Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2004, 2

Гиперборея

Вокруг Москвы горели леса. Тлел торф, и потушить его не было у людей никакой возможности, не хватало ни пожарных машин, ни вертолетов, оставалось только ждать прихода осенних дождей. Утром, выходя на балкон, я не видел стен соседнего дома из-за смога, задыхался и кашлял. Конечно, глупо было думать, что горит только торф и лес: под Москвой десятки тысяч свалок — и дымили уже все отбросы города и дач. И ни капли дождя, как назло. Уж мы взмолились, чтоб пошел дождь, хоть чуть-чуть бы разогнал этот чад, но за весь июль ни одной капли — и сорокоградусная жара. В этом пекле, чаду и засухе мы мучились, как в преисподней, пока наконец не поступил мне гонорар за книгу за две недели до конца моего отпуска. Будто по наитию пришло решение ехать на Соловки своим ходом. Пусть Север, только не оставаться больше тут. И вот уже мы в вагоне поезда, который идет через Кемь на Мурманск. Мелькают пронумерованные столбы, стучат упоительно, точно молитва, колеса; в Карелии мы покупаем удивительно вкусную копченую рыбу — сиг, — и дым позади, и все забывается. Я сижу лицом к Москве, а Наташа напротив меня, поэтому у нее дым остается за спиной. Мы сбежали из зачумленного города, чтобы вернуться в него опять, зачем, непонятно, на какие такие муки? В первый же день убьют какого-то высокопоставленного чиновника; затем начнется кошмар “Норд-оста” и погибнут ни в чем не повинные люди; и жених потеряет невесту, а в другой паре невеста жениха, семья — кормильца. Но, видимо, суждено, суждено возвращаться в этот Вавилон, где все давно говорят на разных языках, исповедуют разные вероучения, а правительство собирается возводить чудовищный по высоте дом, выше, чем в Малайзии.

Никто не знает, что такое Кемь, если не читал, конечно, Казакова. Я и сам забыл об этом городе и не поверил, что нахожусь на берегу Белого моря, так оно было не похоже на те моря, что я видел прежде, а может, совсем ничего не соображал от усталости, ведь в Кемь приехали в два часа ночи. Вместе с нами вынесли свои рюкзаки из поезда и паломники: женщины одетые в черные длинные сарафаны, мужчины, смотрящиеся тоже подобающе — с наскоро отпущенными бородами и впавшими от недоедания глазами.

Не только паломников довелось увидеть в эту ночь, чернильнее, наверное, всех ночей в России. В четвертом часу мы свалили свои рюкзаки в микроавтобус, явно живший вторую жизнь, попавший сюда, скорее всего, с какой-нибудь финской свалки. Засыпая, сели рядом с водителем и поехали по безлюдному городу. Справа от нас что-то блистало, будто река, — это мы ехали вдоль берега к причалу.

Он был деревянный, срубленный на славу, видна с него вся бухта: тысячи и тысячи кубометров древесины лежат на берегу, под ногами сгнившие и еще не успевшие стружки. Мы расположились на одном толстом бревне и, дожидаясь рассвета, ели яйца вкрутую, хлеб, помидоры. Оказалось, что здесь даже в начале августа по ночам пронизывающий холод, и мы, размахивая руками, долго приплясывали, чтобы не замерзнуть. Я посмотрел с причала в воду: внизу, на большой глубине, серой пятнистой ладошкой по дну ползла камбала, шевеля краями, и невозможно было представить ее величину. Деревянные доски причала гудели: люди заполняли его, складывали вместе рюкзаки, приплясывали.

Мы с Наташей постепенно надели на себя все теплые вещи, которые нашлись, а поверх еще дождевики, но и это не помогало. В конце концов, усталые, скорченные, застыли неподвижно, отчаянно и тоскливо всматриваясь в даль свинцового моря, ожидая прибытия теплохода. Кончик носа у меня совсем заледенел; я сидел, курил, осторожно стряхивая пепел по ветру, так чтобы искры не упали на полиэтиленовый дождевик. Можно было, конечно, пойти в так называемое кафе — деревянную бытовку, — что мы поначалу довольно смело и сделали, но вскоре выскочили из спертого воздуха наружу отдышаться.

В кафе стойка была устроена в виде киоска, еду подавали через крохотное окошко: можно было заказать суп “Доширак” (сухая, спрессованная вермишель быстро разбухала под воздействием кипятка из самовара в углу), еще кофе с молоком, а также чай с лимоном. Света не было ни за стойкой, ни в зале — так потребовали спящие, они лежали вповалку на полу, храпели и распространяли крепкий запах перегара и грязных носок; бранились во сне матерно, привставали иногда, осматривая воспаленными недружелюбными глазами входящих и уходящих, не нарочно впускавших холод, ведь потемки, храп, вонь так мучили вновь прибывших, что те постоянно выскакивали вон отдышаться на причале, а, надрожавшись снаружи до смерти, возвращались.

В какой-то момент, когда я стоял один и курил, ко мне подошел грузный мужчина лет пятидесяти в шерстяной лыжной шапочке и с колючими наглыми глазками, он был сильно пьян, чем-то недоволен и явно хотел пообщаться, поэтому протянул мне толстую серую руку и представился запросто, я был вынужден тоже назваться. Последовал рассказ о том, как они (он имел в виду себя и своих спутников, троих мужчин, стоявших неподалеку у машины) приехали сюда в первый раз. Как их “погрузили” на шхуну, “швырнули” в трюм, поверх вещей, как мучительно неудобно было им ехать. Вот и сейчас тоже придется штурмовать какое-нибудь судно. И все это мычание сопровождалось порядком поднадоевшей мне матерщиной. Оно приводило меня в отчаяние и, казалось, подготавливало к каким-то каторжным испытаниям, хоть сейчас поворачивай домой. Я был уверен, что поездка не удалась, почему-то все вспоминались кандалы, баржа для арестованных и свинцовая река из “Леди Макбет”. Под каким-то предлогом я отошел от него и постарался больше не общаться, но раз или два ловил его взгляды на нас с женой, которая с ее видением человеческой натуры бросила о тех четверых: “Таки-и-е прожженные…” Хотя кто его знает, может, и я в пятьдесят лет, никому не нужный, буду ходить с подобной похабной рожей, и клейма будет негде ставить. Что они забыли на островах? Уехали все равно с Соловецкого первым же теплоходом обратно, а пьяны были до такой степени, что даже не смогли найти себе жилья (хотя это и вправду непросто), так и сидели на камнях, смотрели масляно на женщин и пили водку из горлышка.

Под утро на причале устоялось молчание, только виднелись красные носы под капюшонами да слезящиеся глаза за очками. Но о чем-то все-таки люди перешептывались. О чем? Мне удалось только один разговор подслушать. Благообразный, спортивного вида старик в дождевике, в очках на остреньком носу, приблизился к какому-то замерзшему созданию и вполголоса проговорил: “Там с причала камбалки видны, на дне лежат, маленькие, с твою ладошку”. В ответ только что-то шмыгнуло и хлюпнуло.

Ждать становилось все труднее и труднее. Может, про нас забыли? Может, по какой-то причине теплоход не придет, а может, мы вообще сошли не на той станции, причем мы все? (Кемь, она и есть — Кемь! Темь, тень!), страшно захотелось вдруг сала с чесноком, со стаканом водки, чтобы не заболеть от заполярного, пахнущего снегом ветра. Народ роптал, поначалу неуверенным шепотком, хотя, как мы поняли, был готов ко всему. Я сразу определил итальянцев, сбившихся в отдельную группу, а вскоре распознались и американцы, и даже финны (этих–то кой черт сюда занес? Ведь их природа сильно напоминает Карелию и Беломорье, однако они продолжают упорно ездить на Соловецкие острова).

Ближе к рассвету по морю засновали рыболовецкие суда, сейнеры и мотодоры. К четырем утра пришвартовалась шхуна “Нерха”, на которую поначалу все отчаянно рвались, предлагая любые деньги. Мой давешний знакомый схватился за трос поручня, представился капитану, как и мне, добавив при этом:

— А мы к вам в гости.

— Что же, — ответил сухо капитан, крепкий мужчина с кудлатой бородой, и поглядел оценивающе и в ту же минуту недоброжелательно на пьяного в лыжной шапочке, — мы всем рады.

— Даю любые деньги, — продолжал путешественник, — любые, только отвези нас: замерзаем. Любые деньги, сколько ты хочешь?

— Сказано, не могу никого на борт брать. Скоро подойдет “Косяков”.

Почему капитан никого не брал на борт, до сих пор не пойму, ведь, как я узнал позже, шхуна перевозила до сорока туристов у себя на борту.

Часа через три показалось еще два судна. Одно прошло мимо, другое направилось в нашу сторону. Сначала никто не поверил своим глазам, когда большой теплоход, будто бы проходящий мимо, взял курс на причал, потом все заликовали. Когда настало время штурмовать, народ смешался, и национальные различия пропали: все ругались, в чем-то упрекая друг друга, толкались; те, что ниже, подпрыгивали, цепляясь за плечи высоких, пару раз я видел, как какого-нибудь человека вытесняли на край не огражденного причала, он оступался, но всякий раз, к счастью, кто-то успевал его удержать. Все пытались попасть на теплоход “Василий Косяков”. Кто был такой этот Косяков, никто не знал, однако поговаривали, что, наверное, один из местных “новых русских”, владелец судна. Дело осложнилось еще тем, что кто-то панически крикнул, будто нужно брать билеты, прежде чем рваться на посадку (у некоторых в руках и вправду были билеты, обнаружилась и касса в одном из строений причала). Вот тут-то и началась настоящая давка, остановил которую, перекрикивая всех, матрос, объявивший, что билеты можно брать и у трапа, при посадке, — все с облегчением вздохнули, даже янки, не понимавшие по-русски ни бельмеса, но подключенные к общему настроению. Откуда взялось столько народу? Какие-то туристические группы, дети... Экскурсоводы яростно кричали: “Пропустите моих итальянцев!”, “Сначала мою группу!”, “Расступитесь!”.

Трап скрипел. Поднималась и уходила вниз рябая стена крашенного белой краской борта с иллюминаторами, матросы с сонными лицами лениво покуривали. Мы ринулись в залы корабля. Удивительно быстро все места оказались заняты: стулья, откидные сиденья, даже столы. Тогда кинулись дальше, к бару, где флегматично потряхивал шейкером бармен с черной бабочкой на накрахмаленной груди. На полках были достойно представлены водки, настойки, бальзамы Архангельского края. (Некоторые вскоре довелось попробовать: с привкусом морошки, брусники, с хвойным запахом.) Последовав примеру итальянцев, мы взобрались на широкую и сильно выдающуюся стойку бара и постарались заснуть. Что легко удалось после бессонной проклятущей ночи.

Проснулся я часа через три. Тело ломило от неудобной позы, ноги затекли. Наташа спала полулежа, подогнув одну ногу под себя, слева каталась кучерявая голова итальянца. Переносица его покраснела, натертая очками в металлической оправе, итальянка с мясистым горбатым носом вполголоса говорила о чем-то на своем языке с двумя молодыми людьми: они могли быть и армянами, и грузинами, но холеность и какая-то генетическая лакированность лиц выдавала в них представителей совсем другой южной страны и другого темперамента.

— Испаньельля, — говорила горбоносая женщина, потом красивый набор гласных, и единственно различимое мною слово: — Испаньельля.

Погода свинцовая, небо беспросветно, и Белое море на самом деле серое. То и дело из пелены моросящего дождя выплывали маленькие кусочки тундры — острова, вид имеющие холодный, жуткий, как болотная кочка, покрытая мхом и морошкой.

К одиннадцати утра дождь прекратился, и Север улыбнулся нам парой лучиков солнца из-за корки облаков. Волны набухали и рушились под нами, а ветер был столь силен, что прикурить на палубе было невозможно, если же и удавалось это сделать, сигарета молниеносно тлела.

Наконец, минуя Заяцкие острова, мы вошли в Соловецкий залив. Справа проплыл остров Песья Луда, слева возник за мысом Батарейный остров, потом Игуменский, Бабий. И вот уже достигли гавани Благополучия, увидели башни Соловецкого монастыря, храмы с погнутыми ураганом крестами и черные окна сгоревшей гостиницы Монастырского причала. Поселок делился на две части: старую и новую. Старая — слева — обыкновенный поселок, с телеграфными столбами, деревянными домами поселкового типа в три этажа, на три-четыре подъезда, избами, глухими дворами; новая — финские дома гостиничного типа с красными черепичными крышами, а дополняли вид, придавая ему несколько социальный оттенок, дорогие иномарки и роскошные яхты со шхунами.

Встретили нас, как это ни покажется неожиданным, не люди, а животные: бодающиеся на пристани быки, жеребята, доедающие со столиков летнего кафе остатки хлеба, черные бородатые козы с козлятами, похожие на чертей и чертенят.

Присел я на камень, что-то желая отыскать в рюкзаке; подивился крепостным стенам монастыря, выложенным из гигантских валунов, сплошь покрытых красным лишайником, порыжевшие стены, алеющее небо — какой-то марсианский, неземной вид; поднял голову — и застыл, застигнутый врасплох чем-то непостижимым, чем-то, чего всегда боялся; и сознание мое перевернулось, будто перелистывалась серая страница жизни: неожиданно надо мной во всей этой багровости на взрывной скорости пролетели, донельзя накренившись к земле, три кеглеобразных гуся с мощно выступающими килями; казалось бы, обычное дело для этих мест, но на время я почувствовал себя голым на улице, затем возникла забытая с детства ломота в груди, какая бывает от точно найденного слова, брошенного в тебя, пусть обидного, зато справедливого, когда вдруг становится горько до слез, но все искупает ясность прозрения.

Животные Соловецкого архипелага делятся на домашних и диких. У домашних животных жизнь не налажена совершенно, хозяев днем с огнем не сыщешь, на пристани на фоне сгоревшей много лет назад при весьма загадочных обстоятельствах гостиницы бодаются, ревут, приплясывают молодые быки, один, угольно-черный, из их же компании, лежит в воротах футбольного поля, угрюмо глядя перед собой, всем своим видом выдавая такую бычью тоску, что хочется налить ему местной забористой водки “Балтика”, что в таверне белобрысые девушки в теплых мужских носках приносят под жареную селедку с жидким картофельным пюре. Так и гуляет по острову вольница из предоставленных самим себе коров, лошадей, коз, собак. С острова они уйти никуда не могут, красть тоже никто не будет (ну кому приглянется облезлая буренка, чтоб тащить ее на шхуну), бежать тоже некуда, кругом болота, фьорды, “губа” по-тамошнему, да море. Питается вся эта братия преимущественно подаянием, если подаяние для такого разбоя подходящее слово. Иная каурая кляча так пристанет к тебе, покусывая за плечо, точно кот (перенимать друг у друга манеры попрошайничества — обычное дело для этого табора), потираясь, как собака, шеей, подталкивая, сама не понимая, как она, верзила, прохожего может бросить в канаву, что готов отдубасить дуру горбылем, которые в избытке валяются, бесхозные, поперек всех дорог. Но рука не поднимается. Обступят тебя, заблеют, заумоляют в самую душу козы, копытцами своими бесцеремонно утыкаясь в грудь; выкатит глаза и жалко замычит на ухо теленок с растрепанной мальчишеской челкой, по-нищенски отрекшийся от своей бычьей породы, — и ты вздохнешь, да и пойдешь так-таки за хлебом в сопровождении копытистой, тонконогой, пятнистой, рогатой банды с лукавыми глазами беспризорщины.

Но ведь они не только же едят? Порой, в те редкие минуты, когда жов прекращается, кажется, что они сходят с ума: то бык начнет бодать футбольные ворота, а то среди общего животного и человеческого томления ничегонеделания увидишь несущуюся со всех ног по поселковой дороге пятнистую старую корову. “Вот куда она бежит? — скажет Наташа. — Ты видел когда–нибудь, чтоб корова бежала со скоростью километров сорок в час? Нет, у них у всех здесь крыша едет, что у людей, то и у животных”.

Коровье племя наглое и непоседливое: не редкость услышать в лесу на болоте рев заблудившегося животного, “так ей и надо” — хочется сказать. Наевшись вдоволь червивых грибов, величина которых не поддается никакому объяснению (об этом ниже), черники и морошки с добрую вишню, длинной голубики, брусники с тягилем шведским туда ж, бедная неразумная тварь обнаруживает себя по самое брюхо в трясине, а комары и слепни жрут ее тело — и вид и положение жальче некуда.

Однажды такое вот создание забралось в огород наших хозяев и стало поедать стебли картофеля. Хозяин долгое время наблюдал в окно кухни за всем происходящим безжизненным взглядом, подперев ладонью щеку, потом медленно свернул три журнала “НЛО” в увесистую трубку, с безразличным видом вышел из подъезда дома, приблизился на расстояние двух шагов, с удовольствием пожевал губами, сознавая, что теперь-то вздует безмозглую тварь, — и вдруг коршуном налетел на нее. Пятнистая бестия заорала трубно, подпрыгнула и, удирая, понеслась боком, по-ослиному приседая от страха, ломая изгородь, вертясь с такой живостью, на которую вряд ли было бы способно животное вдвое меньше. Так и продолжали они свой странный бег вплоть до магазина: хозяин с изорванными уже журналами “НЛО” и корова, отпрыгивающая боком. Там же оба встретили группу японских туристов, которые накормили несчастное животное двумя батонами хлеба. Хозяин же смотрел-смотрел на эту кормежку, натужно улыбаясь, да взял вдруг потом и со злыми глазами завернул в отдел за водкой.

Напротив магазина на дощатых ступенях подъезда сидел старик гармонист в фуражке железнодорожника, рядом стояла непочатая бутылка водки, старик рвал гармонь и пел:

Ты не плачь, миленая,

Веточка зеленая.

Если сможешь, приезжай,

Приезжай, влюбленная!

И с каждым аккордом все краснее становилось его лицо и влажнее: пот вытекал из-под фуражки, и ползли слезы по ноздреватому, распухшему от водки и потому неестественно моложавому лицу.

 

Приезжай!

………..приезжай!

 

Выкрикивал он беззубо, с каким-то стариковским азартом.

Однажды, находясь на берегу моря с женой, я стал свидетелем события, которое поразило меня больше, чем все, что я наблюдал прежде на острове, задворками ума в то же время понимая, что объяснение какое-то этому должно быть и что даже к явлению-то придется привыкнуть.

В ожидании солнца мы сидели недалеко от причала на дровах, смотрели на воду. У Батарейного острова качалось трехмачтовое судно “Святитель Николай”, как бы покалывая низкое небо. Вдруг со стороны поселка появилась большая рыжая собака, она подбежала к морю, вошла по самое брюхо, встряхнулась, провернув свое тело брызгами, и стала лакать соленую морскую воду. Пила она этот горький и нечистый прибрежный рассол долго, пока, видимо, не утолила жажду. После спокойно отправилась по своим делам. Мы переглянулись. “Бешеная, наверное”, — сказала Наташа. Но каково было наше удивление, когда к тому же месту подошел небольшой отряд коз, и, переблеявшись о чем-то, они тоже стали пить, уже по-козьи, горькие волны под ногами. А ведь в Белом море двадцать восемь процентов соли, в Черном, для сравнения, восемнадцать. Этот феномен я пытался по-разному объяснить, но не смог. Невозможно, чтоб животные путали, где море, а где озера, как ошибался не раз я. Даже если бы и запуталась эта рыжая, где есть что, то не стала бы все равно лакать.

На острове больше трехсот озер и много врезающихся до самого сердца его заливов (губ). Удаляясь от поселка к сердцу острова, в сторону Долгой Губы, мы видели справа от себя воду и слева тоже, но поди догадайся, что одно — озеро, а другое — морской залив, пока на вкус не попробуешь; так и ходишь с чайником туда-сюда, чтобы вскипятить воды на костре.

Водятся на Соловках зайцы, лисицы, северные олени, волки с медведями были, да их давно перестреляли, еще во времена СЛОНа (Соловецкого лагеря особого назначения). Но самое удивительное животное — белуха. Это китообразное млекопитающее достигает восьмиметровой длины, не похоже оно ни на кита, ни на дельфина, его “веретенообразное” тело (по выражению Юрия Казакова) в молодом возрасте серое, а с годами белеет, единственный в Москве белуха-самец Егорушка — мертвецки белый, червеобразный кит с олигофренической головой. Белухи имеют огромную куполообразную голову, которая растет, выпячивается с годами. И совсем белуха не ревет, а визжит и свистит, как милицейский свисток, почти как обыкновенная черноморская афалина, только громче, конечно, до рези в ушах, до глухоты. Однажды, по возвращении с благословенного, в шестьдесят озер острова Анзера, мне довелось быть свидетелем необычного зрелища. Взрослая белуха плыла за нашим катером около часа от мыса Белужий. Находясь на расстоянии тридцати—сорока метров, она выныривала из воды и обрушивалась вниз, вероятно, глуша рыбу. Белуха ест много, около десяти килограммов рыбы в день. Не потому, что прожорлива, просто ей надо прокормить свое большое тело, она трудолюбивая.

Остров Соловецкий постоянно страдает от пожаров. Иногда матросы, приближающиеся к берегу, еще за милю кричат зевакам на пристани: “Вы что, не видите, что горите?!” — с борта корабля виднее, что творится на берегах, обозримы весь западный край и каменистые мысы. Ведь у жителей нет даже каланчи, пожарной охраны тоже нет. Попробуй-ка в гари и вони просуществуй на острове хоть день, но все терпят, заливают водкой глаза и нюх. Когда пограничники уходили с острова по приказу правительства, то загорелась самая большая гостиница на всем севере для военных. Она полыхала ясным пламенем на глазах у остолбеневших жителей. “Почему сгорела гостиница?” — часто спрашивают приезжие. “Пограничники подожгли”, — прямодушно отвечают соловецкие. “А где доказательства?” — можно ведь спросить и так, обидевшись за армию. На что местные как-то хитро прищуриваются, хмыкают, почесывают затылки — на то они и местные, чтобы так отвечать.

После гостиницы вскоре сгорела и баня, и это было, кажется, обиднее всего: местные баню уважают, в ней люди встречаются и не спеша, потираясь лыковой мочалкой, делятся новостями: да чья корова пропала в болоте, да кто из рыбаков утоп, помилосердствуй Николай Угодник. В конце концов, у жителей острова сгорели все бани и пожарная часть с каланчей, потому-то их и нет (русский парадокс: раз сгорела пожарная часть, ее больше уже не будет, да и каланчи тож. “А где ваша пожарная часть?” — “Так ведь она ж сгорела!” — “Когда?” — “Давно-о уж” — “А милиция?” — “Погоре-ели”). К тому моменту, когда я отдыхал на ковре из морошки и брусники, в обществе подосиновиков в половину человеческого роста, жители перешли на частное владение небольшими банями и стали более бдительными. Первым делом, словив друг друга на улице, спрашивают: “В бане-то был?” — “А-то, прям щас оттуда”. Рассказывают, что после гибели главной бани жители ринулись к запасной, только вот беда — котел вышел из строя. Стали к нему трубы подбирать матросы все да рыбари — и совсем доконали старый котел. Так и лежит он по сей день, а рядом гора угля и полуразвалившаяся банька. Уголь тот убывает каждую ночь, пробовали уж сторожа ставить с собаками, а гора все равно тает. А топливо-то на Соловках ценят. Один кубометр — триста восемьдесят рублей, а на отопительный сезон нужно не меньше восемнадцати, вот и заглядывают местные в кошельки приезжим, предлагают провести в коляске мотоцикла до Секирной горы и обратно.

Он смотрит тебе прямо в глаза и шевелит губами в надежде, что ты сам прошепнешь какую-нибудь фантастическую сумму (они очень мечтательны и алчны). Ты, понимая, что происходит в душе у рыбака и мотоциклиста, нарочно делаешь вид, что раздумываешь над его словами и вот уже готов назвать невероятную сумму, к примеру, тысячу долларов, и будь уверен, что тот ни чем не выдаст, что тебя надул. Предадут же, и то нечаянно, восторженно горящие глаза его соседей, давно спившихся промысловиков, рыбарей и матросов, которые все равно до сих пор выходят в море, ловят и солят в квартирах невероятную гадость — соловецкую селедку. Продают по магазинным ценам, но в газетных кульках, как какую-нибудь кильку, — и не поймешь, чего больше в кульке, этой кильки или соли. Мы пытались ее есть с картошкой, с черным хлебом, даже жарили на костре, но продукт все равно не становился пригодным в пищу. Только краснее от пьянства делались лица рыбаков и матросов, честно отобравших деньги у приезжих, белобрысые же девушки из местной таверны уверяли нас, что это и есть та самая, знаменитая соловецкая сельдь: “Раз попробуешь, никакую другую рыбу есть не захочешь”.

Итак, вызвавшийся вергилием на Секирную гору не выдерживает пытки торга и выпаливает: “Сто!” — “Как, — удивляешься ты, — всего сто рублей?” На лицах рыбаков и промысловиков возникают мины разочарования. Торговец, понимая, что продешевил, глупо улыбаясь и тщетно пытаясь сделать вид, что не замечает реакции соседей, наконец находит выход из положения и, хохотнув, заявляет:
“Не-е, долларов, конечно”. Тут уж не может сдержаться кто-то из соседей, прорывается из груди сдавленный ироничный смешок. “Что, что? Не расслышал”, — говоришь ты, и соседи-матросы, а с ними и старухи — уборщицы причалов мгновенно передергивают лица: раз не расслышал, значит, представление продолжается. Торговец приободрен и, смотря на тебя со свирепым восторгом, назначает: “Двести рублей!” Окружающие ничем себя не выдают, они и сами не понимают, что это за цена и насколько обманут съемщик мотоциклетной коляски. Владелец же, застывший как бы в яростном полете, вполоборота, с напряженно-восторженным лицом бегуна, приближающегося к финишу, изучает тебя выкаченными глазами, в которых постепенно удаль вытесняется ужасом, поскольку ты вместо того, чтобы поморщиться, делаешь глупое лицо, точно бы желая скрыть улыбку, — тогда моментально все вокруг, как и несчастный, понимают, что тот продешевил, и это досадно, дальше некуда. Но надо отдать должное реакции проигрывающего: в те короткие доли секунды, когда моя правая бровь подымалась, выражая тем самым удовлетворение сделкой, он уже выпаливал: “Ой, то есть триста!” Все вздыхают с облегчением, но многие, особо проницательные, вообще не дышат, еще внимательнее всматриваясь в меня. Ко всеобщему ужасу, выражение довольства вновь проступает у меня на лице. У игрока моего, я вижу, в глазах вместе с ужасом и восторгом возникает еще и пятнышко усталости. Однако, преодолевая в себе все путающие его мысли отчаянной последней попыткой, так же много говорящей о смекалке русского человека, как и о его дурости с жадностью пополам, он бросает мне в лицо торжественный аккорд: “В час!” И все, вот на этом представление кончается настолько быстро, будто все участники перегорели. Все понуро расходятся. Чего-чего, а такой глупости никто не ожидал: ты, конечно, обмануть-то можешь, в конце концов, это у нас тут единственная забава, но зачем же так бесстыдно и без всякого результата, умнее всех, что ли хочешь быть?

“Хочешь, продам грибков дешево, — говорит какая-нибудь старуха, — всего за тысячу рублей”. — “Сколько, сколько?” — переспрашивают люди почему-то подмигивающую бабку, видно, настроенную на добро. “Белые же”. Грибница нервно поправляет платок. “Нет уж, извините”. — “Да куда вы? Они же сушеные, килограмм — мешок”. — “Нет, мы все равно пойдем”.

Все только разводят руками, говоря: “У этих местных ничего невозможно купить”. А всему виной — иностранец — финн или американец, он-то и приобретет тот мешок с сушеными белыми, причем тысячи за две, да и останется рад. Вот кто развратил-то местных жителей, да, что говорить, еще постоянный холод и тоска по материку, откуда так редко приходят продукты: дешевая архангельская водка и дорогая, в три раза дороже, чем в Москве, “кристалловская”. А в магазинах-то все в два-три раза дороже, чем в московских супермаркетах, — осуждай их после этого: грибников, рыбарей, старух с козьим молоком да дрессировщиков дельфинов.

Да и куда им деваться, рабочие места на аэродроме, кирпичном заводе заняты, агар-агаровый заводик, основанный Павлом Флоренским, работает плохо. Ворота открыты, на вахте никого. В большом дворе ни души. “Люди!” — кричу я. В ответ молчание, даже собаки не бегают. Тем не менее худо-бедно агар-агар добывается, а с ним и водорослевое масло из ламинарий. А ведь когда-то этот студень был хорошей добавкой к пище соловецких з/к. Флоренский пишет: “Из анфельций наварили себе кушаний, получился агаровый кисель на березовом соке, агаровое заливное с воблой, картошка с агаровым студнем. Эти кушания в плошках разложили на снегу. Я попробовал, зацепив раковиной вместо ложки, понравилось, но сами кухари были довольны в особенности. Один объяснял: “как я услышал, что в других странах готовят кушанья на агаре, я подумал, почему же это мы не делаем, и целую ночь продумал, а утром изготовил”1.


1 Священник Павел Флоренский. Письма из Соловецкого лагеря // Литературная учеба. — N№ 4, 1993. Здесь и далее цитаты из писем П.Флоренского приводятся с соблюдением авторской орфографии и пунктуации.


До сих пор удивляет Флоренский. Кто он был, священник или естествоиспытатель, химик, математик, сотрудник “Тех. Энца”? Разве может один и тот же язык читать тропарь и изъясняться так: “Энантиоморфные молекулы по всем химическим признакам вполне тождественны”. Хотя и не его вина в том, что в ссылке был вынужден работать по “водорослевому делу”, но натурфилософский взгляд его на природу обнаруживаешь везде: “Весь остров представляет сплошь остатки ледника: валуны, валуны, валуны, без конца валуны всех размеров — из гранита, гнейса и др. кристаллических пород. Как будто сверху выбросили гигантское лукошко с картофелем и засыпали всю поверхность этими гигантскими картофелинами. Местами озы (каменные гряды. — А.И.) обнажены, и видишь, что они сложены валунами, пересыпанными песком, или же состоят из ледникового песка. Представь себе вал, тянущийся на километры и высотою 100 м, напр., состоящий из валунов и песку, поросший сверху лесом и травою. За ним другой вал, третий, и так без конца. Ледниковые образования под Москвою в виде редких валунов и ледникового песка и глины не производят впечатления убеждающего: все кажется, что ледниковое их происхождение м.б. есть выдумка. Тут же воочию видишь и ощущаешь, как отступающий ледник оставлял за собой притащенные им груды камней, и сомнений в их генезисе не возникает.

Если бы был один оз и десятки валунов, то вероятно осталось опять неубедительным, как именно они произошли. Но вместе взятые они поражают своей грандиозностью. Валунами засыпан и берег моря и само море. Из воды торчат отдельные камни, местами виднеются луды, т.е. отмели из валунов и песка; некоторые обнажаются только во время отлива”. А может, и не мог он, чьи письма постоянно подвергались цензуре, выразить никакое другое наслаждение природой, как только интеллектуальное. И надо сказать, что с точки зрения лагерного начальства в этом случае он был совершенно перевоспитавшимся священником, уже больше не “сияло крестом пузо на народ”, а применял свои недюжинные интеллектуальные запасы на дело строительства социализма, единственно, в чем упрямился — отказывался признавать в русском языке нововведенную приставку “бес”, связывал ее с приходом новой власти и видел в ней не всего лишь флексию, а целое слово, самого беса. Что же случилось в тридцать седьмом с ним на самом деле? За что был загублен? Может, сорвался? Начал с флексий, а добрался до основы?

В лесном хозяйстве, небольшом домике в четыре комнаты, висит плакат:

ХОЧЕШЬ СОХРАНИТЬ

РОДНУЮ ПРИРОДУ —

ОТДЫХАЙ В ТУРЦИИ!

Девушка, выписывавшая нам бумагу (разрешение на вход в лес), любезно рассказала о необыкновенных бабочках, гусеницах, о комарах, морских червях и о грибах. Очень просила не разжигать костры, разве что на берегу моря, и чтоб до прилива, тогда вода сумеет погасить все оставшиеся угольки.

Хозяйка квартиры, в которой мы поселились, объяснила нам плакат о Турции так: на самом деле жители не против того, чтобы приезжали туристы, особенно хорошо бы побольше иностранцев, но поселок давно невзлюбили монахи, они хотят завладеть всем островом — ведь место-то благословенное, издревле монашеское. Поговаривают, что Соловецкий, Анзерский остров, Муксалмы и Заячий остров — все отойдут патриархии, то есть весь архипелаг, а соловчан переселят в Новгород, Кострому, Архангельск. Это несправедливо, хотя, конечно, народ местный — большой пакостник, но ведь испокон веков на островах тут жили вместе с монахами и простые крестьяне, и рыбаки, и промысловики. Да что тут говорить, это древнейшее противостояние, забавные рассказы о котором хранятся в ветхих летописях, вот и Секирная гора одним своим названием дает подтверждение о нежелании святой силы делить место сие с чумазыми карелами. Как-то святой старец Герман, годы проводивший в праведной молитве и посте, подивился переполоху и душераздирающим крикам под своей горой и, сошедши вниз, увидел он курносую и неблагообразную полуголую карелку всю в слезах, жену рыбака. На вопрос праведного старца “Что случилось, дочь моя?”, та, заливаясь слезами, запричитала, что когда, по обыкновению, стирала грязное белье в озере, откуда ни возьмись, точно с неба, на нее спустились два яснооких юноши с розгами. Скрутили орущую бабу, задрали юбку и от души высекли, приговаривая при сем: “Негоже смердам осквернять землю благословенную, не ходи, баба-дура, исподнее свое стирать на святые озера. Убирайтесь вообще все вон”. Сокрушился старец зело, глядя на такое несогласие меж ангелами и людьми, да удалился молиться подальше от искушений в пустынь свою. А молва о том случае по острову пошла, и страха было много в народе, так и прозвали с тех пор гору, под которой событие происходило, Секирной, от слова “сечь”.

 

Анзер

Говорили мне еще в Москве, что есть такая жемчужина Севера, где хорошо, как в Крыму, и не ступить на благодатную землю — значит зря проездить. От Соловецкого острова до Анзерского (по-местному Анзера) три часа идти на шхуне. “Нерха” взяла на борт сорок человек, разместив на камбузе и в кают-компании. С нами все такая же разношерстная публика: паломники, раскольники, американцы, студенты, путешествующие старухи, москвичи с детьми, — никто ни с кем не знакомится.

Причала у Анзера ни одного нет: зимние шторма и дрейфующие льды сносят, как спички, любые сооружения. Поэтому всем до сих пор приходится высаживаться на землю с лодок. “Нерха” обогнула мыс Кеньга и встала в голубой ласковой воде. На моторной лодке нас быстро переправили на берег, принимая на борт по пять-шесть человек. Я ступил на один из камней, передо мной простиралась валунная даль, проросшая ламинариями, фукусами и какими-то красными водорослями. За валунным берегом тянулась полоска белого песка с окаменелыми бревнами, корнями цвета слоновой кости, корягами и плавником. Чуть выше сквозь ковер из красного шведского тягиля, водяники и черники сверкала кварцевая россыпь: нерасколотые булыги — рябы, а лопнувшие — внутри крупитчаты, как каменная соль. Я выкорчевал один на вид белоснежный клык — и в ту же секунду из-под него струйками потекли в стороны перепуганные ящерицы.

От места нашей высадки мы сразу пошли к Свято-Троицкому скиту под неусыпным оком женщины-экскурсовода, которая строго-настрого запретила нам рвать ягоды и травы, кроме белых грибов, что были здесь в избытке. Надо было видеть, с каким возмущением она посмотрела на меня, когда я автоматически сорвал кустик алых ягод тягиля и был тут же обнаружен и уличен в преступлении против заповедного края, но вскоре, правда, прощен.

Я стоял на валуне, сверкающем, как море звезд, следил за удаляющейся цепью людей, прибывших сюда со мной, — внезапно движения их тел показались мне родными, все прежнее недоверие и ирония по отношению к ним предстали теперь, как страшный сон про нехорошего, опустившегося человека. Небо, вздувшееся куполом голубого перламутра, очищало и точно заново крестило — и я был не в силах сойти с блистающего камня, пока меня строго не позвали. Господи, говорил я себе, да я бы все отдал, чтобы поселиться тут, но у меня ничего нет взамен, да и находиться в этом краю, кроме монахов и лесников, никому не разрешается. А скоро, быть может, остров станет и вовсе закрыт. Пока же я здесь, на этом камне, на этой странице, я на Анзере и пью его воздух, как ключевую воду, впитываю как благую весть, принимаю как единокрещение и прощение.

Свято-Троицкий скит, находящийся в руинах, отстраивает сама Свято-Троицкая лавра. Скит довольно большой, целый монастырь с храмом и несколькими хозяйственными постройками. Послушники и трудники постепенно приводят его в порядок; храм уже действует, и перед иконами горят свечи.

После привала и скромного обеда (каждый взял в дорогу, что мог) мы отправились к Голгофо-Распятскому скиту мимо озер Святое и Большое Елизарово, названного так в честь праведника Елизара. Он жил здесь во времена Ивана Грозного, искусно делал посуду из глины и дерева, и с его благословения в те далекие времена велась здесь торговля разной утварью.

Гора Голгофа — одно из самых высоких мест Соловецкого архипелага. Отсюда видно Капельскую губу и синее Голгофское озеро. Скопа несет тяжелого угря, и ее преследуют галдящие чайки. Внизу, в зарослях тундрового, кривого, напоминающего яблоню леса мелькают спины оленей. Когда-то их завезли на Соловецкий остров, но, видимо, постоянное истребление, жизнь среди людей и частые пожары вынудили однажды зимой бежать по льду на Анзер. Мы стоим под высоким Голгофским деревянным крестом, посвященным узникам Соловецкого лагеря особого назначения. У креста есть повершие в виде крыши, кривое перекрестие справа налево, указующее дорогу в рай, от перекрестия к самому распятию тянутся два копья: на одном вырезана символическая губка, пропитанная уксусом, которую преподнесли умирающему Христу, другое же копье закончило страдания богочеловека. Голгофский крест крепко стоит в опалубке, наполненной булыжниками.

По пути к Голгофскому озеру набрели мы на озеро поменьше — Железное, у берега бил родник, вода, насыщенная железом, красная. Неутолимая жажда заставила меня припасть к нему и пить долго, пить дыхание озера, погрузиться в него самой душой, стать им.

На привале мы ходили по лесу, собирая и поедая чернику, вдруг через заросли можжевельника что-то заблистало. Я раздвинул ветки и увидел еще одно маленькое, синее и чистое, как око ангела, озерко. Хрустальная вода, тонкая, в метр, полоска берега из белого песка, и за ним по пояс ковер из ягодных трав. Я сел на него, как на диван и обнаружил, что ковер принимает формы, удобные для моего тела: я захотел прилечь, и трава поддержала меня упруго и пружинисто, облокотился — и она направила мой локоть, точно ладонями. Повернув голову, я взял губами несколько ягод водяники, известной тем, что снимает жажду. Высоко надо мной в небе парила знакомая белоголовая скопа, выискивающая рыбу. Закрыв глаза, я почувствовал, как кто-то нежно, успокаивающе гладит лоб, одна из ягод, или это тень бежит по лицу… и опять меня искали.

Наконец выбрались к месту посадки на “Нерху”, поджидавшую нас в бухте невдалеке.

На берегу я вижу картину, точно сошедшую со страниц “Северного дневника” Юрия Казакова (“Нет, не ездите вы на Север. Не губите себя! Всю жизнь тогда не будет он давать вам покоя, всю жизнь будет то слабо, то звонко манить к себе”), ту, что и Пришвину не давала никакого покоя (“И хорошо же вот так удрать от всех в какое-то новое место, полное таинственных сновидений…”), — покоятся на берегу перевернутые пузатые карбасы и доры; сушится сеть; выброшенные морем водоросли: фукусы и анфельции — пахнут потаенно морскими глубинами; на карбасе лежат желтоватые засохшие морские звезды, колючие на ощупь, к дырявому килю прибита огромная голова зубатки, и все это на фоне младенчески нежного голубого моря. Подальше от берега стоит домик МЧС, весь увешанный вяленой рыбой. “Да, здорово, — кивнула Наташа на домик, точно из пришвинских сновидений, — хорошо устроились”.

И вот мы возвращаемся. Ветер пронизывающий, но еще ярко светит солнце, мы стоим на палубе и щуримся на острова впереди. “Нерха” вышла из бухты и взяла крутой галс, вода под нами бурлила, судно бросало из стороны в сторону, но мы крепко держались за поручни.

Я никогда не видел миража, а тут вдруг один из таежных островов поднялся в воздух, перевернулся — и застыл. “Что это?” — крикнул я стоявшему рядом мальчишке-всезнайке, сыну нашей провожатой, он ведал обо всем не хуже матери. “Это миражи, я уже много раз видел”. Остров приближался, медленно плыл у меня в широко раскрытых глазах, и я обнаружил реки, а также голубые, нефритовые бусины озер, в которых запечатлелось таинственное небо, стадо бегущих оленей, спину сапсана, выискивающего добычу, монастыри и макушки церквей. Не сговариваясь, подняли мы руки все трое — и только парашютов разве не хватало. Стоя на корме, мы как будто оторвались и полетели навстречу медленно вращающемуся и гудящему острову, вместе с щекастым мальчишкой и Наташей, раскинувшей руки. “О-го-го! Вот это да!” — закричал я. “Молчите, молчите, — одернул тут же мальчишка, — от вибрации голоса он может исчезнуть. Просто смотрите”. Воздух разрывал легкие, пронизывал одежду, а солнце жгло, остров приближался, мы падали на него неудержимо. Что происходит, наяву это или во сне? Ведь мы же сейчас разобьемся. Это Анзер, я узнал его. Парят хищные птицы, вьются змеями реки, синь Голгофского озера притягивает душу, сверкает кварц во мхах… И вдруг все, все неожиданно закончилось. Правда, вдалеке, на горизонте, один из островов тоже взял и перевернулся, но застыл на месте, а мы шли другим курсом.

Когда стемнело, “Нерха” вошла в гавань Благополучия, и вскоре мы увидели огни Монастырского причала.

На Соловках более шестисот озер, и все они чистые и благодатные, многие целебные. Вода исключительно пресная, почти дистиллированная, ведь большинство ледникового происхождения. Названия говорят сами за себя: Святое, Питьевое, Лесное, Лопушки, Ягодное, Скатерка, Стариково, Банное, Светозеро, Синьозеро, Беседное, Печальное, Березовое, Кислое, Моховое, Хлебное, Горное, Светленькое. Много озер, отразивших в своих названиях быт монастырей и скитов, находившихся на их берегах, указующих на святых и праведников, живших здесь: Архимандритское, Ионафаново, Голгофское, Елизарово.

И вот перед тобой озеро как озеро, таежное, черное, ели и сосны, как в зеркале, отражаются в нем, ты стоишь на берегу, вдалеке проплывает пара тундровых лебедей, суетятся в камнях гагары, и не догадываешься, что это самое настоящее море: заливчик (губа), и вода в нем горькая, и заходит такая губа чуть ли не в самую середину острова, как, к примеру, Долгая Губа, она же Глубокая. В другой раз думаешь, море, не видно берегов, серебрится чешуей на солнце водная гладь, — а это озеро, допустим, Большое Красное, не сразу-то и поймешь, пока не искупаешься, не глотнешь, да, кстати, в летнее время вода в озерах на три-четыре градуса теплее, чем в море и прилив с отливом не такие сильные.

Ты плывешь на лодке, черпаешь воду и пьешь. Сильно припекает солнце, светит в глаза. Точно бросает в тебя золотыми слитками, и одно только спасение — повернуться к нему спиной, но и тогда оно обжигает шею своими лучами. Берешь алюминиевую кружку, опускаешь в Большое Красное озеро и, студеную, запотевшую, прикладываешь ко лбу, а после выпиваешь тремя алчными глотками.

С утра мы путешествуем по озерам. Отказавшись трястись по ухабам в коляске мотоцикла, мы купили два билета в экскурсионном бюро на лодочный поход, но, прежде чем он начался, мы добрались до Секирной горы и спустились к пристани Большого Красного. Сначала автобус вез нас по лесной дороге, и все в окно высматривали грибы. Нам нужно было проехать Макарьевскую пустынь, затем Исакиевский скит. До Савватиевского скита мы не добрались, но видели его в строительных лесах с горы Секирно-Вознесенского скита, здесь находится одна из самых высоких точек на Соловках. Синяя вода на горизонте — это Северный Ледовитый океан. Храм Секирно-Вознесенского также отстраивают, везде кирпичи, известка, ящики с гвоздями, деревянные стремянки, но внутри храма теплится лампадка перед образами. Холодный крошащийся кирпич древних стен заботливо прикрыт картоном, лежат на конторке искусственные цветы и книги, на обложках скрепки держат клочки бумаги с ценой, лежит и восковая поленница свеч.

Когда-то здесь было самое пыточное место на Соловках во времена ГУЛАГа, даже называлась Лубянкой Соловков. С этой горы людей сталкивали вниз, привязав к бревну. Других, в храме, приспособленном под тюрьму, заставляли сидеть в мороз на корточках, не шевелясь. А когда приходило время спать, люди укладывались штабелями: пять человек на каменный пол, на них поперек еще пять и сверху еще столько же. В центре этой кладки из людей до утра еще теплилась жизнь, но края к рассвету коченели, и та покидала их. Зачем же северный оазис наказан был носить на себе сущий ад и бесовство? Сколько святых было в здешнем аду и просто праведников, одному Богу известно, мало кто возвращался с Соловков. Не было ли это мучилище испытанием верой? И выдержал каждый столько, сколько смог, и вера была его единственной опорой. В местном музее я больше всего всматривался в лица работников охраны на старых пожелтевших фотографиях: офицеры Красной Армии и солдаты, те самые палачи. Лица самые простые, спокойные, русские. Вероятно, только что вышли из столовой, сытые, покурили, да кто-то и предложил, а давайте-ка снимемся на память! До сих пор многие из них, защищаясь, говорят, что были друзья заключенным. Что же это за Иудина дружба, если с острова спаслись единицы из тех мучеников и Павел Флоренский погиб здесь, не так ли, стоя на корточках на каменном полу храма-маяка Секирной горы? Сидели священники вместе с уголовниками, ворами и убийцами и, по свидетельству немногих оставшихся в живых, проповедовали этому люду, отчаянному и разбойничьему, Евангелие. И смолкал адский гогот, когда неизвестный проповедник пересказывал своими словами Святое Писание, и находили злодеи, что все там по справедливости, “по понятиям”, и тянулись за мудростью к старику, берегли от остервеневших блатных и охраны. Утеплили его: кто носками снабдил, кто телогрейку раздобыл, а кто-то достал старую буденновку, в которой праведник ходил все время и грелся под редкими в зимние дни лучами солнца, улыбался ему и щурился, а на недоуменные вопросы гибнущих отвечал, что за каждый лучик света человек должен Бога благодарить своим радованием. Сколько таких историй хранит соловецкая земля и сколько праведников она породила? Знать бы.

Примечателен и сам архитектурный вид Секирно-Вознесенского: деревянное двухэтажное здание с голубыми большими окнами, поверх купола находится стеклянный маяк, а сверху него уже маковка с крестом. Практичные моряки, поклонники морехода и путешественника Николая Чудотворца, особо почитаемого островитянами да и всеми мореходами в любой христианской стране, рассудили, что будет лучше совместить свет веры с маяком — светом спасения и надежды для всех, кто вышел в море, ведь как-никак самое высокое место на острове. С Секирной горы вниз ведет бесконечная деревянная лестница. Считается, что тот, кто поднялся по ней, избывает один грех, правда, какой, неизвестно, должен, наверное, сам понять.

Дорога была мимо Карасева озера с огромной, сложенной из глыб баней — любили монахи это дело, — и вышли мы к лодочной пристани, где поджидала нас, только что приготовленная на костре уха.

Возвращение шло через озера по каналам, выложенным, как и баня, из валунов. Путь был нелегок для гребцов: часто приходилось отдыхать, ложиться в неудобной позе на скамейки лодки, переводить дух, при этом, смотря на синее небо, больше некуда, пока другие кряхтели за веслами. Но с самого начала нас словно закляли, сказав, что не было случая, чтобы кто-нибудь не догреб, поскольку волшебство природы удесятеряет силы. Замечу все же, что, скорее, безмятежное присутствие женщины рядом, подставляющей лицо под солнце, помогает больше, чем постепенно затухающее ликование от красот, видимых многими только через запотевшие очки.

К моему удивлению, москвичам, финнам и американцам удалось пересечь около десяти озер без особого труда. Я обнаружил, что вода везде прохладная, необыкновенно вкусная и разная (в каждом из озер находятся минеральные источники несхожие по своему составу) и каждое озеро лечит определенную болезнь: Красное — одну, Щучье — другую. После Щучьего было озеро Орлово, за ним Средний Перт, и, наконец, лодочная станция. Пока гребли по каналам, одна была забота — не сломать весло и не разбить киль о коварные камни; иногда же приходилось выбираться на берег и тащить лодку за собой, но это в совсем узких проходах. Соловецкие каналы, как и Дамба между основным островом и Муксалмами, — сооружения, безусловно, грандиозные и прекрасные. Сколько сил средневековые монахи потратили на их строительство? Возвели не один парник, где выращивали тропические фрукты, а квасоварни с дубовыми трубами и котлами? чинили сети и промышляли на рыбацких тонях, так что были Соловки со своим микроклиматом независимой процветающей страной. И постоять за себя монахи умели: не один раз давали достойный отпор англичанам, которые заходили в бухту и бесцеремонно требовали быков, питьевую воду, вино, уголь, лес. Монахи всем были рады, но на разбой могли ответить пушками с башен Соловецкого кремля. Во время одной такой осады триста монахов с иконами ходили вокруг своей крепости, громогласно и отважно распевая псалмы, и ни одно пушечное ядро, пущенное английской флотилией, не нанесло вреда северному сему Афону. Лишь позже, когда изумленные вояки ушли из Соловецкого залива, в одной из ниш колокольни, где находился образ Божьей Матери, было обнаружено вороненого отлива английское ядро, смирно покоящееся прямо у рук Богородицы.

На лодочной станции не иначе как разводили голодных коз. Откуда такое число их высыпало к нашему приходу? Как только мы ступили на берег, так сразу же подверглись нападению этих рогатых существ. Я напрасно наивно полагал, что могу откупиться от козлов и нахальных манох краюхой хлеба. Лишь только раскрыл рюкзак, как в него ворвались не одна и не две козьи морды; животные отбрыкивались и кусались, когда я пытался их оттащить, пока не пожрали все запасы хлеба и вареных яиц. К счастью, с трудом, но удалось отстоять белые грибы, из которых мы по возвращении намеревались сделать суп.

На другой день мы взяли с собой свежей рыбы и отправились коптить ее на костре на Долгую Губу. При помощи старых газет и сухого камыша развели огонь. Поскольку не взяли с собой тарелок, я вылепил из голубой глины что-то вроде мисок и запек на углях. С шипением погружались они в морскую воду и приобретали достаточную крепость. Так на камнях разложили мы еду в самодельных тарелках и коптили на костре навагу, выторгованную у Александра-рыбака, который один на острове выходит за ней в море и знает, где ловить.

— Вообще-то на Соловках, — рассказывал, — рыбы давно уже нет. Раньше была, да вся сплыла.

— Почему?

— Неправильно рыбу добывали, ведь ей же тоже надо пополняться. А здесь переловили всех до мальков, многие виды вообще перевелись.

— Но ведь есть же еще, море-то живое.

— Эх, не видел ты, какое оно раньше было, и белух больше, и камбалы, и соловецкой сельди. Теперь только в Баренце такое увидеть можно. Была даже касатка, правда, и сейчас изредка заплывает, тогда ни один траулер в море не выходит: все боятся…

Так мы и сидели, пока я не полез в воду, упал в самые водоросли и
поплыл — мгновенная стынущая боль, но в следующую же секунду жар разливается по всему телу. Вода на вкус как густой огуречный рассол, бурые хвоеобразные водоросли жестко и склизко гладят тело, как банные веники. Я погружаюсь под воду и плыву какое-то время, перевернувшись на спину, — вдруг, к своему ужасу, вижу над собой голубое извивающееся тело с тугими плавниками. Я всплываю, страшно кашляя, с перепуга хватив воды.

— Семка, Семка! Это же Семка, — кричит Наташа, — из дельфинария удрал!

Семка ласкается ко мне своей резиновой тушей, потирается боком, требует, чтобы почесал, то одним черным глазом посмотрит, то другим. Он раскрывает свою огромную пасть и пищит: розовая нежнейшая полость, трепещет язык.

— Он есть просит, — кричит жена.

Семка — белуха, парень, тело у него тугое, как резиновое, белый масляный живот раздвоен, шея и загривок толстые, горло, правда, дрябловато, над носом надут большой пузырь, кожистый и мягкий. Семка всегда недоволен, когда к этому пузырю прикасаются, ведь тот у него что-то вроде эхолокатора (наградила же так природа). Пока он молод, эта часть тела еще прилично-таки выглядит, не выпячивается, но, когда Семка станет настоящим взрослым китом, пузырь окажется огромным и даже уродливым, мягко говоря, лоб станет навыкате. Юрий Казаков как-то даже сравнил голову белухи с фашистской каской. Но думаю, этим китам все равно, какое впечатление производят они на людей. Они ласковее и флегматичнее других китообразных (уж во всяком случае, касаток), по характеру похожи на собак, по уровню интеллекта не ниже приматов, любят играть в сложные игры и жульничать, задавать человеку разные головоломки, точно похваляясь своим разумом. Сенька — самый непослушный из всех мальчишек, живущих в дельфинарии, что находится в плохо огражденной заводи на Долгой Губе.

Выйдя из воды, я тут же выпил полстакана водки и растерся полотенцем. В теплой одежде у костра было сидеть даже жарко. Сенька пищал и крутился на месте невдалеке.

— Он хочет рыбы, — сказала Наташа.

— У нас уже кончилась, придется позвонить по мобильнику в дельфинарий. Хорошо, что я записываю все телефоны на этом острове.

— Даже гостиниц для иностранцев и сгоревшей бани.

— А что, не дай Бог, заблудимся в болоте — позвоню в МЧС.

В дельфинарий мы дозвонились быстро, он находился всего в ста метрах от нас. Через несколько минут затарахтел катерок и выплыл из-за мыса, за которым и скрывалась белужья заводь. Увидев на борту тренера с ведром рыбы, Семка выпрыгнул из воды и завизжал, как поросенок, помчавшись на приманку. Тем временем наш костер затухал: шипел и дымил — начинался прилив.

— Спасибо! — крикнул нам тренер с борта катера, повернувшего к заводи.

Рядом счастливо помахивал белыми плавниками Семка, разверзая лобастой головой бурые волны.

Небо каждый час меняло свои оттенки. “Краски неба, — вспомнился Флоренский, — самое красивое, что есть на Соловках. Вчера вечером, возвращаясь из Кремля (монастыря. — А.И.), я не мог оторваться от изумительного богатства цветовых тонов на небе: пурпур, фиолетовые, сиреневые, розовые, оранжевые, золотистые, серые, багровые, голубые, зеленовато-голубые и белые цвета играли на небе, перерезанном длинными тонкими слоистыми облаками фиолетового тона. Причудливо изрезанная береговая линия моря, луды (отмели каменистые), острова и бледная луна и пышное заходящее и почти не способное зайти солнце. Пышность Клода Лоррена, но богатство и разнообразие тонов гораздо больше, чем у него. Море индиговое. Тут часто к вечеру солнце дает снопы лучей, вырывающихся через облака на морскую поверхность. И снопов этих не 3—4, как у нас, а 15—16. Помнишь Рафаэлево “Видение Иезекииля”? Вот такие же лучи, но числом их гораздо больше. Однако солнечно далеко не всегда. Белое море, наряду с Северным Ледовитым <...> морем, как я узнал, характеризуется наибольшею облачностью в мире…”

Когда от костра не осталось и следа, а на том месте образовалось морское дно, мы собрали вещи и тронулись в путь, дома мы должны были сварить еще два ведра белых грибов.

Грибы и ягоды вправду спасали нас. Мы, заплатившие невероятно большие деньги за постой, хватавшиеся за голову в местных магазинах от неестественно больших цен на самое необходимое, нашли выход в простом собирательстве. Купили бутылку подсолнечного масла, репчатый лук, ведро картошки, а все остальное к этому — белые грибы да подосиновики (подберезовики мы перестали собирать уже на второй день нашего пребывания в этом грибном крае). Обычно брали грибы вдоль Долгой Губы и однажды наткнулись на чудесное явление: у лесного луга, скошенного и прибранного, в еловой тени стояли восемь огромных красных подосиновиков, некоторые шляпки величиной со сковороду, ножки толстые, а самый большой из них был мне по пояс. Вот под этими шляпами мы и устроили себе привал. Как и ожидалось, не все подосиновики были хорошими, большая часть из них оказалась с избытком начинена червями. Что же, мы не в обиде, ведь им тоже надо выживать, чтобы таежный лес гремел, стрекотал, мельтешил полетами разных мух, жуков и насекомых и чтобы была пища муравьям, а муравейники здесь на каждом шагу и выше человеческого роста.

Комары и муравьи — самые многочисленные отряды насекомых. Хоть в августе сильный, близкий к штормовому, ветер мешает жизни кровопийц, их все равно несть числа в лесах. Соловецкий комар в сравнении не то что московский — мелкий, жалкий мститель, хитроумный и ловкий, местный — просто корова, деревенщина. “…я испытал удовольствие от первого комара, ужалившего меня в руку, когда я с засученными рукавами перемешивал агар” (Флоренский). Представляю. Мешает агар. Расслаивает в колбе “Папиеркохле”1 с Грязной Губы. Очки заляпаны, длинная борода слиплась от “Папиеркохле”. Что-то пожевывает. Из-под очков глаза почти безумные. В лаборатории от колб невыносимый смрад. Мычит, помешивая, пробует на вкус, про себя сочиняет стихи, послание сыну. Огромные, гудящие басом мизгири садятся веско на шею, точно за обеденный стол; кусают сразу, не ожидая смерти, и, набирая в становящееся прозрачным брюхо каплю крови, соразмерную для их тела бочке вина, взлетают тяжело, нагло, самолетно; сталкиваясь, друг с другом, лопаются, — и капли моей с женой крови орошают волчье лыко и гонобобель. В этих лесах мы много оставили крови, нисколько ее не жалея. Когда замечаешь в еловой прорехе толстотелый белый гриб со шляпой величиной с баскетбольный мяч, то ничто не может тебя остановить в эту минуту: ты идешь, вытянув руки, точно через огонь, спасая документы на получение квартиры. А то, не в силах поверить, таращишь глаза на круглую сафьянную крышу красного подосиновика в густой траве и говоришь себе: нет, этого не может быть, таких больших не бывает, это сон, — и тут же бросаешься обнимать его клейкую и кожистую, отменной выделки шляпу, если кто-то не давит его в своих объятиях раньше. Еле хватает длины лезвия ножа, чтобы перепилить скрипящую ножку, и, переворачивая, видишь, что сладко пахнущая губка подбрюшины, с прозеленью на разрезе, изъедена слизнями, что тысячи насекомых поедают тело гриба. И бьются жилками в его голове длинные белые личинки, а муравей уже тащит одну в свой город.

Научившись ходить по этому лесу, через пару дней мы одевали поверх одежды еще и свитера, а лица защищали москитной сеткой.

Вот он стоит, мозг леса — муравейник. Он и вправду похож на мозг с виду, состоит из какого-то бурого вещества, живой бугор, а подойдешь поближе и присмотришься — муравьи копошатся в нем, как мысли. И ведь на самом деле каждый несет информацию (мысль) и передает ее другим химическим путем, такие же процессы происходят и в мозгу. Но в отличие от человеческого мозг этот бессмертен и прекрасен. Чувствуется спиртовой запах муравьиной кислоты, все сооружение тихо, еле заметно шипит, киша телами, а прислонись попробуй, как тут же тысячи пахучих тел с тонкими, как иголочки, ножками захватят тебя, вопьются не больно в кожу: высоколобые, восково-черные, роботоподобные, с нежнейшим на вид оранжевым торсом кусают, как дети, не больно, только лишь по долгу службы, и одновременно, кажется, заключают мировое соглашение, усыпляя, гипнотизируя запахом здорового леса. И знаешь, что этот мозг понимает тебя, он внеличностен, но гениален, пронизан добрым и ратным копошением. Мне нравятся геометрические муравьиные телодвижения, их расчетливость и предсказуемость. Не люблю волнообразные наступления гусениц, извивы пиявок и червей, неуклюжесть, сизифовость взбирающихся жуков, аллергическое мельтешение бабочек, но кусачий вороной циркуль под названием “муравей” ценю за его солдатскую натуру, четкость и маршировку; за длинные цепи инфантерии — нигде не застревающий обоз, подобный часовому механизму; за жесткость в обращении с домашними дойными насекомыми — тлями. От рыжего мозга по всему лесу расползаются высоколобые, антрацитовые, да не будет никогда твой лоб пробит вражьими клешнями. Люблю высоколобых муравьев, пчел и дельфинов, волков и тюленей благословенной страны лобастых поморов, поклоняющихся самому высоколобому святому — Николаю Чудотворцу.

Соловки—Москва,

18 августа 2002 — 1 ноября 2003


1 Немецкое название минерала, родственного балхашиту.

Версия для печати