Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2005, 1

Красная палатка в снегах Килиманджаро

Рассказ

В десять, в одиннадцать лет я тоже оставлял себе на память железнодорожные билеты. Москва—Оленегорск, Мурманск—Москва, Чупа, Лоухи, Кемь… Никто в классе и не слышал таких названий. Я бережно вез из походов высушенные щучьи челюсти, дома вкладывал между страницами книг кусочки белого мха, ветки багульника. Потом я приносил эти ценности в школу, и они подтверждали, что я не вру. После тех путешествий не оставалось фотографий — отец предпочитал брать с собой ружье и спиннинг, а я тогда еще не освоил камеры.

Когда говоришь, что по правде сам вытащил семгу на три килограмма или видел медведицу с двумя неслабыми медвежатами, то приходится обязательно подтверждать свои слова каким-нибудь, пусть даже очень косвенным, доказательством, чтобы серьезные и в меру недоверчивые люди не начинали смотреть на тебя холодным, умным взглядом и не называли тебя вруном-пердуном. Вот и приходилось показывать следы рыбьих зубов на блесне, стреляные гильзы, дробинки из убитой отцом утки — из самого сердца, кусочки слюды, берестяные поплавки от сетей и железнодорожные билеты.

Конечно, они еще и просто грели сердце, эти вещицы из походов. И еще — в любой момент они могли стать началом какой-нибудь новой коллекции, могли пригодиться в хозяйстве, послужить ценным подарком или предметом обмена.
В детстве точно не знаешь еще, что тебе понадобится в предстоящей жизни, поэтому практически каждая ненужная вещь легко может стать нужной. И опытный взгляд любого мальчика различит признаки будущей необходимости в тех предметах, которые встречаются ему валяющимися без дела дома, в школе, на свалках, стройках, на крышах Замоскворечья, в северных путешествиях и просто на асфальте по дороге.

Мама время от времени потихоньку уменьшала количество нужных вещей, но к памятным сувенирам из путешествий относилась с бoльшим уважением, чем к прочему “хламу”. И сейчас, наверное, я начинаю понимать — почему. Потому что чем больше накапливается прошлого, тем больше его начинаешь беречь и ценить. Тем меньше доверяешь будущему.

Годам к шестнадцати или семнадцати бoльшая часть накопленных сокровищ оказалась утраченной. Часть была выброшена, часть затерялась, потом начались любови, переезды, взрослая жизнь, и последний из забытых моих трофеев берегла как раз мама. Это была не самая большая щучья челюсть — желтоватая, с торчащими в разные стороны зубами, которая хранилась в склеенной мной коробочке с надписью “Челюсть Esox lucius”.

Потом изредка появлялись любимые или хранящие воспоминания вещи, но тут же исчезали, а уж ни о каких памятных безделушках последние десять лет и речи не было. И вот перед самым отъездом сюда, на Ладогу, в ящике своего письменного стола я наткнулся на конверт, где были спрятаны несколько билетов из наших с Любой поездок и счет из того ресторана в порту Эль-Кантауи, где мы заказали огромных креветок и слушали французские песни. Ведь сам их когда-то уложил в этот конверт. Рука не поднялась их выбросить. Слишком жалко показалось. Как будто совсем недавнее прошлое ушло так основательно и навсегда, что только билеты и этот ресторанный счет могут доказать тебе самому, что оно было.

Положу ли я в тот конверт какую-нибудь память об этом походе, где все кажется уже не таким свежим, как в прежних? Вроде бы такой же резкий запах большой воды, такой же крик чаек и шлепанье весел. Так же, проталкивая гребками воду назад от лодки, поглощаешь пространство, перемещаешься от одной ночевки к другой, меняешь стоянки и сидишь вечерами у новых костров. Такой же широкий и низкий горизонт, простор, открытая, уходящая до самого неба вода и лежащие впереди мысы и острова. И Люба так же сидит впереди и иногда, взяв весло, помогает мне грести или опускает пальцы за борт и тихонько ведет ими по поверхности воды. Но все-таки я уже временами раскаиваюсь в том, что решил согласиться на предложение Женьки ехать с ними. Иногда вроде ничего, а иногда воротит от попсовости поездки. Не успели остановиться на перекус — тут же они достали магнитофон и включили, чтобы батарейки тратить, батареек-то куча, и не везти же их обратно. В жару у костра и с музыкой — это просто “гости съезжались на дачу” получается. Или я просто еще не привык к большим компаниям, избаловался слишком, путешествуя с любимой вдвоем и только вдвоем с ней определяя наш путь и отбирая впечатления.

Да и в городе-то работа не в коллективе, домашняя — редактирую тексты для журналов, отсылаю по Интернету, в редакции прихожу только за деньгами. Иногда продаю свои фотографии. Половина друзей — в других городах живут, опять же только переписка — e-mail, а то и по старинке на бумаге. Появляешься где-то в компаниях, обычно на днях рождения или на свадьбах, — иногда не знаешь, о чем и поговорить. Ни машины, ни телевизора не держим вроде как из принципа, а ведь это зачастую — основные темы разговоров. Вот и дичаешь понемногу, успокаиваешь иногда себя гордой мыслью, что, мол, из-за отсутствия автомобиля не стоишь в пробках, не имея телевизора, не подвержен зомбированию СМИ. Не являешься вроде как членом управляемого стада, а сам выбираешь — что читать, за кого голосовать, какой выбрать маршрут.

А теперь у нас есть Дима, “шкипер”, как они его называют, который выбирает путь за нас. Он плывет чуть впереди, а уже за ним двигаются остальные байдарки, среди них и наша. Я уже больше не тревожусь о времени, о погоде, об удобном для стоянки месте, я не смотрю в карту, как в прошлых походах, а только гребу, на перекурах достаю сигареты и смотрю по сторонам. Ни за что не отвечаю. Мы даже не будем сегодня готовить еду — дежурят Женька с Олькой, а мы с Любой можем отправиться гулять по берегу, можем усесться на каком-нибудь камне и смотреть на вечер — у нас будет куча времени, потому что распределение обязанностей в большом коллективе экономит время всем его членам. Ведь так? Или я себя успокаиваю?

А коллектив действительно большой — десять взрослых и ребенок, — шесть байдарок. Все питерские, одни мы из столицы. Дима, который “шкипер”, идет на отдельной лодке, на своей старенькой, привычной, полной заплаток и добрых воспоминаний байдарке, которая для него, наверное, дорога так же, как для меня когда-то челюсть Esox lucius. Дима кажется тем почти профессиональным туристом, у которых даже облик какой-то туристический — например, часы носятся не на руке, а на груди — на веревочке; на попе обязательно прицеплена “хоба” — чтобы садиться можно было на что угодно без риска простудить себе что-нибудь; на лице растет суровая борода, вся одежда специальная такая, из шуршащей ткани, вылинявшая и много раз чиненная; рюкзак и палатка у него самошитые. У таких ребят обычно имеется полным-полно разных приспособлений, которые облегчают жизнь на природе, но весят при этом — бог знает сколько. Вот и у Димы тоже с собой оказались зачем-то печка для кипячения чая, запасной надувной матрас, огромный нож-мачете для колки дров — это только то, что я увидел в первый день. Дима не рыбачит, не фотографирует, не загорает, почти не пьет, по-моему, даже не женат.

У нас есть и еще один Дима, Димка, но, чтобы не путать, его называют Санычем. Его и Женьку я знаю давным-давно — в начале девяностых мы вместе начинали работать лесниками на Алтае. Я их сто лет уже не видел, только по телефону изредка поболтаем, а тут звать стали сюда, на Ладогу. Ну и захотелось посидеть вместе у костра, вспомнить бывших друзей, вспомнить места, где мы жили. Да и вроде как в этом году без компании страшновато путешествовать.

Этот второй Димка, который Саныч, назови его туристом — обидится тут же. Ему приятнее будет услышать — “специалист по выживанию” или, например, “таежник”. Тут сплошной прожженный брезент, грубое сукно, нож с отполированной ладонью рукояткой, суровые километры, старик Хэм, тяжелые переходы, плечо друга и последняя сигарета. Иногда это возбуждает, иногда устаешь от всего этого, но зато и скучно с ним не бывает. Энергия у Саныча временами бьет через край, фантазия работает, как на дрожжах. Самое приятное — слушать его рассказы о том, как мы в бытность свою лесниками ездили на патрулирование. Слушаешь — и сам себя не узнаешь, из обычного человека получаешься настоящим мачо. Свистят пули, и красивые женщины заламывают руки в мольбе о любви, мчатся бешеные кони, браконьеры уходят крутыми перевалами. Тут борода не подходит, пусть даже очень суровая, — тут нужна щетина на обветренном лице.

Хотя на Алтае — или мне так кажется — у Саныча этого было меньше. Там и так хорошо жилось. А потом подросли дети, упала зарплата, и он уволился, уехал с семьей в цивилизацию. Сменил за семь лет пять городов, сколько поменял съемных квартир и работ — не упомнишь. Потом осел в Питере. Работает на двух работах, по ночам подрабатывает сторожем. Тяжело работает, я бы так не смог. Суровые километры и заснеженные перевалы — чепуха по сравнению с такой жизнью. Такая жизнь невозможна без подпитки. И Саныч, как завоеватель, осевший в покоренном городе, принес с собой с Востока свой эпос, который становится тем сказочнее, чем больше он вкалывает. Это — повесть о молодости человечества и потерянном рае, в котором есть браконьеры, лошади и женщины, подвиги и величественные пейзажи. Трагедия заключается в том, что этот рай теперь ему почти недоступен из-за дороговизны железнодорожных билетов и крохотного отпуска. А Ладога под боком.

Женька — вроде бы тоже заповедницкий, алтайский, но без эпоса. У него с Ольгой пятилетний пацан в лодке, им ни трехкилограммовые ножи-мачете тащить неохота, ни прожженный брезент. У Женьки вместо героического эпоса, скорее, философия Дао. В его жизни было время Алтая — и закончилось время Алтая. Произошли
дети — настало время городской жизни. И, следуя Великому Пути, он просто должен начать эту городскую жизнь. И в этом нет никакой трагедии, ибо какая может быть трагедия в том, что лето сменяет осень, а зиму — весна. Поэтому Женька расставался с Алтаем легко. Но только возвращаться ему, как и Санычу, было некуда. У одного в Молдавии, у другого в Душанбе дом остался. Я-то — как жил в Москве, так туда и вернулся, ничего с ней за эти годы не случилось такого, чтобы и мне пришлось искать себе новый город. А им пришлось. Но насколько Саныч пробивался вперед, покоряя крепости и улучшая жизнь пoтом и кровью, сражаясь с этой жизнью и воспевая свой Золотой век, настолько Женька спокойно, не дергаясь, втекал в Воронеж, Москву, а потом и в Питер, образовывая там семейный быт и потихоньку делая накопления.

Во время нервного срыва, когда жизнь становится невыносима из-за своей нескладности и тупости, когда от переживаний начинает резать в желудке, самое лучшее — это позвонить Женьке и выслушать вещи, которые вроде бы настолько просты, что иногда отказываешься в них верить. И хотя он тоже вкалывает с утра до ночи на мебельной фабрике, со стороны кажется, будто для него это так же естественно и не утомительно, как для ребенка копаться в песочнице. Разве можно уставать от жизни или иметь проблемы, о чем-то жалеть или терять надежду?

У Женьки с Ольгой, да и у Антона с Иркой, у Романа с Галиной новенькие лодки и палатки — современные, легкие, комфортные. Все продумано, подготовлено, расписано, не забыто и дорого. “Хобы” на попах тоже прицеплены на резинке, но это уж каждый нормальный современный турист, наверное, их носит, я даже в этот раз Любе купил такую. Их только у меня и у Саныча нет.

С двумя этими семейными парами мы еще близко не познакомились, знаю только, Антон с Романом — мужики вроде пристроенные, богатые. Один — свояк Женькин, другой — однокашник свояка, оба с женами, коренные питерцы, без всяких Алтаев. Ну, увидим еще, сойдемся поближе, расскажут что-нибудь в компании у костерка. Вроде Женька говорил, что после надоевших отпусков за границей попросились в прошлом году с ними в поход пойти, сходили — и понравилось.

— Вот, малыш, на примере Антона с Романом можешь изучать поведение среднестатистических горожан на природе, чтобы потом заниматься психотерапией с вывозом в дикие места. Остальные-то уже не такие среднестатистические, а немного подпорченные алтаями.

Люба положила весло на колени и обернулась.

— Знаешь, мне, честно говоря, эта идея про вывоз уже не так нравится. Только ты не обижайся, она, правда, умная и новая…

— А чего так?

— Ну… все то же самое можно делать в городе и с меньшими хлопотами, понимаешь? Все то, про что ты говорил. Можно это сделать в терапевтической группе в городе.

Как быстро она меняется. Весь мой накопленный до встречи с ней опыт, все идеи я как будто уже давно израсходовал. Она просто куда-то движется, причем так быстро, что я не могу за ней угнаться. Еще полгода назад мы с ней придумали эту идею, оба были в восторге, и вот — она уже так говорит, будто переросла все это.

Или я уже не такой гибкий, более бережливый и боязливый? Да нет, меня по-прежнему вроде заводят далекий горизонт и возможность бежать вперед. Может быть, стало чуть меньше сил, но зато терпеть научился лучше. Сейчас вот с непривычки все ноет, особенно левая рука, но это даже приятно.

Дима остановился, подплыли ребята и стали обсуждать, где делать ночевку.
Я отгреб в сторону от них. Накинул рубашку — такое солнце, что, наверное, уже обгорел. Ветра нет, жара, вода цветет, желтые солнечные лучи уходят в мутную глубину. Ирина уже нацепила на нос бумажку — совсем по-курортному. Мне больше нравится, когда свежий ветер несет облака над водой или над лесом.

— Надо, надо, Любка, горожан вывозить. Нет коллектива, нет привычных занятий, нет защиты от всяких там мыслей. И тут ты — бах! — и проводишь над ними свои психотерапевтические операции. И эффективнее, и приятнее, и деньги хорошие.

— Милый, мне на лодочке очень нравится, слышишь? И на Белое море похоже. Только нет наших любимых тюленей и белух. А тут водятся нерпы?

— Не знаю.

— Я очень на Белое море захотела. Помнишь наш островок?

— А на Алтай не захотела?

— Тоже последнее время хочу. Я вспоминаю, как мы с тобой вдвоем там ходили, сразу становится и грустно так, и хорошо.

— Вот — настоящая женщина. Как предлагаю ехать — не хочет, как не предлагаю — хочет. Ты лучше послушай, я не договорил. Человека на природу надо из стада выдрать, чтобы он думать начал, а ты — наоборот, хочешь его в это стадо впихнуть. Пусть даже терапевтическое. Ясно? Человек, выбравший стадо, — это баран.

— Сережка, ты, конечно, умный. Но совсем не понимаешь, о чем говоришь.

Саныч посмотрел на нас.

— Эй, товарищи-граждане, вы что как не родные? Хватит секретничать, давайте сюда.

Да, вызывающе как-то получается — все сплылись вместе, только мы особняком. Подумают еще, что мы их обсуждаем. Ладно, поплыли в коллектив.

Почему-то оказалось, что время в большой компании не экономится. Сборы начинаются раньше, кончаются позже, перекусы растягиваются, постоянно решаются вопросы, в обсуждении которых нужно участвовать, пилятся дрова и затем колются. Один человек делает поленницу, другой переносит ее в более удобное место. Выясняется, у кого тушенка и сухое молоко, ищутся вещи и люди.

Стоило нам только в первый день выйти из электрички в Приозерске, как началась заминка. Перекурили и начали спорить, на каком из двух или трех замусоренных пляжиков лучше собирать байдарки. Идти — одинаково близко, просто нужно выбрать. Женщины издевались над нерешительными мужчинами и предлагали свои варианты. Женькин пацан тихо скулил — просился домой, в город, где его ждал компьютер с игрушками.

Мы с Санычем сходили посмотреть и внесли еще большую сумятицу, поскольку не нашли никакой разницы между тем пляжиком, который был чуть левее, и тем, что чуть правее. Дима, ответственный за принятие решений, несколько раз принимал решение и говорил об этом, но его никто не слушал, а Саныч рассказывал, что как-то раз он разделывал медведя в таком не подходящем для разделки месте, что собрать байдарку он сможет и у себя на коленях. А потом Роман с Галиной уже начали ворчать, что  “шкипер” не умеет командовать. И “шкипер”, сжав губы, вскинул на плечи рюкзак и побежал бегом к берегу, а остальные еще постояли на платформе минут пять для приличия. Люба поглядывала на меня, я тоже стоял вместе с ними, потому что
думал — а вдруг все же придется тащить вещи в другое место, и пошел, только когда пошли все.

Решено было собраться без волокиты. Саныч в восторге чесал грудь, кричал о влекущем горизонте, охлаждал себя купанием и обещал купить “девчонкам” мороженое. Женщины предпочли пиво, но Саныч уже показывал мне топор, который прошел огонь и воду и обладал какими-то особыми свойствами в руках опытного человека. “Шкипер” Дима ходил с каким-то списком среди рюкзаков, торопил всех и хмурился. Женька, закинув руки за голову, смотрел в небо, и в его глазах не было ни одного облачка, а Павлик скакал на папином животе и целился из пластмассового пистолета в “пуаклятых монстуов”.

— Сына, скажи “рыба”, — попросила Олька.

Павлик навел на маму пистолет.

Мы с Любкой старались не тормозить, первые собрали байдарку и не знали, что делать дальше. Любка выглядела уставшей. Я спросил, не тошнит ли ее, потом устроил ей место в тени и стал помогать собирать лодки Антону и Роману. Вернее, стал помогать “шкиперу” собирать их лодки.

Моментальные сборы оказались никому не нужны. В основном, все курили и болтали. Но, с другой стороны, это, наверное, разумно. Если бы все молча и деловито готовились к отплытию или же уселись на берегу для высоких размышлений о жизни и смерти, как те бедолаги, которых я Любе предлагал вывозить на природу в психотерапевтических целях, то было бы странно. Просто люди так общаются — обсуждают текущие дела, вовлекаются в сам процесс похода. Не про политику же, действительно, ругаться. И смысл похода ведь не в том, чтобы быстро варить, съедать, проходить километры и ложиться спать. Люди большей частью в поход едут не жить, а отдыхать и общаться.

Только вырваться из этого общения тяжело. Вот прошла дневка, потом маленький переход и еще на одну дневку остановились, — а мы с Любой даже и не выбрались погулять дальше костра. Все откладывали на вечернее время, а там начинались посиделки с гитарой часов до трех ночи. Утром отсыпались, потом обед. Один день отдежурили. На первой ночевке поставили палатку чуть в стороне от остальных, и Ирка заметила, что мы отделяемся от коллектива.

И все-таки вырвались. Пришлось сделать маленькое усилие после ужина, сесть в лодку — и после нескольких гребков мы свободны. Озеро тихое, вода в шхере не шевелится, даже не морщится, только сзади остается дорожка от нашей байдарки. На островках и на голых лудах устраиваются на ночь чайки, стонут и будут стонать до самого утра. Чаячата, уже выросшие до размера взрослых птиц, но еще пестро-серые, втянув головы, ходят за родителями и пищат, выпрашивая рыбу, или неподвижно сидят на камнях, провожают нас взглядом.

Иногда, заметив, что рыбья мелочь выпрыгивает из воды, я кладу весло и забрасываю спиннинг. Некрупные окуньки жадно хватают блесну, и, когда я подвожу рыб к лодке, Люба вынимает их сачком. Она увлечена, замочила рукав, пряди волос выбились на лицо.

У нее более острое зрение, она видит всплески на воде дальше, чем я, и указывает рукой. Я гребу, разгоняю лодку и беру спиннинг. Пара окуней — она подцепляет их сачком, и мы плывем дальше. Мы вместе, мы понимаем друг друга с полуслова, мы доверяем нашим движениям. Мы как будто вдвоем, как будто в одном из наших прошлых путешествий, выбирающие наугад дорогу, совсем молодые, увлеченные, легкие и затерянные, почти неприметные, почти не оставляющие следов. И мы разговариваем и вспоминаем, как было тогда. Всего лишь два человека да еще лодка или лошадь, немного продуктов, тент от дождя, ружье, фотоаппарат и бинокль. Мы совсем не искали трудностей и не ставили себе целью отдохнуть от работы, мы шли, останавливались, показывали друг другу то, что привлекало наше внимание, обсуждали это и двигались дальше. Мы наблюдали за оленями на Алтае и за китами на Белом море, ловили рыбу, охотились и фотографировали. А потом возвращались в Москву.

Клевать перестает уже в сумерках, и мы возвращаемся в лагерь. Не груженая байдарка легко скользит по воде сквозь шевелящийся, чуть окрашенный закатными красками туман. Я гребу довольно быстро — где-то глубоко во мне появляется почти забытый страх из детства, чувство вины, что заигрался до темноты на улице и родители уже беспокоятся. Мы далеко заплыли, таская окуньков и вспоминая наши поездки.

— Куда ты торопишься? Так разогнался. Давай, наоборот, потише, а то не хочется так быстро в лагерь возвращаться.

Я кладу весло, и лодка бежит по инерции. Разминаю левую руку. Никогда в походах ничего не болело, а тут натрудил мышцу, видно, какую-то. Запястье распухло.

— Ты же раньше любила компании, индивидуалистка?

— Переделал меня со своей тайгой.

— А если бы я был футболистом, то ты любила бы смотреть футбол? И знала наперечет все команды?

— Наверное... — Она пожимает плечами.

— Ты тоже меня переделала. Я вот раньше думал, что вся эта твоя психология — фуфло, а сейчас, видишь, сам придумываю для тебя, как психотерапевтов с клиентами вывозить на природу. Все-таки мне кажется — это классная идея. И деньги, кстати, за это тоже можешь хорошие брать. А я буду для вас дровишки, рыбку, палатки, в общем — быт устраивать.

— Это ты просто хочешь почаще из города удирать под официальным предлогом. И чтобы я у тебя рядом была. А я тебе говорю — это все можно делать в городе, в группе.

— Опять группа! Я тебе талдычу про природу, а ты, наоборот, про группу, про стадо.

— Не надо. Что, у нас сейчас не группа на природе? Что, тут набор отдельных личностей, что ли? Те же роли, все то же самое, как в городе. Я же рассказывала тебе.

— Помню, что рассказывала, но что именно — забыл. — Я снова берусь за весло. Едва заметная тревога потихоньку толкает меня в лагерь. — Расскажи еще раз.

— Да что толку? Ты же не веришь. Для тебя как было это все фуфлом, так и осталось.

— Не, не осталось, правда. Говори, а я медленно погребу, а то комары налетят.

Люба рассказывает что-то про роли в группе. Что, мол, Саныч — скрытый лидер, Дима-“шкипер” — официальный и так далее. Куча ролей всяких — масса, болото, какие-то связующие звенья. Я уже когда-то слышал все это. Всех расписала, кроме нас самих. Сказала, что пока что мы еще без роли, отщепенцы вроде такие. А я смотрю, как двигаются ее губы, как она иногда хмурится, чтобы сосредоточиться, как темнеют и делаются строгими глаза, когда она подыскивает слово. Ее лицо освещено последними красными лучами заходящего солнца. Она говорит о серьезных вещах, о том, что ей интересно, она подносит руку к груди и кончиками пальцев трогает то место, где у нее находится, наверное, душа. Туда же она обычно прижимает ладонь или сжатый кулачок, когда пугается.

Но только в таких случаях, как сейчас, ни в коем случае нельзя говорить ей комплименты даже в шутку. Можно только серьезно участвовать в разговоре.

— И какую мы должны взять роль?

— Да почему должны? Человеку выгодно выбирать себе ту или иную роль. Если ты стал кем-то в группе, то это выгодно прежде всего тебе самому. Но просто люди это не осознают.

Да, избаловался я. Мне уже недостаточно просто красивого пейзажа, я уже привык видеть вписанную в красивый пейзаж стройную фигурку. Не просто получаю удовольствие от того, что моя лодочка бежит по тихой розовой воде, но и любуюсь игрой света на Любкином лице и смотрю, как перепутанные волосы обрамляют это лицо, как изменяют цвет зеленые глаза при вечернем освещении.

— Я, честно говоря, не понимаю. Какая роль нам-то подходит?

— Ну, мы можем, например, взять роль Саныча. А пока мы с тобой еще без
роли — типа отщепенцев таких.

Мы уже слышали голоса от костра. Люба оглянулась и замолчала. Я взял весло и потихоньку подгребал к берегу, стараясь не влететь на камни. Помог вылезти Любе, нанизал на веревку окуней за жабры, вытащил и перевернул байдарку. За деревьями, заслоняя на мгновение пламя костра, переходили “члены группы”, раздавался смех.

Стало почти совсем темно, и потянул ночной ветерок. Листья на деревьях и кустах почти не шелестели, вода оставалась гладкой, только лицом чувствовалось движение воздуха. Со стороны открытой Ладоги все слилось в темноте — небо, озеро, и линию горизонта различить было невозможно. Напротив угадывался ближайший остров, самые высокие деревья выдавались в небо над лесом. Я мог идти в этом ночном лесу, чувствуя ногами легкие тропы, мог вести за собой Любу. Я мог грести всю ночь навстречу мутному горизонту, мог без спальника и топора заночевать зимой в лесу, выследить зверя. Правда, давно уже ничего этого я не делал, но мог же пока, наверное.

Было приятно глубоко дышать грудью и следить, как по телу расходятся сила и уверенность, стоять одному у воды, крепко упираясь сапогами в камни. Я ощущал себя тут на берегу, не видимый всеми, таким значимым человеком, который может захватить роль лидера и устроить маленькую революцию, может подчинить себе коллектив, а может уйти в вольные стрелки, остаться отщепенцем с гордо поднятой головой. Но в то же время не хотелось выпендриваться, все должно быть без позы, само по себе, с достоинством. Только вот левая рука побаливала.

А потом я пошел к костру и положил на поленницу кукан с рыбой.

— О, ребята рыбы поймали! Так, кто у нас дежурный? Завтра с утра уху
хотим, — закричала Ирка.

Через два дня мы поймали с Любой настоящую рыбу, рыбину. Не каких-то там окуньков, а огромную — килограмм на пять — форель. Поймали вдвоем, я без нее бы не управился, упустил бы. Это было приятно вдвойне. И главное — мясо такое красное, как у семги, сама серебряная, матовая такая, жирная. Может, она и не форелью называется, но какая разница?

К этому времени все уже нарыбачили окуней — девчонки на удочки, я и Саныч с Антоном на спиннинг. И в этот день после завтрака я опять решил пойти на мысок покидать.

Поймал шесть штук, разазартился. Сачок свой бросил вместе с блеснами, отбежал еще подальше по берегу — хотелось мимо большого подводного камня провести, и тут увидел, что Люба уже идет за мной. Увидел ее, кивнул, в последний заброс как раз вдоль этого камня провел — эта форелища и села на крючок.

Лесочка-то тоненькая, кое-как держу, Любке крикнул, чтобы сачок тащила.
И так опять вышло, что действовали мы, как один человек — не переглядывались, не говорили ничего, а делали, как надо. Я все боялся, что у берега биться опять начнет, когда Любу увидит, но все обошлось. Она потихоньку подползла, поддела — тут как раз поводок вольфрамовый и лопнул. То ли перетертый был, то ли бракованный — не знаю. Лопнул, но рыба уже в сачке была.

Любка стоит, на весу в сачке держит, та бьется, а я говорю, чтобы на камни положила, тяжелое не поднимала. Она мне вручила этот сачок, взвигнула и кричит: “Бежим!” — и побежала по камням, а я за ней. Как сумасшедшие. Побежали в лагерь показывать.

Саныч забросил стирку, которую устроил после завтрака, достал свое удилище и коробку с блеснами.

— Ну, москвич, ну, москвич! Красиво у тебя получилось! Это же просто снега Килиманджаро, изысканные жирафы, хрусталь и звон бокалов! Такую рыбу поймать, а? Люба, он рассказывал тебе, как красиво добыл на Алтае первого марала, рогача?
Я тебе расскажу, я свидетель был. Нет, давайте я вас сначала сфотографирую с таким трофеем. Давайте, держите ее вот так. Держите перед собой на вытянутых руках, так она крупнее получится.

Форель еще была живая и вывертывалась из рук. Я подобрал Димин мачете для колки дров и рукояткой оглушил рыбу, ударив по голове. Люба отвернулась.

Павлик, наблюдавший за нами, схватил поленце и тоже нанес удар по воображаемому противнику.

— Б-джж! Пуаклятый пуишелец. Ты еще помучаешься пеуед смеутью!

Саныч сфотографировал нас, спросил, на какую блесну взяла, и убежал ловить.

А мы остались в лагере, сидели, взявшись за руки, смотрели на эту рыбину, как она лежала перед нами, убирали с ее боков и головы приставшие кусочки мха и сосновые иголки. Переживали случившееся.

— Ты что — так носиться? Да еще по камням! Не то что ноги сломать — шею можно свернуть таким макаром.

А Люба дергала меня требовательно за локоть и спрашивала:

— Скажи, ну я ведь молодец, да? Ты без меня не смог бы ее вытащить?

— Не смог бы.

— А ты знаешь, мне кажется, что раз все так получилось, то это — как подарок нам с тобой. Такая здоровая толстая рыба приплыла к нам, да? Чтобы мы помнили. И мне так грустно сделалось, когда ты убивал ее.

— Я не убивал, а просто оглушил.

Но Люба вдруг вскочила и потащила рыбу к воде.

— Давай нож свой. Надо ее скорее чистить, а то у меня слюнки уже текут.

— Эх ты, кошка-кошка.

Чистить мне не дала, сама все сделала, блестя глазами и заранее предвкушая, как будет лакомиться. Мы засолили филе, а хвост и голову сварили с окунями.

Вечером я всем рассказывал у костра под водочку про такие же приплывшие и прибежавшие к нам с Любой подарки в прошлых путешествиях — про кабарожку, тайменей, того кабанчика, который подоспел так вовремя, когда мы сидели голодом в верховьях Баянсуу на Алтае. Саныч тоже хотел внимания, хрусталя и звона бокалов, но у меня было преимущество — со мной была женщина. Я говорил про трудные выстрелы, про пустеющие стволы и остывающие следы, про чуткого зверя и запах парного мяса, а Люба добавляла про кабанье сердце с грибами, про пирожки с ливером, приготовленные на костре, про жирные тайменевые брюшки, а иногда просто признавалась — так кушать хотелось!

Я вспоминал яркое солнце в горах, свежий ветер и волны на море, бегущие табуны лошадей на Алтае и стаи белых китов на Севере. А Люба не давала сделать из наших походов красивую, но неправдоподобную сказку. Табуны, конечно, мчались, но гнуса в тот год много было. Киты рядом с лодкой пыхтели, но ливень стеной и холодно.

Мы с Любой рассказывали, глядели друг на друга через огонь. Мне казалось — она скучает по тем совместным походам. Мы ездили с ней в любимые мной места, я дарил их ей, как самое лучшее, что у меня есть в жизни. И, видно, она приняла мои подарки. Она вдруг вспомнила и рассказала про тех двух медведей, игравших на склоне Экинчисуу, и про бутылку французского вина, которую мы тащили десять дней и выпили в маленькой избушке на годовщину знакомства. Ребята поворачивали освещенные костром лица то к ней, то ко мне.

А потом Люба даже пожаловалась на меня. Она вспомнила, как мучалась, позируя мне. Как на Алтае топила снег на вершине Мерок, чтобы вымыть голову; как красила ногти, отгоняя слепней; как стояла на Беломорье на холодном ветру в коротком платьице, стараясь придать лицу требуемое выражение.

— Так вы что, с собой еще и такую цивильную одежду для съемок брали? — спросил Антон.

— Вот — он брал. Я-то против, конечно, была. Сапожки на высоких каблуках, украшения, платья, чулки… Но, правда, потом это действительно хорошо смотрелось на фотографиях. И снимки даже начали покупать в журналах.

— Да, представь, Жень, в глухой тайге, на перевале или там вершине, в общем, не знаю, где, но на красивом месте стоит девушка в развевающемся платье, в чулках и на каблуках, а? Это какой-то сексуальный туризм. — Антон смотрел на костер, качал головой и выпячивал нижнюю губу.

И как-то все пошло само собой. Женщины дружно жалели Любу и выспрашивали детали нашего знакомства, мужики фантазировали на тему пирожков на костре и сапожек на каблуках. Саныч рассказывал, каким он впервые увидел меня двенадцать лет назад. Вокруг расстеленной на земле клеенки, которая служила нам столом, сновал Павлик, и песок с его сандаликов летел в тарелки.

Пошла по кругу гитара. Саныч опять попросил что-нибудь из Визбора, при первых аккордах все привычно уставились неподвижным взглядом на пламя. Потом запели хором и я тоже начал подтягивать.

Боязнь коллективных мероприятий у меня зародилась примерно в то же время, когда начала образовываться коллекция щучьих челюстей и железнодорожных билетов из северных путешествий. И еще это, наверное, связано с первыми “огоньками”. Да, это был четвертый класс, мне было одиннадцать лет — и в тот год я поймал первую семгу и узнал, где находится женская талия.

На “огоньки” наш класс собирался в кабинете английского, столы составлялись вместе, и за ними пили чай. После того как столы раздвигали и ставили вдоль стен, надо было танцевать. Не танцевать не разрешалось, потому что мы были уже взрослыми людьми и стесняться было ребячеством. За этим следила классная руководительница. Девочки, вернее, уже девушки — в четвертом классе они были в среднем на голову выше нас — просили быстрее раздвигать парты, они были нарядны, они улыбались и нервничали, а мы с ребятами этого почти не замечали, мы ели пирожные и оттягивали унижение.

На первом “огоньке” я танцевал с Машкой Лапоноговой, она ласково объясняла мне, как надо выполнять медленный танец. Быстрым танцам учила классная руководительница, медленным обучали партнерши. Итак, Машка свои руки положила мне на плечи и сказала, что мои должны держать ее за талию. Я взялся за середину ее торса и начал переступать, а Машка следила, чтобы я держал ее там, где должна была находиться талия. Иногда она приятным шепотом говорила “выше” или “ниже” и хихикала. Так мы с ней провели остаток “огонька”.

Я уже не помню, почему нельзя было меняться партнершами, но так уж получилось, что танцующие были жестко закреплены друг за другом в парах. Из-за этого некоторые девушки были довольны “огоньком”, а некоторые — не очень, но все равно это было событием для всех, даже для ребят. Даже для Машкиной подруги Ольки, которая весь вечер шипела на маленького Акопяна, чтобы он хотя бы немного шевелился, а потом, продолжая держать руки на его плечах, просто встряхивала его и перестаскивала за форменную курточку вокруг себя. Она была очень сильная.

Мы с Чубарем толкали Акопяна, он утыкался лицом в грудь своей дамы, отшатывался от нее, но Олька его схватывала покрепче, а Елена Анатольевна поворачивала свое красивое лицо, ее накрашенные, изогнутые в куртуазной улыбке губы чуть сжимались, и она негромко делала замечание Акопяну, чтобы тот не кривлялся.

И следующие недели я думал о том, как пройдет следующий “огонек” и я буду пить чай с пирожными и танцевать с Машкой, уже зная, где примерно надо держать руки, и буду толкать Акопяна, а Олька будет встряхивать и переставлять своего вечного кавалера, тихо шипеть: “Я больше не могу, Елена Анатольевна, уберите его от меня!” Мне было весело об этом мечтать.

И на следующий год все повторилось. Мне уже почему-то не так хотелось танцевать под неактуальную композицию “Посмотрите на утят, быть похожими хотят…”. Хотелось что-то повзрослее. Но пластинки наших старших братьев и сестер, которые мы притащили в школу, ставить не разрешили, поэтому даже девушки затягивали чаепитие и не так торопились раздвигать парты. Елена Анатольевна спросила, кто и где провел лето. И я ответил, что жил на даче в Агафонове, а еще мы с отцом прошли на байдарке триста километров в Карелии. Елена Анатольевна меня поправила — не триста, наверное, а тридцать. Триста — это слишком много. Я помнил, что вроде отец говорил триста, но стал немного сомневаться, и все смеялись.
Триста — это ведь действительно очень много. Самое обидное, что ребята, которые видели мои билеты, и гильзы, и челюсти, смеялись громче остальных, хотя до этого серьезно изучали доказательства походов и верили в триста. Тем временем раздвинули парты, потому что, кроме “утят”, были еще и медляки. Мне в этот раз досталась Олька, а Машка танцевала с Чубарем.

Никакой большой трагедии не случилось, но несправедливо, что человеку, который двадцать пять дней пробирался с отцом на лодке к Белому морю, кормил комаров и видел медведей, досталась Олька, с которой даже Акопян не хотел танцевать, а Машка держала руки на плечах Чубаря. Логики в этом не было никакой. Потом меня тоже толкали на Ольку, и искать ее талию было неинтересно.

Не помню, был ли опять “огонек” через год — я уже не ходил ни на какие сборища, потому что понял, что людям умным и необыкновенным не стоит опускаться до общения с толпой. А в девятом я вечером бегал под окна школы, когда там шли дискотеки. Я стеснялся зайти внутрь и смотрел на темные силуэты на фоне темных штор, чувствуя себя страшненькой сиротой, которую забыли пригласить на сельский праздник.

Неужели до самой старости “огоньки” будут мне отравлять существование в любой, даже самой хорошей компании? Эти “огоньки”, когда девочки направляют твои руки по своему телу, но не верят в пройденные триста километров. Вернее, они все верят — и Акопян, и Чубарь, и Машка, но только когда мы с ними стоим на перемене у подоконника и рассматриваем мои трофеи. А когда Елена Анатольевна собирает нас всех в пятый, или шестой, или седьмой класс “А”, все меняется. Привычные и знакомые ребята и девчонки превращаются в единый организм, в пугающего, притягивающего и одновременно отталкивающего монстра с красивым лицом Елены Анатольевны. Во сне я часто целовал эти надменные, с чуть приподнятыми уголками губы, на которые мы все часами смотрели на уроках английского языка, когда нас учили правильной артикуляции.

Нет, все-таки роль отщепенца не так привлекательна. Может быть, фигуру отчаявшегося подростка на школьном дворе и можно представить в романтическом свете, но тот страх и те немыслимые и сладостные фантазии слишком тяжелы для того, чтобы выбравший эту роль человек мог бы получать от нее удовольствие. Это уж совсем ненормальным нужно быть.

— Любка, а тебя какая больше роль привлекает? Первая или вторая?

— Какая первая-вторая? Ты о чем?

— Ну, ты говорила, что мы можем взять роль или отщепенцев, или скрытых лидеров. Тебе какая больше нравится?

— Я разве только про них говорила? Я же вообще, в принципе размышляла. Ты как-то очень конкретно все воспринял. Я просто хотела, чтобы ты увидел…

Любка вертела в руках кусочек белого мха, растирала пальцами. Мы сидели с ней на камнях, отдыхали после прогулки. Забрались сегодня с утра в лес и ходили по сухим каменистым грядам, щипали ягоду. А потом нашли эту полянку с двумя плоскими камнями, на которых мягкими подушками нарос ягель. В желтом солнце почти по-осеннему искрились паутины между ветвей маленьких сосен, ветра не было.

На берегу всегда больше шума, туристов тут хватает — ходят, перекликаются, иногда чуть отойдешь от лагеря, там уже и соседи со своими палатками. Еще моторки все время крутятся между островами, волна плещется. А здесь, в лесу, тихо, спокойно и комара почему-то нет.

— Ну скажи, тебе хотелось бы, чтобы мы взяли роль тайных лидеров? Вернее, скрытых.

— Знаешь, милый, для этого действительно нужно иметь желание, даже не желание, а энергию какую-то. У меня сейчас совсем другие интересы. Это раньше, лет в двадцать, мне все это важно было. Сейчас как-то прошло. Мне вообще тяжеловато с ними, честно говоря. Ты не обижайся, я знаю, тут твои старые друзья. Они, правда, очень классные. Наверное, мне просто сейчас нужно немного другое.

— Но мы же вместе решали, ехать или не ехать. В компании сейчас и безопаснее, если что.

— Да. Я ничего не говорю. Просто хочется побольше быть вдвоем, вместе. Вообще мне бы хотелось сейчас оказаться с тобой одним на том нашем острове на Белом море. Мне там хорошо так было.

Мы побрели к лагерю.

Чем ближе к берегу, тем больше старых пакетов, бутылок, консервных банок и туалетной бумаги. Глаза бы не глядели. Такие места потрясающие и уже загажены. Отвезти бы их на Белое море — всю нашу группу, там и почище, и простора как-то больше. Море — оно и есть море, один запах чего стоит! Провел бы по самым лучшим местам, показал.

Люба забралась в палатку переодеться, потом ей захотелось пять минут поваляться после прогулки, и чтобы я сидел рядом. Я сел и покурил. А потом она сказала, что до ужина поспит, потому что совсем расслабилась и глаза закрываются. Я тоже немного устал и сидел, ни о чем не думая, у входа в нашу палатку и глядел на озеро.

Мы расположились почему-то опять несколько в стороне от остальных, но на этом стане действительно сложно было отыскать ровное и сухое место. И мы встали на камнях на пригорке, и я смотрел на весь наш лагерь и на песчаный пляж и маленькую бухточку, как из балкона в театре.

Если бы не было так много народа вокруг — туристов, рыбаков, отдыхающих, то я бы мог сказать, что это одно из самых уютных и красивых мест, которые я только встречал. В одну сторону от стана далеко уходил пологий каменный берег — один сплошной камень с узорами белого кварца, вкрапленного в гранит, с одинокими огромными булдыганами, которые, наверное, веснами стаскивало к воде льдом, с крохотными ползучими травками, растущими в трещинах.

К Димкиной палатке из леса спускались сосны, там же начинался песочек — неширокая белая полоска вдоль воды, а дальше влево неожиданно поднимались вверх скалы. Солнце почти целый день освещало наш пляж и эти скалы, и от камней, покрытых желтой хвоей, шел зной.

С нашего “балкона” хорошо было наблюдать за жизнью лагеря, за тем, как потихоньку ходят туда и сюда ребята, разомлевшие к обеду от жары, выспавшиеся, ищущие себе занятие. Женька стоял у кромки воды и пускал дым в неподвижный жаркий воздух. Рядом сидела на корточках Ирка, смотрела вдаль. Антон в шлепанцах, подтягивая на ходу треники, пришел к остывшему тагану и проверял, не осталось ли что-нибудь в котелках.

Солнце мягко светило мне в глаза и придавало всему лагерю совершенно мирный, убаюкивающий вид. Похоже было на какой-то давно приснившийся добрый сон. Женька поднялся ко мне, хотел, наверное, поболтать, но увидел спящую Любку и уселся рядом молча, тоже лицом к озеру.

— Вот сфотографировал бы, — тихонько сказал он. — Как мы отдыхаем. В каком красивом месте. Или это не слишком художественно? Был бы у меня фотоаппарат, я снял бы.

Я не сделал за весь поход еще ни одного снимка. Тяжелый штатив, в кофре две камеры, три сменных объектива, дорогущая вспышка, фильтры, пятнадцать пленок — раньше мне не хватало тридцати на месяц, а сейчас — ни одного снимка. Жара, зеленая вода, туристы, бумажка на носу у Галины, белый песок, дневки через день, вечером ужин с водочкой. Просто лень. Не щелкать же, действительно, лагерь и как мы отдыхаем.

— Пойду, Жень, и правда, кадр поищу. А то стыдно даже.

Я кладу байдарку на воду, беру кофр, спиннинг, коробки с блеснами, проверяю, хватит ли сигарет. Дима-“шкипер”, занимавшийся до этого тем, что задумчиво и с удовольствием ходил бледными ступнями по мокрому и сухому песку, подошел и спросил, далеко ли отправляюсь. Я понимаю — он думает, что обязан примерно представлять местонахождение всех членов группы, что он говорит сам себе: “Надо узнать на всякий случай, чтобы если что — знать, где искать”. Но я смотрю, как он чувственно осязает землю своими туристическими ногами, и говорю, что плыву искать кадр. Куда — не знаю.

Пустая лодочка бежит быстро, грести легко, нос задрался, чуть качается, и вода постукивает по резиновой шкуре, на бортах сухая рыбья чешуя. Гляжу на светящуюся воду, на свои сапоги, на лодку, щурюсь, чувствую запах нагретой на солнце резины, запах воды и рыбы, багульника и собственного пота. За двадцать лет аромат байдарочного похода не изменился, разве что добавился запах моих сигарет. Отец не курил. Да, еще чуть меньше стало пахнуть фабричной кожей — ремнями, ружейными чехлами, патронташем. Все снаряжение уже много раз поменялось, только палатка осталась старая — брезентовая, бывшая когда-то красной. Теперь она выцвела, поблекла. Сейчас Любка в ней спит.

Приглядел островок километрах в двух — вдоль берега плыть. Похож на
ежика — сверху на круглой спине торчат сосны, а в сторону открытой воды уходит длинный пологий мысок-носик. Эти острова на северных озерах мне всегда, с самого детства, казались неоткрытыми, вернее, открытыми кем-то, когда-то, но потом забытыми, хранящими старинные деревянные тайны, дремучими и в то же время домашними. Самая сладкая ягода была на островах, от скал уходило в глубину таинственное черное дно, на котором, наверное, лежали рыбы и затонувшие тяжелые просмоленные лодки.

Самое лучшее впечатление из детства — плывешь от одного острова к другому, вдалеке угадывая очертания следующих, вглядываясь в просветы между золотыми соснами и надеясь увидеть там зеленые от времени венцы заброшенной избы или даже темную ограду скита. А сзади надежно сидит отец, на его дырявом свитере вывязаны смешные олени, он поет допотопные довоенные песни, и его щетина радостно топорщится на щеках. Я очень долго ждал, когда я вырасту и надену этот замечательный свитер, а еще его гимнастерку-партизанку с темными пуговицами и совершенно выбеленную от солнца. Но я не успел еще дорасти до всего этого, как он выбросил старое барахло в конце одного из походов, а мама купила ему новую олимпийку и туристическую курточку из болоньи. Мне тогда казалось, что его старые вещи были не менее древними, чем воображаемые скиты и избы раскольников на островах.

Нам постоянно попадались в тайге остатки охотничьих балаганов и избушек, плотины на озерах, построенные зэками для сплава леса, один раз мы жили в заброшенной деревне, но того, что я мечтал найти на островах, мне так и не удалось увидать, а потом я вырос.

И в тех счастливых походах я никогда не задумывался о ролях или поведении в группе. Я пытался поймать загадочных рыб, стерегущих мертвые лодки, таскал мелких окуней, рвал ягоду и ходил за отцом смотреть, как он охотится, и нюхал стреляные гильзы. Потом уже стал ездить один, красная палатка перешла ко мне по наследству. Все остальное успело прийти в негодность или потеряться после смерти отца и бесчисленных переездов. Но запах остался тот же, и чувство то же, когда смотришь на острова.

Я подгреб к похожему на ежа острову, вынес байдарку на каменный берег, повесил на плечо кофр и взял штатив. Между яркими желтыми соснами просвет и белая моховая поляна наверху. А еще чуть выше дряхлый триангуляционный знак. Мох чистый, не истоптанный, наверное, на острове нет хорошего места для стоянки. На ягеле чаячиное яйцо с небольшой дыркой, из которой когда-то вылез птенец. Или, может быть, из которой ворона выпила это яйцо. Светящееся в контровом освещении яйцо в пушистом белом ягеле — раз. Дерево — ствол идет вверх, затем, надломившись, нагибается к земле и все-таки потом поднимает крону к небу — два. Очень динамичная картинка. Еще триангуляция. Кажется, что она держится на своих трех ногах только по привычке — дерево почти истлело внутри, оно пустое и выбеленное, как отцовская гимнастерка. Ветхая триангуляция и золотые сосны, а дальше — Ладога, открытый простор. Не скит, конечно, но тоже дело рук человеческих на фоне большой воды.

Ежиный нос — темный сплошной камень уходит навстречу всем ветрам в сторону открытого горизонта. Спускаюсь на мыс по небольшой расщелине в камнях, тут чудесный разноцветный мох — зеленый, красный и желтый. Он растет на отвесной стенке, цвета плавно переходят друг в друга, а из-подо мха сочится влага. Подсвечиваю вспышкой с отражателем. Полпленки со всякими дублями и экспозиционными вилками есть.

Дальше к воде — сплошной монолит, чуть тронутый трещинами. Кварцевые прослойки и тут идут вкраплениями и извивами по темному полю, иногда как узоры, иногда — как иероглифы. В трещинах пустили корни крохотные цветы. Может быть, камнеломки? Синенькие такие. Не важно. Я ставлю штатив — фактура грубого камня, белые узоры кварца, чуть заметны блестки слюды, через весь кадр две пересекающиеся трещины, и в одной из них эта камнеломка, ну, в общем, синий цветочек.

Вот все-таки, что значит творчество — никакого раздражения от этого нашего коллектива, только чувство, что твой ягдташ потихоньку наполняется, тяжелеет. Какая разница, чем там живут эти люди, которые сегодня выдрыхлись и не знают, чем себя занять. Сегодня я буду с добычей. Пусть это не так уж много, но впереди еще двенадцать дней закатов, розовой воды в камнях, темных силуэтов чаек на камнях вечерами и белых распростертых крыльев в полете (у меня с собой светосильный трехсотник в этом году). И я должен сказать, что ощущение, когда ты приходишь в лагерь с добычей, — это лучшее ощущение в жизни.

Главное — настроиться на определенное видение, на то, чтобы угадывать переходы оттенков, движение теней и красок, игру полутонов. Нужно забыть про красивое и некрасивое, про то, что есть, и то, чего нету. Можно просто представлять, например, древние скиты и зеленоватые от старости венцы среди золотых сосен, искать это настроение среди деревьев, камней, беломошных полянок и уходящих в воду трещин.

Я закурил и огляделся. Солнце давно уже пошло на закат, но еще светило жарко и пока без той вечерней желтизны, когда приходится надевать фильтр. Чем севернее, тем удобнее фотографировать — солнце в зените никогда не бывает, вроде бы лето, день, а оно все равно вполнеба катится. Можно и фотографировать, и загорать. Почти рядом со мной загорали две девчонки. Я сначала расстроился, что и сюда туристы влезли. И уж после этого увидел ноги, фигурки, волосы.

Они, наверное, давно меня заметили, когда я камнеломки снимал, трудно не заметить с тридцати метров. А я даже не осмотрелся, охотник тоже.

Главное — неприятно, когда за таким делом застают, за творческим. Бог знает, как я там извивался в поисках лучшего кадра, чесался где-нибудь в задумчивости. Они-то, конечно, нигде не чесались, они улыбались. И еще они натирались кремом. То есть прервались на тот момент, когда я их увидел и пока шел взглядом от шлепанцев выше по фигуркам, а потом продолжили наносить себе и друг другу защитный крем от загара на тело.

Они улыбались мне, ну, может быть, прикалывались надо мной, может быть, просто настроение у них было хорошее. И у одной были рыжие такие волосы, волночками, вьющиеся, а у другой обычные. И с волночками помахала мне рукой, натирая другой рукой бедро.

— Привет! — Немного выгнувшись, она круговыми движениями начала наносить крем на попку. Как будто реклама какая-то.

Я подхватил штатив за одну ногу, кофр на шее, камера за ремешок в руке, и пошел к ним. А что, бежать-скрываться, что ли? Подошел, сказал тоже “привет”.

— Лена. А это — Аля.

Аля — это, как я понял, та, что с обычными. Я сдвинул на затылок свою ковбойскую шляпу. Майка “Western Geco — нефтяные разработки” синяя, старые брюки “под папу”, босиком, потому что я оставил сапоги в лодке. Что еще? Щетина недельная, но зато дорогой фотоаппарат, кофр, солидный штатив. Девчонкам по двадцать — двадцать два. Аля курносенькая немного, это единственное, что запомнил, но я на нее мало смотрел.

— А что вы там снимали на камнях? Вы так смешно ползали там. Цветы?

— Ага.

— А наша группа вон там, дальше по берегу остановились. Просто с Алькой решили позагорать и ушли подальше. — Лена оглядела мою шляпу, как я стою перед ней, лицо и сказала: — Решили устроить маленький нудистский пляж.

Я посмотрел ей в глаза, потом на белый купальник — на лифчик и на трусики, а потом на Альку. Затем опять Лене в глаза и в белые зубы. Она потерла ладошку о ладошку и потом провела по животу.

— Просто не успели, мы же не знаем, вы обнаженную натуру тоже снимаете или только цветочки? Мы даже до сих пор не знаем, как вас зовут.

Вот тебе и скит с позеленевшими венцами.

— Сергей.

— Алька, представляешь, еще Сережка! С нами в группе уже два Сергея. Вы — теперь третий. Сергеев и Лен вообще-то многовато развелось, но мы же не виноваты, да? Вот Аль мало. Сразу можно запомнить.

Откуда только берутся такие уверенные девушки? Хотя вообще-то если иметь такую фигуру, то можно быть уверенной в себе.

— Вас тоже можно. — Голос у меня невыразительно прозвучал.

— А вы что, один путешествуете? Вы фотограф?

— Нет, я тоже с ребятами, просто уплыл. — Я посмотрел на штатив, который держал, положил его на землю, выпрямился, потом сел, поставил рядом кофр. Хотел закурить, хлопнул по карману, ища пачку, но вспомнил, что в походы всегда беру только “Приму”. Решил не курить.

— А что вы любите снимать? Природу, да?

— Ну, природу тоже. Портреты. — Я смотрел теперь на Лену снизу вверх. Вернее, хотел смотреть — гладкие ноги совсем рядом были, — но немного отводил глаза, глядел на горизонт. Хлопнул по карману. Потом вытащил сигарету все-таки, а то подумают, что чудак — все время по карманам себя хлопает.

— А вы снимаете “ню” или нет, вы нам так и не сказали... — Лена завинчивала крышку у тюбика с кремом и покачивала коленкой вправо и влево. Вот видно, что издевается, что специально подначивает, а уйти невозможно. — Вы какой-то неразговорчивый. Стесняетесь, что ли?

— Это вы, по-моему, стесняетесь. Говорили про нудистский пляж, а что-то его пока нету.

— А потому что на нудистские пляжи одетых не пускают. Вам тоже раздеваться придется или покинуть пляж. — Так ласково на меня смотрит.

Наверху, в середине острова, стучал топор. Наверное, кто-то из их группы рубил дрова для костра. Я встал, подобрал свою треногу, кофр, прикурил.

— Ну ладно, девушки, тогда счастливо вам тут позагорать. — И покинул пляж.

— А вам пофотографировать.

Я еще дернулся, хотел повернуться, но потом только быстрее пошел.

Потом я уселся в байдарку. Вот чего-чего, а фотографировать больше не хотелось. Погреб назад.

Главное, посмотрела так оценивающе и сразу все поняла. Что бабы, что лошади — они сразу чуют, кто на ком ездить будет.

Нет, ну с лошадьми-то я легко управлялся. На Алтае у нас был один конь на кордоне, его звали Бурля. Это был некрасивый, пузатый, злобный, но довольно хороший в тайге мерин масти “бурул”. Не знаю, как называется эта масть по-русски, но я бы назвал окрас грязно-бурым. Зиму Бурля, как и остальные лошади, проводил в окрестностях кордона на лесных полянах, копытя из-под снега траву, а начиная с весны, его периодически ловили и ездили на нем в обходы. Поэтому с весны он старался выбирать для пастьбы труднодоступные места, а зимой спокойно спускался в наш маленький поселочек, чтобы полизать соль или урвать клок сена у коров.

Лошади любят выдумывать хитрости, чтобы обмануть людей и закосить от работы. Эти хитрости многообразны, и кони их выполняют с поразительным упорством, независимо от того — раскусили их или нет, но если другие животные могут действительно ввести человека в заблуждение, то лошадиные проделки имеют в основном один результат — коней бьют и продолжают на них ездить. И укором человеку служат лишь грустный лошадиный глаз и подрагивающие лошадиные губы.

Бурля никогда не занимал место вожака в крохотном табуне наших коней, но за то, что его ловят, бьют и седлают, он готов был сорвать злость на ком угодно. Он лягал и кусал всех кордонских коней, нападал на нас и, будучи заарканен и привязан к коновязи, грыз саму коновязь. По-моему, он безразлично относился к тому, какая роль досталась ему в табуне, — он пасся обычно чуть в стороне от остальных, не боялся жеребца Айгырку и постоянно выяснял отношения с людьми. Время от времени он неожиданно нападал на каждого из нас, пытаясь укусить и лягнуть.
Я видел, как он действовал с неподготовленными людьми — хватал зубами за телогрейку, за плечо и резко дергал на себя и в сторону, поворачивая человека спиной к себе. В ту же секунду он и сам разворачивался и лягал двумя задними ногами. Бурле не удалось никого изувечить, но все равно было страшновато, поэтому каждый раз после попытки нападения его били.

Когда Бурля намеревался напасть, помогало только одно — нужно было идти на него и верить, что ты его сейчас изобьешь. Нужно было поверить в то, что только смерть может помешать тебе отпиздякать как следует эту подлую лошадь. И как только удавалось убедить в своих силах себя самого, конь расслаблял прижатые к голове уши, опускал голову и принимал мирный вид. Конечно, после этого следовало подобрать какую-нибудь жердь и обломать о него, иначе нападение вскоре могло повториться. Этот конь точно помнил, сколько времени прошло после того, как его бил каждый из нас. Спустя месяц после взбучки он проверял, не растерял ли человек уверенности в себе и в том, кто кого побьет. Поэтому иногда мы слегка били его с расчетом на будущее.

Потом мы нашли его сдохшим на Чакрымских полянах. Его кости глодал здоровый секач, который постоянно перекапывал наши покосы.

Вот Бурля меня учил, а я так и не научился уверенности. Вернее, с лошадьми вроде научился, а с людьми — нет. Или, может, это из-за Любки?

Опускать все-таки нужно, верить, что ты лидер, и бить по ушам. Немного мешать всех с дерьмом. Если бы я научился, то не было бы сейчас так муторно. Как подросток под окнами дискотеки, блин. Хотя, в принципе, чего такого плохого произошло, чтобы было муторно? Ничего не произошло. Погребу назад спокойно, по пути еще блесенку покидаю.

Все-таки муторно. Снял идиотскую шляпу, бросил в лодку. Я же не Саныч, чтобы корчить из себя мачо, чтобы потом придумывать, как эти две козы заламывали руки в мольбе. И вообще эти его мачо — это уже сто лет, как прошло все. Не актуально. Это покорение природы, своих слабостей, старик и море и прочая дребедень. Щетина всякая. Если бы это было в моде, то унисекс был бы не в моде.

Зачем покорять природу, если ее почти не осталось в диком виде? Чего покорять, если вон на островах кремом натираются. Скоро и на Алтае, где-нибудь на самом крутом перевале, будут “Cool Girl” в темных очках топлесс читать. Какой смысл пробираться с вьючной лошадью десять дней по тайге, разрубать завалы, ломать коням ноги в курумниках, кормить комаров, если тебя встретит на заповедном озере юноша с закрученными висками и мокрыми прядками, в обтягивающей кофточке, который с дигитальной камерой вылезет из вертолета. И если санычевская Кончита и встретится в тайге, то она обязательно будет держать этого юношу за талию, указывать на тебя пальцем и говорить: “Смотри, Максик, какой мухомор из леса вышел!”

Должно быть что-то такое новое, свежее. Хотя что можно нового и свежего придумать? Может быть, растворение в природе, всякие там традиции народные задействовать? Или не традиции, ну, я не знаю… Ну, вот хотя бы, как мы им с Любкой рассказывали — два любящих друг друга человека без всякого надрыва и Хемингуэя просто теряются в тайге. Не в том смысле, чтобы заблудиться, а просто растворяются, выбирают себе путь сами… Нет, этому тоже сто лет в обед.

Надо, чтобы не просто байки, а чтобы — позиция. Если грамотно все продумать, если самому опять же уверенности набраться, то потянутся как миленькие. Никакой Саныч не сравнится.

Вообще-то зачем даже что-то придумывать, позицию какую-то изобретать, идеологию. Чем проще — тем лучше. Говоришь людям то, что они могут, не напрягаясь, переварить, — и все. Старье даже лучше — им разбираться в новом не придется. Больше ничего и не надо. Как по телевизору — чем тупее передача, тем лучше. Просто Саныч выбрал вестерн, потому что он ему больше нравится, этот жанр.

Нет, это тоже все фигня. Им нужно подыгрывать. Видеть роль, которую они выбрали, и подыгрывать. Нет, еще показывать, что ты знаешь их роль. Или тогда они рассердятся?

А может, лучше всего покатит что-нибудь радикальное? Радикальное, легкое для понимания и справедливое с виду всегда катит лучше всего. И потакать обиженным. Это беспроигрышный вариант.

У меня перед глазами вдруг возникли гладкие твердые ноги той рыженькой с волночками, и я неожиданно так возбудился, что даже бросило в жар. Остановился, зачерпнул ладонью воды, попил, покурил. Сначала даже хотел повернуть обратно, но когда оглянулся, то возбуждение угасло. А потом, когда покурил, то уже спокойно поплыл дальше.

Выбрался из лодки на нашем пляже, легко оторвал лодку от воды, занес ее повыше и подошел к ребятам, которые валялись на песке.

— Ну, что? На Белое море на следующее лето?

Все эти дни солнце мягко опускалось в дымку, в мутноватый от дневной жары горизонт, не тревожа поверхности воды, а сегодня на закате муть разнесло, и с открытой Ладоги подул ветер, посвежело. К ужину все достали куртки, собрались чуть ближе к костру. Сегодня съели рыбу под водочку. И все хвалили. Дым крутило, кидало в разные стороны, люди задерживали дыхание и отворачивались, держа в руках миски с кашей. По два разика опять налили.

Дима первый поел и сполоснул в озере миску.

— Ну, как спланируем завтрашний день? — спросил он.

— Да, давайте, мальчишки, решать, пойдем мы завтра или же дневку устроим, — сказала Ирка.

Решать никто сильно не торопился, все сидели после ужина и водочки в расслабленных позах.

— Я, как все, — ответил Женька. — Можно идти, можно и отдохнуть завтра.

— Нет, ты скажи, что именно хочешь ты. Твое желание.

— Мое желание — чтобы всем было хорошо. Или давай уж ты командуй, наверное.

Наблюдаю за ними и вижу, как они читают по бумажке каждый свою роль. А они даже не подозревают об этом. И я вдруг сейчас подумал о том, что никогда еще не испытывал такого могущества. Уверенности в себе, значимости и могущества. Они прозрачны для меня, как тени, они как будто ненастоящие. Мне кажется, будто я вижу их насквозь, оставаясь плотным и недосягаемым. Да, знание дает силу, это точно.

Даже когда муравьев наблюдаешь — и то чувствуешь, что у них что-то свое остается, то, до чего ты никогда в жизни не допетришь. Что-то такое муравьиное, насекомое, непонятное. Иногда вдруг такой вот муравей остановится, задерет свою голову и как будто рассматривает тебя, неприятно даже становится.

И главное, что я сейчас понял, — что даже роль этого скрытого лидера не так хороша, как может показаться. Скрытый лидер — это не потолок. Вот Саныч — наверное, ему нравится, что к нему прислушиваются, что его любят и хотят иногда быть на него капельку похожими, но ему никогда и в голову не сможет прийти, кто он на самом деле. Никогда не осознает, что ему просто дали поиграться в скрытого лидера. Скажи ему — отмахнется. Так что даже самая крутая роль — чепуха, главное — знание, вернее, понимание, у кого какая роль и почему. Поднимаешься моментально над всеми остальными, паришь и смотришь на них с недосягаемой высоты. Никому до тебя не дотянуться. Лежишь, как на Фудзияме, и чувствуешь себя круто — как бог.

И девочки эти на острове совершенно безболезненно вспоминаются. Никаких эмоций, хорошо. Жалко, что я это все это так поздно понял — только сейчас, когда уже за тридцать. Раньше бы чуточку, нервы бы поберег.

А на Беломорье все-таки как клюнули все! Даже Дима, автоматически при этом теряющий роль “шкипера”, ведь он там мест не знает. Но нет, с интересом слушает, вопросы задает. Даже бутылочку пластиковую заветную опять достали — Антоха тост решил сказать за Белое море, за моряков и прочее. Распаковали гитару.

Да, со мной они пойдут куда угодно — на Белое море или на Желтое, Черное — какая разница. Потому что они видят во мне, вернее, чувствуют что-то важное и непонятное. Наверное, они просто почувствовали мое преимущество. И это их притягивает. Им теперь будет казаться, что они путешествуют, что им интересно, что у них хорошая компания подобралась, а на самом деле им просто хочется быть рядом с кем-то более совершенным.

— А не стало ли холодать, мужики, а? — спросил я.

— И впрямь ветерок, — радостно потер руки Антоха.

— Ну и…

И Рома с довольным пыхтением нагнулся к стоящим на камне кружкам и, щурясь, стал разливать. Антоха светил ему фонариком. Ночная прохлада заставляла всех сжиматься вокруг костра, быть поближе друг к другу. Неслышно чокнулись пластмассовыми кружками.

Легкий жар от водочки, хорошее настроение, уверенность в себе, резкий ветер с большой воды, запах остывающей гальки и камней, далекий огонек маяка или судна на горизонте, запах сигаретного и соснового дыма, багульника и брезента. Красноватые блики на лицах вокруг огня, темные фигуры людей, которые не дают мне испытывать одиночество на этом берегу, их голоса — все это, такое обыкновенное, много раз прочитанное и прожитое, кажется свежим, настоящим.

Полулежа, опершись на локоть, куришь, слушаешь разговоры, думаешь о будущих походах. Неловким, но дружеским движением передает мне новую порцию Женька. Черные силуэты сосен и елок обступают наш лагерь, а мы разговариваем.
А время от времени всплывает само по себе то, что я теперь понял, греет, уходит ненадолго. Я могу быть в их компании, не высовываясь, скромно, не выпячивая своего превосходства.

Раньше стеснялся молчать в компании, не мог расслабиться. Но, оказывается, можно с удовольствием молчать, так, как молчу сейчас. Спокойно, уверенно так молчу. Иными словами, знаю, о чем молчу. Можно и Саныча послушать, как он этой весной на лыжах пробился на Валаам по льду.

— Уже под берегом провалился-таки. Но, уж, думаю, ничего — добегу до друзей. Я же когда-то там работал, до Алтая еще. Ребят там знакомых много осталось. Дохожу до них ночью — мокрый, голодный, усталый, думаю — сейчас встреча, водка, ночь напролет воспоминания. Стучу — не открывают. Из-за двери говорят, что помнят, что рады, но иди поищи в другом месте. И другие то же самое. Представляете — ночевал у охранников. Они меня изловили, что, мол, ночью по территории шатаюсь, но хоть приютили. Так-то вот — а еще говорят, старая дружба, старая дружба!

Саныч смотрит в огонь, даже сейчас видна его седина, которая вдруг сделала его виски почти белыми за последние два-три года.

— Давайте выпьем за то настоящее, что связывает нас всех, что заставит нас открыть двери в любое время, в любую погоду. И я так рад, что после целого года тяжелой, такой вот изматывающей жизни я сумел с вами со всеми вырваться сюда. Просто я чувствую, что вот эти люди вокруг меня откроют мне дверь всегда. Давай, Женя. Рома. Эй, москвич, давай, дотянись. Сколько мы с тобой лет уже не сидели так, а? Восемь? Восемь лет… Но с рыбой ты, конечно, меня обставил. Да. Давай, Антоха. Ага. Ира...

Потом вдруг Рома начинает громко вслух планировать, что он купит к следующему лету, к Белому морю. Подготовится просто перфектно. А потому, что просто он может купить то, что хочет купить. И раз в походе действительно вот так вот все перфектно, то и готовиться к нему нужно перфектнейшим просто образом. Но, безусловно, он тоже так считает, что дверь любой из нас — любой — должен всегда открыть. Всем и кому угодно.

— Все, заяц, все все поняли. Тихо. Все все поняли. — Голос у Галины твердый и ласковый. Она говорит и любуется своим “зайцем” одновременно.

— Но если…

— Заяц. Все поняли, что ты можешь купить все. Ты богатый. Ты сумел, вы с Антохой сумели. Не будь похвальбушкой.

— Ладно. Давайте за тех, кто сумел. В лесу, на Алтайских горах, в бизнесе — везде. Да? Да. Пьем? Все, пьем. Только дверь вообще-то все равно не будут открывать. Это все херня и нежизненно.

Саныч вскинул голову на Рому, а потом понурился и так и сидел с кружкой в ладонях, глядя в землю. Никто не возразил, только Ирка сделала укоризненное выражение.

— Мальчишки, как вы всегда умеете все испортить. Саныч действительно такой тост сказал!

— А потому что херня и, главное, нежизненно совсем. Красиво, но херня. Мы, может, друг другу и откроем, но только из-за того, что вместе сюда сходили. В течение этого года откроем, может быть. На следующий прогнозировать не стану.

— Ну вот! Ромочка, ну что ты говоришь? Ты и меня не пустишь?

Саныч все-таки не выдержал, хотя говорил без обычного задора:

— Я спорить не буду, но на меня можете рассчитывать. Просто в тайге я усвоил несколько вещей, без которых погибнешь. Они проверены, Ром, в тяжелейших — вот Женька и Серега подтвердят — походах, когда…

— Это в тайге. А в нормальной жизни ты погибнешь, если откроешь. Саныч, ты забудь тайгу. Тайгу свою забудь, правду тебе говорю. И там, наверное, уже все не так. Если у тебя инстинкт выживания есть, то ты скоро сам первый не откроешь. Просто на всякий случай. Петух, как говорится, не прокукарекает, как не откроешь.

— Открою. И детей научу открывать.

— Херня все это. Вы просто там в тайге чувство утратили. Там у вас санаторий был. А я бизнесом занимаюсь, я в гуще кручусь, понял? И я время ценю и знаю. И я знаю, что не то время идет, чтобы открывать. И чем дальше, тем больше.

— Это просто у вас в бизнесе, в капитализме правила акульи.

— Да при чем тут бизнес, капитализм? У нас не капитализм и правил нет. Просто время такое наступает. Поэтому в походы и ходим.

Женька с Ольгой сидели рядышком на бревне, Ольга положила голову мужу на колени. Павлик перестал бегать вокруг костра и притих около мамы, чтобы не отправили спать. Женька смотрел на всех и улыбался. И спор слушал с улыбкой. Он не предлагал тостов, но почему-то как раз к нему обычно обращались те, кто говорил речи с кружкой в руках, а Женька кивал головой.

Потом он спросил меня:

— А ты не помнишь ту песню, которую мы с тобой сочинили на покосе? Что-то про то, как следы уходят на заснеженный перевал. Ту-ту-ту... один перевал… Нет, не следы.

И мы чуть отошли от костра и пытались вспомнить с ним строчки, но ничего не получалось. Я вместо этого вспомнил, как мы с ним проводили целые ночи у костра на покосе, ожесточенно спорили обо всем на свете, не могли наговориться. Читали друг другу стихи, мечтали о красивых женщинах и даосских монастырях одновременно.

— Хорошо, Женька, что вы нас с собой вытащили. Я рад, что с вами поехал.

Женька улыбался и тихонько подбирал аккорды. Потом надоело.

Посидели вдвоем, помолчали, потом вернулись в компанию. Рома с Санычем уже успокоились. Рома, видно, понял, что нарушил этику костровых разговоров.

Где-то вдали в темноте взвывал лодочный мотор, слышались крики и женские взвизги, потом стреляли и пускали ракеты. А у нас тихо, соседи по берегу так же тихо торчали возле своих костерков или уже спали.

— Ладно, раз уж Ромка нам тут предрек чего-то неприятное, так давайте, что ли, за то, что сейчас пока еще хорошо сидим. — Ирка подняла кружку. — Двери открывать-закрывать в городе будем. А тут дверей нет, тут у вас женщины мерзнут и скучают от умных разговоров. Жень, спой чего-нибудь.

Пели, обсуждали будущее путешествие, я рассказывал про китов, и мне, и всем было хорошо, а потом Женька спросил, где Люба. Я посидел еще чуть-чуть для приличия, потом, немного запинаясь в темноте, пошел от костра. Нашел ее в палатке, она плакала.

Никогда никакими силами невозможно заставить ее сразу объяснить, в чем дело, блин. Это даже раздражает. Нужно сидеть, гладить по спине, смотреть на дрожащий подбородок и ждать. Потом уже сам начинаешь догадываться, и делается тоскливо. Не просто тоскливо, а ужасно тоскливо. Потом надо искать для нее платок.

— Ты там говорил… Ты правда хочешь идти с ними на следующий год? Почему ты мне не сказал? Ведь мы с тобой по-другому хотели.

— Малыш, я просто забыл совершенно. Вот, знаешь, выскочило из головы вдруг. Может, потому, что выпил немного. Захмелел.

Но она знает, что я об этом раньше забыл. Чувствует.

— Милый, давай… Только ты не обижайся… Давай уедем. Мне не нравится. Я хочу уехать от них. Ты с ними какой-то совсем другой — ты пьешь каждый день, ты совсем меня не замечаешь. Давай поедем домой. Вдвоем еще поплаваем несколько дней и поедем домой.

На следующее утро мы с Любой собирались. За полчаса свернули все вещи, быстро поели и отобрали себе немного продуктов — дня на три. Саныч спал. Женька сидел, держал сына на коленях и смотрел, как мы укладываемся.

— Вы не думайте, что нам с вами не понравилось, — сказал я. — Просто так получилось.

— Мы не думаем. Конечно, нужно ехать, раз так надо. Главное — не пропадайте. Звоните, пишите, приезжайте. Вы же знаете, что мы всегда рады. И на море когда-нибудь съездим, китов посмотрим. У вас, конечно, следующим летом не получится, это ясно было сразу, но не пропадать же хорошей идее. И помечтать приятно было.

Лучше бы не вспоминал уж об этом. Они ведь все, наверное, понимали, что следующим летом у меня действительно не получится. Быстрей бы уложиться и отплыть уже.

А ветер так и не переставал всю ночь. Теперь он кое-где срывает верхушки волн, и получаются барашки. Под острова зайти — там не так сильно волна будет, но до этих островов еще шлепать. И потом тоже шхеру пересекать по-открытому. От этого тревога, дерганость какая-то появляется, но оставаться тоже невозможно. Да и решили уже, в конце концов.

Вот в такие моменты, когда по волне плыть или когда один в тайге зимой заночуешь, — как хорошо о друзьях думается. От страха. И вот Женька рядом сидит, можно бы Саныча разбудить и посидеть с ними, поболтать по-настоящему.

— По волнам-то не боитесь? А то вон смотри, нагнало ветром. Может, еще передумаете, денек-другой с нами еще останетесь?

— А почему они уезжают? — спросил Павлик.

— Потому что им нужно ехать домой.

— Я тоже хочу домой, мне надоело в походе. Я хочу игуать на компьютейе.

— Смотри, Серега, родится у вас такой же походник, особо не даст попутешествовать. Будет ныть. — Женька пригладил сыну вихры над ушами.

Я перевернул байдарку, отнес на воду и удерживал ее, чтобы она не билась о берег. Женька ссадил сына, подошел и стал подавать мне вещи. Антон разбудил Саныча. Я усадил Любу, потом, стоя в воде, поручкался с мужиками, оттолкнул лодку и уселся. Потом стал грести, держа на острова и стараясь не оборачиваться.

Когда зашли за острова, Люба оглянулась на меня и улыбнулась той старой улыбкой.

Два дня подряд я просто продирался сквозь волны и встречный ветер. Левая рука вообще, думал, откажет. Иногда вода переплескивала через фальшборта, и мы были постоянно мокрыми. Мы ночевали в укромных маленьких бухточках, на уютных станах, где нет места для больших туристических групп и поэтому чисто. На третий день мы вошли в длинную узкую шхеру, там волнам негде было разогнаться, и я даже пожалел, что вся эта карусель закончилась.

В последнюю ночь остановились на скалистом мысу, наверху были плоская площадка и удобный спуск к воде. С этого мыса шхера просматривалась до самого горла со всеми ее островами. Пока мы нашли это место, пока перенесли наверх все вещи и установили палатку, накрыв ее сверху полиэтиленом, туча, которая полдня заходила нам с кормы, наконец догнала нас и пошел такой ливень с молниями и страшным громом, что я думал, палатку смоет в озеро. Я лежал на развернутых спальниках, рядом лежала Люба, читала с фонариком книгу.

— Слушай, Сережка. Я сейчас про оргконсультирование тут читала, ну, это — психологи для организаций проводят работу, чтобы сотрудники лучше работали. Вот туда бы устроиться. Там такие деньги платят!

Любка лежала, смотрела в потолок, положив раскрытую книгу себе на живот.

— У нас одно занятие мужик такой проводил — Кролль. Он еще консультировал ельцинскую команду перед выборами. Он сам рассказывал. Представляешь, какие возможности?

— Угу. Только это импотентом надо быть, чтобы хорошо манипулировать.

Я слушал раскаты грома и треск капель по пленке, потом уснул.

С этим ливнем кончилась и жара, стоявшая все предыдущие дни. Утром было тихо, влажно и серо. Ветра тоже не было. Туристы и рыбаки все куда-то попрятались, в проливе не было видно ни одной лодки, не было и ярких пятен палаток на островах.

Любка появилась возле костра с мокрыми волосами и достала из мешка полотенце.

— Милый, нам от того места, где байдарку разберем, сколько еще до станции?

— Семь километров по шоссе. Ты что, к цивилизации, что ли, готовишься?

— Ага, волосы такие грязнущие были. А как ты унесешь все? Или мы машину будем ловить?

— Какая разница. Как-нибудь доберемся.

Вот опять отсюда такая картинка открывается, с этого стана, — острова уходят один за другим вдаль и постепенно пропадают то ли в дожде, то ли в тумане. Плоские и круглые, большие и малые, поросшие лесом, темные. Я сижу, иногда мешаю в котелке. Любка вытирает волосы, потом смазывает лицо кремом... Теперь, наверное, такая погода надолго — тем двум крем от загара не понадобится.

— Милый, может, что-то можно оставить ненужное? Хоть немного поменьше тебе тяжесть тащить.

— Да вроде нечего оставлять.

— Может, сапоги твои — они уже в дырках. Брюки, портянки. Может, палатку эту?

— Сапоги можно, действительно, и штаны.

— Давай палатку тоже эту тяжелющую, а? Давай лучше потом новую, полегче купим. И чтобы полиэтиленом не нужно было каждый раз накрывать.

— Ладно, Любка, все… Я все понял, я сам решу. Ты так здорово обо мне заботишься.

Что бы она понимала? Как будто обо мне заботится. В этой палатке я провел, может быть, лучшие дни в моей жизни. Мы покупали ее вместе с отцом, потом шили для нее мешок из серебрянки, он учил меня ее ставить. Она стояла на самых солнечных, духмяных островах, она впитала в себя запах горячего летнего багульника, и ее дно стало синим от давленой ягоды. Отца всегда, сколько бы человек ни ходило с нами, негласно выбирали в походах за главного, хотя у нас никогда не было этих всяких “шкиперов”. Просто все его любили. И я говорил, что наша палатка красная, потому что командирская. И отец, когда мы покупали ее, сказал — я сейчас точно помню, как он стоял в магазине на Ленинском, в костюме после лекций, еще выбритый и цивильный, без походной щетины, держал ее и говорил — такая палатка красиво смотрелась бы в лучах заходящего солнца в снегах Килиманджаро.

Да и хрен с ней, с палаткой этой. Пусть остается. Уехать вот так, ни с того ни с сего посередине похода… Слезы, сцены… Зачем тогда вообще ехать было? Или уж ехали бы тогда вдвоем, как обычно. Я ткнул ложку в котелок, встал, ушел к воде, стал курить и злиться. Еще билетики, главное, какие-то собирал в конвертик! Какие, к черту, билетики… Пропади она пропадом, эта палатка. И весь этот поход. Размечтался тоже! Кто-то другой так же вот смотрит на меня и похохатывает. Заранее все мои движения и жесты предвидит. Кролль какой-нибудь, прости Господи.

Но я все-таки аккуратно ее свернул потом, пока Любка дулась и доваривала кашу. Положил на плоский камень, рядом колышки. Посмотрел. Опять что-то так тошно стало. Про отца опять вспомнил, и как мы с ним ругались — уже в последних походах, а потом он стал ездить один, и я один. Я — в экспедиции, где нам выдавали все необходимое снаряжение, а он с этой палаткой, с нашей еще старой байдаркой — все на Север, по нашим местам. Он и за три месяца до смерти ездил тоже, вернулся, сказал, что в этот раз тяжеловато показалось.

Подошла Люба, дотронулась до моего плеча. Стояла с опущенной головой, с замершим взглядом, словно лисица, слушающая игру мышей под снегом.

— Дай руку. Вот сюда… Чувствуешь? По-моему, он повернулся.

Черт его знает, что нужно говорить в таких случаях?

Версия для печати