

 

Может быть, очнется кто-то

От тупого забытья.

И по нервам, не по нотам

Врежет музыка моя.

Только знаю — выстрел меткий

Оборвет мой честный вой.

И упав, ломая ветки,

Прохриплю — эх, я же свой!

 

Поэт не утешает, не услаждает, не умиротворяет. Поэт, доведенный до ярости невменяемостью соотечественников, врезает им (в другом варианте — забрасывает камнями), а они в ответ врезают ему, и он, падая, понимает, что гибнет от своих.

Свои, ставшие чужими, — парафразис чужих, притворившихся своими? Тогда понятно, почему все — обман. “Жизнь — обман, и смерть — обман”. Любовь и нелюбовь никак не разминутся. Греховность от праведности не отличить. “Любить невмоготу, но не любить — еще больнее”. “Ненавидеть тебя я не вправе, а любить мне тоска не дает”. “Не утонешь, так утопишься”. “А завтра — что загадывать, быть может, ляжем в гроб. Зачем грехи отмаливать, все спишет
пуля — в лоб”.

Мотив самоубийства, “мерцающий” у Дарина в стихах, может повергнуть читателя в панику — настолько логично этот вариант следует из общей картины невменяемой и подмененной реальности, но оснований для такой паники не больше, чем для подозрения, будто поэт, все время поминающий бутылку, не просыхает на самом деле.

На самом-то деле… надо в интонацию вслушаться, когда он рассказывает о петле и пуле:

Все еще может так статься —

Что, устав, в благодать сяду.

Не сегодня же мне стреляться.

Или вам побыстрей надо?!

 

Уловили? Вас “сажают” в благодать… хотите побыстрей? А может, лучше остаться в безблагодатной волюшке, а петлю попридержать?

 

Выну шею из петли —

Подышу морозцем…

Что грустите, журавли,

Над пустым колодцем?

Реакция поэта на невменяемость жизни — сам факт стиха. Реакция — моделирование такой невменяемости. Ее ежемгновенное преодоление — фактом стиха. Внезапная усмешка в ответ на внезапную оторопь.

Фактура стиха у Дмитрия Дарина под стать облику его лирического героя. Стих шаток и певуч. Рифмы гуляют, мерцают, дразнятся1 .

Может, эта вольная походочка — лучшая форма выражения для души, которую обстоятельства то засовывают в петлю, то сажают в благодать, а она поет себе…

“Вороний грай родной земли стал многим песнею казаться”.

И летят стихи Дмитрия Дарина в народ песнями — с уст Кобзона и других корифеев нашего общего хора… Очередная русская загадка: невыносимо жить, тяжко думать о губящем себя народе, но “парень с Третьей Парковой”, допив бутылку и выплюнув цигарку, накидывает бушлат…

Бушлатик мой дырявенький,

Не новенький, не старенький,

Ты душу греешь мне, когда невольно загрустишь..

Давай, братан, по маленькой

За батю и за маменьку,

И, если слышишь, мама, я надеюсь, что простишь.

 

Привет от Высоцкого! От Цоя! От всех братанов с родного лесоповала!

И взмывает душа из привычной зоны во области заочны, где ангелы еще не осатанели, — там наш парень внезапно обнаруживает, что у него под бушлатиком вырастают крылья.

 

 1 Не стал бы придираться к рифмам, если бы сам Дарин не съязвил насчет того, что нынешние попсогоны рифмуют: “ты беременна — это временно”. Сам Дарин рифмует: “душа — ура”. Признаю, что у него в рифмах несколько больше содержательной внезапности. “Генеральская — блядская”. Умолкаю.

Версия для печати