Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2004, 7

Скитания души

Лариса Миллер. “Где хорошо? Повсюду и нигде...”: Стихотворения. — М.: “Время”, 2004.

 

Эта книга — свидетельство не только проживания своей судьбы и своего времени одним человеком, это запечатленная эпоха, переход из одного тысячелетия в другое. Но переход этот плавен, незаметен, как текущие в небе облака, его невозможно зафиксировать точным приговором — “сбылось”, скорее — “сбывается”. Так и поэзия Ларисы Миллер, собранная в книге “Где хорошо? Повсюду и нигде...”, сбывается, продолжается. Это — мягкая метаморфоза, переход, пере-шаг на следующую ступеньку невесомой лестницы, уводящей ввысь, которую дано увидеть и ощутить не всем. Это, безусловно, веха, но отнюдь не завершение, а продолжение начатого более четырех десятилетий назад поиска Божественного глагола и его воплощения в окружающем мире.

Читатель не найдет в этом сборнике ни привычных аллюзий “о странностях любви”, так ярко представленных в русской поэзии от Пушкина до Бродского, ни излюбленных — русской же поэзией — вольнолюбивых мотивов, ни ставшей в последнюю четверть века привычной ломки традиционных форм классического стиха. Напротив, поэзия Ларисы Миллер подчеркнуто проста, классически прозрачна. Излюбленная форма — короткий, от 8 до 16 строк стих, чаще всего с парной рифмовкой, сама же рифма не отяжелена ни составными, ни приблизительными созвучиями, нередко грамматически однородна, наиболее часто встречающийся размер — четырехстопный ямб. Эта нарочитая простота стихотворной формы — основной принцип поэзии Л.Миллер: о самом сложном — самыми простыми средствами, о непознаваемом — самыми внятными словами.

Давно замечено, что о вере говорить трудно, ибо человеческий язык (во всяком случае, русский) не выработал для этого необходимой лексики. Оставим в стороне вопрос, насколько это вообще нужно. Поэтесса говорит с читателем о промысле Божьем теми словами, которыми говорили с нами и Пушкин, и Тютчев, и Мандельштам, но говорит по-своему, наполняя стихи столь индивидуальной интонацией. Я бы сравнила образ ее лирического героя с одиноким деревом, стоящим на вершине холма и устремленным в небеса: не о разладе с миром шепчет его листва, а о вечном движении ввысь, о слиянии земного с непознаваемым — как корни, питающиеся соками земли, несут живительную влагу, пролившуюся с небес, по стволу все выше и выше, к самому последнему листочку, который касается облаков, плывущих над нашими головами.

Стихи Ларисы Миллер полны движения, полета. Куда, к чему, к кому? К Тому, Кто нам даровал это ощущение полета. Важно только вновь его почувствовать, ведь за всепоглощающей суетой сует очень легко это ощущение потерять — вот почему ее поэзии так свойственны образы облаков и ветра: изменчивые и парящие, они словно восстанавливают утраченную связь между миром и душой, устремляющейся туда, откуда она однажды пришла:

И в том печаль, но в том и чудо,

Что даже вздоха своего

ТУДА не унесешь отсюда.

Душа скитается в потемках суетного быта. Кажется, еще чуть-чуть — и “счет за телефон”, и “машинный рев”, и “тараканы и мыши”, и “полутемный подъезд” поглотят ее, засосут в свой призрачный водоворот житейских хлопот, то бишь небытия... Но нет! Она — “летучая, лету...” — воспаряет, скорбя и умиляясь, туда, где “снизойдет Благодать”, где

Как небо помыслы чисты

И связаны не с миром этим,

и с изумлением смотрит на оставленный мир, “легким крылышком шурша”:

И сверху увидим, как тихо, бело,

И чисто, и снежно средь долгой зимы

В том мире, который покинули мы.

Если Тютчева повергают в ужас, в “страх и трепет” открывающиеся грозной ночью бездны бытия, доступные человеку, умудренному трагическим опытом философского осмысления жизни, то Ларису Миллер восхищают плывущие по небу облака, нежнейший аромат “разнотравья, разноцветья”, рвущиеся в голубую высь “бемоли и бекары”; ее восприятие Божьего мира сродни восприятию его ребенком: непосредственная радость от полноты бытия “здесь и сейчас”, дышащая благодарностью за светозарное мгновение, дарованное человеку по великой милости.

Но ей же ведома и мудрость сострадания к мятущемуся, потерянному и потерявшему связь с душой человеку:

Смертных можно ль обижать,

Изводить сердечной мукой

Перед вечною разлукой?

——————

Тебе осталось лишь гадать

Зачем вся эта благодать,

И для чего тебя вдруг взяли,

Из тьмы беспамятства изъяли,

Решив земное имя дать.

Но исподволь, особенно в лирику
90-х годов, начинает проникать ирония. Ее ненавязчивое звучание чаще всего слышно в стихах, где четко обозначены приметы современного быта, конкретного, я бы даже сказала, политического времени:

А что до жизни до самой —

То до нее ли, милый мой?

И думать не моги об этом:

Мятеж весной, реформы — летом,

И перевыборы зимой.

——————-

От скрежещущих колес,

Вздутых цен и дутых акций —

Обалдев от всех новаций,

Улыбаемся сквозь слез.

Или в стихах, отражающих “гордыню”, человеческое “я”, разросшееся до вселенских пределов, готовое поглотить и окружающий мир, и самого Творца:

Сам ты всем своим превратностям виной,

И живешь, все время Бога теребя

И упрашивая выслушать тебя.

——————-

Тянула “я-а-а” да “я-а-а”, а зазвучало “а-а-а”,

И буква, что была последней в алфавите,

Вдруг стала первой, да, и в этом вся беда,

И в этом корень зла. Не надо, не тяните.

———————-

Хоть на время расстаться с собой,

Став предметом иль тварью любой,

Хоть стеной, хоть часами с кукушкой...

Дело, кажется, пахнет психушкой.

Умение услышать Слово, а не потеряться в словах — в этом, похоже, Л.Миллер видит предназначение поэта. Он слышит предвечный звук Божественного Глагола, и он — этот звук — не зависит ни от времени, ни от пространства: древний ли, современный ли, родной ли (сиречь близкий, русский), чужой ли (далекий, иностранный). Вот почему в ее стихах так гармонично соседствуют и архаизмы (“люблю архаику” — по признанию самой поэтессы), и суперсовременная, даже жаргонная лексика, и заимствования и цитаты из латыни, английского, французского, итальянского. Ведь то, что слышит Душа, не может быть соотнесено ни с географическими границами, ни с однолинейностью времени; язык, на котором она говорит с Богом, един и предвечен, она всего лишь, как может, “переводит” его на местное наречие, привычное уху поэта.

Миллер часто обыгрывает идиомы, выворачивая их наизнанку, заставляя вслушаться в контекст, вдуматься в бытийный смысл привычных, расхожих выражений:

Итак, не приходя в себя,

Придти в него, в нее, в тебя,

Придти в кого-нибудь другого. (...)

——————

Проживая в хате с краю,

А вернее, на краю

Черной бездны. (...)

——————

Ах жизнь, опять твои проделки,

Опять я не в своей тарелке,

У этой тоже есть края

С каемочкой, но где моя?

Так же естественно в ее поэзию вплетены реминисценции, многие из которых вошли в культурный обиход, стали фактом повседневной речи, над первоисточником и глубинным смыслом которых мы редко задумываемся. Прием использования реминисценций — один из излюбленнейших в поэзии постмодернизма, всегда сопряженный с иронией, с насмешкой над устоявшимися в сознании явлениями и фактами культуры. Но, сколько бы современная поэзия ни смеялась над опошлением разнообразных культурных пластов, сама по себе культура, т.е. умение, восприняв традицию, привнести нечто новое, — имеет непреходящую ценность, отличая человека от твари бессловесной. Вот почему в стихах Ларисы Миллер реминисценции, как правило, далеки от иронической стилизации:

(...) о жизни, ноющей, как раны,

Немыслимой, такой-сякой,

Где счастья нет, но есть покой,

Да и покой нам только снится.

—————-

А что там дальше — благодать

иль двери ада, —

Ей не дано предугадать

да и не надо.

——————-

А где же мелос? Мелос где?

Где Шуберт — тот, что на воде?

Где Моцарт — тот, что в птичьем гаме?

—————-

Переживая бренность бытия,

Предпочитаю в рифму убиваться,

Слова, слова — куда от них деваться?

Этот парафраз строк Шекспира, Пушкина, Тютчева, Блока, Мандельштама, Тарковского словно держит читателя на плаву нескончаемого временного потока в зыбком ковчеге культурного наследия.

А что такое Слово, в том числе и поэтическое, воздушное, хрупкое, изначальное, откуда приходит и куда исчезает, да и исчезает ли?

И все слова, что жили розно,

“О Господи, — взмолились слезно, —

“О, сделай так, чтоб все сошлось,

Слилось, сплелось”. И с той поры

Трепещет рифма, точно пламя,

Рожденное двумя словами

В разгар Божественной игры.

————————

Слово было лишь в начале,

А потом слова одни...

Утоли моя печали

И со Словом породни.

И если Слово — от Бога и Слово — это Бог, то что же такое поэт, преображающий все, что его ни окружает, в слово? Ухо Его, улавливающее то, что нашепчут в тишине ночей или в сутолоке переполненного вагона? Карандаш, который Он вкладывает в послушные пальцы? Поэт “озвучивает” любую вещь и событие, без устали укладывая в прокрустово ложе ритма и рифмы:

Все рифмуется со всем —

С ночью день, с водою суша. (...)

———————-

(...) Осталось с гулькин нос, а гулька —

Из не особо крупных птах,

И кроме бедной рифмы “прах”

Не нахожу другой удачной. (...)

Лирический герой Л.Миллер, облекая видимый и невидимый мир тканью поэтического слова, обходится уже без посредника, точнее, посредницы классической русской поэтики — своевольной Музы, ибо он, этот герой, настроен на прямую волну приема и передачи информации — выражаясь современным языком:

В вопросе вдох, а выдох — он в ответе,

А между ними ускользнула нить

Беседы, что ни кончить, ни продлить.

Беседа эта нескончаема.

В стихах Л.Миллер практически нет знакомых русской поэзии оппозиций: бытие—небытие, душа—тело, небо—земля. Нет, ибо эти понятия взаимопроницаемы. Граница настолько тонка, прозрачна, “полупризрачна”, что уже не понять: а есть ли эта граница между “здесь” и “там”? Скорее, речь идет о непрерывном потоке, о законе двух сообщающихся сосудов, заполненных единой субстанцией жизни, которая меняет в лучшем случае лишь форму, но не содержание. Человеческая память — инструмент несовершенный и ненадежный, многочисленные наслоения бытовых впечатлений прочно заслоняют глубинные архетипические воспоминания, возводят в абсолют чувства одиночества и потерянности; лишь бесплотная душа, свободная от этих наслоений, пытается восстановить разорванную связь между человеком и Творцом, приподнимая завесу дольнего мира в любое мгновение нашего существования: то вдруг белые лепестки осыпающегося жасмина напомнят нам падшего ангела, то текучее облако в облике ангела с крылами растворится в “горней тиши”, то “просинь в небесах” увидится “в бездонность маленькою дверкой”, то в окружающих “лицах и земных просторах” примемся искать “черты заветные с тоской”.

Дождь идет — мы с Тобою сливаемся в плаче.

Мы совпали. И как не совпасть?

Я — подобье Твое, и мои неудачи —

Лишь Твоих незаметная часть.

Человек в поэзии Ларисы Миллер сомневается, мечется, то падая в бездны неверия, то поднимаясь в бескрайние просторы духа, то отрицая Божий промысел, то сливаясь с ним, душе же (или, говоря современным языком, подсознанию) эти сомнения неведомы. Она пришла ОТТУДА СЮДА на мгновение человеческой жизни и вернется к Создателю, умудренная земным опытом.

Копенгаген

Версия для печати