Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2004, 5

Пока душа меняет очертанья...

Стихи


       Сонет

Гордиться нечем: ни тугой мошной, 
ни гением. Для полноты картины 
при никакой игре — подобье мины 
благопристойной, чуточку смешной.

Стекает лет ледник — и он давно 
чреват необратимостью лавины. 
Не ласточки, но жирные пингвины 
стригут крылами воздух надо мной.

Что ни вливаешь в старые меха — 
все обратится в уксус. Обнаженье 
приема — отрицает продолженье.

За вымученной внятностью штриха — 
лишь тошнотворный привкус пораженья, 
стекающий по лезвию стиха.


       Смерть графомана

Пока на платформе метро 
смурной непроспавшийся люд 
читает газеты мудро 
и чешет натруженный уд;

пока недодуманный бзик 
мусолит подшитый алкаш, 
пихнуть не забыв под язык 
прохладный пахучий кругляш,

пока раскрывает блокнот... — 
но все наверху решено. 
И поезд из бездны ползет 
медлительно, точно в кино.

Пусть сердце сбоит и сбоит, 
пусть волосы в липком поту — 
он вместе со всеми стоит, 
он не заступил за черту.

Он пишет, прозрачен и бел, 
про все свои злые дела:
про то, как на зоне сидел, 
про то, что подруга ушла.

Присядь на скамейку, старик, 
врача попроси привести. 
Но нужно — ответственный миг — 
последнюю рифму найти.

Распялив беспомощный зев, 
под реплики «мать-перемать» 
он рухнул наотмашь, успев 
искомое слово поймать.

И, выпав из пальцев, блокнот 
упал под колеса метро. 
И вслед озирался народ, 
вагону вбиваясь в нутро.

К чему я об этом? Дурной 
сюжет, закругляться пора... 
Он ехал на встречу со мной — 
редактором etc.

Мне помнить о нем ни к чему. 
Прошло уже несколько лет. 
Писал безнадежную муть, 
а умер как истый поэт.

О, драхмолюбивый Харон,
не будь слишком строг к алкашу — 
теперь уже я, а не он,
к назначенной встрече спешу.

Забудутся похоть и блажь. 
Останется, собственно, труд. 
Прохладный пахучий кругляш 
оплатит последний маршрут.


             * * *

Питер жесток, а Москва умеет любить, 
даже прощать умеет — по-детски, наивно. 
В Питере мне совершенно не хочется пить, 
ну а любовь пронзительна и невзаимна.

Память о будущем не искажает черт 
в прошлое канувшей доледниковой страсти, 
сызнова встреченной. Чем человечней, чем 
безукоризненней горе — тем безысходней счастье.

Ибо о будущем то и можно сказать 
(как написал бы Бродский) — впрочем, уже не важно… 
Ибо давно утрачен инстинкт говоренья, азарт 
супротив правил вхождения в реку дважды.

Бросив перо, непривычной к кукишу пятерне 
попросту неприлично мазать слезу по харе. 
В новом искусстве этому места нет. 
Хрен с ним, пущай вдыхают живородящий хаос.

Пусть ледяная кромка продышанной полыньи 
вспять нарастает, следуя глупым законам жанра, — 
там, где не верят пьяным слезам, но и 
не выдувают слез ветром кинжальным.


             * * *

Облаков кучевой фронт 
высоко стоит надо мной. 
День, морозный, как Роберт Фрост, 
точно так же чреват весной.

В атмосферном планктоне, чьей 
частью таки стать предстоит — 
как в бегущем на запад ручье, — 
искажаются жалость и стыд.

Обитатель воздушных ям, 
норовящий нырнуть на дно, 
если что и сказал по краям — 
то беспомощно и темно.

Наилучший выход — внутри:
вроде сосен, шумевших встарь, 
распахни глаза и смотри, 
как сгущается кровь в янтарь.


             * * *

Рука машинальные буковки чертит, 
чтоб ей не отвыкнуть. Башка 
шевелит губами, но кровоточение 
речи — не светит пока.

Вот тут-то, пожалуй, нелишне припомнить, 
как я это все проходил
по полной программе — однажды пополнив 
ряды графоманов, дебил.

Смешно и противно: тогда, если честно, 
тщеславно мечталось в ночи — 
исполнив подобие предназначенья, 
на кухонных лаврах почить.

Чтоб мэтры свой суд беспристрастный свершили, 
одобрили до запятой.
Чтоб та, без которой темно и паршиво, 
прониклась твоей правотой.

И — по уши в рифмах, прозреньях, бореньях —
не ведал счастливый юнец,
что это обманка, жестокая бредня,
в чужом табаке леденец.

Что жадный азарт, клокотание дури 
и свежий стишок на заре — 
неловкие подступы к литературе. 
Большой непристойной игре.

В притихшей квартире белеет бумага. 
Вот так же белела вчера. 
И лист — как подобие белого флага, 
который еще не пора.


             * * *


Пятый день над Москвой пуржит, 
ледяную несет крупу. 
Пару месяцев пережить — 
глядь, и смерти придет капут

аж до будущей белизны.
Ну а там поглядим ужо,
встретив взгляд вифлеемской блесны
над рождественским муляжом.

Можно жить машинально, жить 
не по лжи и из куража, 
млечный мрамор киркой крошить, 
как советуют кореша,

но когда тебе столько лет, 
а еще не оплачен счет, 
от стыдобы спасенья нет 
и крупа по лицу сечет.

Знать, кому, как не нам, съев 
тонны соли в античной игре, 
чтить и чистить насущный хлев 
да забившую бронхи речь.

Ибо первопоющий — слеп 
и не верует в благодать. 
Ибо жрать нелюбви хлеб 
все же лучше, чем голодать.

Но когда, изменив листу, 
отвлекусь, чтоб узреть ловца 
человеков, и прорастут 
из-под маски черты лица — 

я вступлю в полумрак кулис, 
т.е. вылуплюсь из скорлупы, 
теплой льдинкой взмывая вниз, 
став крупицею той крупы.

      Post festum

Чай, не к лицу ловиться на блесну, 
но не избегнешь, хряпнув для сугрева, 
нехитрой мысли умереть/уснуть 
и — видеть сны. Да склоненное древо.

Желчь не горька, слеза не солона. 
Скрипим покамест и забот по горло, 
но сладость виноградного вина — 
нет, не приелась — попросту прогоркла.

Всяк лыко — в строку. Игрища пера 
не жгут сердец и на губах не стынут. 
Вот тут-то и врубаешься: пора 
оставить все и когти рвать в пустыню,

где не песок — а крошеный кирпич.
Где встречный грозно крылья накреняет —
чтобы с недоумением постичь,
что прежний опыт больше не канает:

ни ухарство, ни чинопочитанье 
не вложат в грудь заветный уголек... 
Но не забудь забиться в уголок, 
пока душа меняет очертанья.

Знай: в жале, возбуждавшем столько бреден, 
яд мудрости давным-давно безвреден 
и бесполезен. Не ищи пропажу, 
скитаясь по истоптанному пляжу.

Пока шесть крыл, что нависали, вдруг 
недоуменно размыкают круг,          
брезгливо поджимаются и тают,

подумай, что твоя земная жизнь 
рассйчена на словеса и тайну. 
Пустыню созидают миражи.

Когда ты прочь, нелепый, как пингвин, 
рванешь отселе к сумрачной чащобе, 
которую из равных половин

посмеешь предпочесть? Похоже, обе
равно иссякли попусту. И пусть
не внемлешь боле зависти и злобе —

зато ступил на скользкую тропу 
стяжания себе покоя, воли 
и некой величавости. Ты пуст

и беспощаден — как последний воин.

Лузга созвучий под стопой хрустит, 
но жизнь ужо за это отомстит.


             * * *

 
Отправляю тебе стишки 
по e-mail’y, читаю во сне, 
пряча сжатые желваки 
в ностальгической болтовне.

Нету прежнего куража, 
но дымит, как бикфордов шнур, 
все, что в юности я рожал 
ради смеха абстрактных кур.

Все, что далее сам отсек, 
как постыдную канитель. 
День кончается, сеет снег. 
Скоро сделается метель,

но уснуть не случится — в сны 
вкрался привкус твоей слюны. 
Так что неча ломать комедь. 
...И любовь голодна, как смерть.

Версия для печати