Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2004, 5

Связник Рокоссовского

Пассаж

В июле 1944 года (еще длилась Вторая мировая война) войска СССР перешли советско-польскую границу и, сметая немцев, двинулись на Варшаву. В занятом Люблине образовался — не без содействия и подсказки Москвы — Комитет национального освобождения Польши, и, поскольку решено было советскую администрацию на освобождаемых территориях не создавать, комитет этот (ПКНО) фактически становился Временным правительством Польши. Эмигрантское же правительство в Лондоне оказывалось как бы не у дел, хотя союзники СССР по антигитлеровской коалиции признавали его, да и с июля 1941 года Москва восстановила с ним вяло текущие дипломатические отношения, в апреле 1943 года прерванные, поскольку лондонцы охотно и громогласно приняли немецкую версию расстрела в Катыни. Оно, это правительство, не бездействовало, вело активную антисоветскую пропаганду, руководя на занятой немцами территории многочисленной Армией Крайовой, которую вооружило и считало Войском Польским, своим и только своим войском. Линия Керзона, на которой настаивала Москва в будущем устройстве и разграничении Европы, лондонским правительством отвергалась, границей между СССР и Польшей признавалась та, что была в Рижском договоре 1921 года, с обязательным поглощением Западной Украины и Западной Белоруссии; планы лондонцев поражали (до Сталинградской битвы) грандиозностью, под польскую длань желали подвести всю Украину, Восточную Пруссию и Вильнюс (Вильно, разумеется). Помимо Армии Крайовой (АК) на земле польской хозяйничали многочисленные воинские соединения антинемецкой направленности, среди которых наибольшим влиянием пользовалась Армия Людова (АЛ), командные посты в ней занимали члены срочно воссозданной польской компартии (ППР).

Чем ближе к Варшаве, тем медленнее продвигался фронт на запад. Все же
31 июля были взяты Минск-Мазовецкий (40 километров восточнее Варшавы), Отвоцк на Висле (к югу от Варшавы). Немцев выбивают из Воломина и Радзимина, города эти в 25 километрах от столицы.

Наступление, казалось, протекало успешно, как ни ослабились коммуникации. Тыл не поспевал за передовой, убыль не восполнялась, моторизованные соединения потеряли подвижность, авиация так и не обосновалась на близких к фронту полевых аэродромах. Скорее, по инерции, в азарте наступления 3 августа южнее Сандомира советские войска форсировали Вислу и вскоре захватили многообещающий плацдарм.

Но двумя сутками ранее произошло событие, о котором написаны горы книг, славящих и позорящих поляков и русских, выговорены тысячи обличительных и оправдательных речей, поставлены выдающиеся по накалу страстей фильмы, где злодеев и героев не перечесть, и все они — в одной неразличимой куче.

1 августа 1944 года в 17.00 руководитель АК генерал Тадеуш Коморовский отдал приказ о начале восстания в Варшаве. Цель восстания — захват города, то есть освобождение его от немцев (оккупантов) и провозглашение власти пребывавшего в эмиграции правительства. Делегатура последнего уже находились в городе. Дать сигнал к восстанию было для лондонцев делом чести, а точнее — актом отчаяния, промедление означало смерть, политическое забвение. Находясь примерно в таком же пикантном положении, чешское эмигрантское правительство двумя годами раньше послало в родную страну диверсантов, чтоб убить Гейдриха (наместника) и прогреметь на весь мир. Гейдрих, кстати, ездил по Праге без охраны и мог быть уничтожен любым прохожим с крепкими нервами и хорошим пистолетом. Когда артиста сгоняют со сцены, он не может не рваться туда, даже если на ней работают более удачливые и талантливые дублеры. (В самом начале мая 1945 года чешские коммунисты, сильно убоявшись послевоенной политической конкуренции, поднимут такое же скоропалительное восстание в Праге, и быть бы городу на Влтаве разрушенным, если б не оказавшаяся вблизи власовская дивизия, выбившая немцев и спасшая торопыг от позора.)

Никто в Лондоне и в АК не сомневался в сокрушительном успехе восстания, тем более что немцы — так считалось — завязли в боях с русскими и мигом покинут город, который немедленно станет столицей послевоенной Польши. Вера в успех была столь велика, что находившийся в Москве премьер Миколайчик не удосужился 1 августа поставить Сталина в известность о скорой победе. Москву о грядущем восстании осведомили агентурные источники, которые тем удобны (и неудобны!), что не могут оглашаться прессой или дипломатами. Немцы же превосходно знали, чем займутся поляки в ближайшие дни, и соответственно подготовились. Для устрашения их и показа тевтонской мощи генерал Форманн сквозь всю Варшаву — в направлении на восток — провел накануне восстания свеженькую танковую дивизию “Герман Геринг”. Одновременно к Варшаве перебрасывались из Румынии и Франции другие соединения, не несшие в себе горечи недавних поражений вермахта и рвавшиеся в бой.

Лишь 3 августа лондонское правительство — через англичан — сочло необходимым сообщить Москве о начавшемся, по их мнению, крутом переломе в войне.

Между тем с первых же часов восстания стали очевидными обреченность его и скорое поражение.

И в самом деле, никогда еще, пожалуй, в истории войн патриотами отечества, находящимися в тылу оккупантов и самоотверженно восстающими против них, — никогда еще патриотами этими не руководили такие на первый взгляд безалаберные, трусливые, бездарные и глупые кадровые вояки, как генералы и офицеры Армии Крайовой. Будто по заказу Гитлера и Сталина, словно нарочито все было Коморов-ским разработано так, чтоб восстание с треском провалилось. Еще в июле, незадолго до дня “W”, Армия Крайова подсказала и немцам и русским, как надо такие мятежи раздавливать в зародыше. По приказу Коморовского АК провела генеральную репетицию будущего освобождения Варшавы, взяла власть в Вильнюсе и Львове накануне прихода туда советских войск. Итог этих тренировочных боев оказался для Коморовского плачевным: немцы перестреляли бунтовщиков, а уцелевшим ничего не оставалось, как вступить в армию Берлинга, подчинявшуюся Москве.

Безобразно и безалаберно готовилось восстание, потому что планы его созрели давно и основательно протухли к августу предпоследнего года войны. Весь расчет АК строился на прогрессирующем ослаблении русских и немцев, что помогло бы полякам отторгнуть Украину и захватить Восточную Пруссию. Победоносное движение англо-американских войск в глубь Европы и к западным границам Польши создало бы благоприятнейший момент для дня “W”. По мере того как русские, наоборот, не слабели, а набирали силу и слоновый топот их дивизий слышался все ближе и ближе, аппетиты становились умеренными, про Украину было временно забыто, но отвод русских войск на старые, до 17 сентября 1939 года, позиции мыслился по-прежнему. (О Восточной Пруссии пока помалкивали, хотя еще в конце XX века Калининград поляки официально именовали так: Крулевец.) Суть всех планов оставалась прежней, жесткой: русских в Польше быть не должно!

И уже к исходу первого часа дня “W” обнаружилось: оружия, которого вроде бы навалом, до краев, оказалось не просто мало, а катастрофически мало. Через день-другой еще одно неприятное открытие: запасы продовольствия истощались, да и как их восполнять в условиях введенных немцами реквизиций и карточной системы? Боеприпасы на исходе, тяжелой техники нет и не будет. Начали издыхать полевые (батарейные) радиостанции, а немцы, хотя и потеряли большую часть города, стратегически важные точки Варшавы укрепили и заняли надежную оборону. Мосты через Вислу по-прежнему оставались за ними, да мосты и не собирался брать Коморовский, полагавший, что при первых выстрелах за спиной немецкие дивизии устремятся с фронта в тыл по мостам, в обратном порядке повторив марш дивизии “Герман Геринг”; препятствовать уходу немцев АК не желала: на правах хозяина города (и Польши!) лондонские поляки тут же провозгласили бы нечто провокационное, из-за чего, казалось им, свара между союзниками разгорится — вплоть до войны между СССР и Америкой.

С разведкой у Коморовского дела обстояли совсем плохо. Информаторов за Бугом и Вислой он не имел, в немецкие штабы не проник и, хуже всего, донесениям, которые подвергали сомнению его ненависть к русским и любовь к Польше образца Пилсудского, не внимал. И уж полным идиотизмом (опять же на первый взгляд) представляются его августовские призывы к англичанам высадить парашютные бригады, захватить аэродромы и вообще оккупировать Польшу — притом, что он отлично знал: Польша решением Тегеранской конференции включена в сферу интересов СССР (с полного согласия Англии и США). Призывал — хотя еще 29 июля
эмигрантское правительство получило от англичан отлуп: на нашу помощь восставшим просим не рассчитывать. Лондонцы, однако, варшавским коллегам сообщили о сем неприятном факте не 30 июля, не еще днем позже, а лишь в начале августа.

И тем не менее обреченное на поражение восстание — началось. (Полякам катастрофически не везет с бунтами и восстаниями, в 1830 году замешкались с убийством Константина Павловича — и вся затея лопнула.) Идиотов в руководстве АК было ровно столько, сколько их в любой другой армии. А здравомыслящие не могли не знать, что восстание будет предано англичанами и американцами сразу после его начала. Знали и о том, что русские выдохлись. Чем отчетливее проступали (уже в конце июля) признаки скорой катастрофы, тем громче становилась бравада шляхетской фанаберии. Ибо они прозревали будущий триумф!

Да, триумф. То есть торжество, блестящий успех. Потому что над всеми планами всех восстаний и сражений витает некий дух, коллективно-бессознательная вера в успех или поражение — дух, искажающий (и проясняющий!) смысл всех документов, иначе история войн была бы сборником маршальских предначертаний с приложением географических карт и донесений с фронтов. Ни в одном приказе Сталина нет сакраментальной фразы: “Принимая во внимание итоги польско-советского конфликта 1919—1920 годов и неприемлемый для нас Рижский договор 1921 года…” Нет и точного выражения позиции, которая заключалась в простейшем соображении: да какого черта брать нам эту Варшаву, если туда тут же горохом посыплются лондонские ляхи, и что делать с ПКНО, развязывать с его помощью гражданскую войну в Польше, то есть в тылу действующей, сражавшейся с немцами Советской армии?

Ну, а немцы — что немцы? Они, заблаговременно с планами восстания ознакомленные, сумели перегруппироваться, учли ляпсусы АК (мост Понятовского, к примеру, по-прежнему защищался сбродом калек и новобранцев, поскольку брать его, немцы знали, поляки не хотели. Генерал Форманн, возможно, пустил по Маршалковской танковую дивизию для того лишь, чтоб показать тупой низшей расе: нас в городе нет, можете начинать, свиньи!..). Введя в бой свежие силы, немцы растрепали 3-й танковый корпус русских, чуть ранее отобрали Воломин и Радзимин, успешно выдавливали войска с Сандомирского плацдарма. Немцам вообще наплевать было на такие частности, как население Варшавы, АК и АЛ, люблинское и лондонское правительства. И русские, и поляки соединялись воедино фигурной скобкой: “Славяне”, то есть раса недочеловеков, уничтожать которых сам германский Бог велел. Ну, а пока, в ближайших планах немцев — ни в коем случае не допустить русских к Берлину и Восточной Пруссии, остановив их на линии Нарев—Висла. В “таинственную” славянскую душу они желали проникать только штыком или пулею, и что Коморовский в Варшаве, что русские в Праге (правобережной части столицы) — все едино, тем более что во главе “азиатских орд” находился поляк, сын Ксаверия Рокоссовского Константин, а от этого генерала жди беды. А уж с теми, кто поднял восстание, повторяя, как в 1939 году, знаменитую кавалерийскую атаку польских улан на танковую дивизию, справиться труда не представляет. Еще один момент не учел (или предусмотрел?) Коморовский: после покушения на Гитлера 20 июля того же года все большее влияние получили органы германского правопорядка, так сказать, а точнее — службы безопасности. Командующий резервными войсками генерал Фромм находился под следствием, на его место назначили Гиммлера, которому и поручили восстание раздавить. Дивизии и полки карательного назначения (под начальством обер-группенфюрера СС Эриха фон Бах-Зелевского) подтянулись к Варшаве, им подчинялся вермахт, и тот получил полную свободу рук, мог наравне с зондеркомандами жечь, убивать, насиловать, грабить.

Сколько о катастрофических просчетах АК ни пиши, какие резоны ни выдвигай в доказательство того, что Советская армия не могла помочь восставшему населению Варшавы, доводы эти если и произведут впечатление на кого-либо (новозеландцев, папуасов, американцев, нигерийцев), то никак не на европейцев, тем более на поляков: большинство их твердо убеждены — русские сознательно допустили уничтожение столицы Польши. Это наш легковерный народ поддается басням телевизионных прощелыг. У поляков же более четкие и стойкие национальные пристрастия, при любых обстоятельствах они с придыханием твердят: во всем виноваты москали, то есть русские, и не стоит в объяснениях ссылаться на менталитет польского офицерства и обывателя. Обидеться могут, политкорректность опять же. Поэтому лучше прибегнуть к нейтральному образу, где ни намека на Польшу: если в картинной галерее попадется на глаза полотно Федотова “Завтрак аристократа” — не проходите мимо.

Горе великое настало для Варшавы, разделенной на секторы, которые методически испепелялись огнем, взрывались, решетились автоматными очередями. Поляки хотели жить и сражаться. Это был порыв, нисколько не похожий на переправу конницы Понятовского через Неман, поскольку поляки защищали не только столицу, нечто большее, душу свою, уязвленную разделами, санациями, оккупациями и мучительным ощущением того, что государственность Польши всегда возводилась бастионом на зыбучих песках. Вечная слава героям.

Пора, однако, отстраниться, то есть расчеловеченным взором глянуть на варшавские события с высоты эдак трех-четырех веков, — глянуть, обозреть и, предварительно привив себе бесстрастие полудохлой амебы, увидеть…

Следующее увидеть: некий участок земного шара, этногеографический ареал обитания популяции, называющей себя п о л я к а м и. Популяция лишь недавно освоила отведенную ей (другими популяциями — немцами, русскими, литовцами, шведами) территорию, общалась на присущем только данной популяции языке, хорошо отмаркировала облюбованную ею землю, и самым пахучим, издалека видным и особо для поляков притягательным местом были постройки, источавшие специфический запах мусора, пота, нечистот, пищи, одежды, людей и всего прочего, для обширного поселения присущего, что, вместе взятое и по берегам Вислы разбросанное, называлось Варшавой. Около нее и внутри в августе—октябре 1944 года сцепились популяции — немцы, поляки, русские — за право обладания маркированным местом, то есть Варшавою, которая была более чем город Варшава: без нее Польша не была бы Польшей. На улицах и в предместьях Варшавы шли бои за право устанавливать иерархию Польши, системы подчинения, соподчинения и так далее…

Популяции всех видов и типов строятся по одинаковому иерархическому принципу и сосуществуют, так пожирая или отрицая друг друга, что в конечном итоге остаются живыми и способными продолжать себя в потомствах. Классический пример такого сосуществования — буйволы (или антилопы, косули) на гектарах степей в соседстве со львами и подручными их, разными там шакалами, гиенами — то есть всем тем, что можно назвать инфраструктурой прайда, семейства львов. Косули, антилопы и буйволы погибли, вымерли бы, не полеживай рядом с ними семейство львов, не оглашай саванну отвратительным лаем гиены и шакалы, не махай крыльями грифы и ястребы — в том же ареале… Из года в год, от сезона к сезону повторяется одно и то же действо: бешено скачущее стадо травоядных догоняется львами, которые валят буйвола (косулю, антилопу) и начинают лакомиться завоеванным мясом.

Погоня за буйволом, убиение его с последующим растерзанием — всего лишь удовлетворение желания, то есть то, что лежит в основе любого нашего действия, порою неосознанного, автоматического, лишенного, и такое бывает, всякой логики. Мотивация же погони и сама погоня предстают выпукло-зримым сюжетом, который разложен на захватывающие кадры, а их можно крутить и так и эдак. Обыденные действия человека почти рефлекторны, ложку ко рту (своему!) каждый подносит абсолютно точно, и не с десятой попытки, а с первой. Но у людей желания не носят ярко выраженного физиологического мотива. А суть одна и та же. Добыть нечто, сводящее желание к нежеланию.

Лев сорвался с места и помчался за буйволом в самом начале Второй мировой войны. А к концу ее хищник разлегся рядом с ним, поверженным, уже не обращая внимания на подвывания гиен и шакалов, но поднял косматую морду и привстал, услышав поступь другого хищника. Вне зависимости от того, кому достанется еще дышащий буйвол, популяция сохранится. Так было и так будет.

За эту добычу и дрались хищники разных прайдов в середине 1944 года. Взять буйвола! Взять власть! Настичь и повалить Варшаву!

(Лев достигает буйвола не с первого раза, не с первой попытки, а — в среднем — после девяти попыток, на десятой. Опытному карманнику, чтоб поймать своего “буйвола”, то есть вытащить обывательский кошелек, чтоб безнаказанно и успешно залезть в чужой карман, надо сделать за сутки 30—40 манипуляций, иначе — растренировка, рассогласование ищущих пальцев… Не на этом ли основано убеждение, что человек — царь природы? Впрочем, ненавистники рода человеческого могут из сравнений 1/10 и 1/30 извлечь прямо противоположный вывод — о медленном соскальзывании человека от вершины эволюционного дерева к подножию.)

Кстати уж — и по возможности мельчайшим шрифтом… Когда на десятой погоне львы наконец-то настигают буйвола, это вовсе не означает, что стадо (в данном
случае — европейское) избавилось от менее прыгучего и жизнеспособного члена популяции; чаще всего отданная стадом на заклание особь чем-то провинилась перед вожаком стада, она, эта особь, штрафник как бы, и сей факт устанавливается тем информационным полем, что соткано из кличей, поз, способов бега, особенностей ландшафта… Стадо откупается особью в расчете на снисхождение хищника — именно так Европа пожертвовала Чехословакией, чтоб затем уступить и Польшу…

С первых же дней ущербного августа 1944 года поляки страдали не только от недостачи оружия и продовольствия; восставшие сразу же начали понимать, что если кто и может способствовать успеху, то — русские лишь. Они рядом, там, за Вислою, но их как бы и нет. Варшавяне все чаще посматривали на небо в ожидании чуда, ибо не могли же русские бросить Варшаву в беде. Или они не знают, что город восстал? Знают, конечно, но почему тогда не штурмуют город с востока, не связываются с командованием АК? Понятно, что до начала восстания связь эта не могла быть общеизвестной и официальной, но сейчас-то — что скрывать? Где человек из штаба Рокоссовского, сына Варшавы?

И Рокоссовский дал знать о себе. В Варшаве появился человек, которого по явному, казалось бы, недоразумению приняли за полномочного представителя и связника Рокоссовского, обласкали его, дали возможность послать радиограмму самому Сталину; человека этого — а звали его так: Калугин Константин Андреевич — выгодно было всем считать представителем штаба 1-го Белорусского фронта, стоявшего по ту сторону Вислы, — всем, кроме самого Рокоссовского и, естественно, Сталина: последний раздраженно заметил (9 августа, при встрече с Миколайчиком, когда при нем упомянули имя этого представителя), что “никакого Калугина он не знает”. По прошествии некоторого времени до Сталина и Рокоссовского дошло: а ведь этот самозванец Калугин кое-какую пользу принесет!

Мысленно, надо полагать, Иосиф Виссарионович тогда, 9 августа, прикнопил к этому имени аббревиатуру “ВМН”, то есть заранее приговорил лжесвязника к расстрелу.

“Самозванец” — не громко ли сказано? Именуемые так ловкачи возникают после мучительных раздумий народа, плодом разочарований и несбывающихся надежд. А человек, о котором пойдет речь ниже, рожден злобою дня, мотыльком, порхнувшим на огонек случайно зажженной спички.

Двумя неделями раньше такая же бестолковщина царила в Берлине. Покушение на Гитлера то ли удалось, то ли нет. Полковник Штауффенберг приставил портфель с бомбою к ногам Гитлера, благополучно скрылся, грохот взрыва услышал по пути к аэродрому, долетел до Берлина и доложил заговорщикам: фюрер — погиб!.. Однако из ставки Гитлера сообщали: фюрер — жив! Заговорщики не знали, что делать дальше. В любом случае им позарез нужен был хотя бы сочувствующий путчу военачальник высокого ранга, народом и армией любимый. Роммель вне Берлина и отлеживается после ранения, никого иного, столь же заслуженного, нет, кроме генерал-фельдмаршала Браухича, но тот с конца 1941 года в запасе по состоянию здоровья и к тому же вдали от Берлина. И вдруг он, Браухич, возникает в разных местах Берлина — причем увидевших его и опознавших никак не упрекнешь в склонности к галлюцинациям.

Да, Калугиным назвался этот человек. Возраст Христа, то есть 33 года, крепкий, темноволосый, ладный, живой, вещественный, ощущаемый и не призраком мелькавший, как Браухич, то вблизи Курфюрстендамм, то на Бюргерштрассе; не фантом, растаявший в голубой дымке жаркого июльского дня 20 июля 1944 года, а мужчина, спокойно куривший недешевую сигарету 2 августа 1944 года в подпольной квартире на Познаньской, 16, и отложивший “Юнону”, когда в дверь громко забили прикладами. Константин Андреевич Калугин сопротивляться не стал и согласился считать себя арестованным. Патруль из АК навела на квартиру бдительная полька, давно заприметивщая на Познаньской офицера в ненавистной немецкой форме и с нарукавной эмблемой РОА. Документы свидетельствовали: гауптман (капитан) Калугин Константин Андреевич. Задержанного препроводили в штаб АК, здесь Калугин достал носовой платок красного (!) цвета, надорвал один из углов его и предъявил пораженному дежурному микроудостоверение личности, гласящее, что податель сего выполняет особое задание отряда под командованием Черного.

Эпизоду этому не откажешь в выразительности, экспрессии, патетике и шпионской романтике. Офицер Армии Крайовой живо смекнул: владелец красного носового платка представляет большую ценность — и оповестил начальство. В городе уже вовсю шли уличные бои, лишь 5 августа важный и почетный пленник предстал перед комендантом Варшавы и предложил свои услуги для спасения гибнущей столицы Польши.

Такая версия гуляет по страницам воспоминаний бывших повстанцев. Есть и другие, менее интригующие и более приземленные версии, в них и с датами что-то не то, и носового платка нет, и не в доме 16 покуривал Константин Андреевич, а в
доме 18. С номером дома когда-нибудь выяснят и расскажут о пепельнице, на которой осталась дымиться недокуренная сигарета. И о том, когда же все-таки прибыл в Варшаву капитан Русской освободительной армии Константин Калугин. И как — пешком, поездом из Люблинского округа или, подтягивая стропы парашюта, высадился под Варшавой за две недели до восстания, что имеет бо-ольшое значение: русские-то о восстании вон аж когда знали!

Нет смысла отдавать предпочтение какой-либо версии. Потому что в наше время потеряла смысл достоверность как таковая, в разнузданной стихии информационных вихрей всегда найдутся хулители и опровергатели уже установленной истины, непременно вякнут педанты, благонамеренным перстом тыча в ранее неизвестный источник. Остается последний и решающий метод отображения и выражения реальности — добротный художественный вымысел, и когда-нибудь, по прошествии многих-многих лет, найдется прозаик или драматург, который с бoльшей убедительностью поведает о писке маленького человечка, Константина Андреевича Калугина, жалкой пичужки, порхавшей от одной львиной пасти к другой в поисках спасения и успевшей прощебетать что-то. В капле воды отражается весь океан, но каждая капля чем-то да отличается от такой же другой, и постичь поэтому океан невозможно — вот в чем и вся мудрость мира…

И вот там, в штабе коменданта Варшавы Калугин недрогнувшей рукой написал обращение к товарищу Сталину, оно шифровкой полетело в Лондон, оттуда в Москву, чтобы попасть на глаза Верховному главнокомандующему, который за свою жизнь много любопытных, забавных и трагических документов прочитал, но, боюсь, ни разу еще на стол его не попадало следующее нагло-напыщенное послание.

“Шифрограмма, 5 августа 1944

Москва, Маршалу (товарищу) Сталину

Установил личную связь с командующим гарнизоном Варшавы, который руководит героической повстанческой борьбой народа с гитлеровскими бандитами. Разо-бравшись в общей военной обстановке, пришел к убеждению, что, несмотря на героические усилия войск и населения всей Варшавы, имеются следующие потребности, удовлетворение которых позволило бы ускорить победу в борьбе с нашим общим врагом: автоматическое оружие, боеприпасы, гранаты и противотанковые ружья…”

Стиль-то, стиль каков, а? Камиль Демулен с трибуны Конвента зовет народ Франции на последний и решительный бой с роялистами! Политдонесение с Малой Земли полковника Л.И.Брежнева!

Автор шифровки просил связи с Рокоссовским и отрекомендовался наконец: “Из группы Черного капитан Калугин Константин. Варшава. 66804”.

Текст шифрограммы предварялся и пояснялся припискою генерала Коморов-ского: “Передаю донесение капитана Советской армии Калугина, который явился к коменданту города и поддерживает с ним постоянную связь, но так как он не имеет собственной связи с Москвой, то просит нашего посредничества в передаче донесения”.

Два дня спустя, то есть 7 августа, лондонский штаб поляков расшифровал текст, довел его до англичан, и падкие на новости из Варшавы политики высшего ранга усвоили это имя — капитан Константин Калугин! Пошел капитан фланировать по сводкам, упоминаться в переписках сильных мира сего. Капитан Константин Андреевич Калугин оказался в нужный час в нужном месте, как то подобает историческим фигурам. Эмигрантское лондонское правительство теперь в ответ на упреки в поспешности, в несогласованности с русскими сроков восстания и т.п. могло отныне тыкать пальцем в Калугина: вот он, представитель Москвы, заблаговременно послан сюда, владеет всей информацией, так чего ж вы от нас хотите!..

Обаятельный, видимо, мужчина. Да и как не уважать: лицо с особыми полномочиями, то ли инспектор из Москвы, то ли ревизор. Кто именно — никто не знал. Но уважать себя заставил — непринужденно как-то. Внушал доверие — и тем, и этим, и третьим, что в условиях тогдашней Польши, вакханалии предательств, повальных обысков и арестов, взаимной слежки и той охватившей всех нервозности, когда дружеские рукопожатия и приемы рукопашного боя мало чем разнились, — в Польше того времени такое расположение к себе могло быть признаком только силы. Командир РККА Калугин был здесь как дома, а родом ведь из Донбасса, чин — капитан, род войск — артиллерия, 1131-й полк 6-й армии. В плену с мая 1942 года, тяжелое ранение под Харьковом не дало возможности сражаться с подлыми немецко-фашистскими захватчиками до последней капли крови. С сентября того же года — в Люкенвальде (Германия), вступил в РОА, лелея надежду помочь Родине одолеть врага, пребывая в его стане того. Учился на курсах пропагандистов (при министерстве Геббельса) в Германии 1942 года, да еще и раньше, в Советском Союзе, тому же обучился, — там и там, судя по разухабистой манере агитации, нахватался приемов доверительного общения… Завел дружбу с Бушмановым из окружения Власова, и Бушманов, преподаватель академии в прошлом, одобрил его стремление пакостить немцам. Чем Калугин и занялся, после курсов посланный в лагерь (Саксония) для военнопленных, оттуда переведен в Ченстохов, где установил связь с партизанами. Им он и вложил в память свою версию о том, где воевал, как пленен был, в каком лагере бедствовал, кто его завербовал, чтоб перевербовать. Какую версию изложил он позднее советской контрразведке — только оная контрразведка и знает, где-то в архивах ее пылятся материалы допросов, а те, понятное дело, все подогнаны под злобу дня, насущный момент, указания свыше и пристрастия следователя.

Но поляки поверили — не сразу, после тщательных проверок и наблюдений. Польша была поделена Армией Людовой и Армией Крайовой на округа, в Ченстоховском округе АЛ верховодили коммунисты, подбиравшие ключи к власовцам. Тут-то и сделал им шаг навстречу капитан РОА, не постеснявшийся прийти на явку в офицерской форме и хорошо вооруженным. Кое на кого из мужчин это подействовало, женщины же всегда к таким испытывают слабость: мужчина с пистолетом — это мужчина вдвойне! И на Калугина клюнула Женя. В те лихие времена все в Польше носили псевдонимы, Коморовский был Буром, отчего и пишут “Бур-Коморовский”, “Бур” — Коморовский, а то и просто: “Бур”. Кое-где и дети играли во дворах под псевдонимами, что, наверное, объясняется обилием фальшивых паспортов, аусвайсов, кенкарт и поддельных продовольственных талонов, фантастическим расцветом черного рынка и вовлечением в борьбу с немцами тех, кому бы тихо сидеть в подвале и пережидать бушующую над головами бурю.

А Женя — это Евгения Оссовецкая, дочь эмигранта первой волны, царского офицера, и где сейчас эта Женя — неизвестно. “Смерш” мог прихватить ее, неуничтожимая и неувядаемая дефензива (“двуйка”) цапнуть, а может, живой и свободной осталась — не знаю, не знаю. Живой — так ныне ей уже за восемьдесят, до войны успела получить медицинское образование, а может, и поднабралась кое-каких знаний, умела перевязывать и т.п., поскольку работала фельдшером в арбайтсамте, то есть на бирже труда, а заодно и числилась начальником медицинской службы ченстоховской Гвардии Людовой. Русских в Польше было много, преобладали власовцы, ведущие свободный образ жизни, и те, кого можно без натяжки назвать вольноотпущенниками: немцы нуждались в дешевой обслуге и выталкивали за ограду лагерей тех, кто соглашался крутить баранку, бегать курьерами и трудиться на фабричках. “Русские комитеты” открывались повсюду, в ченстоховский Женя не просто заглядывала, а обосновалась в нем и приглядывалась к власовцам. Была она, кстати, членом ППР, польской компартии. Через Сталы и Тадека ей стало известно о Калугине и его попытках сблизиться с партизанами. На квартире Жени капитан Калугин встретился с Тадеком, Сталы и Стефаном (воспоминаниями последнего и пользуется автор, за что весьма благодарен). Был он в форме гауптмана, на рукаве эмблема РОА, держался
солидно — так описывает Стефан власовца Калугина. О Жене он помалкивает, не желая вплетать в повествование лирико-эротические мотивы, да и до них ли было им: недавно провокатором Виктором выдана явка, после чего погиб Юзек, он же Матушевский, а в миру поручик Юзеф Ковальчик. Но кое-что о Евгении Оссовецкой скажет ее второй псевдоним — Дзикуска (“Dzikuska”, по-русски — дикарка). С точки зрения полудохлой амебы Калугин наплел полякам кучу вздора. Будто он член подпольной патриотической организации в штабе Власова, организация провалилась, полковник Бушманов расстрелян, сам он вот-вот будет арестован, потому-то и влечет его к партизанам.

Когда провалы почти ежедневны, таким басням не верят, такими погремушками бренчат лихие ловкачи и неопытные провокаторы. Дзикуска, однако, цивилизованно отнеслась к власовцу, не окрысилась. И — люди с псевдонимами решили изучить и проверить рвавшегося в бой гауптмана, сообщили о его рвении Игнацу, который из Варшавы контролировал Ченстохов от имени ЦК ППР и АЛ. Дали ему почитать нечто вроде объяснительной записки Калугина, затем Стефан устно изложил свои впечатления от русского.

Игнац призадумался. Навел справки, легенде пришлого власовца поверил. (Полковника Бушманова немцы не расстреляли, бросили в концлагерь до “лучших” времен, которые для того настали не скоро: после концлагеря он попал в родные пенаты за Уральским хребтом.) Игнац, однако, решил лично убедиться в пригодности Калугина выполнять рискованные задания.

30 декабря 1943 года в Ченстохове Стефан и Калугин взяли билеты на варшавский поезд и разошлись, поляк втиснулся в 3-й класс, Калугин обосновался в вагоне “только для немцев”. Перед приходом на явку ППР Стефан все-таки отобрал у Калугина пистолет. Как протекала беседа Игнаца с Александрином (такой псевдоним присвоили Калугину), Стефану неизвестно. Итог ее заключался в приказе Игнаца: Калугин получает особое задание и возвращается в Берлин, контакты его с Ченстоховом — в исключительных случаях.

Ничего конкретного в задании Игнаца не было: восстановление старых связей, поиски ценной информации и так далее. Для страховки Калугина попросили написать отчет о его работе за все месяцы, начиная с 1 января 1943 года. (Документ хранится в архиве ПОРП.) Берлинский вояж кончился благополучно, Калугин вернулся в Варшаву, выполнял поручения разного рода (еще одна женщина всплывает: Марта). Затем — Люблинский округ, встреча с подполковником Иваном Бановым (Черный, тот самый, о существовании которого узнал Сталин из щифровки), командиром разведывательно-диверсионного отряда ГРУ. В конце июля 1944 года Калугин вновь в Варшаве, квартировал, как уже указано, на Познаньской, где и был арестован солдатами Армии Крайовой. На допросах признал себя власовцем, однако вдруг у него по соседству с красным носовым платком появилось подлинное удостоверение личности командира РККА, а не офицера Советской армии, как уверяют поляки. Калугин клялся, что удостоверение ему удалось сохранить в плену и в штабе Власова находясь, — еще одна версия!

История темная, лжи намешано предостаточно, документы врут, одинаково достоверным выглядит и арест Калугина патрулем АК с препровождением его в штаб округа, и самостоятельный, инициативный приход Калугина в штаб. В такой же неопределенности колеблется ответ на вопрос: так чья же все-таки рука двигала пешки в политических игрищах того времени? Уж не Черный ли послал Александрина в АК на разведку? Или заметавшийся Калугин решил услужать всем и всякому? В чем фарс и в чем трагедия? Не дьявольский ли это расчет советской разведки, пославшей Калугина на заклание, чтоб тот проторил дорожку истинному связнику, капитану Советской армии Ивану Колосу? Кто был автором шифровки? В ней, кстати, указывались пункты сброса оружия и продовольствия, известные только верхушке АК, которая считала Калугина своей собственностью и оттирала АЛ от связи с ним, сама же козырной картой выбрасывала фамилию капитана. Премьер Миколайчик все еще толкался в Москве, известия из Варшавы получал в английском посольстве, при очередной встрече со Сталиным вновь упомянул о Калугине, а через два дня уже Молотов в беседе с Гарриманом, послом США, заявил, что советское руководство до сих пор не может понять, кто такой Калугин.

А о нем верхушка АК отзывается уже так, будто тот выполняет некую миссию, что отрицалось, разумеется, Москвой, потому-то и ценен был Константин Андреевич Калугин для Москвы, и чем больше ею дезавуировался таинственный капитан Советской армии, тем больший вес приобретал он, и Сталин от “ВМН” скатился до традиционного червонца (“десять лет за…”), что и было спустя некоторое время исполнено, что и стало элементом игр, которыми не устают забавляться сильные мира сего. Штаб Власова наполовину, если не больше, состоял из агентов ГРУ, и о Калугине могли давно уже доложить Сталину, но ужас всей варшавской трагедии в том и заключается, что не о мирных гражданах столицы думали вожди, а о послевоенном устройстве Европы.

Пока же Калугин всем был нужен. И все цеплялись за него в последней надежде спасти Варшаву. Немцы бросили на восставших все карательные соединения, власовцев тоже, и Армия Людова, все-таки до Калугина добравшаяся, вручила ему перо, и тот написал листовку, обращенную к бывшим сотоварищам, Калугин убеждал власовцев переходить на сторону восставших. Под листовкой стояла подпись: “Находящийся при польском командовании восставшего народа капитан РККА Калугин”.

29-я гренадерская дивизия СС, из русских сплошь состоявшая, не дрогнула, листовкой, грубо говоря, подтерлась и продолжала усмирять взбунтовавшееся население с такими неевропейскими причудами, что даже чистопородные немецкие эсэсовцы были уязвлены и сконфуженно расформировали власовцев. (Никто из них и не думал перебегать к тем, кого вот-вот заграбастают в плен, если не расстреляют.) Калугину пришлось вторично взывать к благоразумию расшалившихся мародеров, просовет-ская газета “Армия Людова” тиснула его статью, которую постигла участь листовки.

Но листовка обрела значение пиаровской, как сейчас говорят, акции, Калугин вошел в историю восстания, фамилия его уже неотрываема от него; точнее выражаясь, он вляпался в историю; фальшивая банкнота то обменивалась на рубли, фунты, злотые и доллары, то признавалась поддельной. Без Калугина картина варшавского восстания была бы неполной. О нем впоследствии писали, им мистифицировали, Калугиным бахвалились, обычный военнопленный превратился в легенду, против чего активно выступал сам Калугин, в письмах на имя руководства АК открещиваясь от присвоенных ему функций связника Рокоссовского. Однако в тех же письмах он называет себя офицером “глубокой разведки” Генштаба. Последнее дало повод польской “двуйке” обвинить Калугина в шпионаже и разложении АК.

Много чего написано, много чего наговорено о человеке, само появление которого в Варшаве обросло легендами, версиями, фактами и сомнительными свидетельствами, чему способствовал сам Калугин, весьма туманно объяснявший причину своего приезда в Варшаву, еще более неопределенны первоисточники. Арестованный Калугин в дневнике штаба округа вдруг объявляется парашютистом, сброшенным для связи с большевистскими отрядами и для сотрудничества. Коморовский же в мемуарах отрицает факт ареста и пишет, что Калугин сам добивался встречи с руководством АК. Позднее в разных вариантах эта идея парашютиста да еще и радиста в придачу получит развитие. 5 августа происходит встреча Калугина с офицерами штаба 7-го округа. Итог встречи — та самая шифрограмма, которой потом размахивали, как знаменем, польские офицеры, восстание провалившие и обрекшие Варшаву на героическое и безнадежное сопротивление.

Что же произошло на этой встрече в штабе 7-го округа? Как уломали бывшего советского капитана-артиллериста, военнопленного, предавшего Родину, и власовца подписаться под шифровкой, адресованной одному из трех властителей земного шара? Он что — спятил?

Не спятил, не свихнулся. Тут уже психология, тут характер, здесь нечто в Калугине, проявившее себя именно в контактах с польскими офицерами из Армии Крайовой, преданной идеям Польши, вымышленной ими страны, мифической, но и настоящей, настрадавшейся от унижений и живучей потому, что всегда врагом такой Польши была Россия, проклинаемая из века в век. Культура и быт самого шляхетства не могли не создать особый, присущий только Польше офицерский корпус, касту преимущественно заносчивых и малограмотных людей, щеголявших атрибутами кастовости да именами знаменитых сородичей. Сентябрьское поражение 1939 года мало чему научило их, нетленным оставался дух кондового шляхетства, выраженный как-то одним генералом: “Мы Польшу отвоевали саблями и саблями ее защитим”. Уже в эмиграции они под надзором французов меняли президентов, в какой-то мере они повинны в разгроме Франции, ибо для французов война с Гитлером была поначалу не защитою их собственного государства, а — из-за зловредной политики Польши — спасением чуждого галлам Гданьска. Изысканно-хамское поведение офицерства, его пренебрежение к силе как немецких, так и советских войск покоилось на польском воинском духе и твердом убеждении: Варшавская школа подхорунжих выше любой военной академии — что в Германии, что в СССР, а уж Центральная пехотная школа в Рембертове — истинная Академия Генерального штаба, лучшая в мире.

Шляхетская гордыня эта, дух кастового офицерства так стойки, что бесполезно укорять ими поляков, увещевать или доказывать цифрами и фактами изъяны их группового или общественного сознания. Гордыня и дух — это вера, а она тем крепче, чем внушительнее опровергающие веру доводы разума.

И когда Калугин соприкоснулся с офицерами АК, когда встретился с комендантом Варшавы Нуртом (он же полковник Хрусьцель, он же Монтер), то, пожалуй, ужаснулся. Перед ним были — враги! Он впервые ощутил себя изгоем, человеком без Родины. Да, попал в плен, вытерпел муки, но ведь сам статус военнопленного обязывал терпеть. Оказался в штабе Власова, но там-то — сотоварищи, друзья по несчастью. Общался с немецкими офицерами, никогда с ними на равных не бывая, — но ведь и с этим смириться можно, те все-таки — победители. Завязал подобие дружбы с членами польской компартии и офицерами Армии Людовой — ну, а как же иначе, братья по оружию, тянувшиеся причем к СССР. Об отряде Черного и говорить не стоит, все понятно, там — свои.

Маленькое отступление… Эти громко именуемые разведывательно-диверсионными отряды, ГРУ подчинявшиеся, мало кого к себе подпускали, но уж использовали случайных людей полноценно, на всю катушку. Болтавшийся между Германией и Польшей офицер РОА, почему-то так никем и не задержанный, не мог не внушать Черному подозрений, и чтоб избавиться от нежелательного свидетеля, Калугина могли послать в Варшаву с неопределенным заданием. (“Ну ты там посмотри, Костя, что и как в этой Варшаве, разберись на месте и действуй по обстановке…”) Если так и случилось, то все поведение Калугина в Варшаве — эксцесс исполнителя. Желающим пристально изучить такой вариант событий следовало бы поразмышлять над судьбой подполковника Сочкаря (Владимира), которого Калугин телеграммой вытащил из Кенигсберга и передал полякам для дальнейшего использования. Где он, этот Владимир?

Но при всех контактах с власовцами, немцами, поляками коммунистами Калугин держался уверенно, был он из породы людей, что всегда поднимают себя — манерами, поведением, одеждой, тоном разговоров — на ступеньку выше той, на которой по ситуации обязаны находиться. И чаще всего — на этой ступеньке они утверждаются, проникаясь уважением к себе. А это уже метод самозащиты, легкий панцирь, от которого отскакивают вредящие таким людям слова, взгляды, а подчас и пули.

Таким был Калугин от природы. И вдруг — незнакомое общество, офицеры Армии Крайовой, все в форме довоенного образца, увешанные орденами, в конфедератках, напоминавших советскому человеку “Помнят псы-атаманы, помнят польские паны…”, — эти чванливые, спесивые, презирающие русских, ненавидящие СССР вояки не пытались при нем скрывать приличия ради отвращения к русским и советским людям, эти не раз битые офицеры открыто, в лоб издевались над ним. И Калугин, себя защищая, вынужден был не на одну ступеньку поднимать себя, а много выше. Опорой могли стать Родина, СССР и вождь ее, ужас наводивший на этих поляков. И полетела шифрограмма Сталину, и пошла гулять фамилия Калугина по миру. Не одну неделю общался он с офицерьем этим, при любом случае подчеркивая: он — из СССР, где власть народа, где все хорошо, а приставленная к нему ищейка Хильда (имя дамы под вуалью этого псевдонима установить не удалось) ловила каждое слово советского дикаря для подробнейшего отчета о его антипольской деятельности.

И вот что любопытно. Сам Калугин быстренько понял, что АК спекулирует им, и начал жестко открещиваться от навязанной ему миссии связника. Все вовлеченные в интригу с ним офицеры отмечали необычную прямолинейность Калугина, его типично русскую открытость — отмечали, тут же фиксируя в уме: ох и хитер же этот русский, то-ончайшую игру ведет!

Таков он был — и поневоле возникает вопрос: да откуда же он взялся, из чего возник, почему именно в его обличье материализовался фантом, которым морочили себе головы поляки, с тоской и надеждой взирая на восток, чтоб увидеть летящие оттуда самолеты, и напрягая уши, чтобы услышать гром советской артиллерии да грохот танковых корпусов. Генерала Банова (Черного) поляки после войны спрашивали, действительно ли в его отряде состоял капитан Калугин, — ответа Варшава не получила и получить не могла. Любой ответ граничил с выдачей государственной тайны и крушением всей советской версии восстания — это раз. Во-вторых же — что мог генерал предъявить в доказательство своих слов? История любой войны — грандиозная ложь, которая складывается из оголенных до отвращения микроправд, и всякое уточнение деталей приводит к еще большему размыванию смыслов.

Так откуда же берутся эти живчики, оплодотворяющие лоно истории? Они ей остро нужны — как интригующая оговорка в речи политического деятеля, как ляп в классическом романе, над происхождением которого веками бьются знатоки; они же громко восхищаются, превознося как бы случайный мазок кисти на полотне, делающий картину незабываемой. Как и кем из невзначай подобранного коровяка лепятся величественные фигуры воинов и мыслителей?

Бой, восстание (да любой процесс, система, жизнь, бытие вообще) всегда находятся в неуравновешенном состоянии, оно-то и стремится стать устойчивым, и чем сложнее система, тем большее число вариантов предлагается ей для скачка в успокоение. А какой именно вариант предпочтется — вот тут система замирает, “зависает” в точке так называемой бифуркации, колышется, чтоб свалиться в новое состояние — непредсказуемо, наугад и безвозвратно, чтоб обрести новые свойства, обладая всеми предыдущими. И шальная пуля превращается в прицельную.

Таким человеком — мазком кисти, завершающим росчерком пера — стал Константин Калугин.

В нем, Калугине Константине Андреевиче, соединились, сошлись и в него въелись, впитались все присущие среднестатистическому мужчине черты того более чем смутного времени, того ареала обитания людских масс в клубке войны. Он был русским, каких полно в Польше 1941—1944 годов. Он был офицером, представителем среднего командного звена многих армий — и власовской РОА, и германского вермахта (“двуйка” пришла к выводу, что Калугин — немецкий агент); и Красной армии, поскольку формально состоял еще в ней: из списков ее не исключен ведь был! И приказы Армии Людовой исполнял! Да, он был там и там, но в то же время не был ни в одной из этих армий. Он мог быть посланцем Москвы, но та могла обоснованно предположить, что некий Калугин состоит на службе той же “двуйки” или Интеллидженс сервис. Его и в самом деле могли сбросить с парашютом 15 июля под Варшавой в предвидении скорого восстания; он, по всем не поддающимся проверке фактам, мог ничего не знать о восстании и никакого отношения к Москве не иметь, хотя, по докладу Коморовского, испытывал сложности со связью, каких-то радиоэлементов не хватало. Он в подтверждение того, кто он есть, показывал удостоверения личности офицера армий всех стран, которые могли и желали бы внедрить своего человека в стан поджигателей уже пылавшей Варшавы.

В себя вобрав все то, что было в Польше того времени, обладая всеми свойствами среды, Калугин отличался от многих людей качеством, которое и выделило его из всех подобных ему, и качество это было: его ждали, в нужный час он попал в нужное место. Он оказался, как ныне говорят, востребованным. А то, что все говоримое о нем неопределенно, на грани вымысла и недостоверного факта, так это вовсе не от недостатка сведений о нем. Он менялся от минуты к минуте, потому что на него смотрели разные глаза, он мог казаться трусливым и бесстрашным, болтуном и молчуном, он был и Ноздревым, и Хлестаковым, и Наполеоном на Аркольском мосту. Человек тысячи раз в день совершает маленькие погони за буйволом, и вникание в поведенческие механизмы уничтожает смысл самой погони. На взаимодействия молекул нравы каждого атома не влияют, ежесекундно и постоянно происходят крохотные скачки человека от одного состояния к другому, и о Калугине можно сказать: он — человек бифуркации.

“После этого — вовсе не по причине этого” — таково еще римлянами установленное правило, но от Рима же и до наших дней оно будет нарушаться в угоду моменту.

В точке бифуркации пребывало Варшавское восстание, поднятое Армией Крайовой, — и стало восстанием народа на другом этапе, сюжет его украсился интригой, от которой ответвилась интрижка — с появлением Калугина, непредсказуемого, смутного, и н о г о, ни на кого не похожего, и кто он — так и осталось и останется невыясненным. Когда его, уже отсидевшего свои лагерные года, поляки нашли после войны, он смог лишь сказать, что святой порыв подвигнул его на помощь восставшим.

Зато уж какой четкой выверенностью и определенностью обладал настоящий связник Рокоссовского, капитан Колос Иван Андреевич, человек, многим знакомый по телефильму “Майор Вихрь”, разведчик, уберегший Краков от подрыва (поляки, естественно, отрицают его роль в спасении польских святынь). Людям, склонным во всем видеть происки советской разведки, немедленно придет в голову спасительная мысль: ба, да вся эта мутота с Калугиным — для того лишь, чтобы расчистить дорогу истинному посланцу восточного берега Вислы! (Ранее Колоса высланный связник погиб при приземлении.)

В 1956 году вышла книга Колоса “Варшава в огне”, пропущенная через все безжалостные цензуры, включая военную. В начале 90-х Колос в газетном интервью более честно поведал о Варшаве, куда был сброшен на парашюте в ночь на 21 сентября того же 1944 года. Приданный ему радист погиб, к Колосу прикрепили Хелену Саламанович, о псевдониме которой польские источники умалчивают.

К тому времени пожар восстания угасал, в огне его сгорели не только дома и люди, в жаре скукожились как мечтания польского офицерства, так и жесткие установки Москвы, в упор не желавшей считать аковцев партнерами. 13 сентября немцы спохватились и взорвали все мосты через Вислу, двумя сутками ранее АК приступила к налаживанию деловых контактов с командованием 1-го Белорусского фронта. Лондонское правительство приветствовало Красную армию и звало ее на помощь.

От политических призывов до практических действий — дистанция огромного размера, и чтоб эту дистанцию измерить шагами — послали Колоса, свободно говорившего по-польски. Он дошагал до самой верхушки АК, имел беседу с Окулицким, начальником штаба, и беседу эту можно было бы назвать приватной, если б не ощерившиеся оружием поляки в подземном штабе-убежище. Все, что надо было Рокоссовскому знать, было узнано, и в день капитуляции восставших, то есть
2 октября, капитан Колос переплыл Вислу в группе офицеров АЛ. Доклад его обрадовал Рокоссовского и, наверное, помог Колосу спасти жизнь. Капитан умел в тылу противника контролировать себя, но всегда, попадая к своим, расслаблялся, становился очень неряшливым и, помимо всего прочего, доложил своему начальству о том, что в Катыни-то поляков не немцы, а наши расстреливали! Кое-как вытащили Колоса из нависшей над ним петли. Урок не пошел ему впрок, его и потом многие годы таскали в КГБ за длинноязыкость

Ну, а Калугин? Что с героем Варшавы? К концу августа он был уже никому не нужен, он исчерпался, его использовали — и выбросили. В ночь на 20 сентября офицеры АЛ переправили его на правый берег Вислы, в район дислокации дивизии Берлинга. Оттуда Калугина перевезли в Люблин, с ним (вот она, магия имени!) побеседовал Булганин, член Военного совета, а затем молодчика взяли в оборот следователи контрразведки. Сохранение его жизни становилось государственной задачей: такие свидетели на дороге не валяются. Реабилитирован был после смерти Сталина, в 1968 году встретился в Москве с Игнацем, который к тому времени возглавлял польские профсоюзы. И еще где-то мелькнул и пропал, как снежный человек, при каком-то приезде польской делегации в СССР.

Обергруппенфюрер СС Эрих фон Бах-Зелевски сохранил генералу Тадеушу Коморовскому жизнь. Колос намекает на их родственные узы, но, возможно, акт капитуляции предусматривал такой исход. Генерал Окулицкий умер в Бутырках через год с небольшим.

А много-много лет назад восставшим полякам пришлось сдаваться русским войскам, да иного выхода у них и не было.

Архивы сохранили интересные документы по этому поводу.

Ордера А.Н.Самойлова В.Титову от 29 ноября 1794 года.

“Препоручил я господину коллежскому советнику и кавалеру Макарову сего вручителю обще с вами переписать все вещи, находящиеся при арестантах, вам препорученных, и когда он присылаем, всегда его допускать до арестантов, о чем не оставьте донести его п-ству господину обер-коменданту Андрею Гавриловичу Чернышеву.

Реестр вещам.

1. — Три тулупа овчинные.

2. — Винчуры две.

3. — Бурка одна.

4. — Плащ белый суконный.

5. — Жупан крашеный белый суконный.

6. — Синих сюртуков два.

7. — Куртка полосатая одна.

8. — Куртка серая.

9. — Волошка вигоневая.

10. — Волошка суконная серая.

11. — Сюртук синий.

12. — Рейтузы суконные серые.

13. — Волошка летняя.

14. — Летняя полосатая куртка.

15. — Фуфайка атласная на байке.

16. — Чикчиры замшевые.

17. — Суконные шаровары с пятнами.

18. — Жилетов летних шесть.

19. — Шаровары серые плисовые.

20. — Восемь летних холст. шаровар.

21. — Рубашек тридцать три.

22. — Портков двадцать четыре.

23. — Белых носовых платков 24.

24. — Галстуков семь.

25. — Наволочек семь.

26. — Салфеток десять.

27. — Пудермантель один.

28. — Простынь шесть.

29. — Чулок шелковых 18.

30. — └ нитяных 16.

31. — Сапогов 5 пар.

32. — Башмаков 3 пары.

33. — Куртка съ позументом и рейтузы к ней.

34. — Фраков суконных три.

35. — Материальных камзолов семь.

36. — Казимировых штанов 4 пары.

37. — Курток и рейтузов полотняных 2 пары.

38. — Одеяло турецкое.

39. — Зимних одеял три.

40. — Турецкий платок один.

41. — Косынок три.

42. — Кошелек на волосы.

43. — Книг восемь.

44. — Записная книжка.

45. — Польская ландкарта.

46. — Ковер.

47. — Шапка ночная.

48. — Материя на один жилет.

49. — Казимиру на одно исподнее платье.

50. — Голландских необрубленных

платков 9.

51. — Шапка бархатная с околышком.

52. — Подушек 2.

53. — Шлафроков 2.

54. — Белая медвежья куртка.

55. — Серые шаровары.

56. — Портки одни.

57. — Жилет полосатый белый с черным.

58. — Коляска дорожняя.

Да сверх того: 1. — Шкатулка с разными мелочными вещами, принадлежащая ему же, в которую положены: 120 червоных и двое золотых часов, взятых у секретаря и адъютанта.

2. — Чемодан кожаный с разными вещами, принадлежащими человеку Немцевича.

3. — Чемодан суконный синий, принадлежащей Фишеру.

4. — Ч емодан кожаный, принадлежащий Немцевичу, с разным платьем и бельем.

5. — Сумка красная, принадлежащая Немцевичеву человеку, в ней разные письма и тридцать семь червонцев.

Оные пять паков запечатаны коллежского советникова Макарова печатью, а прочие вышеписанные вещи вручены находящемуся при известной особе камердинеру арапу. Коллежский советник и кавалер Александр Макаров, премьер майор Василий Титов”.

Для ясности.

Самойлов Александр Николаевич (1744—1814), племянник князя Потемкина, в 1795 году возведен в графское достоинство.

Макаров Александр Семенович (1750—1810), при Павле Первом был начальником тайной экспедиции и сенатором.

“Известная особа” же — Фаддей (Тадеуш) Костюшко. При следовании в Санкт-Петербург его сопровождали сподвижники, руководители подавленного восстания.

 

Стращая восставших горожан Катынью, Коморовский капитулировал, начались сдача оружия немцам и эвакуация через тоннели и каналы. Эсэсовцы опускали туда специальные площадки и с них косили пулеметами спасавшихся от сибирских концлагерей. Считалось, что если поляки что и могут, то — погибать с честью.

На честь капитуляция не похожа, с честью погибали те, кто рвался на тот берег Вислы, к Рокоссовскому.

Но надо иначе глянуть на планы Коморовского, признав их гениальными: на долгие десятилетия, если не на века, между русскими и поляками углубилась историей проложенная межа вражды, чего и добивалась Армия Крайова, предвидевшая свою физическую и политическую гибель.

В своих мемуарах идейный вдохновитель АК генерал Пельчиньский (Гжегож) подвел итог: “…и я зажег этот большой пожар для того, чтоб его огонь вел через темноту будущие поколения: мне удалось вкопать пропасть между российским и польским народами по крайней мере на 10 поколений”.

Он прав. Стратегические цели Армии Крайовой достигнуты. Дух возобладал над разумом, вера в некую избранность касты оказалась сильнее, и поскольку она — вера, то все мрачные филиппики в адрес шляхетства и АК — пустейшая забава, вера не подвержена коррозии от взаимодействия с кислотами едких возражений…

Пельчиньского в Польше чтят, но не более, поскольку большой пожар заполыхал давным-давно, в не отмеченный летописями и хрониками год возникновения славянского этноса, и у огня этого давно уже греют руки (в любом смысле) десятки поколений; одно из них сдало России в аренду — на беспроцентных условиях — Дзержинского.

То, что поляки плохи, а русские хороши (и наоборот), вовсе не значит, что те и другие хороши или плохи. Да, они такие по субъективно специфическим восприятиям, не более и не менее. С точки зрения полудохлой амебы “обе нации хороши”. Это взаимное отталкивание этносов, племен и народов, как и обоюдное притяжение, — необходимое условие их сосуществования. Пыл страстей уходит порою, увядая, в отзвуки былых склок, в анекдоты. Сосуществование же тем надежнее, чем долговечнее силы притяжения и отталкивания наций. Школьные глобусы раскрашены обычно в желтые цвета пустынь и песков, зеленью отмечены леса, синью — моря и океаны. Силы, о которых идет речь, такие же постоянные, как очертания материков, пустыни же прибывают, а зеленые массивы тихо-тихо уничтожаются вырубками и дрянной атмосферой, приближая время, когда воды накроют сушу. Страсти человеческие размазаны по пяти миллиардам людей так, что доминирующей чертой одной нации стала бережливость, другой — мотовство, но и бережливость, и мотовство разбавлены, подкрашены подпирающими их другими свойствами…

И для нормальных, то есть добрососедских, отношений двух стран одинаково необходимо единство отторжения и притяжения. Соотношение между тем и другим может веками держаться на каком-то уровне, для дружбы Польши и России потребны некий градус польской ненависти к русским и добродушное презрение тех к буффонадному шляхетству, хотя, конечно, нелегко смиряться с тем, что любой ублюдок, убивший русского солдата, автоматически становится едва ли не национальным героем Польши.

Политика, психология, общественное сознание Запада издавна построены на отрицании России, и оно принимает разные формы — от самозабвенной ненависти до смачного плевка в сторону русского солдата, когда того нет на посту. Интерес к русской литературе и к русским заодно — самая изощренная форма ненависти. Достоевский, Чехов, Толстой как объекты изучения чем-то схожи с макетами мостов и транспортных узлов, на которых обучаются диверсанты перед заброской их в Подмосковье или на Урал. Улыбки же западных политиков, клятвы в уважении к России — всего лишь свидетельство того, что межгосударственные отношения и межнациональные — не одно и то же.

На поражение и рассчитывали вожди лондонские и варшавские. Только на крах, гибель и полный разгром. Только на тотальное уничтожение Варшавы. А она лежала в руинах. Спустя восемь месяцев через место, обозначенное на карте как столица Польши, пройдут возвращающиеся на родину советские дивизии, и бойцы начнут сдергивать с себя пилотки и фуражки: они увидят безлюдный город, лишь кое-где будут копошиться серые фигурки людей, начинающих восстанавливать некогда один из самых красивых городов Европы.

Насладившись полотном Федотова “Завтрак аристократа”, можно смело брать в руки роман Ивана Сергеевича Тургенева “Рудин”, где — надо ж такому случиться! — главный герой тоже с псевдонимом, как варшавский бунтарь, как власовец Калугин (Александрин) и как присвоивший себе славу поджигателя генерал Пельчиньский (Гжегож). Финальная сцена сего забытого нами романа тем более уместна, что демонстрирует еще одно свойство выходцев из поля бифуркации — они не одной крови с теми, кого пришли спасать (Наполеон, вспомните, был ведь корсиканцем…).

Итак:

“В знойный полдень 26 июня 1848 года, в Париже, когда уже восстание “национальных мастерских” было почти подавлено, в одном из тесных переулков предместия св. Антония баталион линейного войска брал баррикаду. Несколько пушечных выстрелов уже разбили ее; ее защитники, оставшиеся в живых, ее покидали и только думали о собственном спасении, как вдруг на самой ее вершине, на продавленном кузове поваленного омнибуса, появился высокий человек в старом сюртуке, подпоясанном красным шарфом, и соломенной шляпе на седых, растрепанных волосах. В одной руке он держал красное знамя, в другой — кривую и тупую саблю, и кричал что-то напряженным тонким голосом, карабкаясь кверху и помахивая и знаменем, и саблей. Венсенский стрелок прицелился в него — выстрелил… Высокий человек выронил знамя — и, как мешок, повалился лицом вниз, точно в ноги кому-то поклонился… Пуля прошла ему сквозь самое сердце.

— Tiens! — сказал один из убегавших insurgйs другому, — on vient de tuer le Polonais1.

— Bigre!2 — ответил тот, и оба бросились в подвал дома, у которого все ставни были закрыты и стены пестрели следами пуль и ядер.

Этот “Polonais” был — Дмитрий Рудин”.

Конец

Версия для печати