Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2004, 4

Повесть о жизни

 

Память, как сборник средневековых

латинских новелл, баснословна.

Леонид Шевченко

 

 

Леонид Шевченко написал — во всяком случае, опубликовал — слишком мало, чтобы войти в литературный процесс и даже просто запомниться большому количеству людей. Он писал рассказы, которые ему так и не удалось опубликовать, стихи — в 2000 году вышла книга “Рок”, в 2002-м — подборка в “Знамени” — и странную критическую прозу, выдаваемую за статьи и рецензии.

В раздумьях о степени родства человека миру, в который он явлен, выдаваемых за повесть, Леонид Шевченко взял сторону Марины Цветаевой: жизнь — это место, где жить нельзя. Где все не такое, каким кажется, все, что притворяется существующим, — неживое и нереальное, начиная с города, в котором угораздило родиться, и его символа — мемориального комплекса на Мамаевом кургане. Являясь в сон героя повести Петра Пустовойтова, памятник подает признаки жизни — приходит в движение: “В Озере Скорби плавали аквариумные рыбы, и еще — тритоны. Скорбящая Мать, обнимающая труп, смотрела не на труп, а куда-то вбок. В Пантеоне Черная-Рука-с-Факелом поднималась все выше, и уже растрескался гранитный пол, и угадывалось Плечо. Культурист с автоматом, напротив, врос в землю по грудь. Одна Женщина-Родина с мечом ничуть не изменилась, если не считать внутренней феерической подсветки”.

Этот помпезный мемориал, мучающий взгляд и сознание, противостоит личной памяти Петра о недавно умершей бабушке — человеке, который занимает в его сознании гораздо больше места, чем герои великой войны. Каждая главка повести оканчивается рефреном: “МЕМОРИАЛЬНЫЙ НОСОВОЙ ПЛАТОК” — и следует какой-нибудь факт биографии бабушки, изложенный сухо и протокольно: “Арина Федоровна И. родилась в 1924 в Краснодоне”; “Арина Федоровна И. училась в краснодонской школе вместе с молодогвардейцами”; “Арина Федоровна И. с мужем-железнодорожником перебралась в Сталинград в 1956 году...”

Арина Федоровна И. не была героиней-молодогвардейкой, хоть и училась в одном классе с Олегом Кошевым и дружила с Ульяной Громовой, она просто любила своего внука Петю, до того любила, что в день смерти Генерального секретаря ЦК КПСС принялась звонить в школу и скандалить по поводу ботинок, украденных у Пети в этот день из раздевалки. Платок — единственный намек на то, что герой оплакивает бабушку: жизнь идет своим порядком, герой посещает контору, где вынужден доказывать степень родства с умершей Ариной Федоровной И., потом вступает в сложные взаимоотношения с оставшейся ему в наследство бабушкиной квартирой: “Прошел месяц, а Петр еще не разобрал бабушкин шкаф с открытками, фотками, рукописями и “эфирными папками” с машинописью. В папках, как в авангардной пьесе, фигурировали Голос, музыка и т.д. Шкаф гипнотизировал, знал, но не подпускал к себе Пустовойтова, издевался над ним. А еще его укусил кот. Ни за что ни про что вцепился в ногу и спрятался в ванной.

Первые дни квартира разрушалась в темпе прокофьевской темы из фильма “Калигула”. Рухнул карниз с засаленными шторами, полетела газовая колонка (опаленные ресницы), отрубился — ну конеч-
но! — репродуктор отрубился. Но потом миниатюрный Армагеддон тормознулся”.

Сюжет разворачивается — причем центробежно — вокруг этой квартиры, оставшейся герою от бабушки в наследство. Квартира, принадлежавшая умершей бабушке, в которой теперь обитает Петр, по ассоциации притягивает к повести героев, у которых тоже есть какие-то особенные отношения с местом их обитания. Большинство диалогов повести — алогичные, чеховские, как с мертвой бабушкой во сне, так и с живыми друзьями наяву:

“— У меня кончилась зубная паста и мыло, — ответил Петр.

— Обойдусь, — Паша глотнул, — мне не рекомендуется светиться по старым адресам.

— Да, мы живем неправильно, — непонятно с чем согласился Борис.

— Эта проблема разрешима, — Нина с надеждой посмотрела на Косточку.

Или: “У меня кот голодный, — Петр присел на корточки, — кис-кис.

— А давай его бельгийской колбасой?

— А брюссельской капусты у тебя нет?

— Виски есть. Литр.

— Мало”.

Кот, которому мало литра виски, — такая же принадлежность бабушкиной квартиры, как слуга Фирс — дома, окруженного вишневым садом. Так и ждешь звука лопнувшей струны — и он не заставляет ждать долго: музыка — особый и очень важный план повести.

Бабушка героя готовила музыкальные радиопрограммы, где классика сменялась романсом и казачьим хором, а сам он в своих снах играет на клавикорде с перемешанными клавишами что-то похожее на фон из компьютерной игры. Когда объявили о смерти Брежнева, в школе шел урок пения, где говорили о “Детском альбоме” Чайковского, а потом по телевизору весь день передавали концерты классической музыки, и как раз тогда, когда бабушка скандалила по поводу ботинок, звучала “Смерть куклы” из “Детского альбома”. “— Какая накладка! “Детский альбом”! Они с ума посходили. Они бы еще Оффенбаха… Для них раз классика — значит, трагедия!” — возмущалась музыкально грамотная бабушка... “Композитор из кремлевской ямы помахал ручкой”.

Музыкальный фон не оставляет повествование ни на минуту. В детстве Петя поет в детском хоре, студентом не расстается с гитарой — Б.Г., Цой… Рождение трагедии из духа музыки происходит безостановочно: в наглядной реальности все иррационально, любая деталь предельно конкретна и весьма удивительна: “Река Карповка. В реке Карповке — красноперки. “Запорожец” на берегу. Морда у “Запора” — как у почтового ящика. Рядом куст боярышника, на нем — скудная неэкзотическая птичка, а в клюве у нее — судорожное насекомое. Брат в кепке “Аэрофлот” поймал пять красноперок, отец с “Шипкой” во рту — десять, а Пустовойтов вместо красноперки поймал чудовищного окуня. Окунь подмигнул своему убийце”. Описания точные, зримые, даже красноперки посчитаны — а ощущение фантасмагорическое: не может быть.

Прелесть прозы Леонида Шевченко именно в этом. Он всегда уточнит, что платья на гуляющих по парку с родителями девчушках — чехословацкие, назовет точное время и место любого события и даже опишет, что происходило поблизости в это самое время. Но конкретика у него составляет пространство абсурда: кепка “Аэрофлот” и “Шипка” во рту не имеют никакого отношения к рыбалке, но только эти штрихи делают персонажей, являющихся на мгновение, живыми и зримыми. Если бы не подмигивающий окунь, уводящий эту живость и зримость в петербургское общество игроков под председательством славного Чекалинского, куда конногвардеец Нарумов привез Германна для решающей игры, — это была бы прекрасная проза реалистической традиции. Но действительный мир здесь — сад расходящихся тропок, уводящих незнамо куда, оставляя, как прощальный взмах руки, такие вот афоризмы: “Если топать ежедневно по этим асфальтированным дорожкам, убивая пластиковые стаканчики, непременно наступишь на чей-нибудь хвост, не обязательно на свой”. Оставляя вещи, штрихующие время: принадлежавшие бабушке монопольку, усыхающую в стакане, и грядушку, на которой висел китайский кипятильник; принадлежавшие детству набор игрушечных крестоносцев “Ледовое побоище”, принадлежавшие поколению тонкие голубые пластинки из журнала “Кругозор”. Переустанавливая обыденное: “Университет достраивали — лепили по бокам дополнительные помещения, отделывали под мрамор. У входа росли колючки, мимо окон аудиторий проплывали в траве коровы из частного сектора” — метафизический пейзаж Волго-града, 1989 год.

Внешний план обитания героя жестко очерчен, хорошо узнаваем и описан с некоторым удивлением, как нечто неотъемлемое, но инородное. Герой будто рассеянно ощупывает этот твердый нарост на своей жизни — город Волгоград, а в нем — больницу Речников, где умерла бабушка, университет, парк имени комсомольца-героя Саши Филиппова, Жилгородок, Заканалье, Тулаку, торговый центр, Семь ветров, Станцию переливания крови, набережную и порт, второй шлюз, мост, соединяющий Ворошиловский и Центральный районы — и уходит в себя: его мир гораздо больше материальной среды и совершенно посторонний ей.

Город в этом мире многопланов, в реальности его можно увидеть таким разве что с речного парохода: “Волгоград принимал виды то ли Гелиополиса, то ли Тира”. В собственном мире героя “Сталинград никуда не делся. Он жил в Волгограде на правах андеграунда (И Кустурица ни при чем). Город Иосифа не умер, а впал в анабиоз Мерлина или Артура. То тут, то там проступали следы и возникали звуки. Он спал, но он и боролся во сне: его радисты не прекращали работы, его полутелесные рыца-
ри — боевики тайных фемов — приводили в исполнение приговоры, и добросовестный исследователь, знаток инициаций и мистерий, отыскал бы в криминальной газетной хронике закономерность. Взять того же Станислава Сергеевича, открывшего реабилитационный центр “Мечта”. Через несколько дней он окажется в своем самом удивительном положении: на асфальте, с медленной шипучей пулькой во рту”.

Жизнь и смерть в этом мире свободно перетекают друг в друга, умершая бабушка является герою во сне, освобождая от кошмаров с подвижным мемориалом, мнет раковую шишку на горле — и шишка уменьшается под ее пальцами; зовет героя Олегом (Кошевым?), рассказывает, что у нее, представь себе, тоже есть телевизор, и на газету ее подписали бесплатно…

Время у Леонида Шевченко упруго, как резинка от рогатки, — совершенно естественно может забросить кого угодно куда попало: в 60-х к мемориалу Вучетича является Че Гевара, бросает песо в Озеро Скорби, брякает журналисту местной газеты, что Скорбящая не похожа на его мать, а через 20 лет солист детского хора Петя Пустовойтов поет “С чего начинается Родина” в Доме офицеров. Какая связь между этими событиями? “Гевара и солист не столкнулись по чистой случайности: в Боливии, недалеко от ложбины Юро, какие-то хрены умудрились построить школу, в которой так удобно убивать бородатых латиноамериканцев…” По такой же случайности произошла встреча Петра Пустовойтова с Виктором Цоем на пустой набережной в самом начале 90-го: “Ты-то понял меня. Мы, в общем-то, всегда находили друг для друга единственные слова. Слова-сигналы, не допускающие хреновых контекстов, шаманские слова…”

Отец героя болен 1985 годом, создавая сыну проблему: ради душевного покоя отца Петр должен добывать вещи и еду, произведенные раньше этого года; с вещами было легче, с едой не получалось ничего — больной буквально травился свежими продуктами. Являясь к родителям в гости, сын попадает на годовщину их свадьбы, в год, где ему
13 лет; его спрашивают, был ли он у бабушки… Психическая реальность пережимает физическую, люди сами наполняют себя нежным газом жизни, перекрывая ему доступ извне... Что получается? Сталкиваются, как бильярдные шары, и раскатываются по углам обитания герои, заключенные в своих именах так же, как сам Петр Пустовойтов, при всей конкретности своего бытия олицетворяющий пустоту: емкость “Я” наполнена чем-то восхитительным, но мимолетным и летучим. В главке “Тот, кто над раковиной”, умываясь перед зеркалом, Петр будто ищет выступ, за который эта летучесть может зацеписться, — журналист, для оправдания своего бытия он должен бы написать о делегации директоров столичных рынков и крупных оптовиков, посетивших Волгоград, — но он видит, что министр московского правительства Морозов идет позади всех и смахивает со лба невидимую муху, которая села на его лоб еще в самолете. Еще Петр знает, что у него есть брат-близнец, а у него и его брата-близнеца была сестра, которая исчезла — умерла? — до их рождения. И еще много разных вещей, обличающих мучительную неправдивость наличного мира.

“С кем был Паша Косточко? С Ниной Ли и Борисом”. Косточко — “крепкий орешек”, ему негде ночевать. “Косточко расправил плечи. — И между прочим, не переночевать, а ночевать. (…) — У тебя сколько комнат?” Он выслушивает фантастический рассказ Петра о бабушкиной квартире: “Две и одна тайная. Вход через шкаф. Там иное, там мой рабочий кабинет и библиотека. И, представь, если, к примеру, туда забежит кошка, то она поменяет форму. И я меняю форму, когда захожу. И еще окно. Есть вид из окна, но как туда попасть — неизвестно. Двери нет.

— А что за вид?

— Типа карликового вокзала, станция.

Милиционер наклонился над урной, на перроне нет поезда, он уехал. Внутри вокзала, должно быть, два-три человека: первый в кассе считает непроданные билеты, второй в зале ожидания ест сушеные финики из пакетика, а гипотетический третий наверху в башне подводит вокзальные часы — и ему трудно одному, а те, остальные, и не думают помочь”. Выслушивает, как с того вокзала к Петру приходит девушка и отказывается перейти через шкаф в его пространство, потому что там она ему не понравится, а он — ей.

“Нина Ли куда-то ушла. Борис переместился к чужому столику. Паша Ко-сточко держал за локоть и уговаривал:

— Тебе необходимо ее обмануть. Ну. вытолкнуть наружу. Усыпить — и спящую перетащить в квартиру.

— Зачем?

— Как? Ты не собираешься увидеть ее по-настоящему?”

Лера Бонк, любимая девушка из того времени, когда по Волге ходил теплоход “Отдых”, больна базедовой болезнью, брошена мужем, инвалид в 33 года, — Петр зачем-то назначил ей встречу на пристани, попросил прокатиться по Волге на том, что по ней плавает сейчас. А в следующей главке, неожиданно и необязательно, как все в жизни, разъясняется причина всех Лериных несчастий, в том числе и последнего — неожиданной смерти в отъевроремонтированной квартире. Это разбитая ею в детстве страшная — живая — лампа, привезенная отцом из командировки. Такой был юмор у Леонида Шевченко.

Я получила эту повесть от Леонида Шевченко по электронной почте за две недели до его гибели, которую он в этой повести предсказал: в последней главке Петра Пустовойтова избивают. “И не пробовал подняться, гладил пол…” Ми-стически одаренный и чрезвычайно мнительный, Леня все, что писал в последнее время — статьи, прозу, эссе, — присылал мне, а я уже разносила по отделам то, что не могла напечатать у себя в “Наблюдателе”. За три дня до гибели он позвонил мне и спросил, как мне понравилась повесть и не удивилась ли бы я, если бы она была напечатана.

Он так и не увидел напечатанными две свои статьи, опубликованные в мае и июне прошлого года, и эту повесть, которую, как ему казалось, никто не поймет. А мне стали звонить и писать самые разные люди, которые хотели узнать, что с ним случилось и не было ли причиной его смерти самоубийство.
Узнавая, что это было убийство, жалели о Лене и говорили, что с интересом следили за его публикациями и ждали их. Так выяснилось, что поклонников у этого не слишком плодовитого писателя гораздо больше, чем казалось.

 

Л е о н и д   Ш е в ч е н к о. Степень родства. Повесть. — Знамя, 2003, N№ 3.

Версия для печати