Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2004, 6

Коричневый блокнот и три страницы писчей бумаги

Путешествие по Европе

Милая семья Марковых, Марианна и Леня, неоднократно приглашала нас в Германию. Прошлым летом Марков в очередной раз говорит: “Приезжайте к нам в гости”. Ничего себе. Как будто Кельн — это Кузьминки. Но Наталья вдруг изрекает: “А почему бы и нет?” И понеслось: ОВИР, посольство, билеты. Через месяц мы уже парились в купе международного класса, более похожем на трехместный карцер. Две ночи отмучились — наутро приехали. Прямо над вокзалом навис всеми своими готическими причиндалами Кельнский собор: здрасьте, я Германия!

Родная, я не Даниель Дефо,

Увы, не Дант, воспевший Беатриче.

Ко мне склероз подкрался, как дефолт,

Я в средствах выраженья ограничен.

А тут вокруг такой сплошной абзац,

Что я, держа отвиснувшую челюсть,

Стихами только делаю бац-бац,

Не понимая сам, во что я целюсь.


Сюда приехавши с Востока,

Не мог предчувствовать заранее,

Что, розовая, круглопопая,

Грудастая и краснощекая,

Предстанет предо мной Германия.

Наталья едва успевала записывать. Стихи у меня вылетали изо рта буквально с каждым словом. Как головастики у злой девочки из сказки братьев Гримм.

Кельн. Солнце. Готика.

Отсутствие тумана.

Как зайчик солнечный,

Маячит Марианна.


Нас возит Марков взад-вперед,

По Рейну колеся.

У бабы не было хлопот —

Купила порося.

Мы неслись вдоль Рейна. Слева чернел лес. Над ним как приклеенный месяц. Иллюстрация из детской книжки. Какой лес? Стали изощряться в эпитетах: сказочный, волшебный, чудесный, заколдованный, завороженный, загадочный... Лес, в котором тот, “кто скачет, кто мчится”. Скорее всего, надо было сказать — немецкий, аккуратно таинственный шварцвальд.

Зажатый между двух отвесных берегов Рейн изогнулся, как уж перед прыжком. Натурально на быстрине можно запросто утонуть. Не требуется никакой Лорелеи. А вот и сама русалка, точнее, ее изваяние, сделанное руками какой-то русской аристократки. Недолго думая, я выдал ремейк:

Красотка, нет в мире шикарней,

Поет, не жалеючи гланд,

Задумчиво сидя на камне,

Про Рейн и родной фатерлянд.

От бешеной страсти шалея

(Их десять, их двадцать, их сто),

Ребята плывут к Лорелее,

И жизнь для них больше ничто.

На ласковый голос молодки,

Услышав, как нежно поет,

Стремятся… И падают с лодки

В пучину ужасную вод.

Проходит всего драй минутен,

И только круги по воде,

А я не пойму почему-то,

Куда я печален и где.

Проницательный русский поэт сказал: “Я ругался и буду упорно ругаться хоть тысячу лет, потому что хочу в уборную, а уборных в России нет...” Германия шокировала меня своими удобствами, целесообразностью, направленной на улучшение жизни, и неусыпной заботой о человеке. Мне никто никогда ничего не улучшал. В этой стране я просто перестал понимать, кто я.

Я на свете прожил лет сто.

Разучился стихи писать.

Если спросят меня: ты кто?

Так, отвечу, вышел п.....ть.

Мы съездили в “Метро” — немецкий супермаркет. Там я приобрел два комплекта дивных трусиков-плавок. Вечером рухлядь отечественного производства выбросил на помойку, а обновкой похвастался перед Марковым.

— Куда выбросил старые трусы? — спросил Леня.

— В бачок.

— В какой?

Я показал.

— Во-первых, надо было не в зеленый (в зеленый выливают помои), а в коричневый. Во-вторых, это вообще не мой бачок, а соседский, причем хозяин очень ревнив.

— Может, переложить? — наивно предложил я.

— В Германии не принято рыться по помойкам, — отвечал неумолимый Марков, — не исключено, что сосед убьет жену, но тут уж ничего не поделаешь.

Ночью меня мучили кошмары. Узколобый, самодовольный филистер душит свою ни в чем не повинную супругу. Необходимо было найти средство для компенсации и самоутверждения.

Нет нигде нашей родины краше,

Где снега, и снега, и снега…

Кто не видел холодную Рашен,

Тот не видел еще ни фига.

После этой истории Марковы решили на некоторое время отправить нас экскурсионным автобусом в Бельгию. Едем по непревзойденным немецким автобанам. На границе между Германией и Бельгией остановка. Собственно, никакой границы нет, просто пассажиры вышли покурить. Я не курю семь месяцев пятнадцать дней и десять часов.

Страшнее всех моих утрат

Утрата скорбная куренья.

Смог, папиросы аромат —

Лишь в нем источник вдохновенья.

Едем.

Вот, бельгийская природа:

Тополя, да тополя,

Все поля, да огороды,

Огороды, да поля.

Провода, на них кавычки,

Вдоль равнины — автобан

И столбы для электрички

По проекту марсиан.

Я в сны транзитные уверовал,

А снилось мне — я прикорнул, —

Что, шаг имея Гулливеровый,

Из Кельна в Брюгге я шагнул,

Как будто бы играю в кегли я,

Шары, катая наугад,

Как будто подо мною Бельгия —

Страна полей и автострад.

Из дремотного состояния вывел гид, который сообщил, что до моря совсем недалеко.

Душа, а ей всего лет тридцать,

Рванулась к морю, как Кусто,

Но не дают ей порезвиться

Мой мозг и жопа — им по сто.

Брюгге! Все такое сверкающее, карнавальное, лоскутное, разноцветное. И толпы туристов под предводительством гидов валят туда и оттуда. Еще там были каналы и лошадки.

А в Брюгге все такое древнее,

Как будто детство человечества,

Как будто нахожусь в деревне я

Доправославной и догреческой.

И голышом, почти без брюк,

Сидит на лавке древний брюг.

Мы потянулись за экскурсией в надежде увидеть памятник Тилю, но памятника так и не нашли, дешевых забегаловок также. Точнее, кафешек было видимо-невидимо, но, не зная языка, мы не могли решить, какая из них не очень дорогая.

Я в Бельгии был загнан в угол,

Супруги слыша назидания,

И в городе древнейшем Брюгге

Я умер от недоедания.

На обратном пути я сделал кое-какие расчеты:

Три часа мы отдали экскурсии,

Девять с гаком отдали езде.

Я попутешествовал и скуксился,

Слишком невысокий КПД.

 

В Бонн мы поехали втроем: Наталья, я и Марков. Был праздник молодого вина, моросил дождь. Мы сидели под тентом, пили вино и закусывали солеными брецельхен. В Бонне было очень хорошо, впрочем, есть ли место на земле, где было бы плохо пить молодое вино под мелким моросящим дождем и заедать его солеными крендельками.

В Бонне я написал стихотворение о музее Бетховена, это было лучшее мое стихотворение: Вот стул, на котором сидел Бетховен. Вот стол, за которым работал Бетховен. Вот телевизор, который смотрел Бетховен. Вот компьютер, с помощью которого великий Бетховен... и проч. На самом деле в музей Бетховена мы опоздали. Тем не менее стихи я написал, но они пропали.

Таким же моросящим дождецом нас встретил Дюссельдорф. Мы укрылись от ненастья в музее экспрессионистов, а когда тучи разбрелись, я уговорил всю компанию пойти в городской сад. Собственно говоря, это был даже не сад. Скорее, сквер, небольшой садик. Но как спланирован, как ухожен, как подстрижено каждое деревце, как вылизана каждая дорожка! В пруду плавали утки и лебеди. Добропорядочные немецкие фрау с детьми кормили птиц крошками. Все это сильно напоминало дагеротипы позапрошлого века. Мы свернули в боковую аллеею и оказались перед летним кинотеатром. У входа самозабвенно трепались три девицы. Марианна осведомилась, не надо ли купить билеты. Одна из девиц, не прерывая болтовни, замотала головой. Стало быть, билеты не нужны. Мы вошли в темный зал и стали протискиваться поближе к экрану, стараясь не наступить кому-нибудь на ногу. Звучала негромкая музыка, шел, вероятно, видовой фильм. Изображение поражало стереоскопичностью. Постепенно глаз привык к темноте, и мы поняли, что в зале, кроме нас, никого нет. Было неясно только, почему так долго не меняется застывший на экране план. Наконец мы догадались, что и экрана нет, была прямоугольная дыра в стене, за которой стоял все тот же сад.

Не по-лу-чается кино

И по-лу-чается кино.

Жизнь начинается — кино.

И Жизнь кончается — кино.

И все, что не случается, конечно же, — кино.

В ближайший уикенд мы отправились в Париж. Бельгийскую территорию от французской отделяет двухсотметровая нейтральная полоса. На ней не было ни цветов, ни ментов, ни пограничников. Мы слегка замедлили скорость и вкатили во Францию. Трижды прокричали “Вив ля Франс” и понеслись дальше. Машину вела Марианна, и скорость у нас была приличная. Мы выехали в пять из Кельна, а в десять были уже в Париже. Стрелка спидометра постоянно зашкаливала за двести.

Нельзя сказать — езда по Пикардии,

Точнее нужно говорить — полет.

Есть шефы, есть водилы, командиры.

У Марианны класс другой — пилот.

То слева, то справа от нас возникали парни на мотороллерах, они были сильно похожи друг на друга в своих шлемах и очках, и можно было предположить, что это всего-навсего один и тот же рокер. Не исключено, что этот самый тип сопровождал наш экскурсионный автобус из Кельна в Брюгге. Тут возникала ностальгическая мысль о стукаче.

Мы, от восторга замирая,

Друг другу говорили “ах!”,

А рядом мчал какой-то фраер

На мотороллере, в очках.

В Париж из Кельна по Европе

Мы дерзкий сделали скачок,

А на хвосте висел не опер,

Но, безусловно, стукачок.

Если говорить о событиях, произошедших в Париже, то по эмоциональному накалу на первое место, безусловно, выходили споры между Марковым и Марианной на предмет, куда сворачивать — налево или направо. Спор между немкой и русским велся на английском языке, сопровождался сильной жестикуляцией и, достигнув высшей точки, угасал, но только после того, как Марков садился за руль.

Не в силах разобраться в плане,

Но в спорах чрезвычайно крут,

Не верит Марков Марианне

И выбирает свой маршрут.

Несутся поверху трамваи,

Летят подземок поезда,

И мы куда-то попадаем,

Но попадаем не туда.

Однако Эйфелеву башню мы все-таки нашли. Пока наши снимали ажурного монстра со всех четырех сторон и, главное, снизу, я решил отдохнуть на лавочке. Но тут ко мне подошел французский полицейский и знаками предложил убраться. Я встал, он отошел. Полагая, что флик меня не видит, я тут же уселся. Он вырос, как из-под земли, и снова стал сгонять меня со скамейки. Я отступил, он ушел. Так повторялось несколько раз, как в немых фильмах с Чарли Чаплиным или Максом Линдером. Я ломал себе голову над тем, как французская полиция проникла в мою диссидентскую сущность, и стал было сочинять:

Я обелиск себе воздвигнул виртуальный,

Его не обойти ликующей толпе,

Вознесся он моей главою нелояльной

Превыше Эйфелевой Б.

И т.п.

Тут подошли Наталья с Марианной, и выяснилось, что значительная часть площади возле Эйфелевой Б. оцеплена полицейским кордоном. Обнаружили бесхозную машину, предположительно, начиненную взрывчаткой, и публику решили отогнать на почтительное расстояние. Усаживаясь на скамейку, я всякий раз оказывался за линией оцепления. Всего-навсего. Впрочем, тревога оказалась ложной. Башня, как известно цела, я тоже.

Марков почему-то без конца повторял: “Я хотел бы жить и умереть в Париже, если б не было такой земли — Москва”. Я трижды откликнулся:

До печенок за Париж обижен,

Я б спросил поэта: пуркуа?

Я хотел бы жить и умереть в Париже,

Если б не мешала жить Москва.


Если бы ты жил в Париже,

То не умер бы в Москве.

Был бы ты к Нотр-Даму ближе

И с химерами в родстве.

И входил бы шагом тяжким

В поэтический азарт —

К Сакрекёр от Сивцев Вражка,

По Волхонке на Монмартр.

Я в восторге от монмартских натюрмортов,

Но шляпчонку не сдерну с виска.

У арбатских собственная гордость,

На монмартских смотрим свысока.


Честно говоря, и я не стыжусь в этом признаться, персонажи Пикассо мне всегда казались, скажем так, несколько утрированными, и только в музее великого художника, пристально приглядываясь к публике, я понял, что модели мало чем отличаются от своего изображения.

Так странно превращений колесо.

Напрасно нас пугают безобразием,

Когда мы входим в залы Пикассо,

Натура превращается в фантазию.


Не зря сюда нас занесло,

Напрасно в нас уродствофобия,

Мы в галереи Пикассо

Становимся картин подобием.

Что наши взгляды привлекло —

Вон улеглись, где им положено,

Нагие женщины Пабло,

Весьма на наших жен похожие.


И, от злодейства далеки,

Гуляют с добродушной миною

Его печальные быки,

Бессильные перед Феминою.

Наталья и Марков все время фотографировали. В Париже это превратилось просто в манию. Стоило мне зазеваться, они заодно с достопримечательностями снимали и меня. Я огрызался:

Мои друзья снимают древности

И (откровенная подначка)

Меня при древностях из вредности,

Я каждому столбу — собачка.

Нужно сказать, что все эти стишки были записаны Натальей в маленьком коричневом блокноте. Я незаметно для жены вписал в блокнот еще такие пророческие строки:

Зачем судьба со мною учудила,

Желанье жить во мне сошло на нет,

Зачем я после Кельна посетила

На Киевском вокзале туалет?

Кроме блокнота были еще три страницы писчей бумаги, исписанные моей рукой. О них, кроме меня, никто не знал. Но тут конец всей истории.

Стеклянный фуникулер вознес нас на вершину Монмартра. Медленно раздвинулись двери, и мы оказались на первой верхней площадке, а надо было подняться еще на вторую. Мы шли по лестнице, протискиваясь между сидящими. Впрочем, сидящие не то слово, они не сидели, они жили там, на ступеньках. Вальяжно, свободно, раскованно, как у себя дома. Наконец лестница кончилась. Я оглянулся, внизу лежал Париж. Ослепленный солнцем, он казался совершенно белым. Его сияющая белизна сводила с ума. Он звал меня, в этом не было никаких сомнений. Я кивнул и помахал ему рукой.

Потом мы таскались по узеньким улочкам Монмартра. Женщины ринулись в магазины Тати и рылись в корзинах, заполненных цветным тряпьем. Когда наши дамы утолили свое любопытство, мы обошли по периметру каре, захваченное художниками, где каждый тип намного забавнее своих картин. Завершив этот ритуал, уселись на открытой террасе лицом к проходящей публике. Жена и мои друзья смаковали кофе и глазели на водоворот толпы, а я смаковал свой сон, забегал вперед, отступал назад и задерживался там, где мне хотелось задержаться.

Собственно, все началось с въезда в Париж. Сначала было затянувшееся предвкушение: эстакады, тоннели, предместья и, вдруг, как сказал поэт, “долгий, как смерть, как удар ножевой”, — Париж. Париж проявился словно картинка “Полароида”. Не было ничего, смутные очертания, и вот Париж. Фантастически реальный, каким может быть только сон. Вы скажете: “Фи, как банально — сон, дивный сон, чарующий сон, а может быть, ужасный сон?” Действительно, банально. Но дело в том, что такой сон был. Все, что я увидел, я множество раз переживал во сне. Но забыл и вдруг мгновенно вспомнил. И еще — время пошло иначе. Иное время, иная реальность: все известно наперед и ты не принадлежишь самому себе. Кстати, время течет иначе в трех случаях: во сне, когда ты переживаешь страсть или находишься рядом с крупными гравитационными массами, попросту сказать, в горах. Но, бог с ними, с массами, здесь была любовь. Помните, как после долгой разлуки из-за поворота появляется любимая. Она рада вам, она смущена, она открывается вам вся. Париж повернул ко мне лицо с милой доверчивой улыбкой и глазами, сияющими от счастья. Я встретил этот взгляд, и меня больше не существовало. Была только страсть. Мои спутники говорили мне: Сен-Жермен, Сакрекёр, Нотр-Дам де Пари. Но черта мне в этих названиях. Париж стал моей возлюбленной, разве у возлюбленной можно искать достопримечательности. Париж был живым. Он дышал, пульсировал, ходил ходуном, кричали его дворцы, пели мосты, я полюбил каждую клеточку его тела. Мне стали милы его неудобства: странное метро с узкими длинными переходами и короткими смешными поездами. Я балдел от счастья в маленьком трехугольном номере нашей гостиницы, где надо было прижаться к стене, чтобы пробраться в сортир, там на туалетной бумаге я написал:

Когда после долгой разлуки

Встретишь подругу,

Счастлив не оттого,

Что на ней красивое платье.

И даже не оттого,

Что у ней так прекрасны

Плечи и грудь.

Тут что-то другое,

Так и с тобой,

Париж.

Ночью в гостинице возник и мой бессовестный план. Что значит возник? Это был сон. Я был не волен в своих действиях и знал, что должно случиться. А случиться должно было ровно в восемь, здесь, на Монмартре, я встаю и говорю жене: “Сейчас я сделаю вам сюрприз…” Так оно все и происходит. Восемь. Стрелки на башенных часах сомкнулись. В кулаке у меня зажата сотенная купюра. Я встаю и говорю жене: “Сейчас я сделаю вам сюрприз”. Жена не успевает ничего ответить, а я уже отошел к художникам, уже разглядываю какую-то картинку, словно собираюсь купить, но, раздумав, качаю головой. Подхожу к другому, третьему. Когда мои исчезают из глаз, я рывком ныряю в узкий переулок. Бегу вниз. Поворачиваю налево и снова вниз с горки. В руках у меня сто евро. Сколько дней я смогу на них прожить? Пять дней, неделю? Все это не имеет значения. Я хохочу. Я совершил подлость? Но я уже не я. Свершилось то, что было предопределено во сне. Я забыл свое имя. Я совокупился с городом. Я часть Парижа. Бонжур, Пари.

Версия для печати