Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2004, 3

Творчество — это необъяснимое принуждение

Творчество патриарха грузинской литературы Отара Чхеидзе доказывает, что подлинный писатель, верный своим убеждениям и принципам, может противостоять идеологическому давлению системы, не уступив ни пяди. Более полувека выдающийся мастер прозы служит собратьям по литературному цеху эталоном нравственности и высокого профессионализма. Изощренно сложная чхеидзевская стилистика (типологически родственная фолкнеровской) изначально ограничила круг его почитателей. Это же обстоятельство затруднило перевод на другие языки, в том числе на русский. Даже во времена активных литературных контактов, расцвета Главной редакционной коллегии по переводу и плодотворного взаимообмена через многочисленные издания книги Отара Чхеидзе почти не переводились; за пределами Грузии известна едва ли десятая часть его обширного творчества — настоящей художественной летописи Грузии ХХ века, включающей двадцать романов, около ста рассказов и множество злободневных публицистических статей. Словно бы для контраста новейшую летопись оттеняют шесть трагедий, написанных для театра на историческом материале.

Однако главным препятствием на пути к читателю — и грузинскому, и тем более “всесоюзному” — были не упрямая архаизация текста диалектными формами и не “барочность” стиля, украшенного соцветиями глаголов и вспыхивающего саркастическими метафорами, а отстраненность от общего — при всем разнообразии — литературного процесса, упрямое прокладывание и решительное отстаивание своего пути. Те, кому довелось прочитать романы “Ветер, которому нет имени”, “Лабиринты ущелья” и десяток рассказов, изданные в Москве в начале 80-х годов, знают, о литературе какого уровня речь, и, быть может, помнят удивление, даже некоторую оторопь столичных критиков после появления в высшей степени неожиданных по тем временам книг. Думается, их издание в Москве в эпоху махрового застоя обусловлено счастливым стечением трех обстоятельств: дряхление системы, плохое знание в столице грузинских реалий 20—30-х годов и профессионализм издателей, использовавших два первых обстоятельства...

К радости почитателей Отара Чхеидзе, его творческая энергия с годами не ослабла, а слово не утеряло свежести и силы. Более того — драматичные 90-е годы оказались для писателя особенно плодотворными, а его последние романы — “Театральный переворот” (1993 г.), “Белый медведь” (1996 г.), “Бермудский треугольник” (2000 г.) и “2001-й год” (2002 г.) — вызвали в грузинском обществе бурную дискуссию, сделавшись заметным фактом политической жизни.

Беседа Отара Чхеидзе с Беллой Шалвашвили, перевод которой мы предлагаем читателям, была опубликована в 2002 году в новом печатном органе грузинских литераторов— “Газете ста писателей”.

В будущем “Дружба народов” предполагает опубликовать один из последних романов Мастера.

А.Л.

 

 

 

— Батоно Отар, мое участие в нашей беседе ограничится вопросами, но в них, надеюсь, отразится мое понимание вашего творчества. Вы согласны на такую форму беседы?

— Извольте. Как вам угодно. Поддержу, как сумею.

— Вы прошли большой творческий путь, батоно Отар. Кто и что на этом пути оставило неизгладимый след?

— Большой путь — так принято говорить. Это условность. Форма речи. Жизнь не так уж велика. Не то что творческий путь — жизнь мимолетна! Мы говорим — “мгновенный мир” (грузинская идиома). И это так. Действительно, так. Что ни говори, он мгновенен, этот мир… А на ваш вопрос о неизгладимых следах я ответил бы, что их оставила человеческая низость. Если бы не крупицы добра, уцелевшего в мире, если б не два-три подлинных художника, выживших в литературе, жизнь писателя была бы невыносима. Низость и бездарность поддерживались властью. Низость шла рука об руку с бездарностью. Они бы и не выжили поврозь. В таких условиях трудно выстоять, сохранить желание писать. Но что было делать? Негоже человеку заживо хоронить себя. Оставался выбор: или сделаться живым трупом, или же босыми ногами ступать по горящим угольям. Я об этом вспоминаю без боли и не считаю, что этим можно хвалиться. И до нас приходилось ступать по жару. И до нас обжигались, а то и сгорали. И при нас тоже. А кто уцелел, тех, видно, судьба уберегла, пощадила.

— Что подтолкнуло вас к писательскому творчеству? Какое ваше произведение представляется вам самому наиболее совершенным, заслуживающим высокой оценки?

— На первый вопрос я частично ответил. Отвечу и на второй. Хотя вопрос не совсем простой. Я бы вам такого не задал. И никому не задам. Я имею в виду — писателя… Что подтолкнуло?.. Неприятие!.. Я рос среди побежденных и ограбленных, разоренных и униженных, мой отец, мои дядья и деды были расстреляны, а если кто и уцелел, то… Не стоит об этом!.. Время было такое. Трудно было его любить. Невозможно принять. Оставалось уклоняться. Лишь кое-где мерцали слабые огоньки добра, и надо было их поддержать как-то, спасти. Это и подтолкнуло — неприятие и надежда. Подтолкнуло, а потом захватило. Увлекло. Встречая Григола Абашидзе, я всякий раз говорил: “Теперь я понял, сколь трудна дорога…” Это строка из его стихотворения. А он заканчивал: “Иной дороги не было у нас”. И впрямь, другого пути не было. Осознание этого подтолкнуло…

Что касается совершенства моих произведений, об этом ничего не могу сказать… О совершенстве — судить не могу, а вот завершить не удалось — ни “Этюды моего села”, ни “Летопись Картли”. Вот вы сказали — большой творческий путь, а я не сумел завершить ни то, ни другое — выходит, не так он все-таки велик, этот путь. Сейчас пытаюсь восполнить пропущенные эпизоды в “Этюдах”.
Пытаюсь — скажем так. Но вряд ли удастся. Боюсь, уже не успеть. Что уж говорить о романном цикле… Однако, если бы и завершил и то, и другое, об их совершенстве и даже просто достоинствах не смог бы ничего сказать.

— Я хотела узнать, что из написанного вам больше нравится.

— А если я отвечу: то, что еще не написано.

— Будь по-вашему… Случалось ли вам сожалеть об издании вашего произведения?

— Такого со мной не случалось. Только бы издать, а сожалеть я бы не стал. Какие уж сожаления! Издаться было трудно, в особенности авторам, числившимся в сомнительных, под подозрением. А я был в числе таких. То есть сомнительный. Меня поддерживал Симон Чиковани. Точнее — литературу поддерживал. Он подставлял плечо всем, в ком видел призвание. Когда возглавлял журнал “Мнатоби”, опубликовал один за другим два моих романа. Оба прошли огонь, воду и медные трубы. Я имею в виду войну с цензурой. И Симон Чиковани вместе со мной все это прошел. И, несмотря на такой опыт, принял мой третий роман. Верстку вынесли на обсуждение бюро ЦК партии. Докладчиком выступил Алекси Инаури, именитый чекист, в ту пору председатель Комитета безопасности. Набор рассыпали, выпуск журнала сорвали… О других подобных случаях не стану рассказывать… Да и эту историю вспомнил в связи с вашим вопросом: сожалел ли я о публикациях. Георгий Маргвелашвили выразил мне сочувствие: “Рассыпали третий роман, а ведь три романа — это уже писатель. Что теперь собираешься делать?” — “Буду писать новый роман”, — ответил я. Он посмотрел на меня, как на сумасшедшего. Но я должен был писать. И писал. Мог писать. И писал. Мешало, что приходилось искать обходные пути и различные приемы для высказывания, подбирать краски яркие, чуть ли не кричащие и вместе с тем расплывчатые, чтобы понимающий читатель понял, критика могла бы найти свои толкования да и самому в случае необходимости оправдаться. Это мешало. Сковывало. Но сейчас и об этом не жалею. От преодоления сложился своеобразный стиль, вернее — и оно способствовало становлению стиля. Сколько всего просилось на бумагу — и трагического, и комического! Сто Шекспиров не справились бы, и сто Сервантесов. Но одним не дали довести начатое до конца, другим задурили головы, третьи не успели. Вот и я не успел. А ведь некоторые писатели-передовики в ту пору годами простаивали от бестемья. Переживали — нету темы! О чем писать? Александр Чеишвили — первый лауреат Сталинской премии в Грузии, жаловался: “Задергали совсем, не дают покоя, звонят: над чем работаете? Что ждать новенького?.. А я не знаю, о чем писать. Ты что сейчас пишешь?” Я говорю: “Ничего”. — “Тебе легко, а от меня требуют…” Вот так и бывает: один может, а от другого требуют!.. Я и об этом не сожалел — лишь бы свое успеть. А вот о том, что не успеваю, — сожалел. И сейчас сожалею.

— Нодар Цулеискири1 назвал вас подлинным летописцем современности и сказал, что ваши произведения будут жить во все времена. Вы разделяете такое мнение?

— Я высоко ценю Нодара Цулеискири. Он превосходный писатель и достойнейший человек. Одно лишь то, что после трагедии, пережитой в Тбилиси, он взялся присматривать за колыбелью Михаила Джавахишвили, за грузинской школой в селе Церакви, красноречиво свидетельствует о нем!.. Он знает, что надо делать. Понимает, что в наши дни большое дело и большая политика — это спасение грузинского языка, а все остальное политиканство. Не знаю, помнит ли он нашу первую встречу задолго до очного знакомства… Не то что я — даже Нодар Цулеискири уже не молод, так что мне придется далеко вернуться вспять. Я тогда состоял в редколлегии “Мнатоби”. Мне передали рукопись его повести. Повесть мне и понравилась, и не понравилась. Язык, стиль повествования понравились, а тема огорчила. Это была модная тема, допущенная верхами. Молодому изобретателю — комсомольцу или кандидату в партию противостоял отживший свое ученый, обремененный мелкобуржуазными или какими-то иными грехами. Вот вам и тема. Вот и конфликт. Последний, решающий этап классовой борьбы. Тот же конфликт полыхал во всех областях жизнедеятельности страны. Писателю оставалось выбрать отрасль, которая была ему ближе или лучше знакома. Нодар Цулеискири выбрал цитрусоводство: молодому ученому мешали вывести новый сорт лимона. Мне не понравился надуманный конфликт. Я высказался против публикации. Думаю, Нодар Цулеискири знает, по чьей вине не была напечатана его повесть. Позже мы познакомились, встречались — и по делам, и помимо дел, но он ни разу не дал почувствовать, что помнит о нашем заочном противостоянии. Были еще схожие случаи, ведь в пятидесятых годах все писали примерно так: была одна тема — с вариациями и лишь один дозволенный конфликт. В остальном в социалистическом обществе царила полная гармония. Во всяком случае, так жизнь отражалась в литературе. У другого автора, помню, герои схлестнулись вокруг трактора. Конструктор-комсомолец сконструировал трактор, который мог пахать крутосклоны, а старый ученый, полный пережитков прошлого, встал у него на пути и мешал внедрению новой техники. Эта повесть тоже не была напечатана — тоже по моей вине. Но ее автор на всю жизнь рассорился со мной и, кажется, с моими внуками будет враждовать. Писатель из него не вышел, однако некоторое влияние в литературных кругах он обрел. В частности, в том, что мне пришлось целых двадцать лет ждать публикации романа “Ветер, которому нет имени”, есть и его заслуга — он не покладая рук сражался против романа. Видно, считал, что имеет на то причины и основания.

— Батоно Отар, вот вы говорите, что появлению ваших произведений препятствовали, мешали. Но, выходит, что и вы мешали?..

— Я мешал фальши, лжи. Они запрещали правду. Думаю, тут есть разница. Или нет?! Кстати, меня очень скоро вывели из редколлегии “Мнатоби”. Что касается Нодара Цулеискири, он быстро разобрался, что к чему, и впоследствии отказался от подсказанных и расхожих тем. А другой, конструктор тракторов, не понял. Да и мудрено было понять, если на сцене театра Руставели с участием великих актеров и с большим успехом шла пьеса под названием, если не ошибаюсь, “Ее звезда”. В ней ученый нового типа вывел овцу нового типа, а влиятельный ученый старого типа новую овцу не признавал. И, представьте себе, пьеса имела успех. Была отмечена всесоюзной премией. Такие премии стремились получить и другие драматурги. А Нодар Цулепскири предпочел писательский путь. Трудный путь. Столкнулся на нем со множеством препятствий. Это и не могло быть иначе… Но я далеко отошел от ответа на ваш вопрос. А коль отошел, надо бы вернуться… Но на все ли времена мои сочинения — это решит время. Впрочем, хоть и сказано, что не цари царствуют, а времена, но и цари определяют время. И немаловажно, как отнесутся к моей летописи, к циклу романов. Тут надо учитывать одну вещь. Нет, две вещи надо учитывать. Первое, то, что у истории есть свои хроникеры, профессиональные историки, обозначающие вехи и описывающие события, ведущие учет “плывущих плотов”, если так можно выразиться. У художественной же литературы иной подход, свой, и многое отсюда, с нашей позиции объясняется полнее, ярче и сподручней. Второе, то, о чем толкуют сторонники чистой художественности: они считают главным назначением художественной литературы и заслугой писателя психологизм и прочие погружения во внутренний мир человека. Но, как бы они друг с другом ни спорили, что бы ни доказывали, не думаю, чтобы будущие историки могли обойти вниманием Джойса или Кафку, не думаю. Если же обойдут, то многое для них останется непроясненным.

— Известно, что большинство ваших произведений годами лежали у вас дома неопубликованные. Чем был для вас этот факт? Он обезоруживал или напротив? И вообще, прибавляет ли что-нибудь произведению своевременная публикация и лишает ли чего-нибудь задержка?

— Неопубликованные произведения действительно лежали годами, но не
дома — в редакциях и издательствах. Лежали и лежали. Алио Мирцхулава шутливо говаривал Михаилу Джавахишвили: “В редакциях не хватает полок для хранения джавахишвилевских рукописей…” Примерно так, не заставляйте искать точную цитату; если не ошибаюсь, это из “Я и Бараташвили”. Таким же образом обстояли мои дела. Я заходил в редакции, заглядывал в издательства. Повсюду сидели мои друзья и знакомые. Радостно приветствовали, говорили о чем угодно, на любые темы, только бы не заводить речи о публикации моих рукописей. Не хочется приводить примеры. Ушло время и унесло с собой все — и плохое, и хорошее… Но об одном все-таки не могу не сказать. Вернее, об этом нельзя не сказать. Это по поводу того, как Джансуг Чарквиани шумел на весь белый свет: “Вот какой я подвиг совершил, я “Дату Туташхия” напечатал!” Но, скажите на милость, что за смелость нужна была, чтобы напечатать “Дату Туташхия”?! Я сейчас говорю не о художественных достоинствах этого произведения. Нет. Я говорю только лишь о цензурных трудностях. Чарквиани ведь именно тем и хвастает, что цензуру пробил, одолел. Но что там было пробивать?! Рассказ о противостоянии разбойника и власти — дореволюционного разбойника и дореволюционной власти — изначально поощрялся в советской литературе. Выражаясь парламентским языком, был приоритетной темой. Русская литература, начиная с “Дубровского”, переполнена произведениями на эту тему. И в грузинской их немало. До поступления в редакцию рукописи “Даты Туташхия” там довольно долго пролежала рукопись романа “Ветер, которому нет имени”. До того, и тоже довольно долго, она лежала в “Мнатоби”… В конце концов “Цискари” опубликован этот роман. Искромсанный и сокращенный. Я не согласился бы на такую публикацию, но было негласное правило: без журнальной публикации книга не издавалась. Издательство, в свою очередь, выпустило тот же изувеченный текст, те же обрывки… Вот где нужны были решимость и смелость! “Ветер, которому нет имени” требовал смелости, до него никто не писал о грузинской трагедии 1924 года. Я никого не упрекаю за то, что не хватало решимости. Нет. Разумеется — нет. Сейчас легко быть героем. Отсюда, из нашего времени нельзя судить. Но и хвастаться незачем, кому это на пользу?! Разве что тому, кто хвастает?! Тогда на здоровье… Здесь же отмечу и свою слабину, свое упрямство: Чарквиани тысячу раз свое повторил, я тысячу раз возразил. Все равно не отступается, в тысячу первый раз то же твердит, ну и я свое твержу, не уступаю.

Теперь о том, чем это было для меня. Вы спросили, обезоруживало меня или вооружало то, что рукописи лежали годами и десятилетиями. Ни то, ни другое. Я понимал сложности, связанные с публикацией моих романов, понимал страх издателей перед партией, перед властью. Не каждому дано быть Симоном Чиковани. Конечно, я все понимал. Рукописи лежали на полках? Ну и пусть. Одна на другой, стопками? И ладно. Происходящее требовало воспроизведения. Вопросы ждали ответов. Я должен был дать свой ответ, высказать свое понимание… И я писал. Писал все то время, какое удавалось выкроить. Все удивлялись: как он много пишет! Не так уж и много. Не успел даже то, что задумал. Если бы служба не отнимала столько времени, возможно, удалось бы дописать “Этюды моего села” да и романный цикл “Летопись Картли”. Кто знает, может быть, и еще что-нибудь написал бы. Но что сделано — сделано. Выше головы не прыгнешь.

Что же до своевременности публикаций... Разумеется, произведение должно печататься сразу, по горячим следам. Писательство — отзвук времени, ответ на его вопросы. Далеко не на всем, что пишется, стоит печать вечности. А любой отрезок времени заслуживает отображения, требует своего. Я уже говорил, что бюро ЦК запретило публикацию моего романа “Соблазненные”. Вопрос вынесла на бюро служба безопасности, сам председатель Комитета безопасности, по-нынешнему — министр. И не просто председатель, не просто министр, а именитый, заслуженный чекист Алекси Инаури. “Это гораздо опасней “Доктора Живаго”, — так отозвался он о “Соблазненных”. Если сейчас поднять из могилы того же Инаури и прочих членов бюро и дать им послушать собственные речи, думаю, сильно удивятся: “С чего мы такое несли!..” Недавно “Соблазненные” были напечатаны в “Цискари”, и ни Комитет безопасности, ни канцелярия президента даже не заметили этого, просто не обратили внимания. И парламент не обратил. Увы, и читатели тоже. Такие теперь дела, такое время.

— Батоно Отар, какие дни вашей жизни вы хотели бы вернуть?

— Да ни одной секунды!! Я тридцать три года читал студентам лекции. Тридцать три года — немалый срок, в него уместилась жизнь Христа. Тридцать три года мне приходилось повторять “Фауста”, я думал вместе с Фаустом, думал и после того, как оставил лекции, но ни разу мне не пришло в голову — “Остановись, мгновенье!..”.

— Но ведь вы были когда-нибудь счастливы?

— О чем вы, колбатоно Белла?!

— Что я такого сказала?!

— Ничего. Ничего. Раз существует слово, значит, у него должен быть смысл. Но вот в чем штука: я этого слова не понимаю. Ни сам не могу растолковать, ни те, к кому обращался, спрашивал, хоть и очень старались, не смогли объяснить. А если и толковали как-то, то рождали новый вопрос: откуда это слово в грузинском лексиконе? Как оно туда попало и что ему в нем делать?! Когда появилось? Кто включил? Почему? (Далее толкуется сложная этимология грузинского слова “бэди”, тяготеющего к судьбе, року. — Прим. ред.) Сулхан-Саба2 считает бэди выдумкой непросвещенных. И именно так толкует это слово… Вот давайте заглянем! По словам Сабы: провинившийся человек, заслуживающий наказания, над которым сжалился Господь и сменил гнев на милость, такой человек обозначается словом “бэди” (сложная этимология, возникает оттенок — “везучий”. — Прим. ред.). Такое толкование нелегко понять, смысл невнятен… Но вот на недавнем юбилейном торжестве я видел, как юбиляр прижимал к груди мобильный телефон и прямо-таки истаивал на сцене, на глазах у всех таял-истаивал, как свеча. Сообщил присутствующим: “Президент России поздравил меня с днем рождения”. И таял, истаивал от блаженства немыслимого, тайного, загадочного. Я заметил, что супруга юбиляра, вернее — они оба, муж и жена, прижимали к груди какую-то коробку. “Нам в Москве подарили… Ах, как мы счастливы! Как нам быть с таким невероятным счастьем?..” Может быть, вы их спросите? Спросите. А я про счастье ничего не знаю.

— В романах “Артистический переворот” и “Белый медведь” вы предстаете как летописец наших дней. Не вредит ли писателю такая степень документальности?

— Разве я уже не сказал об этом? Видимо — недостаточно. Хорошо. Попробую добавить, прояснить. Художественное произведение — это повествование о событии. Не существует произведения без события. Модернисты лишили произведение события. Вернее, попытались лишить, но так и не смогли. Событие совершается во времени и в пространстве соответственно тем или иным обстоятельствам, в том числе общественным обстоятельствам. Это — фон художественного произведения. Фон — это то, что в высшей степени занимает и летописца. Что ж, пусть он и занимается фоном!.. Но это не значит, что писатель может пренебречь временем, местом действия, обстоятельствами и писать своих героев вне ареала их существования. Не значит. Так не бывает и не может быть. Взять хотя бы модернистов всех мастей и любого калибра — порой они доходят до крайне натуралистического описательства, во много раз превосходя в подробностях и мелочности реалистов натуральной школы. Говорят, что с “Улиссом” в руках можно пройти по Дублину и узнать каждый закоулок. Я склонен верить тем, кто это говорит. Я не описывал Тбилиси столь подробно ни в “Артистическом перевороте”, ни в “Белом медведе”… Вы не назвали “Бермудский треугольник”…

— Еще не прочитала. Не могу заставить себя зайти в книжный магазин. Вас, наверное, это удивляет?

— Ничуть. Конечно, мне следовало самому предоставить вам эту книгу. Но, говоря по совести, совестно посылать коллегам свои книги — похоже на поручение, обязывает. Ты как бы вынуждаешь прочитать. А кому сейчас до книг?! Хотя я не совсем прав, настоящий читатель не посчитается со временем, не пожалеет его для книги, как бы туго ему ни приходилось. Это так. Надеюсь, что так. Но я не закончил свой ответ. В каждом произведении присутствуют его, так сказать, географическая среда и общественная ситуация; в одних они очерчены декоративно, в других включены в сюжет, авторская фантазия и реальные обстоятельства переплетаются, проникают друг в друга. Мои произведения не существуют без активного, действенного фона. Что же касается упомянутых вами романов, “Артистического переворота” и “Белого медведя”, то в активный фон этих произведений вовлечены, включены активные личности. Ныне существующие. Вполне реальные. Знакомые сегодняшнему читателю. И даже под своими именами. Вот что не совсем обычно. В классических произведениях их называют прототипами. Они появляются под чужими именами, с чужой, измененной биографией, участвуют в событиях, в которых на самом деле не участвовали, но при этом в чем-то очень точно выражают современников писателя. Я отказался от этой игры. Люди входят в мои произведения под своими именами, со своими биографиями, с присущими им чертами, хорошими и плохими. Порой мне кажется, что их все-таки следовало переименовать, так сказать, окрестить заново. Я так и собирался сделать, говорил себе, что когда кончу работу — переименую. Но не вышло. Что-то пропало с переименованием. Они потеряли что-то в моих глазах и, думаю, потеряли бы в читательском восприятии. Что же до будущего, если они до него доживут, будущему безразличны подлинные имена, кто их будет помнить, нынешних? Из нашего времени останутся два-три человека, и вокруг них выстроится история этих дней. А по поводу того, не вредит ли писательству самоощущение летописца, скажу так: быть хронистом неплохо, это дает ощущение масштаба. Но несомненно одно: писатель в первую очередь должен быть писателем, то есть должен воссоздавать чувства, переживания и ощущения человека, воспроизводить их в определенных условиях и взаимосвязи. Словом, должен изображать, в первую очередь — изображать, а там будь хоть хронистом, хоть грузчиком — не важно. В произведении, когда мы его осмысляем, главное не фон. Однако фон должен быть воссоздан правдиво и полноценно. Но когда в связи с разговором о летописи и хронисте вы называете “Белого медведя”, почему вы не вспоминаете, в каком положении оказывается его главный герой, как в нем преломляются острейшие события наших дней?! Нынче часто говорят о психоанализе. Вот где он нужен — психоанализ! У нас под психоанализом понимают чуть ли не исключительно “эдипов комплекс”, инцест и прочие сложные и смутные вещи. Но события, разворачивающиеся на наших глазах, еще сложней, и сложней наше существование, ибо мы маленький народ и в острейших условиях глобализации мы сделались игрушкой для великих держав… Хотя давайте прервем эту тему, чтобы не углубляться в иные сферы… Ничего плохого нет для художника. Ничего. Все ему во благо. Все — повод. Все — условие; только отобрази, введи в картину и не выпускай — пусть там живет…

— Признаюсь, меня удивило то, что воспроизведение реальных людей и обстоятельств ничуть не помешало вам сделать два названных романа в высшей степени художественными. Как вам это удалось?

— Только эти два?

— Нет, конечно. Но ведь сейчас мы говорили о ваших произведениях последних лет.

— В таком случае, будем подразумевать и “Бермудский треугольник”. Вот прочитаете его и поставите в тот же ряд. А как мне это удалось — не знаю, что сказать! Я ничего не добиваюсь, не знаю, чего должен достичь. Сажусь и пишу. Меня тревожит наше время, тревожит судьба нашего народа, тревожит будущее грузинского языка. Сажусь. И пишу. Пишу о том, что тревожит. Не дает покоя. Вокруг не так уж и темно, я вам скажу. Что-то вижу. Кого-то вижу. Кружу вокруг, посматриваю. Помните, как Михаил Джавахишвили отметил где-то в своих записках: “Как-то в долине Лиахви повстречал странного, волосатого, звероподобного человека, а в одно лето сел за письменный стол, и, словно зацепившись за руку в долине Лиахви, из того впечатления написались “Козни Джако”. (Российскому читателю этот роман больше известен по инсценировке, шедшей во МХАТе под названием “Обвал”, где главную роль “звероподобного человека” играли А.Петренко и С.Юрский. — Прим. ред.) Если бы у него спросили, как это вышло и как удалось, он не смог бы ответить. И не ответил бы. Творчество — тайна. Необъяснимое принуждение. Принуждение! Не будь оно принуждением, кто, будучи в здравом уме, затеял бы эту игру, игру словами: чтобы на бумаге воссоздать, возродить жизнь с ее добром и злом, жестокостью и милосердием, верностью и изменой. Побеждать зло, укреплять добро, призывать, предрекать, пророчествовать, порицать и поощрять — на бумаге, на листках бумаги, когда его никто не слышит, и не слушает, и он еще не знает, покамест не знает, возьмет ли кто-нибудь в руки те листки, бумагу, исписанную бумагу, а если возьмет — поверит ли ему?!

— Замечают ли критики юмор, особенно характерный для стилистики ваших последних произведений?

— Замечают! Но больше внимания уделяют злободневным событиям
последних лет. В этом есть и моя вина. Я первым обмолвился, сказав слово “летопись”. Такое определение сорвалось с языка в самом начале цикла романов, когда только складывался замысел. Разумеется, я имел в виду х у д о ж е с т -в е н н у ю летопись и лишь хотел подчеркнуть, что романы, как написанные, так и будущие, в конечном счете выстроятся хронологически, нанижутся на единую низку исторической хронологии, последовательно, в соответствии со сменой событий во времени. Для меня л е т о п и с ь было определением условным и таким остается… А юмор действительно не чужд моему стилю, как вы изволили заметить. Но юмор бывает разный — есть взрывной, захватывающий сразу. Есть и более скрытый, который поймешь не вдруг. Мой юмор, скорее, такой: он возникает из ситуации, а не высекается из словесного аффекта. В ранних произведениях — я, разумеется, говорю о своих произведениях — юмор порождали жалость, сочувствие человеку, зажатому в тисках противоестественных условий и беспомощно бьющемуся в них. А в последних произведениях юмор, пожалуй, резче, острее, тут я с вами согласен. Он жестче, злее, это, скорее, уже сарказм, сатира. А происходит так потому, что обстоятельства, казалось бы, возвращают человека в условия, более соответствующие человеческой природе, он же не знает, как туда вернуться, не понимает, чего от него хотят. Вот, скажем прямо, невеселый двигатель моих последних писаний.

— Над чем вы сейчас работаете?

— Традиционный вопрос. И вроде как невозможно обойтись без него. Мне трудно на него ответить. Сказать точнее — не хочу отвечать. Сначала дело надо сделать, а потом говорить о нем. Но обобщенно, не конкретизируя, могу сказать: с одной стороны, продолжаю “Этюды моего села”, с другой — “Летопись Картли”. А ведь есть и третья “сторона” — трагедии, их я уже не продолжаю. Ни времени не хватает, ни желания. Раньше мои трагедии ставились в театрах, и я их писал. Постановки поддерживали азарт и желание, своего рода игра. Теперь не ставятся. Времена наступили шутовские. И театр ударился в шутовство. А может быть, сначала театр увлекся шутовством, а время подхватило, заразилось!.. Как бы там ни было, оба заигрались. Оба — шуты… Но одну трагедию я все-таки должен написать. Если, конечно, успею. Что касается продолжения двух главных линий: только что опубликованы “Третьеклассник” и “Пальцы Паганини” из “Этюдов моего села”. Скоро появится “Хрущевка”. В минувшем году вышел “Бермудский треугольник”. Это из летописи. А то, над чем я сейчас работаю, что высиживаю, — пусть остается при мне. Если успею, не придется уносить с собой сожаления… Порой приходят такие мысли... Что еще сказать? Спасибо за беседу.

1 Н.Цулеискири — известный грузинский писатель, автор, в частности, романа “Гиена”, легшего в основу знаменитого фильма Т.Абуладзе “Покаяние”. Был министром культуры в правительстве Звиада Гамсахурдиа.

2 С у л х а н - С а б а О р б е л и а н и (1658—1725) — писатель, лексикограф, политик, составитель первого толкового словаря грузинского языка.

Версия для печати