Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дружба Народов 2004, 11

...По ступенькам звукоряда

Стихи


          На острове Патмосе
                Поэма

                    Се гряду скоро и возмездие мое со мною,
                    чтоб воздать каждому по делам его.
                                       Откровение. XXII, 12

Он жил в пещере, в закутке сыром,
доставленный на остров под охраной,
и было все записано пером,
как он узрел конец поэмы странной,
растянутой на многие века,
вместившей свистопляску всех столетий,
незримое узрел издалека,
конец всего на этом белом свете.
А над волнами плыли облака,
и ночью звезды падали в заливы,
а поутру кормили старика
смоковницы и дикие оливы,
он рвал с ветвей зеленые плоды
и лущил зерна полевых колосьев
и запивал их пригоршней воды,
бездомный на чужбине, как Иосиф.
Брели с корзинами поверх голов
окрестных рыбаков босые дщери,
делили с ним нехитрый свой улов,
и, помолясь, он засыпал в пещере
и слышал в небе звон колоколов
и храмовое пенье повечерий.
Он был на этом острове в плену,
в чужих наречьях жил, в чужих поверьях,
он видел голубую глубину
и этот замкнутый кремнистый берег, 
откуда можно отплывать ко сну, 
в котором тащит на крутую гору
столб с перекладиною человек,
измученный, калека из калек,
и, спотыкаясь, падает, и впору, 
завыть, как эти женщины в толпе,
ступающие следом по тропе,
которым молвит мученик в веретьях: 
«Не обо мне вы плачьте, а о детях».
И снова сон приснился и исчез,
и в этом сне в смиренную обитель
сошел к ученику с ночных небес
нежданно и негаданно Учитель,
такой, как давней полночью в саду,
еще не вознесенный к высшей славе,
еще подвластный дольнему суду,
и этот сон был достоверней яви.

	А мы живем, времен теряя счет,
живем порой в плену и под охраной,
и все еще история течет
поэмой незаконченной и странной,
а за окном горит ночной фонарь,
заснеженные спят автомобили,
и каждый новый век все та же старь,
и выдумку не отличишь от были,
и если ты не до конца дикарь,
ты слышишь шелест ангельских воскрылий,
здесь в комнате твоей в ночной Москве
горит в углу, как звездочка, лампада.

	А где-то там в эгейской синеве
архипелаг рассыпала Эллада,
и черная волнистая вода
сверкает ночью в искрах звездопада,
плывут большие белые суда
и черные турецкие фелюги,
и пусть доплыть нам не пришлось туда,
в глазах стоят картины той округи,
и острова, и берегов гряда,
и даже сгинувшие города,
столпы колонн и древних арок дуги,
и почему-то это видит глаз,
и эту ночь, и день, и сумрак серый
в дупле горы, и ветки над пещерой,
и время, столь далекое от нас.

	Он пробудился в предрассветный час
и вышел из-под каменного свода,
его встречала ясная погода,
и отблеск звезд на глади моря гас,
потом краснел восток, взошло светило, 
голубизна пространство затопила,
в безмолвье воскресенье наступило,
вдруг за спиной раздался чей-то глас,
изгнанник мигом обернулся: что там? — 
пред ним семь звезд сияло ровным счетом
и семь светильников, а посреди
Сын Человечий в царственном наряде,
златая опояска на груди,
до самых плеч волос седые пряди,
в глазах огонь, и тут же ученик
без сил к ногам Учителя приник, 
он услыхал и увидал такое,
что смертных всех лишило бы покоя,
он услыхал: «Не бойся, Я с тобой,
все запиши, что ты увидишь ныне».
И он увидел купол голубой,
престол Творца, семь старцев среди скиний,
семь ярких звезд, и вдруг не стало сини,
явились тучи, молнии и гром,
четыре дивных существа потом,
четыре многооких, шестикрылых: 
лев и телец, и человек с орлом,
он восхищенным взглядом одарил их; 
и вновь престол, и на престоле том
Создатель всех творений и начатий,
в деснице книга, семь на ней печатей,
а вот и Агнец, он их стал снимать,
едва лишь снял он первую печать,
явился белый конь и всадник с луком,
сулящий дни побед далеким внукам,
вторым был рыжий конь, предвестник сеч,
на нем ездок, несущий миру меч,
ездок на вороном коне был третий,
при нем весы как мера лихолетий,
а вот и бледный конь, и смерть на нем,
и мертвых тьма, как пыль, за тем конем,
и мученики, ждущие возмездья…
И понеслось — и меркнут все созвездья, 
и солнце меркнет, лик луны кровав,
на землю звезды падают стремглав,
трясет всю землю, все хребты и скалы,
и люд бежит в пещеры и провалы,
и вот уже семь ангелов трубят,
семь чаш несут, в них кровь, огонь и град,
стекает в море пламенная лава,
все реки переполнила отрава
звезды упавшей именем «полынь»
(погасни, зренье, кровь, от страха стынь!).

	Всего я здесь перечислять не стану,
что явлено святому Иоанну,
он все продиктовал ученику,
который записал старинным слогом
об этих бедах и еще о многом,
все честь по чести уложил в строку.
Еще там будет долгий бой с драконом,
и ангельским крылатым легионам
отдаст приказ архангел Михаил
и поведет их против черных сил,
и станет высь бела от крыльев белых,
и грянет бой уже в земных пределах,
и под ногами армий дрогнет дол,
повсюду будет гарь и запах серы,
и на земле не станет атмосферы,
пока не сядет Агнец на престол.

	Перед глазами молнии сверкали,
стволы трещали в налетевшем шквале,
руины громоздились там и тут,
в теснинах прятался людской остаток
и горсть четвероногих и хвостатых: 
и тьмы воскресших шли на Страшный Суд.

	Где это все? Под солнцем, как сначала,
волна искрилась и легко качала
идущие на веслах корабли,
царила тишина на белом свете,
и рыболовы выбирали сети,
и девушки с корзинами брели.
Он жив, и живы люди с ним в соседстве,
никто в округе не заметил бедствий,
лишь он один стоял полуживой
с опущенною белой головой.

	Теплеет, светит солнце над Москвою,
неяркое, по-мартовски скупое,
но поздний свет сегодня стаял с крыш.
Давай другую почитаем книгу,
давай доверимся хотя бы мигу.
Прислушайся, какая в мире тишь.
1 апреля 2004


     Поэма о том времени

                      В ту весну танцевали в саду под луной,
                      а кого уводил в неизвестность конвой…

          Посвящение 

Любимые из давней катастрофы,
кто выбрался, а кто остался там,
но, как ладью, для вас я строю строфы,
чтоб вы издалека вернулись к нам
хотя бы, как на праздник ежегодний,
когда вино с закуской на столе.
Ступеньки строк бросаю вам, как сходни,
идите же, побудьте на земле.


* * *
Ни высоких слов, ни воздыханий
мы не знали, но листва ольхи
говорила в ту весну стихами
и читали тополя стихи,
липы, занавески, луч в стакане
столько благозвучной чепухи
в рифму и без рифмы наболтали,
и теперь уже не вспомнить — что,
но не забываются детали
вроде лип и цирка шапито,
в оде медных труб на танцплощадке,
бабушке всех ваших дискотек.

     Шел, не торопясь, двадцатый век,
безраздумно шел: мол, взятки гладки,
что б там ни стряслось — слепой расклад,
но пока что вроде все в порядке,
Пушкин был убит сто лет назад,
май пришел, взошла ботва на грядке.

     Друг мой давний, в школу не пойдем: 
прогуляем все, что только можно,
сбегаем в киношку, а потом
что-то будем дома врать безбожно.
Славный май, и вся-то жизнь на ять,
на задворках можно мяч гонять,
если ж подвело живот, как назло,
можно нож на курево сменять,
хлеб макать в подсолнечное масло.
Славный май и солнышко с утра,
что там будет после — все едино.
Друг мой давний, у тебя сестра — 
и еще какая! — Валентина,
старше нас лет на пять или шесть,
синева в прищуре близоруком.
Это все понять ли нашим внукам? 
Может, и у них такое есть,
когда целый мир наполнен звуком? 

     В вашем доме был всегда народ,
собирались там подруги Вали: 
молодые командиры рот
с девушками резво танцевали,
патефон наяривал фокстрот,
и на это все, разинув рот,
мы из дальнего угла глядели.
Так вот всякий раз в конце недели
с замираньем сердца шел я к вам,
и опять под всхлипы патефона
сапоги скрипели монотонно,
каблучки стучали. Что же там
потерял я? Что же, в самом деле?
Всякий раз сдавали тормоза,
до того хотелось, чтоб в глаза
два с прищуром синих поглядели,
но под синкопический мотив
командиры девушек вращали,
позабыв заботы и печали.
Иногда к ним выходил комдив
тихо-тихо, не предупредив,
сборище окинув синим глазом.
Прерывалась музыка, и разом
все вытягивались перед ним,
как всегда, готовые к приказам,
и, пуская папиросный дым,
вежливо кивал хозяин им,
тут же уходил, и снова джазом
наполнялся ваш веселый дом.

     Что же делать? — думалось потом, — 
ничего, спасибо и на том,
что смеется синева с прищуром
под густым навесом белокурым,
поглядит — и целый мир светлей,
вся, как свет, и все такое в ней,
что не снилось нашим школьным дурам.
А она ходила среди нас
с этим колдовским своим талантом 
и притом встречалась мне не раз
с высоченным старшим лейтенантом.
Шел я мимо, как идут сквозь строй.
Что же делать? — думалось порой, — 
с нею рядом этакий детина.
Валентина, слышишь, Валентина,
будь же мне хоть старшею сестрой.

     Что ж мне было делать, друг мой давний? 
Чуть светало, и уже сквозь ставни
пробивался синий-синий свет,
шла весна, слетались утки в плавни,
было нам тогда пятнадцать лет.
Той весной повсюду — что за бред! — 
мы встречали всяческих военных,
в хаки, портупеях неизменных,
в гимнастерку каждый был одет,
и глядел я этаким разиней,
праздный лопоухий нелюдим,
на околыш красный или синий,
на фуражку с верхом голубым.
Голубая тулья, папироса,
на столе листки, в глазах металл,
будет все потом в часы допроса,
но и в ту весну я не был мал,
много тех фуражек повидал,
старшие на них глядели косо,
кто-то ждал ареста и допроса,
кто-то ничего уже не ждал.

     Друг мой давний, что там напороли? 
О тебе шептались по углам.
Не было тебя в то утро в школе,
но тебя я, рыжий, не продам.
Я бегом промчался два квартала,
лестницей в предчувствии потерь
вымахнул, стою, дышу устало,
вижу опечатанную дверь.
Все уже я знаю, Валя, Валя,
знаю все, но это чересчур.
Где тот патефон и всплеск рояля,
где та синева и тот прищур? 
Где ты, рыжий Филя, сын комдива? 
Никогда тебя я не продам,
ждал тебя весь день я терпеливо,
на ночь глядя, ты явился к нам.
Суп хлебали, пили чай, молчали
ты да я, и вся моя семья.
— Взяли всех, — ты прошептал в печали, — 
мы остались — бабушка и я.
Так с тобой мы жили, простофили,
рыжий мой, так жили мы с тобой.

     Слышал я: в войну тебя убили.
Я вернулся все-таки живой.

6 марта 2004 


        Березняк
                        Роняет лес багряный свой убор…
                                                А.Пушкин
Вот и осени праздник языческий
догорел в белоствольном лесу,
листопада последние вычески
облетели, роняя росу,
слышу пушкинский говор ямбический,
но зачем-то анапест несу.

Как постичь эти пульсы условные? 
как размерить дыханье земли? 
За рядами берез баснословные
поколенья и эры легли,
но стволы ни к чему родословные,
бесконечные эти нули,

ощутившие вечность заранее,
уходящие в недра, в пласты,
где надежней лежать и сохраннее,
чем качаться, роняя листы,
в догорании и умирании
ненадежной такой красоты.

27 февраля 2004


            Давнее 

Все мы бредили Блоком в далекие дни,
танцевали бостон и фокстрот,
рвались из дому прочь, рвались прочь от родни,
стали взводами маршевых рот.

И в ночном блиндаже, лишь умолкнет обстрел,
всякий раз без особых препон
снова голос какой-то из прошлого пел,
уцелевший хрипел патефон.

Снова визг и разрыв, и удар наповал,
в лоб волна и осколок в груди,
но еще патефон под завалом взывал
и хрипел: «Если любишь, приди!»

8 марта 2004


            Зимний вечер

Темнеет. Пушкина читаю
холодным уходящим днем
и рифм воркующую стаю
впускаю в сумеречный дом,
и вечер в голубом раздолье
на здешний, снежный, не похож, 
и с молодой женой в гондоле
плывет куда-то старый дож.
Куда? — не сказано об этом,
что дальше будет? — не прочтешь,
стих, не дописанный поэтом,
отметил лишь одной звездой
высь голубую над лагуной
и щеку догаресы юной
погладил ветром, и покой
разлил. Так, не закончив фразы,
оставил будущность во мгле
арап кудрявый, сероглазый
и самый русский на земле.

10 марта 2004 


Огни большого города

У каждого был город свой,
свой кров, свой угол сокровенный,
в огнях полночных над Невой,
над Тибром, Темзой или Сеной,
огни приходят к нам во сне,
зовут нас на родном наречье,
в речной мерцая глубине,
они поют по-человечьи,
как мать, как няня, как сестра,
и по ступенькам звукоряда
ведут до самого утра
к вратам невидимого Града.

20 апреля 2004 

Версия для печати