Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2005, 5

"Именем немецкого народа"

Дело Каценбергера

Очерк Самсона Мадиевского “Именем немецкого народа” посвящен малоизвестному у нас, но нашумевшему когда-то в Германии судебному процессу над евреем, обвиненным и казненным в 1942-м по подозрению в эротической связи с немкой. Дело это было оспорено и “переслушано” еще не раз уже после войны по ходу денацификации — тоже с весьма характерными для “человековедения” нюансами.

Жуткая фактура, приведенная автором, бросает свет не только на гитлеровскую юстицию, но и на “народное” безумие, в контексте которого происходил процесс.

Очерк воскрешает эпизод давно прошедшего фашистского помешательства и предупреждает о том, до чего может дойти нациобесие. В ситуации того любопытства к рейху, которое начинают испытывать у нас некоторые молодые энтузиасты расовой чистоты, публикация приобретает особую актуальность.

Л.АННИНСКИЙ

 

Обнародованный 15 сентября 1935 г. в Нюрнберге закон “о защите германской крови и германской чести” запретил, как известно, заключение браков и внебрачные половые отношения между евреями и “арийцами”. Все смешанные браки, заключенные после вступления этого акта в силу, объявлялись недействительными, а стороны — виновными во внебрачных половых отношениях. За “противозаконный” брак обе стороны наказывались тюремным заключением на срок от 2 до 15 лет, а за внебрачную связь — только мужчина. Таково было указание фюрера, закрепленное в инструкциях о порядке применения закона.

Гитлер выразил свои взгляды по этому вопросу дважды — в марте 1937 г. и в феврале 1939 г. (в последнем случае — письмом на имя министра юстиции Гюртнера). Он указал, что соучастницу “преступления”, даже в случаях “подстрекательства”, “сообщничества” и “укрывательства” с ее стороны, не следует привлекать к судебной ответственности. Кроме, конечно, случаев, когда она оказывается виновной в иных уголовно наказуемых деяниях — например, в лжесвидетельстве под присягой. Не исключено и “превентивное заключение” (административная отправка в концлагерь), если мера эта диктуется “соображениями безопасности”

Вмешательство Гитлера в процесс правотворчества и правоприменения было делом обычным. Согласно правовым понятиям Третьего рейха, фюрер являлся не только главой исполнительной власти, но и верховным законодателем и верховным судьей. Удивляло, что в этом случае вмешательство, хотя бы по видимости, оказалось в сторону смягчения. Трудно сказать, чем руководствовался в этом случае маньяк, уже сгубивший тысячи жизней и собиравшийся сгубить миллионы. Возможно, представлением о женщине как о существе слабом, безвольном и внушаемом, не способном контролировать свое поведение.

Интересно другое: указание фюрера не было сразу же принято к исполнению. Оно породило среди ведущих юристов рейха довольно-таки острую дискуссию. В ходе ее одни настаивали на “неопровержимом положении, что женщина не может противостоять натиску мужчины”, другие же указывали на отрицательные последствия ее судебной безнаказанности. В конечном счете конференция юристов, созванная министерством юстиции, постановила оформить желание фюрера соответствующим подзаконным актом, каковой и был подписан Гюртнером 16 февраля 1940 г.

К дискуссии на определенном этапе подключилось и Имперское главное управление безопасности (РХСА). Его представитель информировал участников о практике этого ведомства — после осуждения “виновника” отправлять его партнершу в концлагерь, дабы предотвратить “опасность того, что она вновь предастся осквернению расы, уже с другим мужчиной”. К вопросу о судебном преследовании “соучастниц” РХСА не выказало интереса. Зато в июне 1937 г. шеф РХСА Гейдрих приказал гестапо и уголовной полиции “в каждом отдельном случае осквернения расы… проверять, не является ли необходимым после отбытия наказания по суду еще и превентивное заключение”.

Судебное преследование за “осквернение расы” осуществлялось с нарастающей жесткостью. Смягчающие вину обстоятельства, как правило, во внимание не принимались, бремя доказывания лежало целиком на защите. Обвиняемый не мог ссылаться на незнание расово-правового статуса партнерши — каждый житель рейха перед внебрачным половым сношением обязан был требовать удостоверение личности. Любое проявление симпатии между “арийцами” и евреями могло быть при желании подведено под нюрнбергский закон.

Наибольшее рвение проявляли так называемые “особые трибуналы” (“Sondergerichten”). Пропаганда именовала их “бронетанковыми частями правосудия”, “военно-полевыми судами внутреннего фронта”. Служба в таких “чрезвычайках” как магнитом притягивала особо жестоких типов из судейского сословия. Вместе с идейными фанатиками и самой многочисленной категорией — приспособленцами различных мастей — они и составляли юстицию Третьего рейха. Исключения, увы, лишь подтверждали правило.

С началом Второй мировой войны репрессивный характер нацистского режима еще более усиливается. И 14 марта 1942 г. особым трибуналом выносится смертный приговор по делу об “осквернении расы”. Жертвой стал глава еврейской общины Нюрнберга Леман Каценбергер.

“Дело Каценбергера” возникло во Франконии, где на протяжении ряда лет правил Юлиус Штрейхер, “антисемит N№ 1” гитлеровского рейха, редактор-издатель скандально известного погромного листка “Дер Штюрмер”, автор роковой по ее последствиям формулы “евреи — наше несчастье”. (В 1946 г. Штрейхер был повешен по приговору Нюрнбергского международного военного трибунала). А председателем “особого трибунала” в Нюрнберге был рьяный нацист Освальд Ротхауг, “образцовую твердость” которого начальство ставило в пример всем судьям.

Фабула дела была такова. Леман (или, как его чаще называли, Лео) Каценбергер, 1873 года рождения, женатый, отец двух взрослых замужних дочерей, совместно с братьями владел оптовой фирмой, занимавшейся торговлей обувью. На рубеже 20-х и 30-х годов фирме принадлежало 30 магазинов в Баварии, Гессене и Тюрингии с общим числом работников свыше 150 человек. Лео Каценбергер был заметной фигурой в еврейском сообществе Франконии, в 1939 году он возглавил еврейскую общину Нюрнберга.

Среди прочего Каценбергеры владели земельным участком в центре города (на улице Шпитлерторграбен) с находившимися там двумя зданиями. Во внутренней дворовой постройке размещались склады и контора, а здание, выходившее фасадом на улицу, сдавалось внаем. С 1928 г. в нем арендовала помещение под жилье и фотомастерскую некая Герта Шефлер из Губена. В 1932 г. она возвратилась на родину, передав ателье своей младшей сестре Ирене. К тому времени Ирене исполнилось 22 года, в Губене она закончила восемь классов, а затем проучилась год в Академии прикладных искусств и полиграфии в Лейпциге по специальности “фотореклама и фотомонтаж”.

Шефлеры были людьми общительными и доброжелательными. Глава семьи, чиновник-пенсионер, придерживался либеральных взглядов. Каценбергера связывала с этой семьей многолетняя дружба. Поэтому Оскар Шефлер попросил Лео присматривать за “Ихен”, пока та не освоится на новом месте.

Характер и привычки Ирены делали такую просьбу более чем уместной. Веселая и беспечная, она беззаботно порхала по жизни. Отчаянная франтиха и модница решительно не могла противостоять искушениям в виде красивого платья, лихой шляпки или шикарных, новейшего фасона туфель и покупала обновку на последнее или же брала в кредит. А потом из-за безденежья вещь отправлялась в нюрнбергский ломбард. Был случай, когда туда же проследовал и фотоаппарат. За неуплату у Ирены отключали то электричество, то газ.

Однажды, встревоженный ее бледным, осунувшимся видом, Каценбергер осведомился, не заболела ли она. В ответ Ирена призналась, что уже два дня не ела, так как сидит без гроша. Естественно, он дал ей несколько марок и наказал впредь в подобных случаях обращаться к нему. Но, зная, что она стесняется, “профилактически” совал ей в сумочку то две марки, то пять. Он же выкупил и ее фотоаппарат. Чтобы дать ей заработать, фотографировался сам, посылал в ателье членов своей семьи, поручал увеличивать их фото. Не жалея времени, помогал ей вести бухгалтерию и составлять налоговые декларации. Вместе с родителями побудил Ирену сдавать экзамены на звание подмастерья, а затем и мастера-фотографа, что дало ей возможность официально зарегистрировать ателье на свое имя. Как домовладелец постоянно предоставлял отсрочки по квартплате (а когда долг накапливался, его покрывал из Губена любящий отец).

Так она и жила — ни шатко ни валко вела свой фотогешефт, почти не дававший прибыли, и наслаждалась молодостью, свободой, благами и соблазнами жизни в большом, красивом, богатом Нюрнберге. Бегала на танцы в соседнем городском саду, крутила романы с парнями в полной уверенности, что от действительно серьезных проблем подстрахована с обеих сторон — отцом и другом семьи.

Иногда Каценбергер заглядывал в ателье, чтобы выпить с Иреной по чашечке кофе и выкурить по сигарете. Или, проходя мимо, стучал в окно ее кухни, выходившее во двор, и бросал в форточку коробочку конфет, пачку сигарет любимой обоими марки. Бывало, они гуляли по парку, болтая обо всем на свете. Пару раз Каценбергер приглашал Ирену сопровождать его в деловых поездках (она фотографировала для проспектов магазины фирмы). Неравнодушная ко всему модному и шикарному, Ирена с восторгом садилась в отливающий лаковым глянцем новенький “крайслер”, предварительно от полноты чувств бросившись его владельцу на шею. “Я ничего при этом не думала, — в отчаянии оправдывалась она потом, — просто я так ужасно импульсивна”.

Стареющему бонвивану была приятна симпатия молодой, интересной, пользующейся успехом женщины, ему нравилось разыгрывать роль кавалера. Ирене, в свою очередь, льстила дружба с известным, уважаемым и к тому же очень состоятельным человеком. Но если в этих отношениях и был оттенок легкого флирта, то со временем он сошел на нет. Каценбергер не раз говорил Ирене, что она напоминает ему любимую младшую дочь Лило. В 1936 г. та эмигрировала в Палестину, и отец по ней очень тосковал. Возможно, забота об Ирене стала и компенсацией лишившихся объекта отеческих чувств.

Шли годы, Ирене пора было создавать семью. Претендентов на ее руку и сердце было немало, и “дядя Лео” в качестве опекуна и советчика знакомился с ними и их семьями, выясняя среди прочего их материальное положение.

Наконец, на горизонте Ирены появился ее будущий избранник, элегантный красавчик Ганс Зайлер, продавец автомобилей. Вскоре после помолвки он поселился у Ирены и стал помогать ей в ателье. Каценбергер заходил к ним; когда молодые приобрели подержанную автомашину, предоставил в их распоряжение находившийся во дворе гараж.

Конечно, дружба эта не укрылась от внимательных и весьма недоброжелательных взоров. С момента появления в доме Ирена стала предметом постоянных пересудов. Высокая, эффектная, элегантная, с раскованными манерами, громким голосом и звонким смехом, она на фоне домохозяек в затрапезных халатах и фартуках смотрелась как залетевшая невесть откуда экзотическая бабочка. Видя, как их мужья провожают Ирену глазами, соседки исходили ревнивой злобой. Разумеется, ей немедленно был наклеен ярлык “особы легкого поведения”.

В скором времени обсуждение отношений “этой парочки” стало излюбленной темой соседских посиделок за кофе, встреч на лестничной площадке и во дворе. Все увиденное — или подсмотренное — толковалось в одном определенном смысле: “дело здесь нечисто”, “между ними что-то есть”, “это явно любовная связь”. Доказательства? Сколько угодно! Кто-то видел, как Ирена из окна кухни и Каценбергер из окна конторы помахали друг другу. Кто-то — с помощью
зеркала! — засек, что они поцеловались в передней. Раза два она вышла со склада, держа в руках обувную коробку. (Может быть, с туфлями, но может, и пустую — в них она хранила негативы.) Не могла заплатить за квартиру, а после визита Каценбергера деньги вдруг появились. По его уходе из ванной слышалось журчание воды. (Принимала душ! Хотя, скорее, промывала фотопленку.) Все ясно: “Она отрабатывает ему в постели”.

Со временем сплетни вышли за пределы дома и двора. В них участвовал весь квартал — молочница, цветочница, владелица табачного ларька, клерки из соседней конторы. На этой стадии что-то дошло, по-видимому, до сведения братьев Каценбергера. Однажды Макс и Давид появились у него в конторе и попросили, ввиду серьезности ситуации (нюрнбергские законы уже вступили в силу), не подвергать себя опасности. Но Лео лишь пожал плечами: “Какое это может иметь ко мне отношение? Я старый человек”.

Однако развитие событий в стране не давало для подобного благодушия ни малейших оснований. Антиеврейская политика, проводившаяся нацистами со времени прихода к власти в 1933 г. (ограничения, дискриминация, преследования), в течение нескольких лет по существу вытеснила евреев из немецкого общества. Антисемитизм, и ранее широко распространенный, резко усилился.

В Нюрнберге это ощущалось особенно остро. Еще до Первой мировой войны город считался “цитаделью антисемитизма” в Германии. В 20-е и в начале 30-х годов нацисты имели здесь более прочные позиции, чем во многих других местах. После прихода к власти они провозгласили Нюрнберг “сокровищницей рейха” и проводили здесь свои партийные съезды.

Соответственно и преследования евреев в Нюрнберге и Франконии шли на шаг впереди других городов и земель. Каценбергеры в полной мере испытали это на себе. Уже в феврале 1933 г. в “Штюрмере” появилась статья с призывом к бойкоту их фирмы и угрозами в адрес Лео. В июле того же года его в числе трехсот других нюрнбержцев схватили штурмовики. Почтенных, в большинстве своем пожилых людей вывезли за город и подвергли всевозможным унижениям и издевательствам — заставляли рвать траву зубами, лизать собачий кал и т.д. Сопротивляющихся избивали дубинками. Осенью 1938 г. Лео и его жена провели более месяца в тюрьме — их обвинили в содействии родственнику, который пытался вывезти свои деньги из Германии. В “хрустальную ночь”, 9 ноября
1938 г., почти все магазины фирмы подверглись нападению. Только прямые убытки от разрушений и грабежа составили свыше 7 тысяч марок.

К концу 1938 г., в итоге проведения в жизнь закона “об исключении евреев из немецкой хозяйственной жизни”, Каценбергеры были полностью разорены. Их вынудили продать за бесценок “арийским” покупщикам всю недвижимость — трехэтажную виллу, доходные дома, торговые, конторские и складские строения вместе с земельными участками, на которых те находились. И даже из этих смехотворных сумм они ни копейки не получили — все поступило на специальные блокированные счета. Все семейные драгоценности, золото и серебро были фактически конфискованы весною следующего, 1939 г.

Почему Каценбергеры не уехали? Ведь тогда это еще было возможно. Причин по крайней мере две. Успешные коммерсанты (выходцы из простой бедной семьи, они были в полном смысле слова selfmademen — люди, сделавшие себя сами) и искренние немецкие патриоты, братья не мыслили себе жизни вне Германии. К тому же Лео как старший считал своей обязанностью заботиться о сестрах, нуждавшихся в его помощи. Когда же, осознав реальное положение вещей, он захотел выехать, было уже слишком поздно.

С ноября 1938 г. Каценбергеры не имели никаких доходов. И при этом должны были платить заместителю Штрейхера Гольцу как “аризатору” их семейной виллы за право проживать там. Все это Ирена знала, но беззаботно пропускала мимо ушей деликатные напоминания Лео о необходимости погасить ее задолженность ему по квартплате (свыше тысячи марок). (Новому, “арийскому” домовладельцу она платила пунктуально.)

Дух времени явно не обошел Ирену стороной. Свидетельством этого стало ее вступление в 1938 г. в ряды НСДАП (членский билет N№ 5068732). В ателье на Шпитлерторграбен появились новые клиенты — партайгеноссен, в том числе и высокопоставленные. Иногда они приглашали Ирену на дом для семейных съемок. На городской выставке привлек внимание сделанный ею снимок — Гитлер в кругу местных партийных бонз на спектакле в нюрнбергской опере. Однако при всем этом она оставалась аполитичной: не посещала партийных мероприятий, не читала “Дер Штюрмер”, скупо и с опозданием платила партийные взносы. И, конечно, не разделяла в душе нацистской идеологии.

С началом Второй мировой войны фотогешефт Ирены пошел в гору. От клиентов не стало отбоя. Солдаты и офицеры перед отправкой на фронт снимались обычно на память родным и близким, а те, в свою очередь, — на память фронтовикам. Помолвленные, брачующиеся спешили перед разлукой запечатлеться вдвоем. Фото требовались для различных удостоверений. В том числе, кстати, и тех, которые в обязательном порядке должны были носить с собой все евреи. Каценбергер как глава еврейской общины рекомендовал для этого ателье
Ирены — там, по крайней мере, встречали и обслуживали любезно. А когда эти клиенты, оглядываясь, выскальзывали за дверь, появлялись другие — эсэсовцы из расположенной рядом казармы. Им тоже нужны были фото на аусвайсы. И с ними Ирена была любезна — она хотела ладить со всеми.

После всегерманского погрома в ноябре 1938 г. на дружбу ее с Каценбергером легла тень — то ли вследствие перемен в их обоюдном положении, то ли, как он выразился потом, из-за общего “ухудшения атмосферы между арийцами и евреями”. В декабре Каценбергер сказал Ирене, что поддерживать прежнюю дружескую близость стало слишком опасно, так что впредь он будет воздерживаться от визитов к ней. “У тебя есть теперь жених, который может помочь тебе советом и делом”.

Однако встречи их не прекратились. Так, в июле 1939 г. Каценбергер с букетом цветов зашел к молодым, чтобы поздравить их с официальным бракосочетанием. Чуть позже, столкнувшись с Иреной на улице, отдал ей часть цветов, купленных для жены, — в качестве презента в связи с возвращением Ганса с воинских сборов. В другой раз его видели болтающим с Зайлером перед домом; расставаясь, они — подумать только! — пожали друг другу руки. Но чашу терпения жильцов переполнил, видимо, случай, когда в отсутствие Зайлера Каценбергера засекли под вечер выходящим из фотоателье. Он зашел, чтобы по старой памяти помочь Ирене заполнить налоговую декларацию, а заодно напомнить о долге, и, сознавая опасность, вышел, оглядываясь, через черный ход.

Еще до этого, летом 1939 г., один из жильцов, рабочий-инструментальщик, “по-дружески” посоветовал Ирене не впускать более Каценбергера (“это может плохо кончиться”). Но та лишь энергично помотала головой: нет, она не может так поступить, “этот человек сделал мне много добра”. Другая соседка, жена мастера-ортопеда, воспользовавшись визитом нового домовладельца, пожаловалась ему на “оскорбляющие чувства жильцов” отношения “этой Шефлер” с Каценбергером.

Наконец, и сам ортопед информировал о “нетерпимой ситуации” в доме квартального руководителя НСДАП. Ирену вызвали в горком партии, где прочитали нотацию и потребовали впредь ни под каким видом не встречаться с Каценбергером. Она пообещала, настояв, однако, на том, чтобы в присутствии мужа объявить Каценбергеру о своем решении. Вскоре, пригласив Лео домой, Зайлеры сделали это. Со слезами на глазах Ирена поблагодарила Лео за все, что он для нее делал, и, проводив до дверей, поцеловала на прощанье.

Было это в марте 1940 г. А в августе, во время налета английской авиации на Нюрнберг, в бомбоубежище дома на Шпитлерторграбен, куда спустились жильцы, многолетний нарыв их скрытой неприязни к Ирене прорвался. В ответ на какую-то ее реплику один из соседей, коммивояжер, злобно выкрикнул: “Ну ты, Judenmensch (ожидевшая), я еще покажу тебе!” Лишь в этот миг до ошеломленной Ирены дошло, что она окружена в доме врагами. Она не нашла тогда, что ответить. Но назавтра, вызвав из Губена отца (Ганса не было в Нюрнберге), вместе с ним отправилась к адвокату. Тот, однако, выслушав их, отсоветовал что-либо предпринимать (“это может лишь усугубить ситуацию”). Впрочем, отсутствие реакции сыграло ту же роль. Оно было истолковано торжествующими соседями как признание вины, а впоследствии и судом расценено как “доказательство” (“не могла дорожащая своей честью немецкая женщина не реагировать на подобное публично брошенное обвинение”).

Вскоре в гестапо, очевидно, поступил донос, автор коего остался неизвестным. За Каценбергером была установлена слежка. Поймать его на “месте преступления”, то есть при встрече с Иреной, долго не удавалось, пока, наконец, в феврале 1941 г. его не засекли у Зайлеров. Он зашел туда, чтобы встретиться с Оскаром Шефлером, приехавшим из Губена. Узнав к тому времени о долге дочери, он отдал его с извинениями за свое безалаберное чадо. Затем за чашкой кофе и сигарой друзья обсудили безрадостную ситуацию в стране и мире. Ближе к вечеру домой вернулись и молодые — Ирена из ателье, Ганс из казармы (местных отпускали еще на ночевку). Каценбергер лишь поздоровался с ними и заспешил домой — после 8 часов вечера евреям запрещалось появляться на улице. Вскоре после этого 18 марта 1941 г. Лео арестовали.

Вызванная на допрос в полицейское управление Нюрнберга Ирена, видимо, не сознавала, чем может обернуться дело. Она поведала вахмистру Цойшелю из отдела полиции нравов историю своих отношений с Каценбергером. Целовались ли они? Да, целовались при встречах и расставаниях. В губы? Да, в губы. Иногда, припомнила Ирена (o, sancta simplicitas!), я садилась к нему на колени, и он ласково похлопывал меня по бедру. При этом голова его касалась моей груди — не нарочно, а просто потому, что я высокая, а он маленький. Хватал ли он ее за грудь? Нет, что вы — разве что однажды, добросовестно уточнила она, погладил. Все это Цойшель запротоколировал.

Затем, вдохновленный успехом, попытался его развить. Не лез ли он ей под юбку? Не хватал ли за половые органы? Не обнажался ли? Не требовал ли, чтобы она брала его член? Нет, нет, ошарашенно отвечала Ирена, непристойностей в наших отношениях не было. Что она может сказать о его потенции? Да ничего, ведь близости-то не было.

Постепенно до Ирены стало доходить, как можно при желании использовать ее откровенность. И она потребовала, чтобы в протокол было занесено: их взаимные ласки “не имели эротического характера”, она относилась к Каценбергеру как к отцу и обменивалась с ним “такими же нежностями, как со своими родителями”. (Садясь на колени к обожавшему ее отцу, она, бывало, просила его: “Папка, приласкай меня, как будто я еще маленькая”.)

Протокол полицейского дознания поступил далее к судебному следователю Гансу Гробену. По его позднейшему свидетельству, дело “претило его правовому чувству”. Поэтому Гробен почти обрадовался поручению прокуратуры допросить Ирену заново, на сей раз под присягой. Та повторила прежние показания. Подивившись в душе ее простодушию — при гвардейском (184 см) росте и вполне зрелом (за 30) возрасте — Гробен вписал в протокол: все эти нежности — “мелочи, безобидные пустяки”. У него нет против обвиняемого подозрений в совершении инкриминируемого деяния, посему он считает возможным отменить приказ об аресте. С этой пометкой Гробен препроводил дело в прокуратуру, дав понять защитнику Каценбергера, адвокату-еврею Рихарду Герцу: сейчас самое время подать ходатайство об изменении подзащитному меры пресечения.

Однако прокурор Герман Маркль такое ходатайство отверг, наложив резолюцию: “Нет ни малейшего сомнения в совершении преступления”. Объяснялось это просто: дело взял под свой контроль Ротхауг. Именно он настоял на передаче его в особый трибунал. С делом, которое попало в его лапы, Ротхауг, по словам того же Маркля, обходился, “как собака с костью”. Им овладела идея — первым в рейхе подвести еврея (да не простого, а главу крупной общины) под гильотину за “осквернение расы”. Это должно было стать трамплином к решающему скачку в его служебной карьере.

Прежде всего Ротхауг попытался изъять из дела заключение Гробена. Однако тот заупрямился. Ротхауг метал громы и молнии по поводу “немецкой мании объективности”, грозил неблагоприятными последствиями — Гробен был непреклонен.

Зато прокурор Маркль оказался усердным помощником. Составленный им обвинительный акт выходил далеко за пределы показаний соседей или Ирены — в нем говорилось о “половой близости всякого рода и особенно о половых сношениях”, якобы имевших место на протяжении многих лет. Перед лицом таких действий, считал прокурор, “ввиду особой предосудительности преступления здоровое народное чувство требует выхода за обычные рамки уголовного наказания”. Это был первый шаг по маршруту, намеченному Ротхаугом. Следующим явилась нейтрализация Ирены как свидетельницы защиты Каценбергера — для этого ей было предъявлено обвинение в “лжесвидетельстве под присягой” на предварительном следствии.

В марте 1942 г. в нюрнбергском Дворце правосудия открылся судебный процесс по обвинению Лемана Каценбергера и Ирены Зайлер в “осквернении расы”. На председательском месте восседал Освальд Ротхауг, справа и слева от него — судьи Хайнц-Хуго Хофман и Карл-Иозеф Фербер. Обвинение поддерживал прокурор Маркль. Все судьи были докторами юриспруденции (Хофман защитил диссертацию в Англии). Все четверо были членами НСДАП (как, впрочем, и подсудимая). Маркль вступил в партию в 1935 г., а остальные — в 1937 г. Ротхауг и Маркль были неофициальными сотрудниками службы безопасности СС, Фербер по совместительству консультировал расово-политическое ведомство НСДАП. Маркль с 1934 г. состоял в СА, а Фарбер в СС. Ротхауг еще до вступления в партию был “нацистом чистой воды” (так, увидев однажды у коллеги томик Гете, он брезгливо поморщился: “Что вы читаете, это же был потенциальный эмигрант!”). Хофман, напротив, до 1933 г. придерживался, по его словам, умеренно либеральных и умеренно национальных взглядов, но затем, чтобы не испортить карьеру, решил “уплатить лепту и стать попутчиком”.

Процесс по делу Каценбергера изначально задумывался как показательный. Поэтому зал нюрнбергского Дворца правосудия заполнили партфункционеры, чины юстиции, службы безопасности и вермахта, многие — в парадных мундирах. На эту публику и играл главный герой спектакля Ротхауг.

Руководство процессом с его стороны выражалось прежде всего в том, что он осыпал подсудимых бранью и затыкал им рот. Все свидетельства в пользу обвиняемых оставлялись без внимания, а все, что могло быть использовано против них, подхватывалось и раздувалось. Когда защитник Каценбергера уличил одного из свидетелей во лжи, Ротхауг бросил: “Свидетель просто ошибся!”. Интересовало его не столько то, что свидетели видели, сколько то, как они расценивают увиденное — поскольку истина все равно относительна, критерием оценки фактов должно быть “здоровое народное чувство”.

И Каценбергер, и Зайлер решительно отвергли обвинение. Каценбергер сказал, что никогда не имел по отношению к Ирене эротических намерений, отношения были дружескими, а с его стороны — отеческими. Так же оценивали их родные и муж Ирены. То, что он поддерживал эти отношения и после 1933, и после 1935, и после 1938 гг., с точки зрения НСДАП было, вероятно, неправильным, но это свидетельствует о чистоте его помыслов: ему нечего было бояться, ибо он не нарушал закона.

Ирена заявила, что и ее отношение к Каценбергеру не имело сексуальной подоплеки. Он, со своей стороны, относился к ней по-отечески и не раз говорил, что был бы счастлив, зная, что к его дочери в Палестине кто-то относится так же. О том, что он еврей, она не думала.

Ротхауг в ходе процесса попытался склонить Ирену к “чистосердечному признанию”. Для нее оно означало бы прекращение судебного преследования. Ирена вовсе не была героиней. Но легкомыслие, суетность, житейский оппортунизм слились в ее характере с природным добро- и чистосердечием. В семье она впитала понятия порядочности и человечности — то, что Гитлер презрительно именовал “унижающей химерой совести”. И сейчас это встало в ней стеной: “Я не могу подтвердить то, чего не было”. Ротхауг буквально зашелся в яростном крике: “Ну что же, продолжайте лгать!”.

Защитник Каценбергера Рихард Герц (как все адвокаты-евреи, он с 1934 г. именовался “консультантом” и имел право обслуживать лишь соплеменников) не питал никаких иллюзий в отношении судеб клиента и собственной. Когда защитник Ирены в перерыве спросил его, не следует ли им настаивать на допросе Ганса Зайлера как свидетеля, Герц безнадежно махнул рукой: “Не все ли равно, будет ли Каценбергер теперь приговорен к смерти или через пару месяцев, как и все мы, сгинет в концлагере”.

Но Каценбергер боролся до последнего. “Я не виновен и прошу оправдания”, — сказал он в последнем слове. А затем, обратившись к Ротхаугу, добавил: “Вы все время клеймили меня как еврея, но я хочу напомнить, что я тоже человек”. Он хотел процитировать слова Фридриха II “Только справедливость возвышает нацию”, но Ротхауг крикнул, что не позволит еврею “осквернять священное для немцев имя”.

Текст приговора по поручению Ротхауга составил Фербер (он же, по-видимому, и позаботился впоследствии, чтобы оригинал исчез из судебного архива). В приговоре утверждалось: материальная зависимость Зайлер от Каценбергера “сделала ее доступной последнему в половом отношении”, вследствие чего между ними имела место “половая близость различного рода, включая половые отношения”. “Исходя из жизненного опыта, — говорилось далее, — следует считать исключенным, что Каценбергер на протяжении 10 лет при длившихся часто более часа встречах с Зайлер ограничивался лишь заменяющими половой акт действиями (которые, впрочем, и сами подпадают под действие закона)”.

Последнее утверждение соответствовало юридической практике. В решении одной из высших судебных инстанций по аналогичному обвинению говорилось: “То, что дело не дошло… до телесного контакта (обвиняемый лишь созерцал раздетую проститутку. — С.М.), не исключает квалификации произошедшего как полового акта”. Одним из авторов подобных разъяснений (как и самих нюрнбергских законов) был видный юрист д-р Ганс Глобке, после войны руководитель аппарата канцлера ФРГ Аденауэра.

Перед началом процесса Ротхауг поставил в известность судебного медика, что он намерен требовать для подсудимого смертной казни и что того надо “соответственно освидетельствовать” (это, впрочем, формальность, добавил он, поскольку тот фактически “уже обезглавлен”). На выраженное врачом осторожное сомнение в способности 69-летнего Каценбергера к половым сношениям Ротхауг заявил: “Для меня достаточно того, что эта свинья признала, что немецкая девушка сидела у него на коленях”.

Однако максимальной мерой наказания за “осквернение расы” по закону являлось 15-летнее тюремное заключение. Чтобы отправить Каценбергера на эшафот, Ротхауг предъявил ему дополнительное обвинение — в нарушении “распоряжения о вредителях” от 5 сентября 1939 г. Этот акт, изданный через несколько дней после начала Второй мировой войны, предусматривал применение “в особо тяжких случаях”, когда “здоровое народное чувство … того требует”, смертной казни за преступления, совершенные “намеренно, с использованием порожденных войной чрезвычайных обстоятельств” (в частности, с использованием затемнения при тревоге). Каценбергер, говорилось в приговоре, виновен не просто в осквернении расы. “Преступление против тела немецкой женщины” он совершал в условиях военного времени (когда муж Зайлер находился в армии) и пользуясь недостаточностью полицейского надзора, затемнением улиц и другими созданными войной обстоятельствами. Таким образом, он “стремился подорвать внутреннюю сплоченность немецкой народной общности”, “покушался на ее безопасность в тяжких условиях войны”.

Осквернение расы, заявил Ротхауг в заключительном слове, есть преступление более тяжкое, чем убийство, ибо оно “отравляет кровь нации на ряд поколений вперед”. Такое злодеяние “может быть искуплено лишь физическим уничтожением преступника”.

Ирену Зайлер суд признал виновной в том, что она “на протяжении многих лет поддерживала постыдные любовные отношения с евреем Каценбергером”. Вступление ее в НСДАП расценивалось в свете этого как “непристойный вызов”. Обвиняемая Зайлер, говорилось далее, “полностью игнорировала интересы государства, авторитет которого был оскорблен такими действиями, равно как и национальные интересы немецкого народа”.

Приговор Каценбергеру, как уже отмечалось, был предрешен. Судьи Фербер и Хофман, согласно их последующим показаниям, исходили при этом из убеждения, что “Каценбергер как еврей так или иначе обречен”, и ощущали себя едва ли не благодетелями — ведь, как выразился первый, “законный” смертный приговор был в сложившихся условиях “единственно возможной государственно-правовой помощью перед лицом произвола СС”.

По отношению к Ирене Зайлер суд решил: за “лжесвидетельство под присягой” она заслуживает 4-летнего тюремного заключения; но, поскольку на преступление она пошла якобы “из страха перед судебным преследованием за нарушение супружеской верности”, срок можно сократить вдвое. На те же два года ее лишили гражданских прав “за доказанную поведением бесчестность”.

И вот тут в дело вмешался Гитлер. Он узнал о нем из газеты “Берлинер иллюстрирте” (вырезку положил ему на стол адъютант-эсэсовец Юлиус Шауб). Прочитав заметку, он вспылил — как это так, он же запретил судить женщин по таким делам! Его поспешили успокоить: Зайлер осуждена не за осквернение расы, а за лжесвидетельство под присягой, в полном соответствии со статьями 152—154 уголовного кодекса. Разъяснение удовлетворило его.

Судьба Каценбергера Гитлера не интересовала. Однако, поскольку дело вдруг запросил Берлин, старший прокурор нюрнбергской судебной палаты Энгерт на всякий случай приложил к нему письменное заключение. В нем осторожно выражалось сомнение в применимости к данному случаю “распоряжения о вредителях”. Статс-секретарь министерства юстиции Рональд Фрейслер, которому Энгерт вручил досье, тоже нашел юридическое обоснование приговора “несколько рискованным”. “Дело Каценбергера—Зайлер” стало предметом обсуждения на ведомственном совещании. В итоге исполняющий обязанности министра Шлегельбергер предложил удовлетворить поданное защитником Каценбергера ходатайство о помиловании. Однако тут Фрейслер — возможно, под влиянием Штрейхера, который давно точил зубы на Каценбергера, — вдруг изменил позицию.

23 мая 1942 г. Гитлер утвердил приговор, и 2 июня Лео Каценбергер был обезглавлен. Палач, опустивший на шею узника нож гильотины, и два его помощника получили на троих положенные по смете 120 марок.

Еще до того, в марте 1942 г., то есть буквально через несколько дней после приговора Каценбергеру, почти все евреи, остававшиеся еще в Нюрнберге, были депортированы. К 1933 г. там насчитывалось 8266 “лиц иудейского вероисповедания”, к весне 1941 г. осталось менее двух тысяч — остальные умерли, погибли или эмигрировали. Всего в Холокосте сгинуло 1626 нюрнбержцев, среди них все родные Каценбергера. Уцелел лишь младший брат Давид — он оказался среди нескольких сот заключенных, выкупленных в феврале 1945 г. у Гиммлера главой Международного Красного Креста графом Бернадоттом.

Ирена отбывала срок в концлагере близ города Косвиг на Эльбе, работая на пороховом заводе. Но через 25 недель ее помиловали — после третьего ходатайства, поданного матерью. Отца уже не было в живых, он скоропостижно скончался в январе 1942 г., не выдержав всего случившегося. Муж Ирены вскоре после процесса посетил в Нюрнберге Ротхауга, пытаясь вымолить для нее помилование. Вместо этого Ротхауг посоветовал ему развестись. Зайлер, однако, ответил, что никогда не сделает этого, так как знает, что перед ним Ирена невиновна. Недели через две он получил свидание с ней. Это была их последняя встреча — в октябре 1944 г. Зайлер был убит во Франции.

Ротхауг же после нашумевшего дела пошел, как и рассчитывал, в гору. Его назначили прокурором в “Народную судебную палату” — высшую инстанцию рейха по политическим делам. В этом судилище, где каждый второй приговор был смертным, Ротхауг чувствовал себя как рыба в воде. Он, конечно, предпочел бы быть не прокурором, а судьей, но министр юстиции Тирак нашел его “совершенно неподходящим” для этой должности. Партийный статус Ротхауга также повысился — до уровня, соответствующего гауляйтерскому.

Небезынтересно отметить, что к концу своего пребывания в Нюрнберге этот палач, как его именовали даже соратники по партии, стяжал явные симпатии публики. Ей нравились его громовые речи, которые коллеги Ротхауга называли “грампластинкой” за бесконечное повторение нацистских слоганов. Когда Ротхауг в последний раз вел заседание особого трибунала, его почитатели возложили на судейский стол большой букет цветов.

Однако все это — репутация, известность, карьера — после краха нацизма обернулось против Ротхауга. Ему не удалось, как многим менее заметным фигурам, уйти от ответственности.

Вслед за судом Международного военного трибунала над главными нацистскими преступниками американцы провели в том же Нюрнберге еще 12 процессов над бонзами меньшего калибра. На одном из них, в 1947 г., судили деятелей нацистской юстиции.

В том же зале, где пятью годами ранее слушалось дело Каценбергера—Зайлер, перед американскими судьями предстали 14 виднейших юристов Третьего рейха. Эти люди воплощали собой нацистское “правосудие” — государственную систему легального уничтожения политических противников, этнических и иных меньшинств. “Под мантией юриста они скрывали нож убийцы”, — говорилось в обвинительном акте.

Среди подсудимых был и Освальд Ротхауг, который показаниями свидетелей был полностью изобличен в “извращении правосудия”. Каценбергер, заключил суд, “был обвинен и казнен только потому, что являлся евреем”. За “убийство при отягчающих вину обстоятельствах” Ротхауг был приговорен к пожизненному тюремному заключению.

Но дальше… Между вчерашними союзниками по антигитлеровской коалиции начинается “холодная война”; видя в Западной Германии “бастион против коммунизма”, США приступают к ее перевооружению и включению в Атлантическое сообщество. Чтобы создать для этого благоприятную политико-психологическую атмосферу, американцы сокращают сроки заключения и выпускают на волю осужденных нацистских преступников. В 1954 г. Ротхаугу заменяют пожизненный срок 20 годами, а в 1956-м — объявляют помилование. Он умирает одиннадцатью годами позже, в 1967 г., в возрасте 70 лет.

Не менее поучительны послевоенные судьбы и других действующих лиц.

Судья Карл-Иозеф Фербер, которого за прислужничество перед Ротхаугом прозвали “начальником приемной” (его комната находилась перед кабинетом шефа), после отъезда того в Берлин на какое-то время занял его место. Это, впрочем, не помешало ему после 1945 г. быстро найти общий язык с победителями. “Я всегда платил дань духу времени”, — откровенно и даже с вызовом объяснял он впоследствии. (Увы! Только ли он…) Отработав по призыву компартии четыре дня на расчистке городских развалин и пожертвовав заработок в пользу освобожденных узников концлагерей, Фербер счел свое покаяние законченным и с новой энергией вернулся к работе. Американцы, готовившие в то время процесс над нацистскими юристами, привлекли его за небольшую дополнительную плату в качестве эксперта. Поэтому, когда немецкая палата по денацификации, заинтересовавшись прошлым “эксперта”, собрала о нем папку уличающих материалов, ей приказали: “Отставить! Этот человек нам нужен”. Расчет оккупационных властей оправдался: выслуживаясь перед новыми покровителями и заодно выгораживая себя, Фербер на процессе припомнил многие слова и поступки Ротхауга, аттестовав его как “фанатичного антисемита” с “моралью хищника”.

В кулуарах суда Фербер и Хофман встретились с Иреной — та тоже была свидетельницей. Они всячески лебезили перед ней. Фербер заявил, что приговор 1942 г. был “притянут за волосы”, а Хофман назвал его “неприемлемым, несправедливым и бесчеловечным”. На вопрос, почему же они подписали его, Хофман ответил: “Было невозможно противостоять его (Ротхауга) дьявольской энергии”. А Фербер (видимо, уже уничтоживший написанный его рукой текст) сказал, что вообще “не имел к этому отношения”.

В течение следующих 13 лет вся троица — Фербер, Хофман и Маркль — жила припеваючи. Первый сначала занялся коммерцией, а потом стал юрисконсультом крупной промышленной фирмы; второй преуспел как практикующий адвокат; третий, оставшись на госслужбе, вырос до члена высшего земельного суда в Мюнхене.

Но в апреле 1960 г. в нюрнбергский Дворец правосудия прибыла из Мюнхена бумага с надписью “Очень срочно!” Тогдашний баварский министр юстиции либерал д-р Альбрехт Хаас предписывал местной прокуратуре немедленно начать следствие против Фербера, Хофмана и Маркля по обвинению в убийстве и пособничестве убийству. Спешка объяснялась просто — с 8 мая 1960 г., то есть по истечении 15 лет после крушения Третьего рейха, истекал срок давности по преступлениям такого рода.

Нюрнбержцы, повинуясь указанию, завели уголовное дело. Но через год, в июне 1961 г., отослали в Мюнхен материалы расследования с предложением закрыть его. В 100-страничном докладе следователи называли приговор Каценбергеру “ужасающим”; расследование, говорилось далее, позволило “заглянуть в пропасть судейских заблуждений при беспощадном фанатичном режиме”. Однако, поскольку по действовавшему в то время праву состав преступления был, по их мнению, доказан, подследственным нельзя вменить в вину “извращение правосудия” и “намеренное убийство”.

В баварском министерстве юстиции с этим заключением не согласились и приказали продолжить следствие. Начался затяжной ведомственный пинг-понг между министерством и нюрнбергской прокуратурой. Наконец, через 6 лет последняя отослала все материалы дела (к тому времени — 17 толстых томов) в Мюнхен, окончательно отказавшись им заниматься.

И все же еще через год, в 1967 г., обвинительное заключение против Фербера и Хофмана было составлено. Ротхауг к тому времени умер, а следствие против Маркля закрыли. Последний нашел после войны среди вернувшихся на родину эмигрантов влиятельных защитников, с помощью которых сумел пройти процедуру денацификации. Теперь он повторил прием, взяв адвокатом депутата бундестага от правящей в Баварии партии Христианско-социальный союз. Так что на процессе против Фербера и Хофмана, начавшемся, наконец, в 1968 г., Маркль выступал лишь в качестве свидетеля (следствие сочло, что в деле Каценбергера он только “выполнял указания начальства”). Однако судейская карьера Маркля оборвалась еще за 5 лет до того. В связи с демонстрацией на экранах Западной Германии фильма Стэнли Крамера “Нюрнбергский процесс” и появлением в гэдээровском еженедельнике “Фрау фон хойте” интервью с Иреной он был вынужден в 1963 г. подать в отставку и нашел работу в… церковной молодежной организации — нужно ведь было кому-то воспитывать новое поколение.

Суд над Фербером и Хофманом проходил все в том же зале, где двадцатью шестью годами ранее судили Каценбергера и Ирену, а после войны — Ротхауга и других нацистских юристов. Да, многое видели эти стены…

Теперь объяснения Фербера и Хофмана звучали совсем по-другому: они якобы подписали в свое время приговор, поскольку были убеждены в виновности подсудимых, а их оценки этого приговора на нюрнбергском процессе 1947 г. “выжаты” из них американским обвинителем.

После 13-дневных слушаний суд присяжных вынес вердикт: виновны в “менее тяжком случае убийства”. В качестве наказания — три года тюрьмы Ферберу и два Хофману (прокурор требовал для обоих пожизненного заключения). Смягчающими вину обстоятельствами суд счел “безупречный образ жизни” подсудимых до и после приговора, а также условия и обстановку, в которых тот был вынесен. “Кто вырос в демократическом государстве, не может ощутить тогдашнюю ситуацию обвиняемых, и даже тот, кто в сознательном возрасте пережил национал-социалистическую эпоху, с трудом возвращается в нее мысленно”. В общем, все понять значит все простить — или, во всяком случае, многое, включая и явную неискренность обвиняемых, менявших линию защиты в зависимости от обстоятельств.

Ирена на суде не присутствовала, были зачитаны лишь ее письменные показания, данные прокуратуре ГДР. Официально это мотивировалось болезнью, но на деле гэдээровские власти не отпустили ее в Нюрнберг, опасаясь, что она может остаться на Западе.

Приговор суда обжаловали как обвинение, так и защита. Прокурор Людвиг Прандль в своем протесте заявил: Фербер и Хофман виновны не в “менее тяжком случае убийства”, а в “убийстве при отягчающих вину обстоятельствах”.

Федеральная судебная палата (высший надзорный и кассационный орган юстиции ФРГ) отменила приговор, направив дело на новое рассмотрение. Было отвергнуто заключение, что Фербер и Хофман действовали главным образом из страха перед Ротхаугом (“суд не назвал никаких конкретных опасностей, которые грозили им со стороны председательствующего”). Палата подчеркнула, что судом был оставлен без внимания иной возможный мотив — “служебное честолюбие и обусловленная им услужливость по отношению к влиятельному, прежде всего в кадровых вопросах, председателю”. Суд, указывалось далее, по-видимому, просмотрел в действиях обвиняемых признаки деяния, которое уголовный кодекс ФРГ определяет как “Mord”. В отличие от “простого убийства” (“Totschlag”) “Mord” — это убийство, совершенное при отягчающих вину обстоятельствах (по низменным мотивам или с особой жестокостью). У Ротхауга таким мотивом был его воинствующий антисемитизм. Если, говорилось в решении палаты, Фербер и Хофман, со своей стороны, исходили из того, что Каценбергеру “как еврею все равно отказано в любых правах человека, и для избежания неприятных объяснений с Ротхаугом согласились с противоправным приговором, пребывая при этом в полной уверенности, что они защищены от каких-либо невыгодных, тем более уголовно-правовых последствий такого поступка, то они тоже действовали по низменным мотивам”.

Новое слушание дела в суде присяжных началось только в 1973 г. Это был последний в истории процесс против бывших нацистских судей. Проходил он все в том же историческом зале N№ 600 нюрнбергского Дворца правосудия. На сей раз власти ГДР, прощупав настроения Ирены, сочли ее “политически надежной” и отпустили в Нюрнберг. Однако процесс с ходу забуксовал. На первом же заседании 72-летний Фербер “выпал из дела” — медицинская экспертиза сочла, что по состоянию здоровья (“склероз мозговых сосудов”, “изменения в позвоночнике”) он не может участвовать в судебном следствии. Оставался Хофман, которого судебные медики разрешили допрашивать не более двух раз в неделю (для этого суд выезжал в санаторий, где тот находился). 65-летний пенсионер Маркль снова проходил лишь как свидетель. Он заверил суд, что следствие по делу Каценбергера велось “основательно и добросовестно” и привело его к искреннему убеждению, что между подсудимыми существовали “оскверняющие расу отношения”.

Прокурор Прандль подготовил к процессу обвинительную речь на 134 страницах. Это был подлинный шедевр юриспруденции — анализировались все мыслимые аргументы и контраргументы. Прандль в пух и прах разбил ссылки защиты на “жизненный опыт”, показав, что его можно толковать совершенно по-разному. Если бы Каценбергер и Зайлер на протяжении многих лет действительно поддерживали половые сношения, то при постоянном пристальном внимании, по сути круговой слежке за ними со стороны враждебно настроенных соседей, в распоряжении судей оказался бы куда более существенный доказательный материал, нежели те “косвенные улики” да произвольные умозаключения, на основе которых был вынесен приговор. И последний козырь выбил у защиты Прандль — утверждение, что в условиях того времени невозможно было оправдать Каценбергера. Проанализировав судебную практику времен Третьего рейха по аналогичным делам, Прандль с фактами в руках доказал — и в то время бывали случаи оправдания с формулировкой “за нехваткой улик”, которая как нельзя более подошла бы и в данном случае. И что самое важное — те, кто выносил подобные приговоры, санкциям не подвергались. Как не подвергся им и следователь Гробен, предложивший прекратить дело Каценбергера и отказавшийся взять свое предложение назад, несмотря на все угрозы Ротхауга. Так что мотивом действий Хофмана был не столько страх, сколько “оппортунизм, карьеризм, угодничество и подхалимство”.

За убийство, совершенное по низменным мотивам, Прандль потребовал для подсудимого пожизненного заключения. Речь прокурора кончалась обращением к присяжным: “Я стою перед вами не один: за мной стоит, взывая не к мести, а к справедливости, тень — нет, душа — невинно осужденного Лео Каценбергера”.

Однако речь Прандля осталась непроизнесенной. 26 ноября 1973 г. процесс был прерван — медики решили, что Хофман вследствие “депрессии” и “психомоторного торможения” не может более в нем участвовать. А через три года, в августе 1976 г., дело было закрыто окончательно. Последний из виновников смерти Каценбергера ушел от возмездия. “Тяжкие болезни”, впрочем, не помешали ему впоследствии вести успешную адвокатскую практику.

Во время процесса 1968 г. Прандль вступил в тесный контакт с известным юристом Робертом Кемпнером. На нюрнбергском процессе 1947 г. тот был помощником главного обвинителя, а на процессе 1973 г. представлял соистиц — дочерей Каценбергера Кете и Лило. Трудно представить себе людей более непохожих, чем эти двое — левый либерал еврей Кемпнер и консервативный католик баварец Прандль. Их, однако, объединила общая цель — добиться “искупления подлой несправедливости”, совершенной в 1942 г. Через 41 год, в 1983 г., по их совместному представлению приговор нюрнбергского особого трибунала N№ 351/41 по делу Каценбергера—Зайлер был, наконец, официально отменен.

Ирена дожила до этого дня. Ввиду резонанса, вызванного на Западе процессом 1973 г., положение ее в ГДР улучшилось. Она получила, наконец, статус “лица, преследовавшегося при нацистском режиме” (ЛПН). Он давал в “рабоче-крестьянском государстве” существенные привилегии. Статус (первоначально этих лиц именовали “жертвами фашизма”) был присвоен ей в Губене в 1947 г. Но после ее переезда в Веймар бдительные товарищи из местной организации докопались, что Ирена скрыла свое членство в НСДАП (“из страха перед новой карой”, как испуганно объяснила она). За это в 1952 г. ее лишили вожделенного статуса.

После “позитивного выступления” на процессе 1973 г. власти Восточного Берлина стали благосклоннее. Видимо, в силу этого центральное правление Объединения ЛПН рекомендовало эрфуртской окружной организации вернуться к ее вопросу. Это мотивировалось “соображениями, выходящими за пределы республики”. В письме из Берлина подчеркивалось, что речь идет об “особом случае”. Хотя Ирена и не участвовала в подпольной антифашистской деятельности, ее осуждение имело “исключительно политический” характер. И даже членство в НСДАП парадоксальным образом способствовало тому, что она оказалась среди преследуемых.

После длительной и горячей дискуссии эрфуртский комитет последовал рекомендации сверху. Ирена была счастлива — ее пенсия выросла с 400 до 1100 марок в месяц. С первых же полученных денег она купила холодильник, а затем, по свидетельствам окружающих, неизменно проявляла отзывчивость и щедрость по отношению к тем, кто нуждался в ее помощи.

Семьи у нее не было. Попытка создать ее в 1960 г. с коллегой-фотографом (ради этого она переехала в захолустную Апольду) кончилась через полгода разводом. Умерла Ирена в 1984 г. После смерти ее вещи получше вывезли на городской склад, а остальное выкинули на улицу. Прохожие подобрали что кому приглянулось, а ненужное мусорщики стащили на свалку. В том числе всякого рода бумаги — документы, письма, вырезки из газет и журналов, фотографии — все, в чем отразилась ее нескладная, сломанная жизнь.

 

* * *

Там, где стояла главная синагога Нюрнберга, разрушенная нацистами в августе 1938 г., установили после войны памятный камень. Прилегающая к нему улочка носит имя Лемана Каценбергера, и открывает ее мемориальная доска с рассказом о нем. А в другом районе города находится новое здание еврейской общины, построенное при содействии земельных властей. Сейчас в общине более 1400 членов, и почти на 80% это выходцы из бывшего СССР.

Версия для печати